Часть первая
1
Июль 2010
Продвигаясь по платформе, проталкиваюсь сквозь жару, как через толпу людей. Сажусь в поезд, хотя все еще не понимаю, а надо ли. Скованно сижу среди пассажиров, перемещаясь вместе с вагоном и другими людьми из моей старой жизни в новую. В поезде прохладно, вдруг возникает странное ощущение незаполненности — несмотря на народ и душный день за окном, пустота эта немного меня успокаивает. Тут никто ничего не знает обо мне, наконец–то я безымянна, просто еще одна молодая женщина с дорожной сумкой. Чувствую себя плывущей в потоке, словно на самом деле я не здесь, но я здесь: вот оно, твердое сиденье подо мною, за окном проносятся повернутые задом к дороге дома. Я это сделала.
Забавно, насколько легко получается, когда действительно до такого доходит, до отрешения от своей жизни и начала новой. Всего–то и нужно: достаточно денег, чтобы было на что жить первое время, да смелость не думать о тех, кого так спешно оставила. Сегодня утром я старалась никуда не заглядывать, пыталась просто уйти, но в самый последний момент оказалась возле его комнаты и стояла, разглядывая его спящего: как же похож он на новорожденного, еще не пробудившегося навстречу первому дню своей жизни. Не позволила себе рискнуть и хоть одним глазком глянуть туда, где спал Чарли, знала, что он проснется, остановит меня, а потому тихонько повернула дверную ручку и оставила их обоих.
Моя соседка силится совладать со стаканом кофе навынос. На ней темный костюм, вид деловой, немного похож на тот, что был у меня — уже в прошлом. Женщина старается снять пластиковую крышку, но та сидит плотно, и она возится с ней, пока крышка не срывается и нас обеих не обдает горячим кофе. Соседка неловко извиняется, но я лишь киваю головой, прося ее не беспокоиться, и упираюсь взглядом в колени. Понимаю, что следовало бы убрать, промокнув, темные пятна с моего серого кожаного пиджака, иначе он будет испорчен, и как–то странно, что я ничего не делаю. Впрочем, кофейное извержение все же меня огорчило, и горячие слезинки мешаются с каплями кофе. Я молюсь, чтобы никто этого не заметил, и не поднимаю головы.
В этот миг сожалею, что не остановилась купить газету: казалось, что в день, когда я бегу из дому, незачем заходить в какой–то газетный киоск и вставать в одну очередь с нормальными людьми. Теперь сижу здесь и горюю без газеты, горюю, что не держу в руках эту кипу плотно пригнанных слов, в которые можно погрузиться, на которых можно сосредоточиться, выбросив дурные мысли из головы. Нервничаю оттого, что нечего почитать, нечего делать, кроме как смотреть в окно да желать, чтобы люди на тебя не глазели. Отрешенно слежу — Манчестер остается позади — и понимаю: возможно, никогда больше не увижу его, город, что когда–то любила. Поезд торопливо проезжает выжженные солнцем поля, какую–то далекую неведомую деревню, и, хотя едем мы быстро, теперь, когда путешествие представляется бесконечным, все тело напрягается от желания встать и бежать — вот только куда? Я и без того в бегах.
Вдруг делается холодно, радушная поначалу прохлада кондиционеров обращается в пронизывающую до костей стужу, и я плотнее запахиваю пиджак. Бьет дрожь, я опускаю взгляд и закрываю не сдерживающие слез глаза. Я хорошо умею плакать молча, но пиджак по–прежнему выдает меня: слезинки мягко падают и щедро растекаются по пиджачной коже. «Отчего я вырядилась, насколько это смешно? Я же не просто с места на место переезжаю, я бегу прочь, оставляя мою жизнь со всеми ее нуждами». Звучащие в голове слова сливаются с ритмичным постукиванием колес. Держу глаза закрытыми, пока паника не улетучивается призрачной пылью, но и тогда я сижу все так же. Схожу с поезда в Кру. Добираюсь до газетного киоска перед главным вестибюлем и накупаю газет, журналов и какую–то книжонку: я больше не должна попадаться в силки скуки. На некоторое время уединяюсь в дамской комнате, где долго изучаю в зеркале свое бледное лицо и испорченный пиджак, распускаю волосы, прикрывая ими пятна. Выдавливаю из себя улыбку — она изломанная и, может, фальшивая, но я пытаюсь настроить себя на то, что самое худшее позади, во всяком случае на сегодня. У меня жар, лихорадит даже, брызгаю водой себе в лицо, добавляя пятен на пиджак, теперь уже его не отчистить. Снимаю его, сую в сумку. Бросаю рассеянный взгляд на себя и вижу в зеркале незнакомку. Замечаю, что мне вполне к лицу распущенные волосы, от этого я выгляжу моложе, извивы, оставшиеся от завивки мелким бесом, придают вид мерзостный, даже богемный. Держа руки под сушкой, чувствую горячий металл на пальце и понимаю, что все еще ношу кольцо, свидетельствующее о моем замужестве. Я никогда не снимала его с того самого дня, когда Бен надел его мне там, на террасе с видом на море. Стягиваю кольцо и замираю, не зная, что с ним делать: это кольцо Эмили, оно больше не мое. Меня теперь зовут Кэтрин. Кольцо изысканное, три бриллиантика сверкают с платиновой оправы и вызывают во мне грусть. «Он меня больше не любит». Так что оставляю кольцо там, возле мыла, в общественном туалете рядом с платформой № 2, и пересаживаюсь на поезд, следующий в Юстон.
2
Более чем за тридцать лет до этого в один ничем не примечательный день Фрэнсис Браун лежала в Честерской больнице на специальном кресле с разведенными ногами, а врачи колдовали над ней. Она пережила потрясение. Сами по себе роды были быстрыми, похожими на те, что у животных, что не было обычным делом у первородок, судя даже по той малости познаний, какие у нее были. Говоря правду, она и не знала, чего ожидать, в те времена просвещать особо не старались, но к одному Фрэнсис и вправду совершенно не была готова. К тому, что уже после того, как появится головка и осклизлое красное существо шлепнется на постель под нею, доктора вдруг заявят, что ей надо рожать еще одного ребенка.
Фрэнсис поняла — что–то не так, когда в родильном отделении разом сменилось настроение, сбежались все врачи, столпившись вокруг ее кровати, о чем–то возбужденно переговариваясь. Она подумала, должно быть, что–то неладно с новорожденной, но если так, то зачем они топчутся вокруг, вместо того чтобы заниматься девочкой? Наконец врач поднял голову, и она, ошеломленная, увидела, что он улыбается, говоря:
— Дело еще не сделано, миссис Браун.
— Прошу прощения? — отозвалась она.
Консультирующий врач сделал еще одну попытку:
— Поздравляю, миссис Браун, скоро вы станете матерью близнецов. Вам предстоит родить второго младенца.
— Вы это про что? — вскрикнула Фрэнсис. — Один кровавый комок у меня уже есть.
И вот теперь она лежит, потрясенная, и думает только о том, что не нужны ей два младенца, она хотела всего одного, у нее всего одна кроватка, одна коляска, один комплект малышовой одежды, ей уготована одна жизнь.
Натура Фрэнсис требовала, чтобы все планировалось заранее. Ей не нравились сюрпризы — и уж конечно же, столь многозначащие, — и, помимо всего прочего, она слишком изнурена, чтобы рожать второго ребенка… первые роды хотя и были быстрыми, зато болезненными, с повреждениями, к тому же случились на три недели раньше срока. Она закрыла глаза и стала думать, когда же приедет Эндрю. В конторе застать его ей не удалось, очевидно, куда–нибудь на встречу поехал, и, как только схватки пошли через каждые полторы минуты, она поняла, что выход у нее один: вызвать «Скорую».
Так что первенец ее явился на свет, купаясь в крови и в одиночестве, а теперь вот ей велят рожать вторую дочь, а мужа все нет. Эндрю, видно, и одного ребенка не очень хотелось, и бог знает, что он подумает о том, как дело обернулось. Она зарыдала, и ее всхлипывания разнеслись по всей больнице.
— Миссис Браун, держите себя в руках! — прикрикнула акушерка.
Фрэнсис ее ненавидела и за убогую внешность, и за резкий скрипучий голос, озлобленно думала, как только эта мымра попала на такую работу, она ж изо всего, даже из прелести рождения, радость высосет не хуже пары безжалостных кузнечных мехов.
— Можно мне взглянуть на малютку? — попросила Фрэнсис. — Я все еще не видела ее.
— Ее осматривают. Соберитесь–ка с силами на второй заход.
— Я не хочу собираться с силами на второй заход, мне нужна моя настоящая дочка. Дайте мне мою настоящую дочку. — Она перешла уже на визг.
Акушерка наладила маску с кислородом и надела ее на Фрэнсис, сильно придавив. Фрэнсис сделала вдох и в конце концов перестала визжать, а когда затихла, то сила бороться оставила ее, что–то умерло в ней — там, на больничной койке.
Появившийся Эндрю всего на несколько секунд опоздал и не смог увидеть приход в этот мир своей второй дочери. Он казался встревоженным и смущенным, особенно когда наградой его надежд на сына явилось рождение не одной, а сразу двух дочек. Одна была розовенькой и миленькой, совершенно ладненькой, другая лежала посиневшая на выпачканных простынях, обхватившая горло пуповина перекрыла ей воздух, не пуская его в легкие и не давая начать жить вне чрева. Обстановка, когда подоспел отец, стояла напряженная, критическая. Врач ловко снял с шеи малышки петлю пуповины и обрезал ее. Эндрю видел, как кровь расходится по маленькому тельцу, пока врач переносил новорожденную в реанимационный бокс, а сестра маленьким пылесосиком отсосала у нее из дыхательных путей нечистоты и пену. Спустя несколько мгновений послышались мученические сердитые стоны. Малютка была ровно на час младше своей сестры, а выглядела и кричала так, будто явилась с другой планеты.
— Бедняжечка моя, мне так жаль, так жаль, — шептал Эндрю бледной испачканной жене, держа ее за руку. Тело Фрэнсис стало наполняться жизненными соками.
Фрэнсис сурово посмотрела на него, на его помятый костюм и скособоченный галстук:
— Чего тебе жаль–то? Что тебя тут не было или что я двойню девок родила?
Муж избегал встречаться с ней взглядом.
— Всего жаль, — сказал он. — Но теперь я тут и у нас настоящая семья. Все будет здорово, вот увидишь.
— Мистер Браун, вам придется подождать в коридоре, — заявила акушерка. — Нам надо привести вашу жену в порядок и зашить разрывы. Мы вас позовем, когда можно будет.
Акушерка выпроводила мужа, и Фрэнсис снова осталась одна со своею виной, своими страхами и своими двумя малютками–дочками. Фрэнсис всегда считала, что будет хорошей матерью. Полагала, что ей в точности известно, что делать, что, может, и трудно придется, но она справится: у нее прекрасный муж, семья ее поддерживает, нельзя списать со счета материнский инстинкт. Однако боль родов и появление на свет двух дочерей (а не одной, как она хотела) вызвали у нее растерянность. У нее было два ребенка, а не один: похоже, кормить их, укачивать и пеленки менять надо будет постоянно, а тут плюс ко всему у них с Эндрю изменились отношения — он несколько отдалился от нее, пока она вынашивала малышку (малышек!).
Они даже не подумали, как следует назвать вторую дочь. Много недель до того решили: если девочка, то быть ей Эмили, а полное имя Кэтрин Эмили (Фрэнсис считала, что так переставленные имена звучат лучше), — но уж точно им в голову не приходило, что может понадобиться второй вариант. Эндрю, бывший прагматиком, предложил звать одну из близняшек Кэтрин, а другую Эмили, но Фрэнсис не хотела делить имена, по ее словам, они так чудесно звучали вместе, так что для негаданной сестренки пришлось начать все сызнова.
В конце концов ее назвали Кэролайн Ребекка, хотя Фрэнсис оба эти имени не особо жаловала, но их предложил Эндрю, она же не могла заставить себя придумать другие варианты. Факт этот она держала в тайне (одной из первых в череде многих) — еще одно доказательство, что она и впрямь не расстроилась, если бы роды продлились всего на несколько секунд дольше, если бы пуповина охватила горло младенца потуже, если бы бедная Кэролайн Ребекка перестала дышать, еще не начавши. Усилия отделаться от этой мысли (кому о таком расскажешь?) потребовали от Фрэнсис многих лет жизни, ожесточили ее душу, некогда бывшую мягкой и по–матерински заботливой.
Последующие семь дней Фрэнсис провела в больнице, и это дало ей время по крайней мере внешне оправиться от боли родов, отсутствия мужа и того факта, что она нежданно–негаданно стала матерью двойни. Она решила: единственный для нее выход в этой ситуации — раскрыть объятия обеим девочкам. Если подумать, может, в конце концов и славно окажется, что родились две. Только пришлось нелегко, Эмили и Кэролайн вели себя по–разному с самого начала. При рождении с трудом можно было понять, что девочки близнецы: Эмили была розовой и пухленькой, Кэролайн тощей, болезненной, бледненькой, весила почти на два фунта меньше сестры. А потом Кэролайн перестала брать материнскую грудь, хотя Эмили никаких трудностей не испытывала, а потому вес Кэролайн пошел на убыль, тогда как у ее близняшки вырос.
Фрэнсис по природе своей была стоиком. Она безудержно старалась, приучая Кэролайн к груди, пока у нее соски не закровоточили и нервы не истрепались. Она твердо решила, что относиться к обеим малышкам будет одинаково: теперь–то уж придется, они обе тут. В конце концов у одной из медсестер лопнуло терпение и на четвертый день она дала Кэролайн бутылочку, заявив, что нельзя допустить, чтобы девочка умерла с голоду. Кэролайн яростно накинулась на соску своим маленьким ротиком вопреки всему, тогда как Фрэнсис ощутила что–то вроде поражения: вот и еще одна связующая ниточка оборвалась.
В последовавшие за этим месяцы, когда вес Кэролайн быстро сравнялся с весом Эмили, она окончательно полюбила бутылочку. Ручки и ножки у нее округлились, сама же она обрела вид пухленький: все складочки на коже, полные красные щечки, — к чему Фрэнсис усиленно заставляла себя относиться с приязнью. Так и казалось, будто Кэролайн никак не хватало быстроты, с какой она росла, она никак не могла дождаться, чтобы превзойти Эмили, — даже в таком нежном возрасте. Кэролайн первой стала ползать, первой пошла, первой стала плеваться в лицо матери твердой пищей. Фрэнсис натерпелась с ней хлопот.
Подрастая, близняшки становились все более похожими друг на друга. К трем годам они утратили младенческий жирок, волосы у них отросли густыми и прямыми, и Фрэнсис делала им незамысловатые хвостики. Одевала она их одинаково: именно так поступали в семидесятые годы, — и сестер было трудно отличить.
