11
Переосмысление экзистенциализма
…экзистенциалисты заявляют,
что от отчаяния умирают.
Но писать продолжают.
У. Х. Оден
Связав свою судьбу с Адрианом Гудлавом, я вошла в мир, где правила, по которым мы жили, были его правилами… хотя он, конечно, делал вид, что никаких правил вообще не существует. Например, запрещалось спрашивать, что будет завтра. Экзистенциалисты не должны пользоваться словом «завтра». Его следовало исключить из словаря. Нам запрещалось говорить о будущем или действовать так, будто оно существует. Существовали только езда на автомобиле, кемпинги, в которых мы останавливались, разговоры и вид за лобовым стеклом. Мы вызывали снова и снова прошлое, чтобы убить время и развлечь друг друга (так родители играют во время долгих поездок с утомившимися детьми в города или в «угадай название песни»). Мы рассказывали длинные истории о своем прошлом, приукрашивая, отбеливая и драматизируя на манер романистов. Мы, конечно, делали вид, что рассказываем правду, всю правду, ничего, кроме правды. Но никто – как говорит Генри Миллер – не может сказать абсолютную правду, и даже наши, казалось бы, автобиографичные откровения были немного разбавлены фантазией. Мы покупали будущее, говоря о прошлом. Временами я чувствовала себя Шехеразадой, развлекающей своего повелителя побочными сюжетами, чтобы основной никогда не закончился. Каждый из нас теоретически мог в любой момент выбросить полотенце, но я боялась, что первым это сделает Адриан, а потому старалась и дальше развлекать его. Когда ставки сделаны и я остаюсь один на один с мужчиной на много дней, тогда-то и ощущаю острее всего, насколько несвободна. Естественная моя реакция – польстить ему. Все мое высокодефектное бунтарство – реакция на мое же низкопоклонническое раболепство.
Только когда тебе запрещено говорить о будущем, ты внезапно понимаешь, как явственно будущее присутствует в настоящем, насколько ежедневная жизнь занята составлением планов и попытками повлиять на будущее. И не важно, что повлиять на него ты все равно никак не можешь. Представлять себе будущее – это наше величайшее развлечение и способ убивать время. Убери его – и останется только прошлое… и лобовое стекло с раздавленными на нем насекомыми.
Адриан учреждал правила, причем у него была склонность часто менять их так, как это устраивало его. В этом отношении он напоминал мою старшую сестру Ранди. Когда мы с ней были маленькими, она учила меня играть в кости и меняла правила каждую минуту, в зависимости от того, что ей выпадало. После десятиминутной игры в моей тщательно оберегаемой копилке ничего не оставалось, а она, начинавшая без ничего, заканчивала игру с полными карманами, как Скай Мастерсон. И как бы фортуна мне ни улыбалась, я всегда оставалась в проигрыше.
– Змеиные глазки – я выиграла! – кричала моя сестра.
– Выиграла?
Я экономила доллары, которые мне давали на карманные расходы, как муравей, а она тратила их, как стрекоза, но она всегда выигрывала, а я оставалась на бобах. Преимущества первородства. Я была обречена оставаться младшенькой. Адриан даже был одногодкой с Ранди (родился в 1937-м), и у него был младший брат, которого он учил жизни. Двигаясь лабиринтами Европы, мы быстро вспомнили старые шаблоны поведения.
Мы познакомились с убогими австрийскими пансионами с их кружевными занавесочками в приемных, подоконниками, уставленными кактусами, краснощекой домохозяйкой, которая неизменно спрашивала, сколько у нас детей, словно забыла, что мы сказали ее двойнику несколько десятков километров назад. А уж особенность двуспальных кроватей с матрацами, разделенными на три горизонтальные секции, где водоразделы приходились на самые ответственные части тела, например грудь или гениталии… И просыпались мы посреди ночи оттого, что один сосок или одно яйцо, о чем я могу только догадываться, защемило между первой секцией и второй или второй секцией и третьей. Мы познакомились и с австрийскими перинами, на которых через час любой становится мокрым как мышь и, как только начинает засыпать, каким-то чудом матрас выскальзывает из-под тебя на пол. Всю ночь приходится их поднимать и укладывать на место, а утром вставать с распухшими губами и глазами – реакция на столетнюю пыль (и другие более вредные аллергены), похороненную в перьях.
