Письмо пятое
Март 63 г.
Мы находимся в Кельне. Тебя пригласили на съезд кардиологов, а я приехала как сопровождающая. Удивительно, но мы первый раз в жизни живем вместе в отеле. Недавно мне исполнилось тридцать девять лет. Для тебя ровно сорок, ты ведь считаешь по фальшивому календарю моей жизни. Важно не это, а другое — настоящие имя и фамилия канули безвозвратно. Я поняла, что все эти годы боролась с ветряными мельницами. И теперь уже не Иуда в юбке, а Дон Кихот. В каком-то смысле стала жертвой чужой религии, переняв от нее, что секс является грехом. Даже в любви к тебе. Потому что когда-то самым главным был Он — наш Бог. Достаточно его бояться, чтобы Он был доволен. Как Гитлер не любил, чтобы кто-то осквернял его расу, так и в нашей религии считалось предосудительным иметь дело с гоями. Но секс не осуждался. Не существовало непорочного зачатия, плодом которого стал Бог-Человек. С ним связана моя боязнь в сердце, и хоть тогда Он еще не был моим Богом, все равно я смотрела на свое падение Его глазами…
Новый тысяча девятьсот пятьдесят восьмой год мы встретили у твоих знакомых. Когда часы пробили двенадцать и выстрелили пробки от шампанского, кроме горьких воспоминаний о шампанском в канун сорок третьего года, меня терзали угрызения совести. Я знала, что он совершенно один. Мы встречались часто, я приходила в его квартиру, которая находилась недалеко от Нового Свята. Быстро раздевалась, потому что спешила домой. Где-то внутри стыдилась, что приношу ему тело, а получив свое, быстро забираю его назад. Его необъятная, сложная любовь начинала меня тяготить, я старалась не смотреть в его трагически печальные глаза. Они всегда были такие, просто раньше я этого не замечала. Он рассказывал не о себе. Всех его близких вывезли и сожгли в Треблинке. Он участвовал в восстании. Потом прыгнул с крыши горящего дома за Стену с уверенностью, что выбрал смерть, но оказался на свободе. Упал в кусты, они-то и спасли ему жизнь. Мечтал стать поэтом, а стал палачом, как он сам себя окрестил.
— Во имя чего? — спросила я.
— Во имя безумия, — ответил он.
Так он теперь видел свое прошлое. Тогда был коммунистом, поскольку и ему казалось, что он уничтожает врагов. Хотел служить идее, а научился держать оружие в руках, выбрал такой вариант.
— Но почему не под своим именем? — спросила я. — У них теперь справедливые претензии…
— У кого у них?
— У поляков.
— А я не был тогда ни евреем, ни поляком, просто коммунистом. Мы наказывали каждого, кто был против нас. Не щадили также евреев. Знаешь ли ты, что улица Роковецкая была последним адресом двадцати четырех еврейских поэтов, об этом молчат, чтобы не бередить…
— Ну, конечно, один поэт убивал другого, — проговорила я с неприязнью.
Больше всего меня раздражала его подавленность. Прежде он был воплощением зла, которое меня порабощало, теперь стал моим угрызением совести. Я всегда помнила, что он меня ждет. Я сопротивлялась, как перед его «ситроеном», только теперь он стал слабее и уже зависил от меня. Не всегда мне хотелось с ним встречаться. Я говорила: «Приду в пятницу», как-то сразу наступала эта пятница, и нужно было выкручиваться, выдумывать несуществующие дела.
Но, несмотря на мучения от двойной жизни, я не хотела с ним порывать или, точнее, не могла. Этот человек стал частью меня самой, и если бы я ушла от него, то лишилась бы чего-то навсегда. Я искала в нем то, что нашла: правды о себе. Это была его правда. Когда я спросила его, как можно меня любить, зная мое прошлое в гетто, ответил:
— Ты была ребенком, а дети всегда невинны.
Его ответ стал для меня огромным разочарованием, потому что темная сторона моей жизни должна была теперь остаться такой навсегда.
Тем временем твоя карьера продвигалась вперед, хотя не без препятствий. Ты защитился, но оставался доцентом — твое прошлое давало о себе знать. Чувствовал себя несправедливо обделенным и даже испугался, когда твой ассистент перегнал тебя и стал профессором. К счастью, он ушел из клиники на министерскую работу, которая тебя абсолютно не привлекала. Ты же, по собственной оценке, был практиком. Конкурентов боялся только в больнице. Отделение было твоей первой жизнью, я — второй. И на этом все кончалось.
Даже Михал оставался где-то в конце. В возрасте двадцати одного года окончил вуз и получил стажировку в Институте электроники с достаточно скромным окладом. Когда Михал неожиданно напомнил о себе, дошло до скандала. Сначала он сообщил мне о том, что собирается жениться. Решение Михала удивило меня, тем более я не знала, что у него есть невеста. Я думала, он мне обязательно должен был бы рассказать. Когда Михал собирался на первое интимное свидание, он так нервничал, что я, понимая его состояние, успокоила:
— Михал, это приходит само. Неожиданно ты сам поймешь…
Он посмотрел на меня исподлобья, но я догадалась, что мои слова придали ему смелости. А когда Михал ушел, очень волновалась за него, отлично зная, чем может обернуться первое поражение в физической близости.
Но когда вечером открыла ему дверь, то поняла: все в порядке. Михал ходил по комнате, посвистывая, и держался уверенно. Я усмехнулась про себя. Он не должен был заметить, что я обо всем догадываюсь. А теперь неожиданно — невеста, женитьба.
— Может, сначала подготовим отца?
— Зачем? — ответил он. — Это наше дело.
Потом, подойдя к двери твоего кабинета, я услышала:
— Папочка, я должен тебе кое-что сообщить.
— Слушаю.
— Я хочу жениться.
— Да? А где вы будете жить?
— Здесь.
— Здесь живу я.
— Если здесь нашлось место для двух твоих жен, найдется и для моей одной, — услышала я и почувствовала, как холодная рука проводит по моей спине.
Потом услышала пощечину и не сомневалась, кто ее получил. Михал выскочил, почти наткнувшись на меня, и начал собирать чемодан в своей комнате. Я вошла к нему.
— Ты куда? — спросила я.