Выдавали их только характеры. Эмили, казалось, родилась радостной и спокойной, ей по плечу было идти в согласии с миром и извлекать лучшее из того, что попадалось по пути. Кэролайн вела себя нервно: не выносила сюрпризов, ненавидела делать что–то не так, как ей самой того хотелось, бесилась от громких звуков, но больше всего не терпела непринужденную любовь матери к сестре. Кэролайн, в те времена все еще слывшая чудом спасенной, обратилась за поддержкой к отцу, но Эндрю, похоже, смутно понимал свою роль родителя и уклонялся от нее, будто исполнение ее требовало от него большей живости, чем он на самом деле обладал. Кэролайн оставалось только взирать на семью со стороны, словно бы на самом деле она и не собиралась находиться в ней. Фрэнсис тщательно следила, чтобы никто из сестер никогда не ходил у нее в откровенных любимицах: близняшки ели одно и то же, носили одно и то же, их одинаково целовали на сон грядущий, однако каждая чувствовала, какой гаргантюанской ценой обходится это матери, и на каждую из сестер это ложилось бременем.
В жилом квартале Честера стоял холодный промозглый день, и пятилетние близняшки скучали. Их мать отправилась за провизией, за детьми, считалось, приглядывал Эндрю, который вполуха слушал репортаж о футбольном матче по трещавшему радиоприемнику, который он принес из своего сарайчика. Но Эндрю давно как исчез на кухне еще разок позвонить по телефону, догадались девочки: отец обычно так и делал, когда матери не было дома, — а им еще более скучно стало собирать по кусочкам пазл без помощи отца. Они разлеглись по разные концы коричневого бархатного дивана и бесцельно лягали друг друга ногами — не так уж безболезненно, — их одинаковые платьица из красной шотландки задирались до бедер, а шелковые гольфы сползли на голени.
— А–а–а-а-а, папочка! — вопила Кэролайн. — Эмили меня стукнула. Пааапочка!
Эндрю просунул голову в кухонную дверь, потянув за собой провод от висевшего на стене телефона, пока тот едва не натянулся струной.
— Папочка, я этого не делала, — правдиво заявила Эмили. — Мы просто играем.
— Эмили, перестань, — мягко произнес он и вновь скрылся в кухне.
Кэролайн выпутала свои ноги из–под ног сестры, улеглась поперек дивана и больно ущипнула ту за руку повыше локтя.
— Нет, делала! — прошипела она.
— Папочка! — взвизгнула Эмили.
Вновь показалась голова Эндрю, на этот раз уже сердитого:
— Эй, парочка, а ну прекратите! — прикрикнул он. — Я по телефону разговариваю. — И с этими словами захлопнул кухонную дверь.
Поняв, что отец не собирается встать на ее защиту, Эмили перестала плакать и неслышно пошла через простор чистого бежевого ковра к кукольному домику в дальнем конце комнаты, у дверей в патио. Это была любимая игрушка Эмили, хотя она и не принадлежала ей одной: как и большинством игрушек, домиком приходилось делиться, и Кэролайн обожала переносить всю мебель не в те комнаты или, что еще хуже, вообще забирала ее всю, давая грызть собаке. Кэролайн последовала за сестрой и заискивающе предложила: «Давай в мишек поиграем», — на что Эмили согласилась, хотя и не очень–то доверяла порывам сестры. Они принялись за свое, устроили мишкам чаепитие и даже вполне мило поиграли в течение нескольких минут. Как раз когда Кэролайн успела наскучить их полуигра и она ушла на кухню в поисках отца, Эмили услышала, как перед гаражом, составлявшим левое крыло их загородного дома, остановилась машина.
— Мамочка! — Эмили соскочила с дивана и через всю гостиную бегом пустилась к прихожей, расслышав, что та открыла входную дверь.
Кэролайн возвращалась из кухни, где угостилась печеньем на солодовом молоке из жестяной коробки, стоявшей в шкафчике рядом с плитой. Отец быстренько повесил телефонную трубку и позволил ей взять печеньице, что девочку удивило, поскольку скоро наступало время пить чай. Только она откусила у печенья в виде коровы голову, рассчитывая посмаковать оставшуюся часть, как вдруг засунула в рот все печенье разом, стараясь съесть его побыстрее. Когда Кэролайн добралась до прихожей, смахивая с лица крошки, то увидела, как ее сестра–близняшка несется по гостиной прямо на нее. Поначалу она инстинктивно собралась было двинуться в сторону, уступив дорогу.
— Мамочка, здравствуй! — выкрикнула Эмили.
Фрэнсис уже опускала покупки на пол, готовясь раскрыть объятия обеим дочерям. Но Кэролайн, увидевшей, как радуется Эмили и как радуется в ответ их мать, захотелось отгородиться от так рассердившей ее сцены. Опустив на оранжевый коврик посреди залитой солнцем прихожей последний пакет, Фрэнсис подняла голову и увидела, как Кэролайн захлопнула дверь в гостиную — плотно и в точно выбранный момент. А затем она увидела, как Эмили летит к ней сквозь дверное стекло и услышала звук, будто бомба грохнула.
Эндрю гонялся за Кэролайн вокруг овального обеденного стола, а Фрэнсис вытаскивала осколки стекла из лица, рук и ног Эмили. Каким–то чудом порезы Эмили по большей части оказались поверхностными, но все равно Кэролайн была отправлена к себе в комнату до чая, невзирая на старания Эндрю убедить жену, мол, Кэролайн не соображала, что может произойти. Она еще слишком мала, твердил он, и никак не могла сделать такое нарочно, так что ей вполне можно позволить спуститься вниз. Однако Фрэнсис была непреклонна: такой ярости она еще в жизни не испытывала.
Позже Эндрю предположил, что только скорость, с какой бежала Эмили, в момент удара спасла ее от судьбы Джефри Джонсона, мальчишки, жившего через четыре дома от них, у которого после того, как он врезался в стеклянную дверь, на щеке остался шрам в палец длиной. Впрочем, и у Эмили остался шрам на коленке, со временем он затянулся, но полностью так и не исчез. Когда бы он ни попадался ей на глаза, всегда вызывал в памяти сестру и, конечно же, в более зрелые годы напоминал обо всем, что натворила Кэролайн за много лет — шрам этот оказался куда ужаснее, чем выглядел на самом деле. После того случая Брауны заменили дверь на деревянную, и, хотя в гостиной стало гораздо темнее, Фрэнсис за такой дверью чувствовала себя спокойнее.
3
В Юстоне жара все так же сгущалась, поджидая меня у выхода из вагона. Поезд сцеживал пассажиров на перрон, и все деловито торопились, зная, куда кому надо. Я остановилась у станционной опоры, вытащила сумочку из–под мышки и убрала ее в дорожную сумку: рисковать остаться без всего было нельзя. Оделась я слишком тепло, не по погоде и неподходяще для того, что предстояло в этот день, но мне не до переодеваний, слишком много дел: надо купить новый телефон, найти, где жить, начать новую жизнь. Теперь я настроена решительно. Отметаю все мысли о Бене или Чарли, мне нельзя думать о том, как они, к тому времени уже проснувшись, узнают, что я сбежала. Они вместе, они справятся, и по большому счету им впоследствии даже лучше будет, уж это я точно знаю. То, что я сделала, — правильно.
В Манчестере, в те последние безмятежные недели, когда я была еще Эмили, я пыталась выяснить, как подыскать жилье в Лондоне. Всякий раз бдительно следила за тем, чтобы удалить с компьютера всю историю поисков, дабы Бен не заподозрил, что я собираюсь совершить. Пока не найду работу, много платить за квартиру не смогу, я даже не представляю, сколько сумею продержаться на имеющиеся деньги, так что собираюсь отыскать какую–нибудь съемную коммуналку, квартирку, где живут человек восемь–девять (обычно австралийцы, как мне представляется) и где в спальные комнаты превращено все, что не кухня или туалет (совмещенный, будьте уверены). В таких коммуналках к тому же меньше нужды в документах, удостоверяющих личность, или в каких–либо рекомендациях — мне нельзя оставлять следы. Нашла еще в одном киоске местные газеты, выстояла еще одну очередь и, набравшись смелости, вышла на подернутый дымкой, немного раздражающий солнечный свет.
И куда я сейчас иду? От растерянности впадаю в панику, будто хочу повернуть часы вспять и бежать домой к своему любимому, словно все это какая–то ужасная ошибка. Ослепленная солнцем, озираюсь по сторонам, пока в конце концов не начинаю различать окружающее и не вижу перед собой большую, забитую рычащими машинами пугающую дорогу, утопающую в выхлопных газах. Пот пробивается из–под правой руки, течет с плеча там, где лямка сумки касается кожи, и жаркий запах меня самой напоминает, что я на самом деле нахожусь здесь, что я на самом деле сделала это. Перехожу улицу на светофоре и иду прямо, по длинной широкой дороге через какую–то площадь, мимо какого–то памятника в отдалении (Ганди, что ли?), не зная, куда иду, и не видя этому конца. Наконец на другой стороне улицы вижу магазин мобильников и испытываю облегчение, будто преуспела в чем–то. Магазин большой и унылый, невзирая на рекламные плакаты и видеоэкраны, извещающие о последних новинках: яркие движущиеся картинки почему–то нагоняют еще большую тоску. В зале пусто, если не считать двух продавцов, оглядевших меня на входе, а потом пару минут старательно избегавших смотреть в мою сторону, хотя я уверена: приглядывают за мной. В магазине представлены все мобильные операторы, а я понятия не имею, какого выбрать, настолько сбита с толку. По мне, все телефоны одинаковы. И тут молодой человек в черной униформе подкатывает ко мне и интересуется, как у меня дела.
— Прекрасно, спасибо, — говорю.
— Могу ли я вам чем–то помочь? — Голос его мелодичен, лицо смазливое с аккуратной черной бородкой, но прямо на меня он не смотрит, как и я не смотрю на него. Мы оба изучаем полки с телефонами, которые всего лишь пустышки, к тому же половины из них на полке нет, лишь торчат ни к чему не подключенные провода.
— Мне нужен новый телефон. — Голос у меня неуверенный и какой–то незнакомый.
— Разумеется, мадам. В данный момент вы с кем на связи?
— Ни с кем, — говорю, думая: «До чего ж правдиво». — То есть я потеряла свой старый.
— А тот к кому подключен был? — настаивает продавец.
— Не припомню, — говорю. — Мне просто нужен дешевый телефон с оплатой по факту, — произношу тоном более резким, чем намеревалась, такой мне бывать еще не приходилось. Беру с полки обшарпанный с виду пустышку–телефон. — Вот этот, видимо, подходит, во сколько обходятся звонки по нему?
Продавец терпелив и объясняет, что это зависит от того, какую сеть я выберу, и я понимаю, что он, должно быть, принимает меня за идиотку, только вся правда в том, что я никогда прежде не покупала телефон сама. Мой первый мне купили мама с папой после окончания колледжа, и с тех пор я лишь модели меняла либо пользовалась служебными телефонами. Продавец заставляет меня пройти через круговорот признаний: сколько звонков я намерена делать да сколько смс–собщений отправлять, нужен ли мне доступ в Интернет, — чтобы сообразить, какой тариф будет для меня наиболее выгодным, а мне, признаться, безразлично, я в этом все равно ничего не понимаю, я хочу выбраться из этого магазина поскорее и позвонить по объявлениям о сдаче комнат в коммуналках, пока еще не поздно, пока я не впала в панику, не зная, где мне сегодня предстоит ночевать.
— Послушайте, все, что мне нужно, это самый дешевый вариант, не можете ли вы выбрать модель телефона за меня? — говорю я, и все выходит не так. У продавца обиженный вид. — Простите, — говорю и, к ужасу своему, начинаю плакать.
Малый обнимает меня за плечи и своим красивым певучим голосом уверяет, что все у меня будет хорошо, а я, сгорая от смущения, силюсь понять, как это у меня получилось стать такой неприятной для окружающих. Он протягивает мне салфетку, потом отыскивает нечто, что, по его словам, мне идеально подойдет, и даже настаивает на том, чтобы устроить мне скидку. Когда я наконец–то выхожу из магазина, у меня в руках новый телефон, полностью готовый хоть сейчас принимать и делать звонки. Парень был настолько любезен, что заставил меня вспомнить: на свете происходит больше всякого, нежели моя собственная беда, надо будет как–нибудь вернуться сюда и поблагодарить его.
Оказавшись на улице, я снова поддалась тревоге: нужно отыскать тихое укромное место, где я смогу прийти в себя, и сделать несколько звонков — сейчас слишком уж шумно. Возле вокзала Холборн сажусь на автобус, все равно какой, он везет меня до самой Пиккадилли и высаживает около Грин — Парк. Знаю об этом только потому, что успеваю читать названия улиц, однако вполне уверена, что Грин — Парк — это где–то в центре, а если я в центре, то могу поехать в любую точку города на просмотр моего нового дома, где бы он ни оказался.
Иду через парк и дивлюсь тишине в нем, наступающей сразу, стоит только свернуть с главных аллей, подальше от шезлонгов и туристов. Наткнулась на склон, где траве позволили расти во всю длину, взобралась к вершине и сложила вещи в теньке. Скинула с ног балетки и улеглась на пожухлой траве, а вокруг — ни души, только басовитый рокот уличного движения за пределами парка напоминает, что я действительно тут, в столице. Пробивающееся сквозь деревья солнце греет мне лицо, я закрываю глаза и чувствую себя вполне нормальной и даже довольной. А потом вдруг возникла картина, въевшаяся мне в душу, предстала ярко, живо, и я в миллионный раз вся сжалась внутри и снова открыла глаза. Чудо еще, что этого не случилось в поезде, когда горечь ухода была очень остра. А теперь я едва ли не радость ощущала — от физической усталости, волнения, уединения, безымянности, обещания новой жизни, тут, посреди этого громадного города. Радость же, Кэтрин, это то, что непозволительно.
Звоню в девять–десять мест, по всему Лондону. Комнаты либо уже сданы («Ой, вы по газетному объявлению звоните, милочка? Малость поздновато, такие вещи надо сразу делать, как только оно появилось»), либо никто не отвечает, либо люди не знают хорошо английского и, похоже, не понимают, о чем я толкую. Я всегда могу пойти в гостиницу, но сама мысль об этом гнетет. Чтобы покончить с этим, мне нужно начать жизнь сызнова теперь же, сегодня. По мере того, что я совершила, что утратила, слишком легко было бы остановиться в гостинице: предельно легко забиться в норку и вскрыть себе вены. Веры в себя у меня нет. Звоню по последнему объявлению в списке: комната в коммунальном доме, Финсбери — Парк, 90 фунтов в неделю. Я представления не имею, где это находится. И это дороже, чем я намеревалась платить. Я в отчаянии. По–моему, никто не собирается отвечать, а потом, уже в последнюю секунду, когда я была готова отключить телефон, кто–то взял трубку.
— Дворец на Финсбери — Парк, — слышится смеющийся голос. Я в нерешительности. — Алло? — звучит тот же голос, в котором различим эссекский выговор (так, по крайней мере, мне кажется).
— Э-э, здравствуйте. Я ищу комнату, видела ваше объявление в «Лут».
— Да ну? Детка, тут нет комнат. — Только я собралась отключиться, как услышала, что на том конце кто–то вмешался в разговор. — Эй, погоди минутку, — продолжает тот же голос с эссекским акцентом. — Вроде сегодня съехал кто–то, только вряд ли об этом сообщалось. Ты, должно быть, по последнему объявлению звонишь, так ту комнату уже давно сняли.