Мы ознакомились с завтраками в пансионах – холодный мясной рулет, фабричные упаковочки с джемом, жалкие кусочки масла и громадные чашки café au lait с чахоточного вида пеночкой наверху. Мы познакомились с кемпингами, над которыми стояли запахи сточной ямы, где мылись и чистили зубы над длинным жестяным лотком. А в застойных прудиках, в которых неизменно купался Адриан, плодились комары. Веселые немцы вели с Адрианом блестящие разговоры о его английской походной палатке, под сенью которой оттенка «электрик» мы спали, и расспрашивали о жизни, как чертовски опытные шпионы. Мы познакомились с немецкими кафе-автоматами вдоль автобанов: тарелки с квашеной капустой и сардельки с чесноком, поддоны из промокательной бумаги с рекламой пива, дурно пахнущие туалеты, автоматы, продающие мыло, полотенца и презервативы. Мы познакомились с немецкими пивными садиками с липкими столами и сисястыми официантками средних лет в дирндлах, пьяными шоферюгами, которые отпускали неприличные замечания в мой адрес, когда я на нетвердых ногах проходила в туалет.
Обычно с полудня и до вечера мы были пьяны, закладывали виражи на автобанах в «триумфе» с правосторонним рулем, постоянно поворачивали не туда, куда надо, подгоняемые «фольксвагенами», делающими восемьдесят миль в час, «мерседес-бенцами», агрессивно мигающими фарами и делающими сто десять миль в час, и «БМВ», которые пытались обогнать «мерседесы». Стоило немцу увидеть наш английский номер, как он пытался скинуть нас с дороги. Адриан вел машину как маньяк, оказывался на встречной полосе, петлял, то выезжая на полосу для грузовиков, то съезжая с нее, позволял немцам выводить его из себя и пытался обгонять их. Одна моя часть от всего этого впадала в ужас, а другая получала удовольствие. Мы жили на краю. Мы имели все шансы погибнуть в какой-нибудь жуткой автокатастрофе, после которой не осталось бы ни малейшего следа от наших лиц и от наших грехов. Но я, по крайней мере, наверняка знала, что мне не скучно.
Как и все люди, думающие о смерти, которые ненавидят самолеты, изучают в зеркало самые крохотные морщинки у себя на лице, отчаянно боятся дней рождения, боятся умереть от рака, или опухоли мозга, или внезапной аневризмы, я втайне была влюблена в смерть. Я буду страшно страдать, летя рейсом Нью-Йорк – Вашингтон, но за рулем спортивной машины без колебаний выжимаю сто десять и наслаждаюсь каждой секундой. Возбуждение, испытываемое при мысли, что можешь стать творцом собственной смерти, сильнее оргазма. Наверное, то же самое чувствуют камикадзе, творя собственный холокост и ныряя в него, а не дожидаясь в безопасных кроватях в Хиросиме или Нагасаки, когда холокост придет к ним незваным гостем.
Была и еще одна причина нашего беспробудного пьянства – моя депрессия. Меня бросало от восторга к отчаянию – ненависть к самой себе за содеянное, мрачное отчаяние, охватывающее при мысли о том, что я сплю с человеком, который меня не любит, боль за будущее, о котором нельзя упоминать. И потому мы напивались и пьяными начинали кривляться и гримасничать, пытаясь смазать это отчаяние. Полностью оно, конечно, не исчезало, но в пьяном виде справляться с ним было легче. Точно так же я напивалась в самолете, чтобы заглушить страх полета. Вроде бы по-прежнему веришь, что сейчас умрешь, стоит только измениться звуку двигателей, но уже все равно. Даже начинает нравиться, представляешь полет сквозь перистые облака в голубой океан, полный самых приятных воспоминаний детства.
Мы познакомились с французскими автомобильными стоянками, оборудованными итальянскими кофейными автоматами с отличным кофе. Мы познакомились с великолепным вкусом эльзасского пива и персиков, фермеры продавали их у дороги. Мы поняли, что переехали во Францию, когда цвет фар у машин сменился с белого на горчично-желтый, а вкус хлеба стал неописуемо превосходным. Мы познакомились с самой уродливой частью Франции – полоской земли у границы с Германией, где разбитые дороги петляют туда-сюда, а французы не желают их ремонтировать, говоря, что немцы и без того достаточно быстро добираются до Парижа. Мы познакомились с бесконечным числом маленьких гостиниц с лампочками на два ватта и засиженными мухами биде, в который мы писали, потому что не хотели шлепать в вонючий общий туалет, где свет загорался только после того, как, обломав ногти, откроешь дверь. Мы познакомились с более фешенебельными кемпингами с туалетами в номерах и барами, где музыкальные автоматы играли битлов. Но стоял август, и все европейские бюргеры со своими двумя с половиной детьми отправились в отпуска. Поэтому хорошие кемпинги были переполнены, и нам приходилось ставить палатку у края дороги (а срать приходилось, присев среди высокой травы, которая щекотала задницу, и отгоняя жужжащих слепней, кружащих у ягодиц и норовящих усесться на свежее говно).