— Неважно…
Он произнес это несчастным голосом. Серьезный Михал, который когда-то отказался от соблазнительного леденца, решил теперь стать взрослым.
— Отец измучен, он терпеть не может неожиданностей.
— Я его от них избавлю.
— Но все это не имеет никакого смысла, — сказала я, выхватывая из его рук свитер.
Михаил грубо потянул его обратно.
— Отстань, — нервно выкрикнул он. — Кто ты вообще есть?
Я вдруг не смогла ему ответить. Постояла еще минуту и вышла. Я закрылась в спальне, но когда услышала, как хлопнула входная дверь, что-то на меня нашло и тоже стала собирать вещи. Проходя мимо в кухню, ты недоуменно на меня посмотрел.
— Что ты делаешь?
— Ухожу, — ответила я. — Если у тебя нет места для собственного сына, то нет и для меня!
— Куда же ты идешь, позволь тебя спросить?
— К любовнику, — ответила я.
Это не произвело на тебя никакого впечатления.
— Это несерьезно, — проговорил ты.
— Серьезно, — отрезала я. — Ты думаешь, что один такой на белом свете. Полно прекрасных самцов.
— Кристина, — спокойно проговорил ты, — ты себя хоть слышишь?
Твой вопрос на минуту как бы сбил меня, но потом я вновь взялась за вещи.
— Оставь чемодан в покое, иди, попьем чаю, — примирительно позвал ты меня. — Михала нужно проучить, ты воспитала его эгоцентриком и эгоистом.
«Мое воспитание тут ни при чем. У него перед глазами пример», — подумала я, но вслух ничего не сказала. У меня навернулись слезы, в этот раз я жалела себя. Жалела, что так безнадежно запуталась в своей судьбе. «Кто ты вообще есть?» — спросил меня Михал, и это был принципиальный вопрос. Я закрыла чемодан и собиралась вынести его в коридор, но ты обнял меня за плечи и крепко встряхнул.
— Ну что ты творишь? — воскликнул ты резко.
— Ухожу к любовнику, — повторила я, глядя на тебя в упор.
Ты ударил меня по лицу. Я была так потрясена этим, что на мгновение растерялась. Ты тоже поразился своему поступку. Вдруг мы бросились друг другу в объятия. Я осталась.
Вечером, когда мы лежали в постели, ты спросил:
— С любовником — это шутка?
— Шутка, — уверенно ответила я.
Кто-то действительно тут шутил, но наверняка не я. Мне все труднее становилось разрываться на части и вести двойную жизнь. Я существовала где-то между твоим растерянным взглядом и глазами, полными упрека.
— Я тебя умоляю, — просила я его, находясь на грани нервного срыва, — женись, заведи детей… Мы и так будем вместе.
— Ты моя единственная и последняя женщина, — ответил он.
Может быть, и первая? Не спрашивала, потому что если бы он ответил утвердительно, я бы этого не пережила. Сейчас ко всем неприятностям присоединился еще и Михал, вернее, его конфликт с отцом. Жил у приятеля в общежитии. Мог войти туда, только когда погасят свет, и то через окно. Он рассказал мне об этом, однажды объявившись дома.
— Не радуйся, — хмуро изрек он, — я не вернулся, просто зашел извиниться перед тобой.
Мы устроились с ним в кухне, там всегда было хорошо поговорить. Я сварила кофе.
— Все проблемы можно решить, но спокойно. Отец ждет какой-нибудь жест с твоей стороны.
— Он не дождется, — ответил Михал, — ведь не я ударил его, а он меня.
— И меня он тоже ударил, может, от этого тебе будет легче.
— Старый кретин!
— Михал!
— Я пришел не для того, чтобы говорить о нем. Мне неловко, что я так вел себя по отношению к тебе.
— Я не сержусь.
— Я действительно не хотел.
— Михал. — Я погладила его по волосам и вдруг испугалась: этот жест доказал мне, насколько я к нему привязана. Было ощущение, будто провела рукой по своей голове. Это уже ненормальные ощущения, как бы потеря собственного «я».
В смущении мы помолчали минуту.
— А как твоя невеста?
— Хочешь с ней познакомиться?
— Очень.
— Ну, может, как-нибудь встретимся, я позвоню.
— А что, если вам прийти к нам на обед в воскресенье? Отец на нее посмотрит, привыкнет к этой мысли… Ты ведь для него еще остаешься ребенком.
— Точнее, меня для него никогда не было. Не придем, лучше встретиться с тобой где-нибудь в городе.
Но это затянулось: сначала они были заняты, потом я, потом ты уезжал за границу — на два месяца. Ты немного беспокоился, что за время командировки кто-нибудь подставит тебе подножку. Но поездка играла важную роль для научной работы, и я уговорила тебя ехать в эту Англию. Проводила в аэропорт на нашей старенькой машине, которая ездила, скорее, на честном слове, чем на бензине. Ее ремонтировал Боло. Он открыл мастерскую по ремонту машин, был одновременно и шефом, и персоналом. Боло всегда находил время и возможность подправить нашу развалину.
— О! Снова наш умирающий лебедь! — неизменно приветствовал он автомобиль.
Меня всегда смешило такое сравнение. Сейчас мы прощались надолго, и я чувствовала себя не в своей тарелке. Ведь столько времени тебя не будет со мной. Я не знаю, любовь это или привычка, однако сама объяснила Михалу, что никто не умирает от любви к своей ноге или руке. Но что-то сейчас происходило с нами. Ты должен находиться рядом, чтобы я чувствовала себя спокойно и хорошо, точнее, чтобы я чувствовала, что живу. Не кажется ли это тебе, Анджей, признанием в любви? И после стольких лет! Да, вот уже семнадцать лет, как мы вместе.
Я вернулась в пустую квартиру, села в большой комнате, в которой много лет назад разговаривала с твоей мамой, и подумала, что ни на минуту не останусь тут одна. Я поехала к нему. Теперь уже не надо было никуда торопиться, но внутри у меня что-то включалось — я постоянно смотрела на часы. В конце концов, он не выдержал и принес из прихожей мое пальто.
— Я тебя отвезу, — проговорил он.
— У меня своя машина, — тихо ответила я, хотя, конечно, большое преувеличение назвать машиной нашу развалюху.