— А эта за сколько? — не унимаюсь я.
— Предупреждаю: она со шкаф размером, а Фидель был свинтусом. Восемьдесят фунтов — и она твоя… мы же еще и на объявлении о ней сэкономим, а ты, по голосу судя, понормальнее будешь тех психов, что звонят.
— Отлично, подходит, — говорю. — Постараюсь приехать побыстрее. — Она дает мне адрес, и я прекращаю разговор.
Я целый день ничего не ела. Голод все кишки будто в кулак сжимает, и я выхожу из парка в поисках, где бы чего бы (чего угодно!) перехватить. Не очень уверена, в какую сторону надо идти, совсем с толку сбилась, так что, подумав, иду направо, именно туда, похоже, движется большинство людей. Проходя мимо ларька, покупаю пакетик чипсов и «коку»: ничего другого в ларьке нет, — моя нерешительность раздражает стоящего за мной мужчину, он, должно быть, думает, что я туристка, а не беглянка. Стоя на улице, ем и пью, поставив дорожную сумку на землю и придерживая ее ногами: слишком уж боюсь без нее остаться. Затем держу путь, как и все вокруг, на станцию подземки, спускаясь по выложенным плиткой ступеням. Она (вот радость!) прямо тут, прямо там, где мне надобно, села в поезд — и к новому дому.
Район, чувствую, «крутой», но дом так и вовсе трущоба. Войти в него меня совсем не тянет, вот и задаюсь вопросом, а что, собственно, я здесь делаю? (Я что, наконец–то и вправду спятила? Только вот почему для этого так много времени понадобилось?) Представления не имею, что меня ждет внутри этого дома, но снаружи вид ужасный: неухоженная, разросшаяся живая изгородь, в палисаднике сваленные в кучу ящики от пустых пивных и винных бутылок рядом с тремя доверху заполненными мусорными баками на колесиках, чудовищной расцветки шторы криво свисают с алюминиевых окон, крошащаяся и покрытая грязью кирпичная кладка, крыльцо из пластика. Вспоминаю наш прелестный загородный домик в Чорлтоне с его изысканной зеленой входной дверью, ящиками для цветов у подоконников, заполненными геранью, запах лаванды, стильная умиротворенность во всем, что по соседству. Мы специально выбирали место с прицелом на то, как великолепно будем проводить время всей семьей там, где под боком непритязательные кафе и продуктовые рынки, прелестная музыкальная сцена, тюдоровский паб на лужайке и, разумеется, чудесный заповедник Чорлтон Ис для прогулок по берегам реки Мерси. Мы смогли бы даже когда–нибудь собаку завести, сказал тогда Бен, и я улыбнулась ему, понимая, что он обо мне думал — как обычно.
Разглядываю этот дом, вновь вернувшись в настоящее. Соображаю: выбор у меня мал, если я хочу сегодня где–нибудь ночью выспаться… уже поздно становится… — глубокий вдох–выдох, расправляю плечи под весом сумки с вещами и шагаю по дорожке.
Дверь открывает какая–то чернокожая злюка и бросает:
— Чего?
— Здравствуйте, я пришла по поводу комнаты, — объясняю.
— Какой еще комнаты? Тут комнат нет.
— Уф. Я говорила с… — Соображаю, что не спросила, как зовут девицу с эссекским выговором. Делаю еще попытку: — Я говорила по телефону с девушкой сегодня днем, она сказала, что кто–то съезжает и комната освобождается.
— Не-а, ты, должно, дом перепутала. — И злюка собирается закрыть дверь.
— Прошу вас, — останавливаю я ее. — Мы говорили о комнате… э-э… Кастро, по–моему, очевидно, он сегодня съехал. Может быть, кто–то еще знает, с кем я могла бы переговорить?
Вид у злюки становится раздраженный:
— Нет тут никакого Кастро. Сказала же — ты дом перепутала.
И хлопает дверью у меня перед носом.
Поворачиваюсь, чтобы уйти, горячие слезы унижения катятся по лицу. Шатаюсь под тяжестью сумки, опускаю ее на тротуар перед живой изгородью, где никому из дома меня не видно. Такое ощущение, вот–вот в обморок упаду — от жары, голода, бесприютности, от еще одной потери. Сажусь на сумку, свесив голову, дожидаясь, пока пройдет слабость. Я хочу домой, я хочу к мужу. Слышу, как открывается входная дверь, затем вижу, как какая–то девица бежит по дорожке, зовет кого–то по имени — Кэтрин. Сижу понурая, безразличная, и вдруг кто–то встает надо мной, так что, хочешь не хочешь, а взгляд поднимаю. И вижу личико ангелочка, и ангелочек говорит мне:
— Это ты за комнатой Фиделя пришла? Ну, детка, не плачь, она иногда бывает сущей свиньей, не обращай внимания. Пойдем в дом, я тебе выпить дам, похоже, тебе в самый раз будет.
Вот так я встретилась с Ангел, моим ангелом, моей спасительницей.
4
С Беном Эмили познакомилась не где–нибудь, а на курсах парашютистов. Поначалу она едва ли замечала его: он держался таким тихоней, — и, когда они оказались в одной машине, отправляясь на крохотный аэродром, разговора особого не затевали. Еще одним пассажиром был Джереми, высокий худой парень весь в пирсинге, который, казалось, был чересчур нетерпелив и несобран, чтобы благополучно прыгнуть из самолета на парашюте. Весь час в пути Эмили не переставала думать о том, как ее угораздило оказаться в таком положении. Ее приятель, Дэйв, убедил ее, что так надо для целей благотворительных, только все равно теперь, когда дошло до того, что надо с самолета прыгать, затея эта казалась ей безумием. И зачем она сидит в тесноте на заднем сиденье видавшей виды машины Дэйва с этим сложенным в несколько раз дылдой Джереми? Не лучше ль ему было сидеть на переднем сиденье, где места для него побольше? Ей пришло в голову, что Бен, наверное, стесняется ее, может, потому и настаивал, чтобы сидеть на месте пассажира, но потом она одернула себя, велела не быть глупой: никогда и никому не была она интересна, — хотя истина, признаться, состояла как раз в противоположном. Когда она заметила у Бена сзади на шее, сразу под волосами, мерзкий вздувшийся чирей, она пожалела его: бедняге то и дело приходилось поправлять куртку в попытках прикрыть болячку, однако он не решился сделать самое разумное, поднять воротник — так было бы незаметно. Она понимала: он чувствует, что она глазеет на него, — а потому старалась не смотреть. Это хоть как–то отвлекало от мыслей о том, что ей вскоре предстояло совершить, и чем больше она старалась не обращать внимания, тем сильнее чирей притягивал ее взгляд, а может, притягивал его обладатель, как она после догадалась. Ее била дрожь, хотя в машине было невыносимо жарко: какие–то там нелады с обогревом. Эмили была сама не своя.
Аэродром скрывался среди сельской чересполосицы позади рядов высоченной живой изгороди между зелено–желтыми полями. Когда они въезжали на аэродром, маленькие самолеты походили на коров, сбившихся в одно стадо. По трем сторонам прямоугольника были устроены ангары под гофрированными оцинкованными крышами: один для укладки парашютов, второй для хранения самолетов ночью, а в третьем находилась зона отдыха для парашютистов, которым зачастую долгие часы приходилось проводить в ожидании, пока разойдутся облака. Эмили слишком нервничала, чтобы подумать о том, во что можно поиграть, и вместо этого, извинившись, присела в уголке с кружкой горячего чая и книгой (слава богу, не забыла захватить ее с собой): порой чтение оказывалось единственным способом отвлечься. Подошел и присел рядом ее приятель, Дэйв, взялся подбадривать ее своими дурацкими шуточками («От чего утка плавает? От берега. А и Б сидели на трубе, А упало, Б пропало — кто остался на трубе? И» и так далее), Эмили же, хотя и смеялась, но только открыто не пеняла ему за то, что он втягивает ее в такое занятие; в конце концов парень понял намек и оставил девушку в покое. Она сидела тихо, чувствуя себя попавшей в ловушку и одинокой, тогда как другие ожидавшие очереди на прыжок с парашютом, похоже, находили удовольствие в скуке, сражаясь на бильярде, и резались в «эрудит». Может, будь Эмили на своей машине, она даже и уехала бы, извинившись, но ее завезли куда–то в открытое поле где–то в чеширской деревенской глуши, едва ли ей удалось бы выбраться домой, и в любом случае она набрала столько денег на благотворительность, что теперь, по совести, должна пройти через это, — подвести людей она не могла. Сжав книгу покрепче, она попыталась сосредоточиться на чтении, попробовала не думать о волнующем, да только разум у нее то и дело пробкой вышибало: это ведь не тренировка, на этот раз ей не с помоста в спортзале надо будет скакнуть, ей прямо в небо прыгнуть предстоит, и теперь, после того как она самолетики увидела, всё это ей таким реальным кажется.
— Эй, Эмили, хочешь в бильярд сыграть?
Подняв голову, она поймала нетерпеливый взгляд Дэйва, увидела его поросшие густой щетиной, длинные, похожие на паучьи ноги, его сальные волосы, его извечно распахнутую кожаную куртку, под которой проглядывала черная футболка с изображением каких–то музыкантов — поборников «тяжелого металла».
— Нет, спасибо, мне и так хорошо, честное слово, Дэйв, — ответила она, но вид приятеля говорил, что ее слова его не убедили. — Не тревожься из–за меня, мне тут в книжке интересный кусок попался.
— Да будет тебе, нельзя же весь день сиднем сидеть, давай–ка шевелись! Мы с тобой против Джереми и Бена.
Эмили помолчала, взглянула на шаткий потертый бильярдный стол: как раз тогда, когда Бен загнал в лузу казавшийся трудным шар, чему сам не придал особого значения, а перешел на другую сторону, чтобы выполнить следующий удар.
— Я в бильярде профан, подведу тебя.
— Брось, ты отлично играешь, — настаивал Дэйв. — Пойдем! — Он схватил Эмили за руку и стащил ее со стула. Бен, готовившийся к удару, мельком глянул на них, когда они подошли к столу, и тут же опустил глаза. Может, она ему и в самом деле нравится, вновь мелькнула у нее мысль. Впрочем, она тут же сказала себе: ты выдумываешь это, да и в любом случае, говоря честно, ее это не очень интересовало, она старалась держаться подальше от любовных отношений, оставляя их своей сестре.
Как только Бен полностью разгромил Джереми, который был таким высоким, что вынужден был подгибать колени, чтобы ударить кием по шарам, они принялись играть двое на двое. Когда подошла очередь Эмили, она склонилась и нацелилась на шар в другом конце стола, но кий сорвался и белый шар лениво покатился мимо, минуя желтый, бывший ее целью.
— Извини, Дэйв, — сказала она, но парень лишь ухмыльнулся, и Эмили передала кий Бену. Долю секунды они оба держали его, и от этого возникло своеобразное ощущение близости, так что она быстренько отдернула руку, а он, бормоча слова благодарности, отвел взгляд в сторону. Бен взял на прицел казавшийся верняком красный шар, но, хотя до этого он все шары загонял, на этот раз не рассчитал, и шар нескладно выпрыгнул из лузы.
— Черт, — буркнул Бен, слегка зардевшись, и протянул кий Дэйву.
— Два удара, — напомнил тот. Бен снова выбрал позицию и, хотя забить следующий шар было еще проще, опять промахнулся. Дэйв взял кий и, явно похваляясь, принялся забивать шар за шаром, так что, учитывая, что Джереми вообще в расчет не принимался, а Бен, казалось, весь свой пыл утратил, Эмили, когда пришел ее черед, только и оставалось для выигрыша, что загнать в лузу черный шар. Ей все равно было не по себе (и не было уверенности, отчего: то ли от самого страха перед прыжком, то ли от смущения из–за явного волнения Бена рядом с нею), но она прицелилась и, хотя шар был хитрый, да и угол она выбрала не тот, уклон стола сделал свое дело, и шар проложил свой неотвратимый путь в дальний угол.
— Опля, простите, — произнесла она.
— Есть! — закричал Дэйв и ринулся было обниматься с нею, но в последний момент передумал и ограничился приветственным взмахом руки, Джереми одобрительно воскликнул: «Здорово!» — а Бен улыбался, отчего выглядел глуповато, а потом направился к столовой.
День угасал, облачность упрямо не проходила, температура снижалась, будто перед дождем. Эмили опять забилась в свой уголок с книгой и еще одной чашкой чая, Бен с Джереми в это время с головой ушли в шахматы, а Дэйва под орех разделала в настольный теннис Джемина, маленькая кругленькая девушка, совершившая как пить дать больше 300 прыжков. Когда Эмили в какой–то очередной раз взглянула на часы и увидела, что уже четыре, она отложила книгу и впервые ощутила просвет надежды: наверняка уже становится поздно прыгать, скоро совсем стемнеет. Куда Дэйв подевался… она пойдет и спросит его, не пора ли им подумать об отъезде, незачем больше здесь слоняться. Едва она поднялась, наконец–то чувствуя себя лучше, как в двери ангара появился главный инструктор и протрубил, словно они были на Сомме, что он собирается бросить их отбить очередную высоту.
— Облака поднялись, — прокричал он. — Всем надеть парашюты, быстро!
Все побежали, как восторженные дети, а Эмили тащилась позади, у нее ноги отказывались служить, словно росли не из ее тела. Бен был тут как тут, уже более уверенный в себе, менее робкий и чудной, почти красивый в своем черном комбинезоне. Он помог ей влезть в лямки, развернул ее кругом и водрузил ей на спину парашют.
— Наклонитесь, — велел он. Затянул ей лямки у самого паха, и она, выпрямляясь, где–то на этой траектории в 90 градусов, влюбилась.
После этого Эмили не видела Бена еще три месяца. Она выпорхнула из самолета, храня память о его пальцах на своих бедрах, о том, как была смущена и сконфужена после. Бен не был полностью в ее вкусе, да и не было у нее тогда в том никакого вкуса: играющий в шахматы парашютист–бухгалтер, — ее дрожь пробирала при мысли, как оценила бы его сестрица Кэролайн. В машине по дороге домой она взирала на его чирей уже с любовью, хотелось податься вперед и поцеловать болячку, и она была убеждена, что мысленно он чувствовал на своей шее ее горячие губы. Однако, когда они добрались до Честера, он даже не взглянул на нее, просто бросил «прощайте» через плечо, а она, выйдя из машины, стояла, растерянная, на тротуаре, пока Дэйв нетерпеливо не рыкнул двигателем, и она неохотно захлопнула дверцу. Когда автомобиль отъехал, она стояла и все смотрела, как рассасывается оставленное им черное облачко, в течение ставших такими длинными мгновений вглядывалась в уже опустевшую дорогу, прежде чем разочарованно покачать головой и отвернуться.