Мы познакомились с Autostrada del Sole, Павией с ее фантасмагорическими ресторанчиками-автогрилями – феллиниевскими видениями, завернутыми в целлофановые обертки конфет, горами игрушек, бочками упакованных в серебристую фольгу panetone, горшочками с джемом в подарочной обертке, трехколесными велосипедами с вымпелами, рекламирующими карамельки. Мы познакомились с итальянскими сумасшедшими, которые гоняют на своих «фиатах чинквеченти», развивая скорость до девяноста миль в час, но всегда останавливаются, чтобы перекреститься и бросить несколько лир в ящик для сбора пожертвований у придорожного Иисуса. Мы познакомились с десятком малых и больших аэропортов в Германии, Франции и Италии, потому что к тому моменту, когда действие второй порции пива улетучивалось и глубокая депрессия вместе со вторичными симптомами головной боли и похмелья снова поднимала свою уродливую голову, я впадала в панику и давала команду Адриану отвезти меня в ближайший аэропорт. Он никогда не отказывался. Нет, он замолкал и всем своим видом показывал, что разочарован мной, но никогда словами не выражал протеста этому моему желанию. Мы молча ехали до ближайшего Flughafe или aeroporto, терялись, десятки раз спрашивали дорогу. Когда мы добирались туда, всякий раз оказывалось, что до следующего рейса два дня, или что все билеты проданы (Europa im August; tout le monde en vacances), или что самолет улетел две минуты назад. И тогда мы отправлялись в бар аэропорта, пили там еще пива, и Адриан целовал меня, шутил, ласково хватал за задницу и говорил о нашем общем приключении. И мы отправлялись дальше на какое-то время в хорошем настроении. В конечном счете я ведь вовсе не была уверена, что у меня есть какое-то место, куда можно направиться.
Наше путешествие не походило на неторопливую и радостную увеселительную прогулку. Если мы петляли, виляли, ездили кругами, то происходило это потому, что наш маршрут определялся не дорожными указателями и не трехзвездными мишленовскими радостями, а собственными головокружительными настроениями. Мы петляли от депрессии к депрессии, виляли от одной попойки к другой, ходили кругами вокруг приятных мгновений. В нашем маршруте не было никакого географического смысла, но я, конечно, стала это понимать только задним числом, вспоминая места, где мы побывали. Мы достаточно долго проторчали в Зальцбурге, чтобы посетить Geburtshaus Моцарта, напичкаться Leberknödel, провести ночь в судорожном сне, а потом отправиться в Мюнхен. Мы проехали по Мюнхену и лежащим дальше Альпам, посетили несколько разных замков, построенных Безумным Людвигом, королем Баварии, взобрались по серпантину к Schloss Neuschwanstein, где застали внезапный ливень, прошли по замку с целой армией хаусфрау – фигуры как картофелины, обуты в ортопедическую обувь, они проталкивались мимо нас, издавая хрюкающие звуки на своем медоточивом языке и краснея, как морковь, от гордости за свое великое национальное наследие – Вагнера, «фольксваген» и Wildschwein.
Я помню местность вокруг Neuschwanstein с почти шизофренической ясностью: Альпы как на почтовой открытке, облака, зацепившиеся за неровные вершины гор, искореженные артритом снежные хребты, безмолвные рога пиков, пронзающих подернутое дымкой голубое небо, бархатные зеленые луга в долинах (горнолыжные склоны для начинающих – зимой), коричневые и белые дома с крышами как у замков, расставленных словно в детской игре.
Самый знаменитый немецкий замок не в Шветцингене или Шпейере, Гейдельберге или Гамбурге, Баден-Бадене или Ротенбурге, Берхтесгадене или Берлине, Байрёйте или Бамберге, Карлсруе или Кранихштайне, Эллингене или Эльце, а в Диснейленде в Калифорнии. Удивительно, какое духовное родство существует между Безумным Людвигом и Уолтом Диснеем. Нойшванстайн Людвига – липовое подражание XIX века средневековому замку, который никогда не существовал. А замок Диснея – липа с липы.
Особенно меня очаровал оштукатуренный, с центральным отоплением грот между спальней и кабинетом Людвига, его гипсовые сталактиты и сталагмиты, освещенные неоновыми зелеными прожекторами. И росписи на стенах с изображениями Зигфрида и Тангейзера с жирными светловолосыми богинями, груди у которых такие гладкие, словно отлиты из эпоксидной смолы, и светлобородыми воинами, отдыхающими в лесистых лощинах на поросших мхом камнях. Меня загипнотизировал портрет Людвига, смотрящего глазами параноика. А повсюду в замке обнаруживались свидетельства всего того, что есть в немецкой культуре самого слезливого, самого сентиментального и тошнотворного, в особенности этой хвастливой, самодовольной веры в духовность их «расы»: мы geistig народ, мы умеем глубоко чувствовать, мы любим музыку, мы любим леса, мы любим звук марширующих ног…
Обратите внимание на купидонов и голубков, витающих вокруг Тангейзера, который возлежит на сером гипсовом камне, оперев свой крашеный атласный локоть на слишком вычурный ковер, ниспадающий со слишком упитанных ляжек Венеры. Но в особенности обратите внимание, как в этом замке, на этих картинах, в этой стране (как в Диснейленде) ничто не отдается на волю воображения. Каждый листик четко очерчен и оттенен, каждая грудь указует своим соском на вас, как глаз идиота; каждое перышко в крыле Купидона до трепетности ощутимо. Никакого воображения – вот это-то и рождает зверя.