Его автомобиль был значительно лучше. Итак, я вернулась домой и долго плакала. Поэтому, когда взяла трубку, мой голос звучал хрипло. Звонил Михал и приглашал в парк Лазенки на мороженое. Хотел познакомить с невестой.
— Отец уехал, приводи ее сюда.
— Я уже с ней там условился, может, тогда в следующий раз.
Стоял прекрасный майский день. Я села под зонтик за круглый столик. Потом появился Михал. От солнца у него посветлели волосы и теперь он больше походил на меня. И наконец заявилась она. Маленькая шатенка с милой, но заурядной мордочкой. Она вела себя вежливо, даже излишне вежливо, но больше всего мне не понравилось, как она подавала руку, словно «дохлая селедка» (это выражение самого Михала). Такая особа с ходу не вызывала доверия. Но если Михал ее выбрал… Он посматривал на меня, значит, я должна стараться выглядеть приветливой. А когда девушка рассказала, что ходила с Михалом в одну школу и он для нее был сопливым мальчишкой, я догадалась — она его первая любовь. И сейчас он хотел утвердиться. Он — образец интеллигентности и кладезь народностей! Удивительные эти мужчины, слишком сложные и в то же время открытые, как книга, которую можно прочесть без труда. В данном случае такой книгой оказался Михал. «А, однако же, я ее завоевал!» — светилось на его лице. «И что с того», — подумала я про себя.
Солнце, опускаясь все ниже, залезло под зонтик. Оно нещадно светило мне прямо в глаза. Не в силах больше выдержать, попросила Михала поменяться со мной местами.
— Тебе неплохо посидеть на солнышке, а то белая, как дочка пекаря.
— Другими словами, сова, — усмехнулась я.
Но мне становилось все хуже. Теперь лучи светили мне в затылок и при каждом движении прожигали спину. Еле досидела. Когда мы прощались, Михал с высоты своего роста легко поцеловал меня в макушку и тепло сказал:
— Ты так не гони лошадей со своими переводами, ведь таешь прямо на глазах. — А потом, обращаясь к ней: — Знаешь, Мариола, это известная переводчица, она даже получила награду!
Девушка выразила восторженное удивление, а я подумала: Мариола — та еще штучка. Дома я сразу легла и заснула. Мне снилась пустыня. Я бреду под палящим солнцем по раскаленному песку, горло пересохло от жажды… А потом вдруг в ужасе проснулась: произошло нечто страшное. Минуту не могла сообразить, что именно, но от страха у меня буквально вставали волосы дыбом. Я включила ночную лампу и посмотрела на часы. Было два часа ночи. Пробовала подняться, но меня приковала к подушке незнакомая боль в голове. Боль спускалась вниз и растворялась где-то в середине позвоночника. Неожиданно мне стало так плохо, что я не могла пошевелиться. И в то же время понимала: надо защищаться. Я хотела позвать тебя, потом Михала. Постепенно до меня доходило, что нахожусь в квартире одна. Наконец мне удалось притянуть к себе телефон и с трудом набрать номер.
— Со мной происходит что-то страшное! Спаси меня!
— Сейчас буду, — ответил он и положил трубку.
«Надо открыть дверь», — подумала я. Мне кое-как удалось сесть, но я не могла ни за что ухватиться. Руки соскальзывали, как будто я двигалась в воде. Сползла на колени и добралась до прихожей. Болезненные уколы в позвоночник не прекращались. Это доводило до отчаяния, мне казалось, будто в меня впиваются когти Костлявой… Я лежала на полу в прихожей, под дверью, когда услышала быстрые шаги.
— Я здесь, — хотелось крикнуть, но я не могла.
Очнулась уже в «скорой помощи», меня подключили к кислородной маске. Даже пробовала сесть, но меня остановили. С одной стороны были чужие руки, с другой — знакомые, но я не могла определить чьи. Однако на всякий случай вцепилась в них. Они были как спасательный круг. Вдруг прорезался голос. Я его тоже знала, но не помнила, кому он принадлежит.
— Я с тобой, все будет хорошо, не бойся, Эльжбета.
А, значит, это отец, только почему он не говорит «Эля?» Ну да, он обижается на меня…
— Папочка, — ответила я ласковым голосом, к горлу подступила волна необыкновенного счастья. — Папочка…
В этот раз он, кажется, ответил мне «Эля», я точно не расслышала. А потом я начала видеть уже четче. Мы были в больнице. Меня вынесли из машины на носилках. Я узнала того человека, что находится рядом. Это был он, но ему не позволили идти дальше. И вновь со мной прощалось передернутое страхом лицо.
— Ты что, всегда должен быть таким? — произнесла я резко. — Таким мелодраматичным… Теперь еще скажешь что-нибудь о моих волосах!
Я не знаю, для чего произнесла эти слова, у меня они ни с чем не ассоциировались, но мой голос звучал зло. Он дотронулся до моей руки, а потом остался где-то сзади.
Надо мной склонился мужчина в белом халате, наверное, врач.
— Как ваша фамилия? — спросил он.
— Эльжбета Эльснер.
— Нет, ваша фамилия Кристина Кожецкая.
— Кристина Э. Кожецкая, — поправила я.
— Наконец-то вы вспомнили, — воскликнул врач, не придавая этому «Э» значения, хотя в нем был весь смысл. — Прошу сжать мне руку, — сказал он. Но моя кисть стала вдруг безвольной. — Ну, давайте. — А я не могла. — Очень хорошо, — подбодрил врач, — теперь вас осмотрит окулист.
Я увидела другого мужчину в белом халате. Он посветил мне в глаз.
— Прошу смотреть прямо перед собой, — проговорил он.
— Пан доктор, я чувствую, как одинока, — неожиданно пожаловалась я чужому человеку. Ничего не ответив, он отошел.
А потом все замелькало от белых халатов. Меня положили на твердый стол и приказали подтянуть колени к подбородку. Я лежала голая в позе эмбриона. Кто-то крепко взял мою голову и прижал ее к коленям. Я услышала голос:
— Вы почувствуете укол в позвоночник. Прошу не двигаться, иначе вы себе навредите.
«Я уже давно себе навредила», — подумала я без эмоций. Я не почувствовала укола, это было другое ощущение. Словно мне высыпали на спину тысячу маленьких муравьев, которые своими дорожками путешествовали по мне один за другим в разных направлениях. «Муравьи бегут, как гусята», — подумала я, но тут же навалилась черная меланхолия. Из глаз потекли слезы.