Хотя Эмили и предполагала, что столкнется с Беном на работе, но пока не сталкивалась, да и чему дивиться: в здании работали тысячи три народу, как выяснилось. Она даже подумывала еще об одних парашютных выходных, но сдерживала себя (боже, прошу, только не это), твердо веря утром каждого понедельника, что уж на этой–то неделе увидит его непременно. Его очевидное исчезновение распаляло ее чувство, делало решительнее (что было ей неприсуще), хотя, признаться, прежде ей не приходилось переносить таких ударов судьбы. Она даже заметила, что ей стало нравиться ожидание: она просыпалась в предвкушении, наслаждалась ежедневным трепетом, выискивая его темную курчавую голову в подвале столовой и на проходной, — нервы на взводе, каждый день сулил бесчисленные возможности для их встречи, и каждый день они рушились.
Однажды темным февральским утром Эмили проснулась поздно. За окном лил такой сильный дождь, что глубокие лужи оранжево лучились под светом уличных фонарей. То ли тревога все никак не оставляла ее, то ли она ее во сне измучила — понять она не могла, — но очень ломило голову, просто убийственно. Все равно надо было идти на работу, ей сегодня днем важная встреча предстоит, а потом — пятница, всего один денек до выходных остается. Она приготовила себе чаю покрепче, съела банан, потом 15 минут простояла под душем, и хотя, выйдя на улицу, Эмили чувствовала себя чуточку лучше, теперь она чудовищно опаздывала. Наряд ее состоял из того, что полегче надевалось: простое красное платье с поясом и сапоги, — она собрала на затылке еще влажные волосы и не стала возиться с косметикой, этим можно заняться, когда придешь в контору. Надела оранжевую куртку с капюшоном, которую обычно носила на пеших прогулках и которая никак не вязалась с ее платьем: слишком короткая и по цвету не подходит, — только ей было безразлично, ради бога, дождь же идет.
Час спустя, паркуясь на стоянке, она все еще чувствовала себя прескверно. Желания оказаться один на один с работой не ощущала, не говоря уж о желании оказаться один на один с Беном, шагавшим ей навстречу — мимо конторы, — со стаканом кофе в руке и с девицей на прицепе. Такого не значилось ни в одном из множества ее сценариев их предстоящей встречи. Она запаниковала, покраснела, проронила «привет» и поспешила прочь. Он был еще более привлекательным, чем ей помнилось: волосы отросли, костюм отлично скроен, туфли начищены, темно–коричневый шерстяной галстук совсем не из тех, что носят новички–бухгалтеры. Встреча с ней, похоже, его не особенно обрадовала: вежлив, но холоден. Девица не была его подружкой, это она поняла: не в его вкусе, только не такая! Эмили вбила себе в голову, что, стоит им только еще раз увидеться, все самой собой и случится — остановятся, поболтают, договорятся кофе попить, — оно и завяжется. Вместо этого она выглядит хуже, наверное, не бывает, а он с кем–то еще. Облом, выходит.
Три месяца Эмили было хорошо, а вот теперь — нет, дольше ждать она попросту не могла. Она поспешила за свой рабочий стол, повесила куртку на спинку стула, села и стала перебирать варианты. Наведаться на 17-й этаж только для того, чтобы увидеть его, слоняться, пока стол не найдет, отозвать поговорить с глазу на глаз, у всех на виду тащить в свободную переговорную? Отвратительно. Сделать вид, будто у нее на 17-м дело есть, профланировать мимо и поприветствовать на ходу? Слишком надуманно… к тому же раз она не знает, где он сидит, то вряд ли получится профланировать. Найти его телефон и позвонить? Лучше — меньше любопытных глаз. Или сообщение ему послать по электронной почте? Это проще всего, но и по–своему мучительнее всего: а что, если не ответит? Что, если он сообщение не получит? Заняться этим нужно прямо сейчас, сегодня же.
Она отыскала в справочнике адрес его электронной почты. «Привет, Бен. Рада была увидеть вас сегодня. Не хотите выпить чего–нибудь со мной вечером? Это важно. Дайте знать, либо ответом на это сообщение, либо — вот номер моего телефона. Благодарю. Эмили».
Она нажала клавишу «отправить» и откинулась на спинку кресла, успокоенная. Она сделала это, наконец положила начало их отношениям. В душе у нее твердая уверенность, что сделанное ею — правильно, в конце концов, очевидно, что она ему понравилась. Она сверилась со списком дел: ничего, кроме встречи после обеда, ради которой она и пришла, — он успел бы до этого времени позвонить.
К пяти часам Эмили охватила печаль. Она была настолько уверена, что ответное электронное сообщение будет дожидаться ее возращения на рабочее место, что, когда его не оказалось, нахлынули сомнения. О чем, черт возьми, она думала, ведя себя так откровенно? Перечитала свое сообщение: «Это важно». Ладно, допустим, может, ей нужно поговорить с ним. О чем? О прыжках с парашютом, разумеется. «Выпить чего–нибудь»? Тут смысл угадывается безошибочно. Бог мой, он подумает, что я маньячка, ловлю его в свои сети. И в любом случае у него есть подружка, она их вместе видела… Но даже если бы он был один, она в это утро так плохо выглядела, что он на нее не позарился бы.
— Эмили?! — Сидевшая рядом Мария усиленно махала руками перед ее лицом. Эмили, вздрогнув, подняла голову. — Оглохла? Можно мне твой степлер взять, мой кто–то свиснул. Эй, да что с тобой?
— Ничего. Голова болит.
— Выглядишь препаршиво, чего домой не идешь, — сказала Мария.
— Да вот, отчет этот надо было закончить, потом и идти. Держи. — Эмили передала сослуживице степлер и отвернулась: глаза ее были полны, слезы капали на клавиатуру. Она еще разок проверила почту: ничего, — после чего нажала на компьютере кнопку «выкл», не утруждая себя формальным выходом с фиксацией времени. — Пока, — бросила она Марии, встала и поспешила к лифту.
Дома Эмили не находила себе места. То и дело проверяла телефон, словно могла пропустить входящий вызов, невзирая на то что телефон лежал у нее в кармане; невзирая на то что он настроен был не только звонить, но и вибрировать. Может, он ей по электронной почте ответил, подумала она, ах, если бы только она могла читать приходившие на служебную почту сообщения дома! Но он должен был уже давно позвонить — ведь она дала свой номер телефона еще утром. Почему он не позвонил? Ее мучила тошнота — как после долгого голодания или как с похмелья, но она не могла заставить себя сделать хотя бы бутерброд. Заглянула в холодильник, нашла кусочек сыра, растрескавшийся от давности, в шкафчике отыскала немного зачерствевшего хлеба и принялась есть, силясь заглушить голод. Прошлась по телеканалам, остановилась на старой серии бесконечной мультяшки «Симпсоны», которую уже видела, но поняла, что никак не может вникнуть в сюжет. Позвонила мать: волнение от зазвонившего телефона и разочарование, что звонил не Бен, привели к тому, что ответить было невмоготу. Пошла принять ванну, но лежа в ней, сгорала от стыда. Кончилось тем, что отправилась в постель и наконец–то несколько утешилась, уже после десяти часов, когда поняла: он наверняка сегодня звонить уже не соберется, так что и ей можно перестать думать об этом. И она, обессиленная тревогой и ожиданием, погрузилась в жизнь преступного мира семнадцатого века, о котором повествовал читаемый ею роман.
Жужжание и звонок разбудили Эмили. Она потянулась за телефоном на столике рядом с кроватью: 11:28.
— Алло, — ответила она.
— Эмили? Это Бен. Алло? Это Бен говорит, из парашютного клуба. Простите, что звоню так поздно, весь день был занят, а потом зашел в паб, а сейчас, придя домой, вышел в Сеть и увидел ваше сообщение.
— О-о, — произнесла она.
— Что такого важного? — упорствовал Бен, и она подумала, что он, судя по голосу, слегка пьян.
— А-а, теперь это уже неважно.
— Вы все еще хотите выпить чего–нибудь вечером?
— Уже одиннадцать тридцать, — сказала Эмили. — Слишком поздно. Заведения уже закрыты.
— Могу к вам подъехать. Вы все еще в Честере?
— Да, — сказала она. — А вы где?
— В Траффорде. У вас какой адрес?
— Это же очень далеко. Вам не один час понадобится…
— Такси возьму. Уже через час к вам доберусь…
Эмили молчала.
— Хотите, чтоб я приехал?
Эмили все еще не решалась. Это было больше, чем у нее хватало смелости надеяться, но сейчас ее раздирали противоречия. Уже так поздно. Она едва его знает. Во что она ввязывается?
— Да, пожалуйста, — выговорила наконец.
— До скорой встречи, — отозвался он, и нежность, прозвучавшая в его голосе, придала ей уверенности.
Спустя час и семь минут раздался звонок в дверь. Эмили уже успела натянуть джинсы, мешковатый джемпер и собрать волосы в клубок. Дверь она открыла босая, вид у нее был настороженный. Он был все в том же темном костюме, коричневый галстук болтался свободно. Улыбнулся и протиснулся мимо нее, держась как можно дальше, насколько позволяла тесная прихожая, от него пахло пивом и сыростью: на улице все еще шел дождь. Они прошли на кухню, где яркий свет выставлял их без прикрас, делая обоих бледными, незащищенными.
— Извините, так уж получилось, что у меня и выпить–то ничего нет, — произнесла она взволнованным, несколько неестественным голосом. — Хотите кофе? Или вам детский коктейль сделать? — Она попыталась рассмеяться, но шутка не очень–то удалась.
Бен сказал, что да, кофе было бы здорово, а потом умолк, не говоря ничего, и ей тоже ничего на ум не приходило. Она наклонила чайник и тихонько чертыхнулась: вода ее обожгла, однако она продолжала лить и помешивать. Достала молоко из холодильника, предложила ему сахар и повела за собой в гостиную. Поставила кофе на стол, который торопливо освободила от бумаг, книг и прочих обжившихся на нем вещей, и села на диван. Бен уселся в единственное в комнате кресло. Между ними пролегло гнетущее молчание. Эмили опять встала и включила музыку — «Смитов». Звуки полились крайне печальные, заполняя собой пространство, Моррисси пел с безысходной тоской. Как могло случиться, что она послала ему сообщение, по сути, напрашиваясь ему в подружки, и он повел себя так пылко, что позвонил ей посреди ночи, а теперь вот он здесь, в ее квартире, и они не знают, что делать, как дальше продвинуться? Разговор не клеился: Бен стеснялся, и Эмили балансировала на самом острие следующего этапа своей жизни. Она в буквальном смысле не знала, что делать, как решиться на такой шаг.
Тело камнем полетело из–под нее. Может, футов пятнадцать падало, прежде чем пребольно шмякнулось с вывертом, подпрыгнуло, а потом зависло на лодыжках. Тело корчилось и извивалось, длинные ноги силились выпутаться из связавших их веревок. Ужаснувшись, Эмили глянула вниз. Шок сперва придал ей адреналина, но затем ее охватил животный страх, сковавший ее. Резкий треск — и тело обрело свободу, перевернувшись в воздухе на 180 градусов, яркое красно–желтое полотнище наконец–то выпросталось, а Джереми продолжал лететь вниз от самолета, теперь уже чуточку плавнее, и это больше походило на то, как это ей представлялось. Она заглянула в глаза инструктору и только сейчас поняла, зачем нужны были все тренировки, зачем ей велели сесть на самый краешек двери, наполовину в самолете, наполовину в воздухе.
— Порядок? — прокричал Грег, покрывая шум мотора, удерживая для безопасности ее за руку. Эмили кивнула. Рев в ушах, металлический запах самолета, зияющая дыра у него в борту там, где должна быть дверь, а еще ее правая нога беспомощно болталась в воздухе — высоко–высоко над полями и ангарами, ставшими похожими на маленькие игрушки, вид парящего с растопыренными руками–ногами парня — ото всего этого голова шла кругом, сознание мутилось. Она пожалела, что первой не прыгнула, потому как теперь ей ни за что этого не сделать. Грег ласково улыбнулся, сжал плечо и вытолкнул ее в пустоту.
— Вы о чем думаете? — произнес Бен.
Эмили тут же вспомнила, где находится, здесь, в своей торопливо прибранной гостиной со свихнувшимся на парашютах бухгалтером, вспомнила, что от прыганья с парашютом в первую очередь и пошла эта беда.
— Все размышляю, как это можно прыгнуть из самолета второй раз, зная уже, что предстоит.
— Вам просто не повезло, — сказал Бен. — У Джереми рост шесть футов и три дюйма при нулевой координации, он не мог служить вам хорошим примером. Если честно, он не создан для прыжков с парашютом.
— Вообще–то ужас на меня навел не только он, — призналась она. — Хуже было то, что меня выпихнули из самолета… я поверить не могла, что инструктор так поступил, это жестоко… — И даже сейчас, вспоминая об этом в своей безопасной гостиной, Эмили уносилась мыслями к чему–то давно забытому и от этого расстраивалась еще больше.
— Он должен был это сделать, — заметил Бен. — Иначе вы пролетели бы мимо зоны приземления. На самом деле это было совершенно безопасно.
— Я этого, признаться, не почувствовала. И сейчас не чувствую себя в безопасности.
— Вы это о чем? — вскинулся Бен, казалось, он встревожился, словно бы прийти сюда так поздно было для него ошибкой.
— Я совсем не про то. — Она выждала долгую мучительную паузу и, удивляясь, самой себе, посмотрела ему прямо в глаза и набралась смелости высказать.
— Просто я имела в виду то, что не знаю, как мне вернуться туда, где я не буду сходить с ума по тебе.
Бен улыбнулся.
— Я надеялся, что ты скажешь что–то в этом духе, — проговорил он и поднялся с серебряного кресла–качалки, которое Эмили когда–то нашла в лавке, торгующей всякой рухлядью, и сама привела в порядок. Она тоже встала, медленно пошла, обходя стеклянный кофейный столик, ему навстречу. Они остановились в метре друг от друга и просто смотрели, все еще горя мучительным желанием, а потом… кто первым сделал шаг, они так никогда и не выяснили… они уже крепко прижимались друг к другу… и так застыли надолго.
5
Я сижу на кухне Дворца на Финсбери — Парк, где буфетные дверцы отделаны на деревенский лад под дуб, а разделочные столешницы уделаны муравьями под мрамор, передо мной стоит водка с тоником и, клянусь, такого я никогда прежде не пила. Хотя пол под подошвами моих легких лодочек поскрипывал песком, кухня оказалась чище, чем я себе представляла, увидев дом снаружи. Но от сладковатого запаха бобов мне делается тошно. «Сколько же мусора образуется в этом доме?» — тщетно гадала я, вспоминая переполненные мусорные баки в палисаднике у входа. Ангел сидит напротив меня, слишком красивая и сияющая для подобной обстановки, ее жилет с бахромой поверх джинсов в обтяжку вызывает во мне чувство, будто я убого одетая старушка. Худой смуглый юноша с прямыми длинноватыми волосами стоит рядом с раковиной и режет странного вида овощи, зовут его Фабио, по–моему, так Ангел назвала его. Он стоит, не поднимая головы и не принимая участия в нашем разговоре. Угрюмо встретившей меня девицы нигде не видно, и Ангел говорит, что никто из остальных еще не пришел с работы.
— Ну, детка, теперь тебе получше? — говорит Ангел, делая добрый глоток из своего стакана.
— Да, спасибо вам большое за помощь.
— Не утруждайся, благодарить не за что, — произносит она и улыбается своей ангельской улыбкой. — Кстати, откуда ты?
