Глава шестая
Как прекрасны были первые дни в Люмьере! Этот городок весь был одним сплошным приключением, столько там было неисследованных буфетов, чердаков, конюшен, складов, кондитерских и ручьев с форелью в его полях. Я вспоминаю эти дни как время радости, позволившей нам позабыть о том, что мы потеряли. Папа тоже наконец-то стал самим собой. Ресторанный бизнес был смыслом его существования, и отец немедленно занял шаткий письменный стол в прихожей, полностью погрузившись в подробности плана по переделке особняка Дюфура в кусочек Бомбея. Сразу же дом наводнили местные мастера – водопроводчики и плотники – со своими рулетками и инструментами. Под стук их молотков в этом крохотном уголке провинциальной Франции в нашем особняке словно возродилась лихорадочная бомбейская суета.
По-настоящему я впервые увидел мадам Маллори недели через две после нашего приезда. Я брел по раскинувшемуся рядом с домом кладбищу, тайком куря сигарету, и вдруг бросил взгляд на «Плакучую иву».
Я сразу же заметил мадам Маллори. Она стояла на коленях, склонившись над своей альпийской горкой, в перчатках и с лопаткой в руке, напевая что-то себе под нос. Влажные камни слева от нее уже нагрелись на неожиданно жарком утреннем солнце, и легкий пар курился над ними, тут же растворяясь в воздухе.
За ее спиной возвышались величественные гранитные пласты Альп, бутылочного цвета сосновые леса, тут и там перемежавшиеся пастбищами, на которых паслись закаленные местные коровы. Мадам Маллори выдергивала сорняки весьма решительно, как если бы это была какая-то особо действенная форма терапии, и даже со своего места я мог слышать, как рвутся корни. По умиротворенному выражению ее круглого лица я понимал, как ей было хорошо и покойно сидеть вот так и заниматься клочком своей земли.
Как раз в этот момент дверь конюшни нашего дома с треском распахнулась. Из темноты вдруг появились папа с кровельщиком и направились к фасаду особняка. Кровельщик прислонил лестницу к водосточному желобу, а папа орал на него, топая по двору в своей курте с пятнами пота под мышками, и терзал бедного рабочего, снова и снова загоняя его вверх по лестнице постоянными указаниями.
– Нет-нет! – кричал он. – Не этот слив, а вон тот. Ты глухой, что ли? Да! Этот.
Безмятежная атмосфера тихого утра была развеяна. Мадам Маллори повернула голову и вперила свой взгляд в отца. Она глядела на него, прищурившись, из-под полей садовой соломенной шляпы, ее губы цвета печенки были плотно сжаты. Я понял, что она одновременно приведена в ужас и странным образом зачарована масштабами папиного живота и вульгарности. Это длилось несколько секунд. Потом Маллори опустила глаза и стянула свои полотняные перчатки. Тихое утро, посвященное работе в саду, было испорчено. Она подхватила корзинку и устало поднялась по каменным ступеням к себе в гостиницу.
Она замешкалась, отпирая входную дверь, – как раз в этот момент из нашего дворика раздалась особо яростная порция папиных воплей. С того места, где стоял я, мне было видно выражение ее лица в ту минуту: губы поджаты от безграничного отвращения, все черты застыли в маске ледяного презрения. Это выражение лица мне не раз еще довелось увидеть во Франции на протяжении всей своей карьеры – чисто галльское убийственное презрение в отношении низших, – но я никогда не забуду того, как увидел его впервые.
Затем дверь захлопнулась.
Наша семья открыла для себя местный pain chemin de fer – грубый, с жесткой корочкой, ужасно вкусный, – и все мы тут же полюбили макать в соус именно этот «железнодорожный» хлеб. Папа и тетя вечно просили меня захватить «еще несколько буханочек» в boulangerie, и вот однажды, возвращаясь из подобной экспедиции с хрустящим хлебом в бумажной обертке под мышкой, я отправился от центра короткой дорогой через переулки, где богатые купцы, торговавшие часами, когда-то держали лошадей. Мимоходом я заглянул через каменную оштукатуренную стену.