— Вы почему плачете? — спросила медсестра. — Больно?
— Нет, только мне так одиноко, — повторила я вновь.
Она тоже не поняла, не могла понять, как можно чувствовать себя одинокой в толпе людей. Все разошлись, а на меня надели больничную рубашку и, положив на носилки, перенесли куда-то. Я оказалась в узком помещении, где стояла кровать, а рядом из стены выходили какие-то краны и резиновые трубочки. Напротив меня находилась стеклянная дверь, через которую я увидела сидевшую за столом медсестру.
Мне было неудобно лежать, казалось, что голова находится очень низко, как будто я вообще на ней стою, и от этого она все больше сплющивается. Боялась, что вскоре голова превратится в блин, а я буду начинаться от шеи. Мне подумалось, как это ужасно — не иметь головы, и я крикнула медсестру. Та сразу оказалась рядом.
— Вам больно? — спросила она. — Сейчас подсоединю вас к капельнице.
Я хотела объяснить ей, но так торопилась, что слова не складывались в предложения. Маячило только, что моя голова… Но что с головой?
Потом подъехала капельница. Рука сделалась неподвижной, теперь надо мной висела самая нудная на свете бутылка, она могла говорить только одно слово: «кап-кап». А как весело, когда из нее наливается водка. Мы с тобой любили пить водку, а больше всего любили пить вдвоем на Мазурах. Ты ходил там во фланелевой клетчатой рубашке, штанах из тика и в резиновых сапогах, но даже в этой одежде в тебе чувствовался класс. Это всегда был ты. Твоя прекрасная голова, широкая спина, за которой я неизменно чувствовала себя в безопасности. А теперь у меня болела голова. Это была незнакомая боль, поэтому я так испугалась, а еще больше пугало падение куда-то, где не было дна. Временами мне казалось, что это мой собственный мозг облепил тело, парализовал волю и не дает сопротивляться. Как защищаться перед тем, что контролирует каждое колебание собственного сознания. Единственной защитой была твоя тень на стене. Может, это звучит смешно, но тень твоей головы, наклонившейся надо мной, всегда извещала о конце кошмара.
Твоя тень была как точка, завершающая уже не предложение, а целое выражение. Выражением было гетто, которое неожиданно вылезло из сознания и, пользуясь моей слабостью, беззащитностью, набросилось со всей силой. Ты же сам видишь, Анджей, что был для меня тем выходом из гетто, и не случайно я позвонила в дверь квартиры твоих родителей, то есть твоей матери, отец тогда уже умер. Я даже чувствовала, что тень твоей головы светлая. Мы все светлые: ты, Михал и я. О том человеке я все время думаю, как о Нем, поскольку имя Авель мне даже мысленно стыдно произносить. Это имя как бы не на месте и в нашей ситуации, и в его… Авель… что за странная мысль ударила в голову его матери… Он вообще-то хороший человек, только очень печальный. Ты, наверное, думал бы по-другому, не смог бы понять, хотя тоже стрелял в людей. Для тебя это был враг, но и для него тоже. Эти удивительные темные дела мужчин… Ты думаешь, я не знаю, что ты застрелил почтальона из Нинкова, который доносил в милицию. Ну, да-да, конечно, только у него ведь семеро детей и старшей дочери не исполнилось еще десяти лет. А тот самый маленький, Рысик, вечно ходил с соплями по пояс и плакал, что его снова дети бросили. Не мог за ним успеть своими двухлетними ножками. Я вытирала ему нос, а потом смотрела, как он бегает, сверкая грязными пятками. А ты убил его отца. Боже, как его вдова сходила с ума. И эти дети. Я пошла на похороны, несмотря на то что не признаю этого обычая. Я не ходила ни на могилу отца, ни на Марысину, может, про себя ты меня осуждал. Мне хотелось, чтобы они оставались в памяти живыми. Они всегда живые, когда я мысленно разговариваю с ними.
Я уже давно делаю вид, что смерти не существует, что не помню ее имени. А когда она сама обо мне вспомнит, тогда я не буду этого знать. Может быть, именно сейчас она вспомнила обо мне, но я не стану ей ничего облегчать…
Я тогда пошла на эти похороны на деревенское кладбище… Когда ты вернулся вечером, сразу поняла: произошло что-то плохое. У тебя изменился голос. А потом утром пришла молочница и сказала, что подпольщики убили почтальона. Его фамилия была Вишневский. Теперь деревушка «Нинков» отзывается в моей памяти как Вишневский — вишни, все время в такой последовательности… Итак, я пошла на похороны, потому что ни пани Цехна, ни доктор с места не сдвинулись. Я боялась, что подозрение падет на тебя. Из-за тебя, Анджей, я и пошла туда, а не из-за той женщины и ее младшего сына Рысика. Но поскольку уж была там, то и вытирала ему сопливый нос…
Прежде чем потерять сознание, увидела врача-ординатора. Он сказал, что я нахожусь в инфекционной больнице на Вольской и у меня вирусное воспаление оболочки мозга.
— Это лучше или хуже? — спросила я, зная, что еще существует бактериальное, то есть гнойное. Мне казалось, что бактериальное хуже, но он беспомощно развел руками. Я запомнила этот жест.
— Трудно сказать, — ответил он. — Ту форму можно лечить пенициллином, а в данном случае мы можем только ждать…
— Ждать чего? — это был единственный вопрос в такой ситуации.
— Пока вы поправитесь, — улыбнулся он.
— Вы думаете, я поправлюсь?
— Я должен так думать. Всегда. Иначе что бы я тут делал?
Меня это немного воодушевило, но сразу навалилась усталость. Я прикрыла глаза, вернее, это произошло непроизвольно. Еще я услышала, как ординатор говорил медсестре:
— Наблюдать за ней непрерывно!
— Да-да, пан ординатор.
— Это жена Кожецкого. Его сейчас нет в стране.