— Я из–под Честера, родилась там, но в последнее время жила в Манчестере, — отвечаю я. — Только что разошлась со своим приятелем, появилось такое чувство, что надо сменить обстановку. Я всю жизнь прожила возле Манчестера, а потому решила попытать счастья в Лондоне, прежде чем совсем состарюсь. — Тут я нервно хихикаю.
Все это я отрепетировала, изложила свою прежнюю жизнь близко к истине, чтобы она воспринималась как подлинная. Фразу произношу на одном дыхании, еще до того, как последуют распроссы, и тон у меня выходит какой–то фальшивый и извиняющийся.
— «Совсем состарюсь»! Для Лондона никто не слишком стар, — смеется Ангел. — Впрочем, может, ты и старовата, чтоб делить один хреновый дом с шайкой психов: у тебя слишком шикарный вид для этого места.
— Нет–нет, все прекрасно, — говорю. — Просто не могу себе позволить много платить за квартиру, пока получше не устроюсь, плюс, по–моему, это хороший способ узнать новых людей.
— Я бы не забегала так далеко, детка. От людей, что тут живут, обычно на улицах шарахаются, на другую сторону переходят, чтоб обойти. Ты на него не обращай внимания, — продолжает она, кивая на поникшего Фабио, когда я бросаю на него смущенный взгляд. — Он не говорит по–английски. — Ангел роется у себя в сумочке. — Закурить хочешь, детка?
— Нет, спасибо. Я не курю.
— Не возражаешь, если я выкурю одну?
Киваю: нет, разумеется, не возражаю, — хотя жара и бобы, голод и водка с каждой минутой усиливают во мне тошноту. Соображаю, что уехала из Чорлтона 14 часов назад и с тех пор едва перекусила. Джинсы липли к телу, ноги горели, отчаянно хотелось лечь, но я не желала показаться грубой. Глотнула стоявшего передо мной пойла.
— Мне жутко нравится твое имя, — стараюсь поддержать разговор. Оказывается, я все еще остаюсь, какой была, вежливой, даже сейчас, когда я уже Кэтрин.
Ангел смеется:
— Я, детка, только то и сделала, что букву «а» отбросила, просто невероятно, как это изменило мой имидж.
Приходит мысль. Чувствую себя глупо, но что–то в девушке убеждает: попросить можно.
— Ангел, ты не могла бы звать меня Кэт? Я краду твою идею, но я всегда ненавидела это имя, Кэтрин.
— Как хочешь, детка, — улыбается Ангел, и мое имя меняется второй раз за день.
6
Бен проснулся рано и, когда не увидел Эмили рядом, решил, что она провела еще одну бессонную ночь и устроилась внизу на диване, коротая время за чтением. В последнее время она, казалось, перечитала всех классиков, причем, как он заметил, прямо–таки вгрызаясь в них, он даже подумал, уж не способ ли это для нее убежать от себя самой — в мир настолько ей знакомый (будь то американский Юг, или прославленный Харди Уэссекс, или Йоркширские болота), что незачем думать о своей жизни здесь и сейчас. Способов унять боль много, это Бен понимал и чувствовал, что нынче лучше оставить Эмили в покое, притаиться где–то на втором плане, помогая заботиться о Чарли, пока она не будет готова вернуться к ним обоим.
Бен перевернулся на другой бок и снова погрузился в сон — беспокойный, тревожный, под удушливым зимним одеялом, не замененным на летнее, хотя на дворе уже стоял конец июля. Этим, было время, Эмили занималась, и обычно она в таких делах была внимательна, укладывала в ногах кровати мягкое кашемировое покрывало в те переменчивые дни, когда более легкое одеяло не защищало от холода. Подобные досадные мелочи, казалось, усиливали их боль, вызывали ощущение, будто ни в чем нет былого порядка — и уже никогда не будет. Нет чистых сорочек, кончаются все хлопья для завтрака, сливочное масло, отбеливатель, хлеб, почта не прочитана, растения в ящиках на подоконниках не ухожены. Обо всем этом тогда, до того, заботилась Эмили, не потому, что Бен ленился — просто она всегда была созидательницей дома, а Бен — виртуозным поваром и ревнителем чистоты. И каждый из них с радостью нес груз разделенных обязанностей. Нынче Эмили не делала ничего, в чем он ее, разумеется, не винил.
Только когда зазвонил будильник, Бен отрешился от этих тревожных мыслей. Вытащил ноги из–под одеяла и несколько мгновений лежал, распростершись, соображая, что сказать жене, когда он спустится вниз. Решил вначале принять душ, до того паршиво себя чувствовал, а потом пойти за псом, и они вместе скажут ей «привет!». Сама мысль увидеть ее все еще вызывала в нем волну возбуждения, невзирая на прошедшее время и все случившееся. Он приготовит ей чашку чая, уговорит съесть хотя бы кусочек поджаренного хлеба с ломтями масла и мазком мармелада, как ей нравилось, а потом он распрощается с ней и отправится в свой четырехмильный велопробег на работу. Жизнь должна продолжаться, убеждал себя Бен, хотя порой и расстраивался, что Эмили с этим не соглашалась. Душ был обжигающим, Бен поставил температуру на максимум, несмотря на погоду: за окном уже было жарко. Оказалось, что если стоять под жгучими струями и поднять им навстречу лицо, то это помогало забывать — на секунду–другую, — словно бы ему обожгли мозги. Эмили больше не выговаривала ему за долгое мытье в душе. Казалось, ей было все равно, чем теперь занят Бен, словно у нее вовсе пропал интерес и к нему. Вернутся ли они, гадал он, в один прекрасный день к тому, что было между ними?
Впервые до Бена дошло, что его жена ушла совсем, когда он открыл дверь из наборного дуба в гостиную: жены там не было. Искать на кухне или в кладовке под лестницей было незачем: он чувствовал вопиющую пустоту во всем доме. Он не знал, что делать дальше: звонить по «999», завыть, выброситься из окна? Вернулся в их спальню и открыл гардероб. На первый взгляд все почти так же, как обычно. Может, она пошла прогуляться, ведь день сегодня прекрасный, думал Бен. Решил приготовить завтрак, сделать себе настоящий капучино, в контору всегда можно позвонить и предупредить, что он опаздывает, а к тому времени Эмили вернется обязательно.
Когда Бен выпил кофе, а Эмили все еще не было дома, он поднялся наверх, стал на колени на кремовый ковер и заглянул под их кровать. Чарли шел за ним следом, скуля, но Бен не обращал на него внимания. Хорошо, большой чемодан все еще на месте. Он вытащил его и открыл. Обычно лежавшей внутри кожаной дорожной сумки, которую они купили в Марракеше, не было. Должно быть, ее куда–нибудь под вещи засунули, сказал себе Бен и, пристроишись на полу, принялся шарить под полками, вытаскивая — уже нервно, — что попадалось под руки: надувной матрас, маленький чемодан на колесиках, детскую палатку, настоящий походный рюкзак, мешок со всякой всячиной, давно пропавший носок. Взметнулась пыль и повисла в воздухе в свете солнечных лучей. Когда вытаскивать осталось нечего, Бен замер на полу и издал подобие крика — свидетельство боли поражения, потом сел и взял на руки беднягу Чарли.
В небольшой лишенной окон комнатушке для допросов полицейский констебль Боб Гаррисон сочувственно смотрел через стол на м-ра Бена Коулмана. Дело безрадостное: это–то он понимал, — придется втолковать этому малому, что, в общем, не на многое они способны в попытках разыскать его жену. БВП, у кого высок риск оказаться покойниками, не опустошают свой банковский счет, не набивают полную сумку одеждой и не прихватывают с собой паспорт. Бедолаге придется пережить тот факт, что жена его попросту бросила, подумал констебль Гаррисон, и все же (хотя он с такими делами уже тысячу раз сталкивался) опять выходит, как–то неловко сидеть перед этим отчаявшимся мужчиной в модном костюме и сообщать ему, что, кроме как зарегистрировать его жену как лицо без вести пропавшее, ничего и сделать–то не получится.
Бен, хотя и понимал, что Эмили исчезла по своей воле, предпочла бросить его, все же отказывался сдаваться и не разыскивать ее. Он убеждал себя, что ей хочется, чтобы он искал, она будет довольна, если ее отыщут, что, наверное, это своего рода испытание. Старался представить, куда она могла отправиться, каким именем называет себя, только это было все равно что искать кольцо, которое потерял, плавая в море. Первые несколько недель он бесконечно проверял в Интернете их общие счета, стараясь распознать хоть какое–то движение ее кредитных карточек, но напрасно. Он искал у всех до единой подруг Эмили, но ни одна ни о чем не ведала, и он видел: они не лгут. Он связался со всеми благотворительными организациями по розыску пропавших, но помощи у них не нашел, если не считать того, что ему дали просмотреть все фото мертвых тел. Он понимал: люди, забавляясь, наблюдали за ним, когда он развешивал объявления о пропаже Эмили на деревьях, в почтовом отделении, рядом с главным железнодорожным вокзалом, — но что еще он мог поделать? Он даже завел собственный аккаунт в «Фейсбуке», и, хотя друзья поначалу разделяли тон его записей, но месяц шел за месяцем, и уже единицы оставляли свои комментарии, словно бы бесплодные интернет–поиски вызывали в людях чувство неловкости от бессилия помочь ему. Наконец в вечер ее дня рождения, 15 ноября, когда нагрянули его родители с его любимым слоеным пирогом на мясе под соусом из крепкого портера, его мать тихонько высказалась в том смысле, что, возможно, уже пора дать Эмили уйти, но это вызвало в нем такую небывалую ярость, что он закричал, как бы она себя чувствовала, каждое утро просыпаясь на пустой постели, как бы снова и снова делала вид, будто все шито–крыто. После этого родители больше ни о чем таком не заговаривали, просто поддерживали его безо всяких слов, как только могли, а он нес свой крест дальше — брошенный и одинокий.
7
Ангел заказывает нам пиццу, и, хотя противно донельзя, я пожираю ее — и тошнота пропадает. Она, я понимаю, догадывается: со мной что–то не так, однако, несмотря на свой открытый характер, слишком вежлива, чтоб выпытывать, а я не расписываю в красках историю разрыва со своим дружком на тот случай, чтобы не поддаться искушению хоть в чем–то приблизиться к правде. Вместо этого Ангел принимается рассказывать мне — острó, забавно — о себе. В прошлом я бы в ужас пришла от того, что чья–то жизнь способна вместить в себя столько драм, теперь же ничего подобного, ведь и моя вмещает не меньше. Поверить не могу, что в тот же самый день, когда миссис Эмили Коулман покинула свой дом в Чорлтоне около Манчестера, в тот самый день, когда она ушла от Бена с Чарли, она, называя себя уже Кэт Браун, сидит тут, в своем новом доме на Финсбери — Парк, со своей новой подругой Ангел, попивает водку и поедает пиццу где–то в северном Лондоне. И никто не знает, как ее найти. Никто не знает, как меня найти. Догадываюсь, что мне везет, по крайней мере, в том отношении, что мое законное имя Кэтрин Эмили Браун, хотя все всегда звали меня Эмили, а в последние пять лет я была известна как Эмили Коулман, по фамилии в замужестве. То, что я предпочла не менять свой паспорт (пустячная склонность к феминизму, как воспринял бы это Бен), наверняка поможет мне теперь получить работу, открыть банковский счет и в целом даст возможность начать новую жизнь в новом моем обличье. К тому же Браун настолько распространенная фамилия, что, должно быть, сыщутся сотни других Кэтрин Браун. Я благополучно исчезла.
Пока мы с Ангел болтаем, какие–то люди приходят домой (с работы?), заходят на кухню и уходят из нее, уделяя мне разную долю внимания. Первой была Бев, которая, как я узнала позже, работала на подхвате в какой–то разъездной рок–группе, — вся в дредах и с жутко выпирающими вперед нижними зубами, она входит, оживленно машет в воздухе рукой, приветствуя, будто я всегда тут сидела, бросает: «Офигенная жара, а?» — и идет к холодильнику, уйму времени изучает его, а потом в один миг добродушие покидает ее, она издает разгневанный рык, словно львица, потерявшая детеныша.
— Где моя шоколадка? — рыкает Бев. — Какая гадина сожрала мою шоколадку? Ангел, ты съела мою шоколадку?
— Эй, Бев, остынь, на этот раз — не я, слово даю. Вон его спроси, — говорит Ангел, указывая на очень высокого, неуклюжего с виду мужчину в синих джинсах и спортивной кофте, протискивающегося в дверь. Он такой огромный, что кроссовки у него здоровые, как весла, зато ноги слишком коротки для его тела, а миловидное лицо делает его похожим на малютку–переростка, мне почти хочется обнять его.
— Не-а, я не брал, Бев, хотя тебе стоило бы держать ухо востро, — произносит Брэд с австралийским акцентом, сопровождая свои слова доброй улыбкой. Только Бев к утешению не расположена, она перестает кричать, усаживается на кухонный стол и принимается раскачиваться вперед–назад.
— Ну, я сполна натерпелась в этом офигенном доме. Это была моя шоколадка, — тянет она уже жалобно. — Моя шоколадка. — Ругательство звучит у нее почти лаской, соблазном, и я скорблю вместе с Бев об утраченной шоколадке, не зная, что и сказать, вид у нее на самом деле потерянный. Ощущение такое, будто я свидетельница тяжкой утраты.
Ангел встает и подходит к мини–проигрывателю, включает музыку — громко. Не знаю, чья она, но название повторяется раз за разом: «Где была твоя голова?» — что, на мой вкус, смахивает на дразнилку, но Бев, похоже, не против, ее гнев уже погас. Скачущим шариком вкатывается особа, о которой могу лишь предположить, что она подружка Брэда. У нее, маленькой куколки в розовато–лиловом узорчатом мини–платье, идеальное тело и заурядное лицо, как будто их неправильно соединили на кукольной фабрике. Она встает Брэду под бочок и подозрительно смотрит на меня.
— Это Кэт, Эрика, она поселилась в комнату Фиделя, — объясняет Ангел с присущими ей легкостью и дружелюбием, но Эрика лишь зыркает на меня с неприкрытой враждой.
— А кто ей эту комнату дал? Мы даже сдачу ее еще не объявляли. — Голос у нее гадкий, и грубая гнусавость антиподов болезненно отдается на моих струной натянутых нервах.
— Ага, только Кэт была в крайнем положении, ведь так, детка, и это избавило нас от хлопот, — непререкаемо говорит Ангел. Я обожаю Ангел. Она добра и невыразимо хороша, к тому же способна все уладить. Для меня загадка, зачем ей понадобилось жить тут. («Ей бы суперзвездой быть», — думаю, но это уже перед ее четвертой рюмкой водки и после невероятных россказней о ее детстве и воспитании, которым занималась ее нерадивая мать и целая череда «дядей».)
— Ну а Шанель знает? — тянет Эрика, а я в толк не возьму, о чем она говорит, пока не вспоминаю недружелюбную деваху, которая встретила меня в дверях три рюмки водки тому назад. Тут только соображаю, что с тех пор ее не видела.
— Ага, детка, она знает. Все улажено.
