~~~
Накануне Рождества еще двое младенцев умерли от малярии. Мы их схоронили и украсили могилки белыми раковинами и галькой с пляжа. Ночью мы прислушивались к причитаниям несчастных матерей.
Их горе возвращало нас к мыслям о тех бедах, истоки которых мы по молодости лет постичь не могли. Мы знали, что вода в реке больше не пригодна для питья, что медный шлак после сильных дождей впитывается в почву. Рыбаки сетовали, что в открытом море расплывается красноватое пятно, которое уже перетекло за рифы. Одного этого было достаточно, чтобы возненавидеть рудник. Были и другие причины, которые я поняла много позже: грошовое жалованье рудокопов, круговая порука среди краснокожих, которые толпами валили к нам на остров, нанимались в горнорудную компанию и продвигали своих на теплые места.
У нас в деревне кое-кто принимал сторону повстанцев, в том числе и моя мать. Впрочем, подозреваю, что это делалось в пику отцу, который, как она говорила, «жировал» в Таунсвиле. Но по большей части людям хотелось только одного: чтобы закончилась бойня, чтобы вернулись белые и открыли рудник. Люди хотели, как раньше, делать покупки. Хотели зарабатывать, чтобы приносить в дом продукты. Печенье, рис, тушенку, рыбные консервы, сахар. А сейчас наша пища ничем не отличалась от дедовской: батат, ямс, кура, манго, гуава, маниока, орехи, крабы.
Мужчины скучали без пива. Кое-кто гнал брагу. По ночам над деревней неслись пьяные вопли. Мы боялись, как бы дебоширы не привлекли внимание карателей. В темноте я слышала, как мама предает их анафеме за богохульство. Брага туманила им рассудок. Знай они, что завтра настанет конец света, и то не перестали бы сотрясать ночь своей бранью.
Но этой ночью мы услышали совсем другой голос — голос разума. Один-единственный ровный голос заставил умолкнуть пьяные крики. Я этот голос узнала сразу. Он принадлежал отцу Мейбл, незаметному человеку с приплюснутым носом и спокойными, внимательными глазами. Когда Мейбл оказывалась рядом, он, смеясь, дергал ее за косички. И светился счастьем. Видно, была в нем какая-то мощь, потому что он в одиночку вышел к перепившимся ночным гулякам. Он не повышал голоса, а потому слов мы не разобрали, слышали только плавное течение его речи, и очень скоро, к нашему изумлению, один из пьяниц разрыдался. Вот так-то. Отец Мейбл силой слова превратил хмельного буяна в плачущего ребенка.
На что я надеялась? Если честно, просто надеялась — и все, но по-особенному. Верила, что жизнь может круто перемениться, ведь с Пипом именно так и произошло.
Сначала его пригласила к себе в дом богачка мисс Хэвишем, чтобы он играл в карты с ее воспитанницей Эстеллой. Мне никогда не нравилась Эстелла. Сейчас могу сказать, что я ревновала. Другая обитательница этого дома, хитрая Сара Покет, тоже была мне противна. Я не могла дождаться, когда придет время расставания с мисс Хэвишем.
Из книги мы узнали, как внезапно может перемениться жизнь. Пип уже четвертый год служил подмастерьем у Джо Гарджери. И значит, обогнал меня годами. Но это не имело значения. Он все равно оставался мне другом, товарищем, о котором я тревожилась и много думала. Со временем он станет кузнецом — все к тому шло. Кузнец. Еще одно слово, которое нужно было уточнить. Мистер Уоттс сказал: это больше чем ремесло. Для мистера Диккенса это не просто мастеровой, который изготавливает подковы. Пип усвоил обычаи, из которых складывалась жизнь кузнеца: по вечерам, например, сидел в компании Джо Гарджери и других завсегдатаев у очага в трактире с забавным названием «Три Веселых Матроса», пил эль и слушал всякие россказни.
И вот как-то раз является туда незнакомец и требует к себе Пипа. Это мистер Джеггерс, стряпчий из Лондона. Нам, детям, он казался храбрецом. Не побоялся прийти к чужакам, да еще и пальцем тычет. Желает поговорить с Пипом без свидетелей. Тогда Джо и Пип приводят его домой, и там он объявляет цель своего приезда. У него есть сообщение для Пипа. В жизни мальчика вот-вот должна произойти перемена.
Тут чтение прервалось: мистеру Уоттсу пришлось объяснять значение слова «стряпчий», а потом и «благодетель», что в итоге привело нас к слову «наследник». Сообщение стряпчего заключалось в следующем. Пип оказался наследником большого состояния, но благодетель пожелал остаться неизвестным. На эти деньги предполагалось сделать Пипа джентльменом. Значит, его ожидало превращение — знать бы еще какое.
Услышав это в первый раз, я не могла успокоиться до конца главы. Мне не терпелось узнать, в кого он превратится, чтобы понять, сможем ли мы остаться друзьями. Я совсем не хотела, чтобы он менялся.
Потом мистер Уоттс завел речь о том, что значит быть джентльменом. Хотя слово «джентльмен» можно понимать по-разному, учитель считал, что прежде всего оно подразумевает определенное поведение человека в обществе.
— Джентльмен — это человек, который всегда ведет себя достойно, несмотря ни на что. Даже в самых тягостных и трудных обстоятельствах.
Кристофер Нутуа поднял руку.
— А бедняк может быть джентльменом? — спросил он.
— Разумеется, может, — ответил мистер Уоттс.