А сестра сообщила:
— Сын уже послал телеграмму. Может, он успеет…
«Успеет что?» — подумала я, но уже не могла найти ответ. Из темноты появился мой первый клиент в гетто — владелец галантереи. Я всегда хотела тебе это описать. Тот, первый, не состоявшийся, не считался. Но, вероятно, к лучшему. Теперь я смогу тебе рассказать, как все произошло и как я это видела в «еврейских говениях», так я называю время, когда была без сознания и меня мучили образы из гетто.
Прошло две недели после сцены с толстяком, и я почувствовала беспокойство. Получалось, что я ем дармовой хлеб… Пока, в конце концов, тот «каторжник», как его окрестила Вера, не произнес с усмешкой:
— Ну что, попробуем?
Я обрадовалась, но уже, поднимаясь по лестнице, засомневалась, не убегу ли снова, не струшу ли, а это означало бы конец. Мы вошли в комнату с кривой стеной. Я раздевалась за скрывавшей меня от клиентов занавеской с ощущением, что очень холодно. Он тоже раздевался, а потом я услышала скрип железной кровати.
— Ну иди, иди ко мне, ангелочек, согреешь меня…
«Попал пальцем в небо», — подумала я. Меня саму бил озноб, казалось, чувствую прикосновения ледяных пальцев смерти. Я увидела только его голову, он закрылся одеялом до самой шеи. Я легла рядом.
— На бочок, ангелочек, — участливо сказал он.
Сам тоже повернулся. Его бока были жирными в отличие от моих. Я почувствовала на себе его руку, он дотронулся до моей груди.
— Совсем оголодавшая, ну ничего, тебя здесь откормят.
Он прижал меня к себе, и я почувствовала что-то чужое на своем бедре. Оно было эластичным и влажным. Как резиновое. Я ожидала уже знакомой боли. Но когда он перевернул меня на спину, наваливаясь всем телом, этот предмет легко вошел в меня. Мужчина пыхтел, стонал, его толчки почти вбивали меня в сетку кровати, а потом неожиданно отпускали.
— Немного шире ножки, — ласково говорил он.
Я сделала, как он просил. Этот предмет входил в меня глубже, но так же легко, как перед этим. А потом мужчина приподнялся, схватил мою руку и что-то в нее вложил. Неожиданно я почувствовала на ладонях липкую влагу. Он с глубоким облегчением выдохнул и опрокинулся на спину.
— Иди, помой ручки, — проговорил он. — Зачем нам неприятности? У нас их и так достаточно.
Я встала, не понимая, почему у меня дрожат колени, ведь ничего страшного не произошло. Однако же еле держалась на ногах. Они буквально подгибались подо мной. Может, потому, что тогда я еще не была еврейским ангелом смерти, оставаясь пока еврейским ангелочком… И действительно, я думала об этом человеке с определенной благодарностью, он избавил меня от страха перед «этим». Я была удивлена и как бы горда, что сдала экзамен. В своих глазах уж точно на пятерку. Как я после этого вошла в зал, как держала голову… У Веры был «перерыв». Она сидела за столиком. Увидев меня, рассмеялась.
— Отрубила голову петуху, — проговорила она. — Видишь, как просто. Скоро станешь такой же гильотиной, как мы все.
Я спросила у нее, почему она употребила слово «гильотина». И Вера снова рассмеялась:
— Не понимаешь? Она, как мы, делает: чик-чик-чик, и голова отпадает.
Однако все оказалось не так просто. В подсознании сохранилась совершенно другая картина. Мое обморочное состояние выпустило на поверхность иную версию. И когда я очнулась, упрямо не захотела возвращаться назад. Картина осталась. Обстановка была та же: кривая стена, железная кровать, занавеска, за которой стояли таз и кувшин с водой. Но я и он… это было ужасно… хотелось кричать, однако не могла открыть рта, как будто его залили гипсом. Голова мужчины, посаженная на скелет, который двигался и скрипел. И я тоже оказалась скелетом, только моя голова жила и не имела никаких отверстий — абсолютно никаких. Гладкая поверхность, и на нее как бы натянут чулок. Эти скелеты сблизились и слились в объятии, которое сплело их кости. Передо мной появилось одутловатое лицо мужчины с бородавкой на щеке. Из нее росли черные волосики, и неожиданно я увидела, что бородавка — это тоже голова в миниатюре. Попробовала отпрянуть назад, но не могла, потому что зацепилась ребрами за его ребра, кости моей голени прошли сквозь его таз и никак не давали высвободиться. И вдруг эта головка с черными волосиками отпала, потом отпал нос. Тело начало крошиться, как сухое тесто. Вскоре передо мной остались пустые глазницы и оскал зубов — человеческий череп. Я не могла кричать, ведь у меня не было рта.
Не знаю, сколько я пребывала в этом кошмаре — минуты или целые дни. У меня ведь был двухнедельный провал. Но ужасающей оказалась только эта картина. Часто я находилась с отцом. У него было прежнее лицо. Серьезные, умные глаза, смотревшие на меня с любовью. Мы повторяли наши старые разговоры, но появились и новые, то есть я задавала старые вопросы, а его ответы звучали по-другому. Он постоянно повторял: «Мыслишь не потому, что существуешь, а существуешь, потому что мыслишь». Это точно: мыслю — значит, существую. Только почему он повторял это по кругу? Если речь обо мне, то у меня с этим не все в порядке. Я прежде всего мыслила, но это абсолютно не означало, что существовала. Даже совершенно наоборот. Может, отец это знал, поэтому хотел призвать меня к какому-то равновесию. А однажды я спросила:
— Папочка, о чем ты тогда думал? Ну, помнишь…
Он не хотел отвечать, делал вид, что не слышит вопроса.
— О чем ты думал, умирая? — повторила я.
Он состроил гримасу. Явно уходил от ответа, а потом хитро сменил тему:
— А знаешь, доченька, что такой человек, как Кант, целую жизнь просидел в одном месте. В своем Кенигсберге! Ты можешь себе это представить? Ты и я, мы путешествовали по миру, а он, извините, в этом Кенигсберге. Ходил лишь на прогулки и посматривал себе в небо.
Может, это был намек, связанный с тем случаем, когда я после ухода от Вериного жениха взглянула на небо? Что бы это могло значить? Кант что-то такое написал? А я призвала только первую часть его кредо, потому что во мне была пустота?..