У Эрики глубоко оскорбленный вид, и она тащит Брэда из кухни, как будто поход того в лавку сладостей окончен и малышу время идти домой и ложиться баиньки. Ангел фыркает. Я хихикаю. Не знаю, что в основе: водка ли, начало новой жизни или эти чудаковатые персонажи, — только я едва ли не начинаю самой себе нравиться, в первый раз за много месяцев. Это безумие. Меня жжет стыд, и я напоминаю себе: не оглядываться назад, я делаю то, что для всех нас самое лучшее, — в конечном счете. И теперь выбора у меня нет.
Возвращается смуглый малый, уже ранее виденный, на этот раз он у плиты, готовит свои овощи и довольно успешно делает вонь на кухне, оставшуюся от его бобов, еще хуже. С улицы появляется второй малый с мотоциклетным шлемом под мышкой (от его желтого обтягивающего тело комбинезона пышет жаром и потом) и целует смуглого малого номер один. Они переговариваются друг с другом (по–моему, по–португальски) и не обращают на меня никакого внимания. Ангел улыбается и наливает нам еще по одной.
Такое чувство, словно я знаю Ангел целую вечность. Думаю, мы вошли в жизнь друг друга очень своевременно, нас соединяет печаль, и пусть я не в силах поведать историю своей жизни, ее это не смущает, она так или иначе понимает.
Ангел работает крупье в казино на Вест — Энд, и я не знаю, то ли это жуткий блеск, то ли жуткая нищета, мне прежде никогда не доводилось встречать людей с такой работой. В этом хаотичном доме–коммуналке Ангел живет уже три месяца, рассказывает она мне в перерывах между кухонными сценами; как сама уверяет, ей нужно местечко, где можно бы затаиться на время, хотя, похоже, и не желает сообщать мне почему, мне остается лишь гадать, что она натворила. Дом этот она нашла через своего доброго знакомого, Джерома, он амбал–вышибала и формально занимает лучшую комнату, хотя, по–видимому, большую часть времени живет у своей подружки в Энфилде. Шанель — кузина Джерома и владелица дома, она выкупила его у родителей и, по словам Ангел, тем доказывает, что она толковый мелкий предприниматель, что сумела превратить в спальные комнаты все помещения, кроме кухни и туалета, и ее слово — закон. Лишь Ангел позволено наведываться к ней, и, как говорит Ангел, хотя Шанель и может быть настоящей сукой, человек она неплохой и вполне сносна, когда узнаешь ее поближе. Мне как–то не по себе становится, надеюсь, что сегодня я больше Шанель не увижу. От водки я слегка шалею, теряю последние силы и говорю Ангел, что мне на самом деле пора в постель. Уже половина десятого, только что стемнело, но жара обволакивает по–прежнему и в кухне все еще противно пахнет.
— Детка, помни, я тебя предупреждала: не ожидай слишком много, — говорит Ангел, когда мы поднимаемся по лестнице.
По ковровой дорожке на ступеньках будто вихрь пронесся — комната ужасна. Матрас омерзителен, стены из щербатых ДСП разукрашены яичной скорлупой персикового цвета, а потому поблескивают в потемках вместе со светом. Стоит один пустой шкаф для одежды из бежево–коричневого пластика. Комната провоняла лежалыми картонками из–под всякой снеди навынос и еще чем–то нераспознаваемым. На ковре толстый слой пыли и бог знает что еще. Мое хорошее настроение испаряется, опять чувствую себя ошеломленной, огорошенной, словно все это не так и я не в том месте. Вспоминаю, что постельного белья у меня нет. Спать на таком матрасе я не могу, это я знаю твердо, только пол выглядит не лучше. «Как моя жизнь скатилась до того, что я оказалась именно тут и именно сейчас? Как она пошла наперекосяк?» Ангел читает по моему лицу.
— Послушай, детка, надеюсь, ты не сочтешь меня слишком навязчивой, но я позже уйду на работу и до утра не вернусь. Почему бы тебе на эту ночь не воспользоваться моей кроватью? Там все в порядке, простыни я сегодня сменила. — И она подталкивает меня к двери, а потом и через лестничную площадку в комнату, в которой кавардак, зато вполне чисто и есть одеяло с вышитыми на нем ромашками. Обнимаю ее и благодарю — и раз, и другой, а едва дождавшись, когда она уйдет, сбрасываю джинсы и насквозь пропотевшую майку и падаю на ее кровать, надежно пристроив полную денег сумку между матрасом и стеной.
На следующее утро просыпаюсь рано и не понимаю, где я. Прокрутила в уме события вчерашнего вечера, вспомнила про рюмки водки, вонь от готовки на кухне, бобы… хибару, которая теперь моя комната. Вспоминаю, что я не в той комнате, слава богу, а в комнате Ангел. Точно, моя комната для жизни не приспособлена. С усилием заставляю себя выбраться из постели, натягиваю вчерашнюю одежду и иду еще раз взглянуть на соседнее помещение. При солнечном свете комната выглядит еще непригляднее, чем вчера вечером, если такое вообще возможно, хотя я и стараюсь, пусть и ненадолго, забыть о своем милом доме в Чорлтоне, где жила до вчерашнего дня. Решаю, что должна что–то предпринять, иначе, честное слово, непременно сойду с ума. Спускаюсь вниз приготовить чашку чая: в это время, наверное, на кухне никого и, будем надеяться, можно будет попросту стянуть пакетики с заваркой и молоко, вот до чего мне хочется чаю. Красный пластиковый чайник выглядит гадко, внутри весь в накипи, а снаружи на нем такой слой грязи, что легко можно ногтем свое имя выцарапать. Все кружки в пятнах, большинство с щербинами. Я полазила по полкам над раковиной и нашла пачку заварных пакетиков. Как раз когда я лью кипяток в самую приличную кружку, какую смогла отыскать, входит Шанель, девица, которой принадлежит этот дом. На ней короткий желтый махровый халатик (на вид потертый), который оставляет открытыми ее длинные худые ноги бегуньи на марафонские дистанции.
— А-а, — роняет она. — Это ты.
Жутко неловко. Я не видела ее с тех пор, как вчера она захлопнула дверь перед моим носом. Чувствую себя тайком забравшейся в дом воровкой.
— Здрасьте, — мямлю я. — Спасибо, что все же дали мне снять комнату.
— Ангел скажи спасибо, — хмыкает Шанель. — Она за тебя горой встала. Как я понимаю, опять концерт устраивает, изображая добрую самаритянку; пусть, думаю, ей, должно, от этого легче дышится.
Не знаю, что на это сказать, так что просто вежливо улыбаюсь, отжимаю чайный пакетик о стенку кружки, потом выуживаю его и аккуратно укладываю сверху в переполненное мусорное ведерко.
— Та комната грязновата малость, — продолжает Шанель, уже не так враждебно. — Фидель оставил ее в ненадлежащем состоянии. Я собиралась порядок навести, прежде чем в нее кто другой въедет.
— Я не против сама порядок навести, — говорю я с готовностью. — Я обожаю делать такие вещи. Мне все равно нужно постельное белье и всякие мелочи купить, так что я заодно еще кое–что прихвачу — сама и заплачу, конечно. Тут поблизости есть «Икеа» или нечто в том же духе?
Шанель, похоже, нравится направление, какое принимает наш разговор, теперь она уже почти дружелюбна. Снабжает меня подробными указаниями, как добраться до какого–то Эдмонтона, и одалживает немного своего молока, которое принесла с собой из холодильника, стоящего в ее комнате. Меня, считай, облагодетельствовали.
«Икеа» как раз открывалась, когда я туда добралась, и, поскольку сегодня вторник, да еще и утро, магазин практически вымер. Чувствую себя крошечной и одинокой, поднимаясь на эскалаторе внутрь громадного синего здания, прихватываю большой желтый мешок для покупок и устремляюсь к закупочным приключениям, следуя за указателями–стрелками, как та Дороти, мимо ярких малогабаритных кухонь, по расположенным толком зазывным складским проходам, обходя уютные притягательные гостиные. Я делаю все как надо и чувствую себя почти нормально, словно я обычная очередная покупательница, — пока не делаю еще один поворот на колдовском пути и не оказываюсь вдруг нежданно–негаданно в детском отделе. Кроватки в виде автомашин и игрушечные комоды–драконы, громадные ящики, полные симпатичных игрушек, стеной окружают меня со всех сторон. Маленькая девчушка неспешно ковыляет рядом, держа в руках обезьянку, и широко улыбается матери, которая убеждает ее положить игрушку на место. Мое сознание взрывает образ моего мальчика, боль в груди напоминает, что я, несмотря ни на что, еще жива, не застряла в радужных мечтаниях, и я продолжаю свой путь, уже совсем перейдя на бег, опустив голову и не поднимая глаз, пока не достигаю конца. Тяжко дыша, прислоняюсь к стеллажу, уставившись в стену рядом с лифтами, и очень хочу в этот миг бросить все, не быть здесь, раствориться в небытии.
Это слишком.
Кажется, я способна убежать от себя самой, только если буду жестче держать себя в руках, оставлять в прошлом любую сторону моего прежнего существования, если перестану реагировать на детей. Выпрямляюсь, расправляю плечи и старюсь глубоко дышать. Хорошо еще, никто не видел на этот раз, как меня охватила паника, но мне надо быть осмотрительнее, я не могу позволить себе и дальше вести себя как маньячка какая–то. Передо мной кафе, и, не обращая внимания на быстро бьющееся сердце, ловлю себя на том, что хочу есть, а потому ставлю на поднос полный английский завтрак, добавляю банан, яблоко, йогурт, какую–то плюшку, пакет апельсинового сока, кружку чая. Потом сижу в одиночестве среди длинного ряда столиков, откуда видна автостоянка, и с наслаждением, не спеша, поедаю все — до последнего кусочка. Сосредоточенность на еде помогает отправить обратно в прошлое всплывшее в памяти. Когда я возвращаюсь в магазин, там уже более оживленно, чем прежде: вокруг много маленьких детей, только теперь я уже к этому готова. Изучаю карту–схему и направляюсь прямо в секцию кроватей, не обращая внимания на путь, который указуют стрелки, да еще и срезаю углы, пробираясь между диванами, идя напрямик позади зеркал, забывая обо всем и вся. Присмотрела себе дешевую белую односпальную кровать, слишком солидную и стильную для тех денег, что она стоит, и записываю в блокноте ее шифр. Выбираю матрас, потом смотрю тканевые гардеробы, которые расположились (так удобно!) по пути, и беру простой, каркасный, с белым полотняным чехлом. Прежде я много раз бывала в «Икее», так что порядки мне известны, и я со свистом промчалась по торговому залу, заполняя свой желтый мешок всякой необходимой домашней утварью, и, чем больше товаров я набирала, тем легче становилось это делать, — это как гипноз, как наваждение, как болезнь под названием «лихорадка супермаркета». Устремляюсь дальше на склад самообслуживания, ящики с моими шифрами уже готовы, потом делаю круг на выдачу крупногабаритных товаров забрать свою кровать, где молодой азиат с добрыми блестящими глазами помогает мне погрузить все на тележку. Наконец добираюсь до кассы, где и очереди–то почти нет: должно быть, все еще рано. Кровать, матрас, штанга с вешалками для одежды, постельное белье, подушки, коврик, плафон на лампу, шторы — все это в радующих глаз оттенках белого или кремового стоит меньше 300 фунтов. Заняло у меня это чуть больше полутора часов, включая завтрак. Ощущаю глупое, но приятное довольство собой. Оставляю все, в том числе и мелочи, в отделе доставки с указанием привезти заказ после обеда и успеваю на автобус обратно в Финсбери — Парк. Выхожу у грязного магазинчика хозтоваров и покупаю самую большую банку белой блестящей эмали, валик и несколько кистей. Когда добираюсь домой (домой!), там, кажется, никого, кроме Смуглого Малого Один. Он готовит у плиты нечто тошнотворно пахнущее и нисколько не обращает на меня внимания, будто глухой, когда я залпом выпиваю стакан воды у раковины. Уже половина второго, нужно поторопиться. Бегом взлетаю по лестнице, переодеваюсь в футболку и единственные шорты, которые захватила с собой, сдвигаю старую кровать и шкаф на середину комнаты и принимаюсь красить.
Сегодня опять жарко, в комнате душно, но меня переполняет сумасшедшая жажда деятельности: похоже, у меня проявился безумный инстинкт устройства гнездышка, такой же, как когда я была… Цыкаю на себя, продолжаю работать, стараясь не думать. Комната маленькая, и я крашу ее всю целиком, не утруждаясь предварительной зачисткой, просто крашу себе и крашу поверх грязи и пыли, пока персиковые ДСП не обретают телесный цвет, взбухая тысячами сосочков, потом прохожусь по всей комнате снова и снова, не останавливаясь до тех пор, пока сосочки окончательно не исчезают. Жарко до того, что краска, похоже, высыхает быстро, позволяя малярничать безостановочно. Прихватываю заодно и оконную раму: той же самой краской, другой у меня нет, но это неважно, я добиваюсь того, чтобы стереть все, что было прежде.
Слышу звонок в дверь — старомодный мелодичный перезвон. Моя доставка из «Икеи»! Несусь вниз по ступенькам и настежь распахиваю входную дверь. Курьер вносит покупки в дом и складывает все в прихожей, добра так много, что, боюсь, это вызовет раздражение у моих новых соседей, если я все коробки оставлю тут. («Придется поторопиться».) Взбегаю опять наверх и продолжаю красить так, будто от этого зависит моя жизнь, а может, так оно и есть. Когда все сделалось белым, берусь за вызывающий тошноту старый матрас и тащу его через дверь, тяну через лестничную площадку и сталкиваю вниз по крутой длинной лестнице. Когда тот набирает скорость, открывается входная дверь, и вонючий изгвазданный матрас практически налетает на входящего человека–гору.
— Черт, простите, — бормочу.
— Что за дребедень вы тут устраиваете? — вспыхивает он, но смягчается, когда видит на верху лестницы меня в моих шортиках и всю в краске.
— Привет, я Эми… я Кэт, — говорю. — Я только въехала… Обустраиваю свою комнату.
— Я так и понял, — говорит мужчина, и я догадываюсь, что это, должно быть, Джером, кузен Шанель. — Вот что, давай–ка я тебе помогу с этим. — И он берет матрас, словно пачку хлопьев, и вышвыривает его вон, прямо к мусорным бакам.
— У тебя есть еще что–то, что ты собиралась с лестницы спустить? — спрашивает он, и я, мысленно возблагодарив бога, говорю, мол, да, пожалуйста, рама от кровати и шкаф. Джером идет под навес на заднем дворе и возвращается с кувалдой. Тут меня бьет тревога. Не потому, что на мне, считай, никакой одежды и я один на один во всем доме с незнакомым гигантом (он, кстати, в мою сторону кувалдой машет), а скорее потому, что не сообразила по–настоящему, как отнесется Шанель к выносу старой мебели, ведь мы, в общем–то, не договаривались, что я так далеко зайду в обустройстве комнаты. Решаю: если ей не по нраву придется моя замена кровати и шкафа, то я всегда могу предложить ей заплатить, надеюсь, это–то ее устроит. Так что встречаю Джерома наверху, он вздымает молот и крушит коричнево–бежевый шкаф, разбирает раму и спроваживает все это в палисадник, прямо за живую изгородь. Это занимает у него десять минут.