Я тут же понял, что смотрю на «Плакучую иву» сзади. Сад при гостинице был длинным и широким, размером почти с поле. Он плавно спускался вниз по пологому склону холма, на котором стоял я. Там росли старые груши и яблони, а у дальней стены стоял навес для сушки фруктов, построенный из грубого люмьерского гранита.
Ветви деревьев сгибались под тяжестью бурых груш сорта «Боск», уже созревших; хмельные осенние пчелы с жужжанием вились вокруг напоенных сладостью плодов. Там были также и аккуратные ряды ящиков с пряными травами в стеклянных парниках, и клумбы, на которых росли полевые цветы, и грядки с капустой, ревенем и морковью, между которыми вилась красивая дорожка, выложенная плитняком.
В самой нижней части сада, во влажном левом углу, располагались компостная куча и чугунная с медной отделкой колонка в форме нимфы, извергавшая воду в тяжелую каменную чашу справа, рядом со скамейкой. Там же росла еще одна древняя и величественная ива.
Я замер. Мадам Маллори опять была в саду, на этот раз – в самой верхней его части, там, где он только начинал спускаться вниз по склону. Она очень прямо сидела за длинным деревянным столом рядом с женщиной, которую я посчитал одной из ее помощниц. Обе были в коротких двубортных пальто поверх белых кухонных халатов.
Вначале я не видел их лиц; они склонились в тот момент над столом, заставленным мисками, блюдами и кухонными приспособлениями, работая умело и энергично. Я видел, как мадам Маллори положила что-то в миску. Затем тут же запустила руку в грубый деревянный ящик, стоявший между ней и ее помощницей на каменной плите. Из ящика Маллори вытащила нечто, показавшееся мне чем-то вроде странной ручной гранаты. Потом я узнал, что это был артишок.
Я смотрел, как знаменитый шеф-повар со знанием дела точными движениями сверкающих ножниц решительно подрезала чешуеобразные листья артишока так, чтобы они шли ровными, приятными глазу рядами, как если бы она исправляла недочеты, допущенные природой. Затем она брала половинку лимона и щедро сбрызгивала его соком раны артишока, каждый срез. В артишоках содержится цинарин, и, как я позже узнал, этот прием позволяет сберечь листья артишока от обесцвечивания соком из срезов.
Затем мадам Маллори тяжелым и острым ножом аккуратно, с хрустом, срезала верхушку артишока. Еще несколько секунд она вновь сидела опустив голову, выдергивая розовые, негодные листики в центре. Взяв другой нож, она вонзила лезвие в артишок и изящным движением отделила серединку от окружавших ее чешуйчатых зарослей. Я видел, как она была довольна, когда наконец с хирургической точностью отделила нежную сердцевину и отложила получившуюся чашечку в миску с маринадом, где уже лежала целая горка их, сочных и мягких.
Это зрелище было откровением. Никогда еще раньше я не видел, чтобы шеф-повар подходил к делу с таким артистизмом и тщательностью – в особенности к очистке такого уродливого овоща.
Колокола на церкви Святого Августина пробили полдень. Ящик был уже почти пуст, но помощница отставала от хозяйки. Понаблюдав за нею, мадам Маллори вдруг протянула ей маленький ножик, которым пользовалась сама, и сказала не слишком сурово:
– Маргарита, возьмите нож для чистки грейпфрутов. Меня этой маленькой хитрости научила мама. Изогнутым лезвием гораздо легче вырезать сердцевину.
В скрипучем голосе мадам Маллори было нечто – не вполне материнское, но дающее понять, что она чувствует, насколько ее положение обязывает ее передать следующему поколению секреты своего мастерства. Тон удивил меня. Как и ее помощницу. Девушка подняла голову и с благодарностью взяла нож для чистки грейпфрутов.
– Merci, madame, – сказала она.
И от донесшихся ко мне с ветром ее слов словно повеяло свежей клубникой со сливками.