— Папочка, ты должен мне сказать. Это так важно… Помнишь, иногда нам было очень плохо… Я ходила по комнате в черном белье, черных чулках и на высоких шпильках. А ты сидел в кресле с той своей книгой, как бы желая в ней спрятаться от меня. Это приводило меня в бешенство, я специально дефилировала перед тобой, чтобы ты видел мои бесстыжие ляжки…
Этот вопрос я задавала ему каждый раз, и каждый раз он менял тему. Не хотел мне отвечать. И я обижалась. Хотя правда могла оказаться ужасной. Но отец выкручивался, пока однажды, не выдержав, я выкрикнула:
— Больше не приходи ко мне.
Он сделал такую надутую физиономию и пропал. Я впала в тоску. Хотелось рвать волосы на голове. Хотела его дозваться, но снова вместо лица появлялся тот чулок на голове…
И уже больше отец не пришел, вероятно, потому, что я стала возвращаться из очень далекого путешествия. Туман, отделявший от меня мир, становился менее плотным, уже слышались голоса, появлялись проблески света. Однажды я попробовала приоткрыть веки. Они не поддавались. Я силилась, силилась и наконец увидела забор, потом догадалась, что это мои ресницы так выглядят с близкого расстояния. Они загораживали свет.
— Вы меня слышите? — долетел чей-то голос.
— Слышу. — На этот раз это был мой голос, он исходил как бы извне.
А потом вдруг увидела перед собой твое лицо.
— Ты что тут делаешь? — спросила я. — Ты ведь должен быть в Лондоне?
С удивлением я обнаружила, что ты плачешь, по щекам у тебя текли слезы. Я почувствовала, как болезненно защипало в глазах. За тобой стоял Михал, тоже в белом халате.
— Что же ты натворила, Кристинка, — произнес он. — Нужно сказать, что если уж заболеешь, то эффектно! — И вдруг голос его надломился.
Я хорошо знала это, его трясущийся подбородок…
— Михал, ты вернулся домой? — спросила я строго.
— Да, — коротко ответил он.
— Ну, я немного посплю… — проговорила я, понимая, что если мои веки опустятся, то вы с Михалом испугаетесь. Оказалось, что это возвращение не на большую землю, а только на островок. Материк еще находился на расстоянии целой недели, но после первого островка появился другой. Я даже спросила: — Пан доктор, почему вы постоянно даете мне снотворное?
А он рассмеялся:
— У вас больная головка, спящая королевна.
И я вдруг снова увидела заведение, услышала шум голосов, звон бокалов и голос шефа:
— Пришла наша королевна…
Перед этой картиной все во мне как бы отпрянуло назад, и сама я отступила за пределы собственного сознания. Проведывала, проведывала, а потом неожиданно пришла в себя совсем. Было решено перевести меня из одноместной палаты в общую для выздоровления. Но это оказалось не лучшим решением. На соседней кровати спала молодая женщина, которая перенесла такое же воспаление мозга, как и я. Когда она проснулась, я начала с ней разговаривать. Но неожиданно ее лицо искривила страшная гримаса, черты стали просто уродливы. Меня это так испугало, что я начала трястись и не могла успокоиться. Неожиданно все во мне расшаталось, будто я стала такой же развалиной, как и она. Прибежала медсестра, а потом врач. Я ничего не могла им объяснить, только слезы лились у меня по щекам. Вызвали тебя, и, взглянув на эту женщину, ты все понял. Меня снова перенесли в отдельную палату, где провела очередные три недели.
Один раз меня проведал он.
Вошел в белом халате, накинутом на плечи. Лицо, как всегда, замкнутое. Только когда мы остались одни, его глаза оживились.
— Эльжбета! — Он ничего больше не мог сказать, да и не успел бы, потому что раздались шаги. Это были твои шаги.
О чем я подумала тогда, зная, что вы встретитесь у моей кровати. Не помню. Но решила сбежать от этого и закрыла глаза. Твои шаги приближались. Сначала стало тихо, а потом его голос:
— Пани Кристина, кажется, заснула… я из издательства…
А потом твой голос:
— Жена была очень больна.
— Я знаю.
Тогда во второй раз я подумала, что моя жизнь — это китч. И в этой связи претензии только… к кому…
На время реабилитации меня отвезли в Оборы, в Дом творчества Союза литераторов, в который меня недавно приняли. Хронологичность писем обязывает, поэтому добавляю, что это произошло в середине июля тысяча девятьсот шестьдесят второго года. Мне тридцать восемь, тебе пятьдесят, а Михалу двадцать. Я узнала одну интересную вещь: у Михала должен был скоро появиться ребенок, этим и объясняются все его планы с женитьбой. Мариола теперь жила на Новаковской. Моя болезнь так выбила тебя из равновесия, что ты согласился на все. Через несколько месяцев должен родиться ребенок. Удивительно, как я тогда этого не заметила. Может, потому что чувствовала себя не лучшим образом, да и теперь нельзя сказать, что хорошо. Самое трудное было держать ложку, пальцы стали абсолютно неподвижными. То же самое и с ходьбой: колени едва сгибались, будто кто-то вставил мне искусственные суставы. В общем, я не могла оставаться одна. Складывалось так, что первый месяц я буду с тобой, второй с Михалом. Меня это очень даже радовало. Ты ухаживал за мной, как за малым ребенком. Кормил меня, шевеля губами, как неграмотный, который учится читать.
— Одна ложечка, вторая, послушная девочка…
Я с омерзением проглатывала еду. И всегда думала о Марысе, о том, как я ее кормила. Может быть, если бы это делал ты, она бы еще жила. Мы ходили на прогулку, сначала до оврага, а потом дальше. Вечером в кустах сирени пели соловьи. Мы гуляли вокруг газона. Как-то глуховатая жена одного забытого автора спросила вдову другого забытого автора:
— Что это за пара, пани Хана? Выглядят, как будто только что поженились…
И та вторая ответила:
— Она была больна, думали, что умрет. Знаете, это та переводчица с французского.