— Хочешь, помогу малость с обновками? — говорит он, и я начинаю чувствовать, словно мне крупно повезло и лучше такую возможность не упускать.
— Уверена, сама справлюсь, — бормочу, однако я уже устала и, хоть и не хотела, а получилось, что выговорила невнятно, вяло, — и Джером намек понял.
Он оказывается сущим чародеем с мебелью в плоских коробках, и уже через полчаса моя кровать свинчена, а поверх нее уложен извлеченный из пластикового чехла матрас, причем все проделано с такой легкостью, будто это кровать воздушная. Я к тому времени уже заканчиваю сочленять три детали своего гардеробчика с тканевой обтяжкой. Джером отметает мои благодарности и исчезает у себя в комнате, а я распаковываю простыни и одеяло с покрывалом — паковочные пакеты и коробки разбросаны по всей комнате. Стелю постель, старательно оберегая ее от все еще непросохших стен. Я даже не забыла купить вешалки для пальто, так что освобождаю дорожную сумку и развешиваю кое–что из одежды в своем легком, из ткани, гардеробе. Джером оставил мне свою отвертку, и пусть у меня это заняло втрое больше времени, чем у него, но я все–таки встаю на стул и управляюсь с тем, чтобы открутить карниз, снять выгоревшие и заплесневелые некогда абрикосовые занавески и повесить вместо них длинные, до пола, чисто белые шторы из хлопка. Краска так еще и не просохла, но это неважно: шторы едва касаются стен. Решительно настраиваюсь довершить обустройство, а потому иду, отыскиваю пылесос и не жалея сил чищу грязный ковер. Заменяю абажур на лампочке на простой белый плафон. Стаскиваю вниз весь паковочный мусор и сваливаю его в палисаднике рядом со всем остальным. Устала уже как собака, но все же возвращаюсь к себе в комнату и расстилаю кремовый жесткого ворса коврик, он приходится как раз впору, занимает почти весь пол рядом с кроватью и прячет под собой пятна на старом ковре, так что могу сделать вид, что их как бы и нет. Полное преображение. За прошедшие 36 часов у меня появляется новый дом, новая подруга, новое имя, а теперь еще и сверкающая новая спальня. «Зато ни ребенка, ни мужа», — доносится откуда–то голос. Пропускаю его мимо ушей и направляюсь в душ.
8
Отец близнецов вдруг проснулся и одним движением соскочил с кровати. Лежавшее рядом тело оставалось недвижимым и слегка похрапывало. Он сразу пошел в душевую, чтобы смыть запах этой женщины. Его раздражало, что она все еще тут: обычно он четко следил, чтобы девицы уходили сразу после, — но вчера вечером он устал и сразу после исполнения всего положенного провалился в тяжелый сон. Может, ему нездоровилось.
Было всего шесть часов, слишком рано для завтрака, а второй день конференции начнется не раньше девяти, но Эндрю не хотелось быть в номере, когда девица проснется, слишком уж это интимно, и ему будет неловко. Не похоже, что она пошевелится в ближайшее время, прошлой ночью утомилась донельзя, и тут он со стыдом понял, что не может, как ни старается, вспомнить ее имени. В конце концов решил сам дать деру, пойти пройтись — в надежде, что к его возвращению она уйдет и тем ситуация будет спасена. Он быстро оделся, стараясь при этом не смотреть на кровать. Попытался как можно тише открыть дверь, и, хотя девица всхрапнула и перевернулась на другой бок, все же ему удалось выйти из номера, не разбудив ее. Почти беззвучно пошел по длинному неопрятному коридору из глухих дверей, перед парой которых еще со вчерашнего вечера стояли подносы с уже портящейся едой. Свободно Эндрю вздохнул, лишь когда дошел до лифта и зеркальные двери закрылись за ним, образовав золотистое отражение его самого. Эндрю знал, что он красив, но заметил, что облик его в последнее время поблек: может, из–за появившегося животика, или из–за того, что волосы редеть стали, или, проще, из–за того, что все его душевные передряги запечатлелись на его лице.
Проходя мимо стойки регистрации, он смотрел прямо перед собой, не обращая внимания на сидевшего за столиком ночного швейцара: у него и мысли не было предстать невежливым, просто не хотелось, чтобы гостиничный страж уловил стыд в его взгляде.
На улице Эндрю понятия не имел, куда податься, район этот не годился для прогулок, а потому наугад повернул налево и пошел вдоль уже оживленной городской магистрали. Пройдя шагов шестьсот с гаком, он уже перестал надеяться дойти до поворота, но в конце концов обнаружил слева улочку поменьше, которая еще через несколько сотен шагов сузилась и вышла к опрятному жилому массиву, немного похожему на тот, в котором они с семьей жили в Честере. В некоторых домах уже зажигался свет, и Эндрю представлял себе, что происходит за всеми этими чистенькими входными дверями. В полумраке раннего утра все эти шикарные семейные авто на стоянках возле домов, ряды бархатцев по бокам подъездных дорожек пестротой и яркостью красок словно бы обозначали незатейливые границы. Неужели у всех жизнь оказалась такой же ерундой, как и у него?
Все наперекосяк пошло еще раньше, когда Фрэнсис объявила, что беременна: слишком быстро это случилось после свадьбы, он не был к этому готов. Поведение его было банально: увлекся новой секретаршей. От полнеющей дома жены его магнитом потянуло в контору — обмениваться взглядами, обмирать от ее распущенности, когда она наклонялась над его столом, делая пометки на его письмах, от осознания, что трогать нельзя, хотя им обоим этого хотелось: это было запретным. Через некоторое время начались совместные обеды, затем они просиживали в конторе допоздна, вели беседы по душам, между тем напряжение между ними росло. Эндрю держался сколько было сил, но в тот день, когда за обедом она разрыдалась оттого, что серьезно заболел отец, не выдержал: предложил отвезти ее домой, сказав, что при таком расстройстве ей незачем возвращаться на работу, — он клялся, что в ту минуту его мотивы были благородными. Она пригласила его зайти и в ожидании, пока закипит чайник, опять расплакалась, он, само собой, ее утешал и, когда они наконец–то поцеловались, испытал нечто невероятное — вроде всплеска адреналина; эта реакция тела посадила его на крючок… и вынудила гадать, есть ли будущее у этих отношений с секретаршей.
Когда он позже вернулся на работу в тот полетевший кувырком день, то нашел три сообщения от Фрэнсис, а потом еще два из больницы. Ему стало нехорошо. Почувствовал, как неодобрительно смотрят ему вслед коллеги, когда он поспешил, опустив голову, к своей жене. Впрочем, потом потрясение оттого, что он пропустил собственно роды и все же неведомо как стал отцом близняшек–дочерей, лишь обострило его чувства к Виктории. Спустя несколько недель он возобновил связь с нею, невзирая на ощущение вины, невзирая на данные самому себе обещания. И дело было не в одной только страсти к своей секретарше, в нем говорила потребность отстраниться от неряшливой, измотанной жены и их крикливых малюток. Он стал чаще «задерживаться на работе», все меньше и меньше времени проводил дома, и в конце концов Фрэнсис перестала его спрашивать, когда он вернется, где он был, она, казалось, смирилась с тем, что есть. Так что, рассудил он про себя, это должно означать, что она на самом деле не против. И на душе у него стало легче.
Продолжая в то печальное утро петлять по улицам и дворикам Телфорда, Эндрю наконец увидел свою измену в истинном свете. Бросил. И жену, и детей бросил. Как мог он, будучи женатым меньше года и уже имея двойню дочурок, спутаться с кем–то еще? У него было такое чувство, что, не оставив Фрэнсис телом (этого просто быть не могло), он оставил ее душой, чувственно, а на его месте оставался какой–то пресный, невнятный муж и равнодушный отец для двух дочерей, которые выросли очень разными девочками: одна добротой и спокойствием походила на мать, другая же была взбалмошной и буйной.
И только когда наконец у Виктории лопнуло терпение (после не одного года невыполненных обещаний Эндрю: «Вот исполнится девочкам пять… шесть… семь…») и она оборвала их связь, Эндрю и пристрастился к случайным связям во время всяческих служебных мероприятий, какие предоставлялись ему его разъездной работой. А если временной разрыв между подобными возможностями оказывался слишком большим, он находил себе утешение с уличными девками средних лет в дешевых гостиницах Манчестера. При этом он себя заслуженно презирал.
Эндрю глянул на часы: четверть восьмого, надо отправляться в обратный путь. Нужно и в самом деле позвонить Фрэнсис до начала конференции и выяснить, как идут дела у Кэролайн в больнице — вес у нее начал стабилизироваться, и она весила уже почти шесть стоунов. Он так горько переживал за свою 15-летнюю дочь, нелюбимую матерью и заброшенную отцом. Острота, с какой он сознавал это, пронзала с той же силой, что и лучи по–южному весеннего солнца, пока он шел обратно к гостинице вдоль запруженной магистрали.
Эмили сидела за столом у себя в яркой квадратной спальне и пыталась сосредоточиться на подготовке к школьным выпускным экзаменам по математике. Без Кэролайн дом казался странным, лишенным характера: ее сестра–близняшка привносила в него казавшуюся неисчерпаемой энергию. И хотя Эмили и было скучновато без Кэролайн, все же она испытывала облегчение оттого, что Кэролайн наконец–то хоть чем–то помогают. Радовало ее и отношение матери к сестре: Фрэнсис странным образом за одну ночь превратилась в подлинную маму для Кэролайн, словно бы какой–то выключатель щелкнул, и Эмили ощутила, что — наконец–то! — перестала быть исключительным объектом материнского внимания. Может, это поможет и их с Кэролайн отношениям: Эмили делала все, чтобы ладить с сестрой, отыскивала оправдания ее поведению, в конце концов, и стоит ли удивляться, что Кэролайн так ревниво относится к ней, если с нее, Эмили, только что пылинки не сдувают. Удивительно, что лишь сейчас, когда сестры рядом нет, Эмили полностью осознала это.
Эмили росла прелестной девочкой. Она унаследовала причудливую натуру отца (однако без единой его слабости) наряду с силой и стоицизмом матери. Сочетание оказалось хорошим. Она была мила и внешне, и нравом, хорошо училась в школе, по–тихому известна, умеренно занимательна, по сути, прямая противоположность своей младшей сестре, от общения с которой все становилось плохо. Каролайн же представляла собой более жесткий, но и более яркий и блистательный вариант Эмили: она была красивее, сообразительнее, остроумнее даже, — зато не обладала ни единой чертой, вызывающей любовь. Ирония состояла в том, что Эмили, казалось, стеснялась того, что нравится, но все равно ее горячо любили, а Кэролайн отчаянно желала, чтоб ее любили, но никто ее не любил.
Как считала Эмили, Кэролайн, должно быть, именно поэтому и начала изводить себя голодом, чтобы привлечь к себе внимание в атмосфере отчуждения и игнорирования. Она мало знала про болезнь сестры и теперь удивлялась, что никто в семье этого не заметил, впрочем, Кэролайн всегда была сообразительна. Когда она отказывалась есть со всеми за общим семейным столом, все думали, это просто потому, что Кэролайн есть Кэролайн; когда она принялась одеваться с головы до ног во все черное, считалось, что Кэролайн проходит через свой «готский период»; когда у нее стали проступать скулы сквозь бледную кожу, все списывалось на то, что она выбрала новый неподходящий макияж. Эмили мучила совесть. В конце концов, это ее сестра–близняшка, и она отказывалась поверить, что была настолько невнимательна к сестре. Эмили перевернула страницу учебника по математике: система уравнений. За них она бралась с радостью, ей доставляли удовольствие их целостность, надежность, то, что, несмотря на трудности решения, в конце следовал один правильный ответ. Во многом она и к жизни подходила так же, всегда доискивалась до правильного ответа и почти всегда находила его. Вот даже и в этой ситуации Эмили сохраняла оптимистический настрой, ясно же, что крик Кэролайн о помощи был услышан и теперь ей становится лучше. И они стали лучше ладить между собой, Эмили была уверена в этом и была готова предпринять все усилия для сближения с сестрой.
Она вчиталась в условие:
«Мужчина покупает 3 рыбы и 2 порции картошки за 2,8 фунта.
Женщина покупает 1 рыбу и 4 порции картошки за 2,6 фунта.
Сколько стоит рыба и сколько картошка?»
Эмили поднимается из–за стола и смотрит в окно, скользя взглядом по дороге: скоро должен прийти домой отец. Она поворачивается к двери и осматривает свою комнату с аккуратно застеленной постелью и яркими большими подушками, которые мама обтянула тканью с ацтекским рисунком и на которых, словно на диване, она приглашает сидеть своих подруг. Ей очень нравились ее новые плакаты: Мадонна в лифчике с чашечками–конусами и Майкл Болтон с длинным угловатым лицом и развевающимися волосами. Она считала их лучше тех, какими Кэролайн завешала всю стену в соседней комнате, там какие–то подозрительные группы, о которых Эмили и не слыхивала никогда, вроде «Вожаков Каменного Замка», или «Алисы в цепях», или берущих криком на испуг «Секс пистолз». В последние недели одно ее радовало: не приходилось слушать музыку Кэролайн, ломившуюся сквозь тонкую стену спальни (сестра всегда включала ее на полную громкость, особенно когда Эмили корпела над домашними заданиями).
Эмили снова села за стол и вчиталась в уравнение. Она как раз решила задание — порция картошки стоит 50 пенсов (найти стоимость рыбы было теперь легко), когда услышала шум подъезжающей машины отца у дверей. Она радостно крикнула ему вниз, выходя из своей комнаты:
— Привет, пап! Как прошла конференция?
Она постояла на площадке, смотря вниз в гостиную, где красовался новый угловой диван и ворсистый ковер из овечьей шкуры, а отец стоял там в нерешительности, зажав под мышкой блестящий портфель, с отсутствующим выражением лица. Потом она сошла по двум лестничным полупролетам и обхватила отца руками, а он зарылся головой ей в плечо, словно она была родительницей, а он ребенком.
— Ой, Эмили, до чего же жалким отцом я был для вас. Увидеть Кэролайн в таком месте, это просто… — Эндрю умолк, голос у него сорвался, и после всех этих лет наконец–то пришло облегчение.
Кэролайн враждебно поглядывала на мать, сидевшую на краю больничной койки. В ее палате, как полагалось, выдерживалась бодрая расцветка: желтые раскрашенные стены, унылые размытые картинки и мерзкие зеленые в шашечку занавески. На столике в углу под окном находилась единственная, словно голая, ваза с нераспустившимися нарциссами. Рядом стояло кресло, вот в нем–то, по мнению Кэролайн, и следовало бы сидеть Фрэнсис, а уж никак не на ее постели. Ее потрясла сила собственного гнева. В последние месяцы так и казалось, что вместе с убывающим весом у нее убывают и чувства, и все попытки уменьшить калории и подавить в себе желание есть лишь отводили ее от мысли о более опасных и болезненных сферах — вроде обиды на мать, насмешек над отцом, ненависти к сестре. Было легче решить, съесть ли за завтраком четвертушку или половинку апельсина, чем выбрать, кому — матери или сестре — пожелать сдохнуть первой. А теперь вот Фрэнсис сидит на углу ее постели и причитает, как ей ее жалко, как она за ней недоглядела да как сильно она ее любит, но Кэролайн знала: мать лжет.