Так я впервые увидел Маргариту Бонье, скромную помощницу шеф-повара «Плакучей ивы». Она, видно, была только немного старше меня. Светлые волосы острижены просто и коротко и как раз такой длины, чтобы их можно было заправить за уши, украшенные модными серебряными сережками-гвоздиками. А глубокие темные глаза при светлой коже казались жемчужинами. Щеки ее раскраснелись из-за сильного ветра, но эта девушка, дитя сурового края Юра, была румяна от природы.
Я стоял и глазел, пока в сад не вышли дородный подмастерье «Плакучей ивы» Марсель и смуглый красавец Жан Пьер, chef de cuisine, с обедом, который им предстояло проглотить как можно быстрее, потому что ресторан открывался меньше чем через полчаса. Жан Пьер держал плоский стальной поднос, на котором лежали горячие тонкие бифштексы и поджаренная во фритюре картошка, и сверху курился ароматный пар, а Марсель нес столовые приборы и стеклянную миску с латуком и луком-резанцем.
Маллори велела подмастерью отнести неочищенные артишоки и уже готовые сердцевинки на кухню, а Маргарита тем временем умело накрывала на стол, раскладывая в правильном порядке приборы, салфетки, расставляя тарелки, стеклянные стаканчики, бутылку красного вина и кувшин холодной колодезной воды. Когда Жан Пьер наклонился поставить в центре стола поднос с едой, тонкая рука Маргариты, изящная, как у пианистки, но покрытая шрамами от ожогов, полученных на кухне, цапнула с подноса золотистую соломинку жареной картошки. Она поднесла тонкую соломинку к губам и деликатно откусила кончик, улыбаясь чему-то, что сказал Жан Пьер.
Часы на церковной башенке пробили четверть первого. Я повернулся и направился к дому, у нас сегодня на обед ожидался барашек по-мадрасски. Пока я шел к особняку Дюфура, сердце мое трепетало. Я был весь погружен в размышления о сцене, свидетелем которой только что стал, – сцене, которая мгновенно вызвала в памяти тот день, когда мы с мамой ели бифштексы с жареной картошкой во французском ресторане в Бомбее.
Но внезапно налетевший с гор порыв ветра одним махом унес воспоминания о маме и родной Индии. Их сменило совершенно новое ощущение, вначале робкое, но крепшее с каждым моим шагом. С тем порывом ветра – таким далеким ныне – настиг меня совсем особенный голод, неодолимое влечение при виде французских блюд, в аромате которых я неизменно ощущал мускусный запах женщины. Возможно, корни этого влечения уходили глубоко в детство, но в тот момент оно переродилось в нечто новое, гораздо более взрослое.
* * *
Через несколько дней папа вдруг приказал всем выйти во двор. Даже застенчивому пареньку-французу, которого папа нанял официантом, пришлось выйти, и он стоял между нами, нервно протирая передником винный бокал.
Умар с кровельщиком, стоя на приставных лестницах, поднимали что-то на блоках и закручивали гайки. И вдруг мы, стоявшие под ними раскрыв рот, увидели, как над железными воротами особняка Дюфура вознеслась огромная вывеска.
– Готово! – крикнул Умар с лестницы.
Всю вывеску занимали два слова «MAISON MUMBAI», массивные золотые буквы на почитаемом в исламе зеленом фоне.
Как все кричали, как радовались!
Из динамиков, которые дядя Майюр установил в саду, с хрипами неслась традиционная индийская музыка. Это (как мне позже сказали) и стало последней каплей. Весь персонал кухни «Плакучей ивы» услышал из мансарды возмущенные вопли мадам Маллори, которая не могла поверить своим глазам. Мсье Леблан поспешил положить телефонную трубку, когда Маллори пронеслась мимо его кабинета на третьем этаже; он вышел на верхнюю площадку лестницы и увидел, как его хозяйка свирепо роется в корзинке для зонтиков и тростей в поисках своего зонта. Леблан понял, что дело плохо. Узел жестких волос на затылке мадам Маллори скрепляло нечто вроде африканского щита и копья.
– Это уже слишком, Анри, – заявила она, наконец-то выдрав из корзины непокорный громоздкий зонтик. – Вы видели вывеску? Слышали эту жуткую музыку, все это пиликанье? Какой ужас! Нет! Нет!!! Это невозможно. Только не на моей улице. Он портит атмосферу. Наши посетители, что они подумают?