— А, это она…
Они орали так, что мы услышали их и улыбнулись друг другу. Но мы не были тогда любовниками. Ты относился ко мне с трогательной заботой: помогал мыться, одеваться, стирал мое белье, как когда-то твоя мама. Я ведь оказалась словно без рук. У меня были не пальцы, а палки. Я боялась, что так останется навсегда. Врачи обещали, что я обязательно приду в норму, но нужно упражняться. Для этого из Варшавы приезжал физиотерапевт. Он работал в твоем отделении, потому что людям после инфаркта тоже необходима гимнастика. Ты сказал, что он прекрасный специалист, а вообще-то болван. Пан Роберт, так звали физиотерапевта, был чрезвычайно вежлив и от него пахло одеколоном. Тебя очень уважал и каждому твоему слову внимал наклоном головы: «Да, пан ординатор! Будет сделано, пан ординатор!».
— Возьмитесь поактивнее за мою жену, — приказал ты ему. — Она большая лентяйка, ей не хочется упражняться.
А он отвечал:
— Будет сделано, пан ординатор.
В конце июля тебя сменил Михал, мне тогда уже стало немного получше. Пан Роберт действительно активно за меня взялся. Иногда мне даже хотелось плакать, настолько быстро уставала. Но пожаловаться было нельзя, поскольку ты сурово говорил:
— Я долго буду твоей нянькой? — И, несмотря на то что твой голос звучал как признание в любви, пан Роберт принимал все за чистую монету и гонял меня беспощадно.
После твоего отъезда его усердие немного поумерилось, и мне удавалось сократить упражнения почти что наполовину. А с Михалом было просто прекрасно. Наши прогулки, наши беседы… Я уже могла сама одеваться, пробовала самостоятельно есть. Конечно, хлеб пока отрезать не могла, но и того, что делала, было достаточно. Как-то Михал, расстилая мне постель, сказал:
— Ну и нагнала ты на нас страху. Привыкли, что это мы болеем ангиной и катарами, а ты нам даешь сок из малины и аспирин.
— И конь иногда спотыкается, — рассмеялась я.
— Если бы с тобой, Кристинка, что-нибудь случилось, я бы навсегда остался один.
— Что ты говоришь! У тебя жена, скоро станешь отцом.
— С моим странным характером меня никто не поймет.
— Только другой такой же странный характер, ты это хотел сказать!
Михал говорил настолько серьезно, что меня это сбило с толку.
— Нет, мне хотелось сказать, я счастлив, что у меня есть ты…
— Однако признание после стольких лет…
И неожиданно мы оказались рядом. Я прижала его к себе, вернее, он меня прижал. Выше на голову, широкоплечий, фигуру он унаследовал от отца.
— Может, пойдем погуляем, еще минута, и мы растаем от слез и от избытка чувств, — проговорила наконец я. Меня бы в такой момент переполняло счастье, если бы не обычная примесь горечи. Теперь я подумала о Марысе. Жаль, она его не видит. Как бы гордилась, что ее сын стал таким. Почему она не хотела жить, хотя бы для него, для Михала. Я не осмеливалась у него спросить, думает ли он иногда о маме.
А на прогулках Михал рассказывал мне, над чем сейчас работает в институте. Ясно, что кандидатскую он уже имел в кармане…
— Кажется, ты будешь самым молодым кандидатом наук в Польше.
— Но уже профессором стану, когда буду стариком, не бойся. Тут тебе не Америка.
— Кстати, об Америке, как дела со стажировкой?
— Ну куда я сейчас поеду? — произнес он с сожалением. — А как же ребенок? Достаточно, что ты меня воспитала.
— У него же будет мама.
— Ты думаешь, я доверил бы сына этой идиотке?
— Откуда ты знаешь, что будет сын?
— Знаю.
— А ты уже придумал для него имя? — заговаривала я Михала, не желая, чтобы он спросил мое мнение о его жене.
— А ты?
Тогда неизвестно почему, я сказала:
— Артур.
И подумала, что если бы так произошло, то получился бы некий польско-еврейский сплав, в котором неизвестно, кто кем является, кто кого любит, кто кого ненавидит. Твой внук, носящий имя моего отца… Но мой приемный внук, носящий имя моего отца, это уже совершенно другое…
Михал уехал в Варшаву в последнюю неделю августа. Я еще осталась в Доме творчества. Двигалась уже без страха. Наверное, неуверенность исходила не от физической слабости, а от моей контуженной головы. В какие-то моменты не помнила, кто я и где нахожусь. Это, правда, быстро проходило. Когда кто-то неожиданно спрашивал меня, не могла сразу ответить. Неважно, о чем шла речь. Например, хочу ли я соль. Я не знала даже, что это такое — соль. И соображала в течение минуты, а может, и больше. Спросивший начинал приглядываться ко мне. Это меня раздражало… Может, поэтому я избегала разговоров с теми, кто жил в здании дворца, точнее, в административном корпусе, так как во дворец ходами только в столовую и смотреть телевизор.
Я жила на втором этаже в комнате с видом на парк. Каждое утро меня будило пение иволги. Однажды в мою комнату вошел он. Это произошло вскоре после отъезда Михала. Когда я увидела его, то подумала: ну вот, и возвращается шизофрения моей жизни. Вновь эту жизнь, как волос, нужно будет делить надвое. Я сидела у окна, бессмысленно уставившись на деревья. Он подошел, я почувствовала на плечах его руки. Эти руки меня приподняли. Он держал меня крепко, прижимая к себе. Как куклу, подумала я, поскольку ноги не доставали до пола. А потом повернул ключ и начал меня раздевать, не спрашивая, хочу ли я, нужно ли мне все это. Это нужно было ему. Сначала я ничего не чувствовала, наверное, потому что во время болезни далеко оторвалась от своего тела, точнее, это оно от меня. Я постоянно не успевала. Тело находилось уже на последней ступеньке лестницы, а я топталась где-то на полпути, вставала с кресла, а оказывалось, еще сидела в нем. Оно было мудрее меня, а может, только сохранило навыки, которых я не помнила. Ты относился ко мне нежно, но это не имело ничего общего с сексом. А сейчас я видела его темную голову, припавшую к моей груди, и что-то во мне дрогнуло, как бы воспоминание. Я дотронулась до его волос, они пересыпались между моих пальцев. Надо мной склонилось его лицо, затуманенные глаза. Губы дотронулись до моих губ, и я уже понимала, что такое — желать мужчину. Его руки обхватили мои бедра, и он глубоко вошел в меня. Острое желание подхватило меня, как волна. Своей любовью он возвращал меня в настоящую жизнь. Словно неожиданно я почувствовала вкус пищи, а до этого ела все без соли… Мы почти не разговаривали.