После Мюнхена и его окрестностей мы поехали на север до самого Гейдельберга, останавливаясь, петляя и виляя по пути. А оттуда выехали на автобан в направлении Базеля – швейцарский шоколад, швейцарско-немецкий суровый собор из песчаника над Рейном. Потом в Страсбург – родина паштета из гусиной печени и прекрасного пива. Безумное петляние по проселочным дорогам, ведущим более или менее в направлении Парижа, потом вниз по югу Франции в Италию (через Ривьеру) до самой Флоренции. Потом снова на север в Верону и Венецию через Альпы, через Тичино и снова в Австрию. И снова через Германию на север, потом во Францию, наконец в Париж в последний раз, где истина, или одна из истин, открылась мне, но не освободила меня (пока).
Каким бы невероятным ни казался маршрут, еще более невероятно, что на все про все у нас ушло две с половиной недели. Мы почти ничего не видели. Большую часть времени мы ехали и разговаривали. И трахались. Когда я хотела Адриана наедине, он становился импотентом, а на публике он был ненасытно сексуальным – в купальных кабинах, на парковках, в аэропортах, на развалинах, в монастырях и церквях. Если только одной случкой он не мог нарушить двух табу, то ему было неинтересно. Что его действительно возбудило бы, так это возможность оттрахать собственную мамочку в церкви. Благословенна Ты между женами, и благословен плод чрева Твоего и т. д. и т. п.
Мы говорили. Мы говорили. Мы говорили. Психоанализ на колесах. Воспоминания о прошлом. Мы составили списки, дабы с пользой проводить время: мои прежние бойфренды, его прежние подружки, различного вида случки, в которых мы участвовали, – групповые, из чувства любви, из чувства вины и прочее. Различные места, где мы трахались, – в туалете «Боинга-707», в пустой еврейской молельне старой «Куин Элизабет», в разрушенном аббатстве в Йоркшире, в лодке, на кладбище… Должна признаться, кое-что я придумывала, но главное было развлечение, а не буквальная правда. Вы ведь не думаете, что я здесь рассказываю буквальную историю своей жизни?
Адриан, как и все другие аналитики, хотел найти в моем прошлом поведенческие модели. Предпочтительно повторяющиеся модели, ведущие к саморазрушению, но его устраивали и любые другие. И я, конечно, пыталась ему угодить, это было нетрудно. Если дело касается мужчин, то мне всегда не хватало такого простого качества, как осторожность, впрочем, это вполне можно назвать и здравым смыслом. Я встречаюсь с типом, которого все другие уважающие себя женщины обходили бы за милю, и умудряюсь найти во всех его сомнительных качествах какое-то обаяние, что-то захватывающе привлекательное в его маниях. Адриану нравилось выслушивать это. Он, конечно, исключал себя из компании прочих невротиков, знакомых мне. И ему не приходило в голову, что он был частью моей поведенческой модели.
– Я единственный из твоих знакомых мужчин, который не подпадает ни в одну категорию, – торжествующе сказал он и сделал паузу, ожидая, что я начну раскладывать по полочкам других.
И я доставила ему это удовольствие, зная, что превращаю свою жизнь под пустую развлекаловку, серийный номер, историю побитой собаки, тошнотворную шутку, безделицу. Я думала обо всех томлениях, болях, письмах отправленных и не отправленных, слезливых пьянках, телефонных монологах, страданиях, освобождении от иррациональности, проговаривании с психотерапевтом каждого из этих приключений, прибичений, прихарчений. Знала, что мои описания событий были предательством по отношению к их сложности, их человечности, их запутанности. У жизни нет сюжета. Она гораздо интереснее, чем все, что о ней можно рассказать, потому что язык по своей природе упорядочивает вещи, а в жизни-то нет никакого порядка. Даже писатели, уважающие красивую анархию жизни, пытаясь отразить ее в своих книгах, кончают тем, что показывают жизнь куда как более упорядоченной, чем она есть, и в конечном счете говорят неправду. Потому что ни один писатель никогда не может рассказать правду о жизни, и именно поэтому она гораздо интереснее, чем любая книга. И ни один писатель не может рассказать правду о людях, поскольку они гораздо более интересны, чем любые книжные персонажи.
– Так что кончай философствовать об этом дурацком сочинительстве и расскажи мне о твоем первом муже, – сказал Адриан.
– Хорошо. Сейчас расскажу.