Кэролайн в собственной коже сделалось неуютно. Ей хотелось, чтобы весь свет попросту отвалил бы куда подальше и оставил бы ее в покое на ее личном островке калькуляции пищи и подсчета калорий, там, где впервые за все время она ощутила себя защищенной и уверенной в себе. Ей совсем не хотелось оказаться лицом к лицу с матерью в этой блевотной палате. Она столько лет убила, столько всяких приемчиков испробовала, мечтая, чтоб Фрэнсис ей, а не Эмили внимание уделяла, ее привечала, ее любила. А теперь, когда она, Кэролайн, наконец–то наплевала на все это, появляется Фрэнсис, вынюхивает тут, старается предстать мамочкой–спасительницей — смех, да и только.
— Мне так жалко, дорогая моя, честное слово, я ни о чем не догадывалась.
— Ты всегда ни о чем не догадывалась, что меня касалось, — отозвалась Кэролайн.
— Я буду больше стараться, вот увидишь, мы заберем тебя отсюда, сделаем все, чтобы тебе стало лучше.
— Не лучше ли тебе дать мне пропасть? Тогда тебе останется беспокоиться только о твоей Эмили. Разве не этого тебе хочется?
Тогда Фрэнсис подумала о том страшном дне, когда Кэролайн появилась на свет, нежданная, чужая, как в самую первую минуту этой новой жизни она, мать, пожелала своей младшей дочери смерти. Память о том была погребена так глубоко, что вопрос Кэролайн вторгся в мозг Фрэнсис и взорвался, как ядерная бомба, обжигая и ослепляя, выводя на поверхность всю эту драму. Кэролайн видела выражение лица матери и поняла однозначно, каков ответ: да.
Фрэнсис собралась было отрицать, но ощутила стыд, а потом ее охватило чувство облегчения оттого, что наконец–то ее тайна стала известна кому–то еще. То, что изо всех людей этим кем–то оказалась Кэролайн, на самом деле значения не имело. Скрывашийся в сердце ядовитый удушающий сгусток ненависти был исторгнут, открыв дорогу потоку любви. Они взглянули друг на друга: Фрэнсис наконец–то с любовью, Кэролайн — с отчаянием. А потом Фрэнсис оказалась в объятиях худеньких, кожа да кости, ручек дочери и нежно обняла ее в самый первый раз, на 15 лет опоздав даровать спасение им обеим.
9
Просыпаюсь в своей новой комнате и чувствую запах краски. Всю ночь снились яркие холсты, все в разноцветных кляксах и необузданные, как у Поллока; и отделаться от них было невозможно, не открыв глаза. Кровать моя оказалась удобной, хотя я и не привыкла к односпальным, странным казалось не лежать спиной к мужу, отдельно, не касаясь его, но зная, что он здесь: под конец наше супружеское ложе сделалось самым одиноким местом на свете. Стараюсь не думать ни о нем, ни о нашем сыне, вместо этого всеми силами пытаюсь охватить то новое, что меня окружает, и замечаю, что постельное белье все еще хрустит и лежать на нем довольно приятно. Солнце просачивается сквозь белые шторы, и когда я заглядываю в мой новый мобильник, то обнаруживаю, что еще всего шесть утра: шторы, может, и выглядят классно, но защитить комнату от слепящего солнца они не в состоянии. Прикидываю, чем сегодня можно заняться.
В эти два дня, как я уехала, у меня столько раз времени бывало в обрез: найти где жить, сделать новое жилье обитаемым, — что сегодняшние сутки во всю ширь простираются передо мной без признаков донжуанства, пустые. Понимаю, что мне нужно побыстрее найти работу, открыть счет в банке, только отчего–то ощущение такое, будто все это уже чересчур. Тело убеждает меня, что я устала, что мне нужно время, чтобы оправиться от потрясения и стресса, от этой совсем свежей раны. Душой я уцелела, наверное. Вставать еще слишком рано, но я уже совсем проснулась, а потому запускаю руку под кровать и достаю понедельничную газету, ту, что купила в Кру. Ставлю подушки повыше в белую шишковатую стену и раскрываю страницы. Читаю о желтых зябликах, пораженных болезнью: у них горлышко так распухает, что есть они не могут; в прошлом году, пишут, полмиллиона их умерло от голода. Стараюсь не думать об этом, стараюсь не представлять себе этого наглядно, но все равно глаза на мокром месте, так что перехожу к следующей статье. Мужчина изнасиловал и убил свою двенадцатилетнюю племянницу, она зашла всего лишь футбол посмотреть, а ее тети дома не оказалось, иначе девочка наверняка осталась бы живой. Переворачиваю еще одну страницу. Торговый банкир признан виновным в убийстве любовника своей жены, когда они отдыхали в Бретани. Женщину в магазине грабители избили дубинками, камеры какого–то телеканала оказались на месте — наверное, ролик уже можно посмотреть в «Ютубе».
Перестаю читать. Заметки опять вгоняют меня в уныние и опустошенность. Пытаюсь еще уснуть, но мысли не дают покоя. Все накатывают и накатывают незваные мысли о золотом моем мальчике, начинаю волноваться, как бы все, чего я добилась за последние два дня, не рассеялось тут, в этой белой комнатке. Из Чорлтона я с собой не взяла ни единой книги, а роман, который купила в Кру, дрянной. Опять оказаться в ванной невыносимо, уж лучше я утром немытой похожу. Напоминаю себе непременно купить какие–нибудь шлепанцы, чтоб в душ в них ходить, и еще, может быть, моечный чехол, который вешается на гвоздь и раскладывается, так чтоб не приходилось его ни на какую поверхность укладывать: это поможет терпимее отнестись к посещению ванной, к тому ж какое–никакое, а занятие для меня. Никак не нахожу покоя, а потому снова берусь за газету — на этот раз раздел рецензий. Мозги ни одну из заметок воспринять не в силах, собираюсь уже отложить газету, но тут замечаю на последней странице, возле кроссворда, судоку. Судоку я никогда до этого не решала, это всегда казалось пустой тратой времени, так ведь сейчас мне именно этого и хочется: даром потратить время, дать возможность проходить этим зияющим минутам. Указано: уровень средний, — но, как я ни билась, как ни старалась, не смогла заполнить ни единой клеточки. Тут что–то с системой связано, вспоминаю, как говорила мне сестрица («забудь о ней!»), и вглядываюсь до тех пор, пока разрозненные цифры не плывут перед глазами, а потом наконец соображаю, что к чему, заполняю первую клетку — и хватит. С математикой я дружу, только это никакого отношения к математике не имеет. И все же игра затягивает, и я все ставлю и ставлю цифры, целую вечность на них убиваю, меня несет, а потом в самой последней клетке обнаруживаю, что у меня две шестерки, зато ни одной тройки. Должно быть, ошиблась где–то по ходу дела, и хотя крайне старалась, решить оказалось слишком сложно. Вот так и в жизни: шло себе все прекрасно, а потом вышли у меня две шестерки и ни одной тройки, все полетело, и исправить что–либо уже невозможно. Снова навернулись слезы, обжигающие, изматывающие, молчаливые, и я вижу комнату такой, какова она есть — безобразная комнатушка в безобразном доме в безобразной части Лондона. Вижу и себя такой, какая я есть: законченная эгоистичная трусиха, которой проще было сбежать от Бена с Чарли, нежели остаться и не пасовать ни перед чем. Прямо сейчас я особенно тоскую по Чарли, по запаху от него, как от печенья, по тому ощущению, когда держишь его крепко, он пытается увернуться от тебя, а обоим нам от этого радостно: мне от старания, ему — от понимания, что я старалась, что я люблю его.
Слышится осторожный стук в дверь. Вздрагиваю и утираю слезы, а в дверь заглядывает Ангел.
— Эй, ты тут, детка, просто удостоверяюсь, все ли у тебя в порядке. — Она оглядывает комнату. — Господи Иисусе, ты что, в программу «Меняем обстановку» попала? Эта комната смотрится потрясающе. Сможешь в следующий раз мою отделать?
— Ну да, вчера я малость поднапряглась, — говорю таким бодрым голосом, какой только получается. — Шанель вроде тоже одобряет… лучше стало, правда? — Смотрю на ее обалденный топ. — Собралась куда–то?
— Нет, я только что пришла, детка. Мне на работе веселенькие часы выпадают. Впрочем, ужасно как есть хочется. Может, устроим выход в свет — позавтракать? Тут кафешка за углом есть неплохая.
— С удовольствием, — говорю, мгновенно чувствуя себя лучше.
— Сейчас, я только переоденусь, дай мне пару секунд. — Она исчезает.
Вскакиваю с постели и перебираю одежду у себя в новом гардеробе: две пары джинсов, один костюм для собеседований, два платья–рубашки, легкие брюки, дорогой серый пиджак с поясом (испорченный), несколько топов–кофтенок, джинсовая юбка, джемпер, вязанный косицами. Такое ощущение, что ничто из этого больше не годится. Выбираю джинсы и голубую кофточку из джерси с глубоким вырезом и чувствую: тоска смертная, совсем не для Кэт, хоть я и не знаю еще, какая она из себя, Кэт. Спустя десять минут снова появляется Ангел. Она сменила коротенькую черную юбку и красную атласную блузку («это у нее форма такая?») на развевающееся белое платье из индийского хлопка, связала свои пепельно–белокурые волосы на затылке, как раз насколько их длины хватает, так что мягкие завитушки выбиваются. Безо всяких усилий она обрела вид одновременно раскованный, стильный и невинный. Лицо ее, напоминающее формой сердце, мило и лишено коварства, она совсем не выглядит так, что сразу скажешь: работает в казино. Понимаю, что совсем не знаю, как выглядит крупье, видела, правда, в «Одиннадцати друзьях Оушена», но это не считается.
— Идем, детка, — говорит Ангел, и я следую за ней аккуратно и с признательностью вниз по крутым стершимся ступенькам, через забитое кроссовками и куртками крыльцо, через заваленный мусором палисадник на неприглядную в свете раннего утра улицу.
10
Ангела пробиралась среди людских ног, шагала мимо сидений у стойки, которые ростом были с нею вровень, подальше от бара, прямо к сцене. Пока она шла, чья–то рука ласково потрепала ее по голове, словно собачку. Картежники уже привыкли видеть белокурую девчушку, какой она была тогда, и Ангела тоже привыкла к ним, по большей части. Она до сих пор ненавидела удушающий дым и взрослость того клуба, смутно сознавая, что он не был местом для ребенка, где некоторые мужчины смотрели на нее так, как ей еще было непонятно, зато ясно, что не по душе, а порой и хватали ее за попку, когда она проходила мимо. Зато теперь она знала, как проводить тут время: садилась на сиденье у бара и вытирала пивные стаканы, когда за стойкой работала ее любимая Лоррейн, похоже, искренне признательная за помощь; или играла с мамочкиной косметикой в крошечной уборной за сценой, тщательно пряча все следы пользования губной помадой и румянами, чтобы Рут не заметила и не взбесилась; или иногда играла в домино с дядей Тедом, если того удавалось уговорить. Впрочем, приходы в клуб ее больше не забавляли, он наскучил ей, да еще и утомлял, мешая заниматься в школе. Однако теперь, когда она стала старше, мать стала чаще брать ее с собой на работу, она не желала разбрасываться деньгами на нянек и считала, что оставлять дочь дома одну было бы еще хуже.
К тому времени, когда Ангела пробралась вперед, Рут уже исчезла в кулисах, а пианист укладывал ноты в папку. Теперь Ангеле добраться до маминой уборной быстрее было через сцену, чем делать круги позади барной стойки. Когда она вскинула руки, чтобы взобраться на чересчур высокие доски, один из посетителей бросил: «Нужна помощь, милашка?» — поднял девочку над головой, и она вскарабкалась на сцену на четвереньках. Встала, одернула платье в красный горошек, прикрывая панталончики, и со всех ног побежала наискосок налево.
— Здравствуй, мамочка, — робко произнесла Ангела, просовывая голову за занавеску уборной. Она обожала мамочку, но никогда не была целиком уверена, в каком настроении окажется Рут, какой прием ее ожидает.
— Здравствуй, ангел! — воскликнула Рут, наклоняясь и крепко прижимая к себе дочь. — Ты хорошо себя вела с твоим дядей Тедом?
На ней было узкое отделанное блестками темно–синее платье, волосы убраны в высокую прическу, глаза окружали густо накрашенные ресницы, и Ангела считала ее самой красивой мамочкой на всем белом свете, да еще и с самым чудесным, за душу берущим голосом, в хрипотце которого даже Ангела различала печаль и пережитое.
— Да, мамочка. Давай побыстрее пойдем домой, а, мам? Я устала.
— Я знаю, милая. Сейчас, я только выберусь из этого платья, а потом мы с дядей Тедом выпьем по рюмочке и пойдем прямо домой.
— А я, мамочка, хочу сразу домой пойти, — сказала Ангела.
— Я же сказала тебе, дорогая девочка, быстренько всего по рюмочке — и мы уйдем. Мамочку жажда мучит после всего этого пения.
— Мамочка, ну пожалуйста, я очень хочу пойти домой. Я спать хочу.
— Ангела, я сказала: нет, — произнесла Рут. — Хочешь, я тебе лимонада возьму?
— Нет! — завопила Ангела, уже не владея собой от навалившейся усталости. — Я хочу пойти домой сейчас же.
— Не смейте говорить со мной подобным образом, юная леди, — выговорила Рут. — Мы пойдем домой, когда я скажу.
Ангела перестала кричать и плюхнулась в единственное в уборной кресло, настоящее кресло для туалетного столика, с золочеными ножками и мягкими подлокотниками, обитое выцветшим розовым бархатом с единственным пятном в виде почки на сиденье. Она угрюмо болтала ногами и хранила молчание, понимала: с ее матерью нельзя спорить, когда та разговаривает с ней таким тоном, ей не хотелось получить подзатыльник.
Рут выбралась из вечернего платья и стояла перед зеркалом в одном кружевном переливчато–голубоватом нижнем белье, все еще на высоких каблуках, все еще влекущая к себе.
Она протерла под мышками влажной фланелью, попрыскала средством от пота на все еще плоский живот и ниже. Потом надела простые черные брючки–капри и облегающий черный верх с короткими рукавами. Прическу и макияж она оставила как были, и при таком свете, да еще и по тому, как она шла, ее можно было бы принять за Мэрилин Монро с волосами цвета воронова крыла. Она взяла Ангелу за руку, скорее твердо, чем грубо, на этот раз мамочка явно не слишком рассердилась на дочь, и они пошли по коридору, вышли в застланный дымом зал клуба, где Тед уже поджидал их у бара. Тед купил Ангеле лимонад и пакетик чипсов с креветками, и одна рюмочка Рут обратилась в три, а то и четыре, и в конце концов Ангела уснула, сложившись пополам на сиденье у бара: головкой легла на тоненькие ручки, скрещенные на заляпанной пивом стойке.