Прощаясь, он чувственно и осторожно поцеловал меня. Как они оба заботливы, подумала я. Очищенный грецкий орех выглядит, словно человеческий мозг, и делится на две половинки. Так и я делила себя между двумя мужчинами. Они были такими разными и одновременно дополняли друг друга. Я не могла быть только с одним из них — сразу становилась лишь половинкой грецкого ореха…
Я теперь ходила на прогулки одна и чаще гуляла по парку. Однажды добрела до самого конца и где-то около стены увидела гипсовую скульптуру Божьей Матери. Из-под голубого одеяния выглядывали босые ноги. Она наступала ими на змею, державшую яблоко… Это лицо с пустыми глазами не соответствовало драматическому языку сцены. Гораздо больше выражения было в злых глазках змеи, которая крепко держала это яблоко, и было видно, что ни за что его не выпустит. Я долго стояла, не в силах сдвинуться с места, и неожиданно поняла, что хочу спросить у этой гипсовой куклы, где ее сын…
Пан Роберт продолжал приезжать и делать со мной упражнения. Я все еще не могла держать ручку, не очень-то удавалось и печатать на машинке, пальцы сбивались и цепляли клавиши. Как только мы остались вдвоем, пан Роберт ожил. Он начал мне рассказывать о себе, и надо признать, ему было о чем рассказывать. Вечно с ним что-то случалось. Недавно приобрел машину и открыл для себя, что автомобили — его хобби. Другим его хобби были женщины, бабоньки, как говорил он.
— Бабоньки до тридцати пахнут пеленками, а под сорок уже мускусом.
— Ну, значит, мое общество для пана не очень приятно, — со смехом сказала я, — ведь я отношусь ко второй группе.
— Пани — феномен природы, — произнес он серьезно. — Если бы мне пришлось выступить в роли эксперта, то я бы дал вам двадцать восемь, потолок — тридцать…
— Выходит, я еще имею у вас шанс?
Тогда он посмотрел мне в глаза. Что-то в этом взгляде было такое, отчего я на секунду как бы потеряла равновесие.
— Некоторые даже и ничего, — тянул пан Роберт, — но не умеют за собой следить, Такие уж точно не для меня. Я люблю, чтобы бабонька была чистенькая, душистая. Но и возраст, конечно, тоже имеет значение.
— До тридцати, — с пониманием добавила я.
— Ну еще два-три года. И конец. Личико остается ничего, а вот попка начинает провисать. А для меня висящая попка — это мрак…
Хоть я и посмеялась над ним, но в тот же вечер, раздевшись догола, стояла перед зеркалом. Хотела проверить, моя попа — уже мрак или еще нет. Мне казалось, что нет, но на все сто процентов уверена не была. Кажется, первый раз я отдавала себе отчет, что тело, с которым я все время боролась и была к нему в претензии за то, что оно доминирует над моим «я», начнет стареть. Я должна радоваться, так как возникал шанс возмездия за все, что совершило тело. Но ведь это было мое тело, и, кажется, впервые мне удалось осознать, что тело — это тоже я. Не хотела стареть, не хотела иметь висящей попы и даже начала ее бояться. Этот парень обратил мое внимание на то, до чего сама я до сих пор не дошла. Ты тоже начинал стареть, но старость мужчины абсолютно другая, может, даже интересная. Вы оба старели, оба стали седыми, а он даже начал лысеть. Ему это шло. Теперь он коротко стригся. Две горькие складки в углах рта придавали его лицу новое выражение. Как-то я со смехом сказала ему, что он становится похожим на Джеймса Стефарда.
— Поезжай в Голливуд, посмотришь, какой произведешь фурор.
А он делал вид, что не слышит. С ним невозможно было шутить. Он воспринимал все серьезно. Меня это раздражало. Правильный — из гетто. Я же обладала чувством юмора на любую тему, может, иногда черным, но он меня всегда охранял. Юмор был, как парашют, который в последнюю минуту спасает и не дает превратиться в месиво. У него юмора не было, и прыжок означал бы конец. Удивительно, как это его спасли кусты за Стеной…
Однажды в ссоре я выкрикнула:
— И зачем я тогда к тебе пришла! Ты бы понятия не имел, что я жива…
Он рассмеялся.
— Что тебя так рассмешило? — недоверчиво спросила я.
— Имел, с той самой минуты, когда ты начала работать у Товарища. Ведь мы же тебя проверяли.
— Как это?
— А ты что думаешь, можно вот так, с улицы, попасть за закрытую дверь? Я уже через два часа имел на столе папку с твоим делом. И сразу узнал тебя по фотографии.
— Ну и дал мне рекомендации? — неожиданно задетая за живое, спросила я.
— Можно сказать и так…
Мы с тобой в Кельне два дня. Завтра ты читаешь свой реферат о сосудистых болезнях сердца, я перевела тебе его на немецкий. Хожу по городу. Сегодня заглянула в музей, остановилась у одной из картин Рембрандта — это был внутренний приказ. Что-то в ней заставило меня замереть. Рембрандту удалось написать боль существования. Я склонялась перед ним. Готова была упасть на колени и умолять, чтобы изображенный на полотне полунищий-полуфилософ Перестал так мучиться, потому что так мучиться нельзя. Это не пристало человеку. Подошла поближе и прочитала под картиной: «Христос».
Таким вот образом мое дело получило развязку. Христос-человек посредством художественного образа передал мне, что я не должна больше страдать, что Он все берет на себя. Мне кажется, я даже услышала тихий голос: «Иди с миром», и тут же припомнился другой голос, который постоянно звучал в ушах: «Эля». В этот раз он звучал как «Кристина». Ну вот, старший еврейский философ и младший позволили пасть перед ними на колени и слезами омыть ноги… Раз уж я нашла в себе силы, они меня в этой силе утверждали. Я вышла из музея счастливая. Я ощущала легкость. Ту самую, которую испытала на ступеньках деревенского дома, познав любовь, и раньше, познав музыку Баха, а теперь — познавая милосердие. Для меня кончилось время покаяния, которое одновременно являлось временем смерти.
Где-то через час ты вернешься в отель. Мы пойдем на ужин. Я жду тебя, Анджей.