Обычно он терпимо относился к нашим вопросам, даже самым глупым, но этот вывел его из себя.
— Деньги и положение здесь ни при чем. Мы говорим о человеческих качествах. И эти качества нетрудно распознать. Джентльмен всегда сохраняет достоинство.
Мы уловили общий смысл и поняли, что он соответствует личным убеждениям мистера Уоттса. Учитель обвел глазами класс. Поскольку вопросов больше не было, он продолжил чтение, и я стала слушать с особым вниманием.
На Пипа свалилось целое состояние, и теперь он должен был оставить все, к чему привык, — болотистый край, злющую сестру, немногословного добряка Джо, кузницу, — чтобы перебраться в большой, незнакомый город под названием Лондон.
Я уже понимала, какое важное место в книге занимает кузница. Кузница — это родное: она кует очертания жизни. Очертания моей жизни ковали тропинки в зарослях, горы, что высились над нами, море, которое порой от нас уходило, и густой запах крови, стоявший у меня в ноздрях с того дня, когда я увидела Черныша со вспоротым брюхом. Палящее солнце. Съедобные плоды, рыба, орехи. Ночные звуки. Зловоние выгребных ям. И высокие деревья, которым, похоже, иногда хотелось от нас уйти вслед за морем. И джунгли, не позволявшие забыть, как мы ничтожны в сравнении с гигантскими деревьями, которые жадно тянулись кронами к солнечному свету. И смех женщин, полоскавших белье в ручье. Их шутки и подтрунивание над девушками, застуканными за тайной стиркой подкладной ветоши. И страх, и потери.
После уроков я невольно задумалась, как живется моему отцу и что с ним сталось. Можно ли считать его джентльменом и, если да, не позабыл ли он, что его таким сделало. Помнит ли меня, вспоминает ли хоть изредка маму. Ворочается ли ночью без сна, как мама, думая о нашей семье.
Я смотрела, как мама стирает наши вещи в горном ручье. Она выбивала грязь на гладком валуне, потом выполаскивала измученное полотно, встряхивала и пускала по течению.
Держалась я поодаль. Как могла, наказывала ее за то, что она надерзила мистеру Уоттсу. А потом я придумала другой способ ей досадить. Сверля глазами ее затылок, спросила, скучает ли она по отцу. Я ожидала, что она полоснет меня через плечо сердитым взглядом. Но нет. Просто ее руки заработали еще быстрее. И плечи.
— Почему ты спрашиваешь, дочка?
Я пожала плечами, но она, конечно же, этого не видела. Между нами опять готово было повиснуть молчание.
— Иногда, — продолжила она. — Иногда подниму глаза и вижу джунгли, а в них — твоего отца, Матильда. И он шагает ко мне.
— А ко мне?
Уронив белье, мама обернулась.
— И к тебе. Да. Твой отец шагает навстречу нам обеим. А потом приходят воспоминания.
— Какие?
— Да всякие, — ответила она. — Ненужные. Но коли ты спросила, вспоминается мне то время, когда отец еще работал на руднике и угодил под суд за нарушение общественного порядка.
Я впервые услышала такие подробности, но мамин тон говорил, что это не столь уж большой грех — всяко лучше, чем забыть привезти ей подарок из Аравы. Что под суд угодить, что подарок забыть. Мама хотела, чтобы я думала только так и не иначе. Чтобы верила ей. Но я не поверила. Лучше бы она промолчала. Но этим дело не кончилось.
— Помню, какое у него лицо было: виноватое, от стыда горело, — продолжила мама. — Будто он Бога молил: прости меня, Господи. Смилуйся. Помню, тогда в суде глянула я в окно и вижу: самолет взмывает, за ним белая полоска тянется — и тут с пальмы кокос падает, прямо за окном. Я даже растерялась — куда смотреть-то: один вверх летит, другой вниз.
Вскочив с колен, мама повернулась ко мне:
— Раз уж ты завела этот разговор, Матильда. Я и сама не понимала: на дурного человека гляжу или на того, кто меня любит.
Я услышала больше, чем хотела. Это был взрослый разговор. А поскольку мама не сводила с меня испытующего взгляда, я поняла, что она читает мои мысли.
— Я и по морским конькам скучаю, — сказала она чуть веселее. — Ни у кого нет во взгляде такой мудрости, как у морского конька. Это чистая правда. Я ее открыла в твоем возрасте, даже раньше. А рыбы-попугаи, как я поняла, тоже непросты. Они сотнями на тебя глядят и припоминают, какой ты была вчера и какой — третьего дня.
— Неправда. — Я даже засмеялась.
— Ну почему же, — сказала она. — Чистая правда.
Мама задержала дыхание, я тоже, и она расхохоталась первой.
Познакомившись с мисс Хэвишем и узнав про ее горькую судьбу, я перестала сравнивать мою маму с сестрой Пипа. Мама скорее напоминала Хэвишем (то есть мисс Хэвишем), которая не в силах забыть тот день, когда она горько обманулась в своих надеждах. Часы в ее доме показывают точное время, когда должен был приехать ее жених. Свадебный пирог, окутанный паутиной, так и стоит нетронутым. Мисс Хэвишем никогда не снимает свой подвенечный наряд, будто еще ждет события, которому не суждено свершиться. Вот и мама, по-моему, точно так же застыла в прошлом. Когда повздорила с отцом. Она выдавала себя вечной мрачностью. Мрачностью, которая осталась после той ссоры. Мне даже казалось, что у нее в ушах все время звучат папины слова.