Не успел Леблан ответить на вопрос, как Маллори уже умчалась.
Мадам Маллори поступила не так, как сделал бы человек порядочный. Она не пошла поговорить прямо с отцом, не попыталась воззвать к его разуму. Она совершенно не хотела, чтобы мы ощутили себя в Люмьере желанными гостями. Нет, ее первым порывом было желание раздавить нас. Как тараканов.
И потому мадам Маллори направилась к мэру. Конечно, все в Люмьере опасались этой язвительной дамы, и неудивительно, что ее немедленно впустили в зал заседаний ратуши.
Тут-то нам и должен был прийти конец. Но даже люди умные всегда недооценивали отца, а его ум был весьма острым – острым, как хороший кухонный нож, которым снимают с костей филе. Папа решил, что дипломатия в маленьком французском городке не так уж отличается от дипломатии в Бомбее: и там, и там колеса общественной жизни крутились благодаря денежной смазке. А потому в Люмьере он начал с того, что выдал адвокату, брату мэра, солидный предварительный гонорар – ход более тонкий, чем подарки по обычаям Малабарского холма, но ничуть не менее эффективный.
– Запретите ему! – потребовала от мэра Маллори. – Этому индийцу. Вы видели, что он делает? Он сделал из особняка Дюфура бистро – индийское бистро! Это ужасно! По всей улице несет горелым маслом. А вывеска? Нет и нет! Это невозможно.
Мэр пожал плечами:
– А что прикажете делать?
– Закройте это заведение.
– Гертруда, мсье Хаджи открыл ресторан в том же районе, что и вы. Если я закрою его, придется закрыть и ваш. А на то, чтобы повесить вывеску, его адвокат получил разрешение от комитета по благоустройству. Как видите, у меня связаны руки. Мсье Хаджи сделал все по правилам.
– Да нет же! Это невозможно!
– Возможно, – продолжал мэр. – Я не могу закрыть его ресторан, не имея на то оснований. Он действует в рамках закона.
Полагаю, на прощание она сказала ему нечто в высшей степени неприятное.
Наше первое непосредственное столкновение с этой grande dame произошло три дня спустя. Маллори всегда поднималась в шесть часов утра. После легкого завтрака – груш, поджаренного хлеба с маслом и крепкого кофе – мсье Леблан вез ее в потрепанном «ситроене» на люмьерский рынок. Мадам Маллори всегда появлялась там в одно и то же время, можно было проверять часы. Ровно в шесть сорок пять мсье Леблан водворялся с газетой «Юра» в кафе «Брегет», где кое-кто из местных уже сидел в баре и пил первую за этот день бутылку вина. Тем временем Маллори, в сером фланелевом пончо и с плетеной корзиной в каждой руке, переходила от одного прилавка к другому, закупая для ресторана свежие фрукты, овощи, мясо, рыбу и птицу.
Вышагивающая по улицам, словно ломовая лошадь, мадам Маллори являла собой величественное зрелище. Каждый резкий выдох вырывался из ее губ белым дымком. Крупные покупки – полудюжину кроликов или пятидесятикилограммовый мешок картошки – доставляли прямо в «Плакучую иву» в грузовичке не позднее половины десятого утра. Но, например, лисички, нежный бельгийский цикорий и бумажный кулечек с ягодами можжевельника сразу попадали в корзинки, висящие на мускулистых руках мадам Маллори.
В то утро, всего через пару недель после нашего приезда в город, Маллори как обычно начала свой обход с рыбной лавки «Итен и сын», занимавшей выложенное белым кафелем угловое помещение на пляс Прюнель.
– Что это?
Мсье Итен закусил ус.
– Прошу прощения?
– У вас за спиной. Отойдите. Это что там?
Итен сделал шаг в сторону, и мадам Маллори удалось как следует рассмотреть картонную коробку, стоявшую на прилавке. Уже через секунду она поняла, что клацавшие в воздухе клешни принадлежали копошившимся в коробке ракам.
– Чудесно, – сказала Маллори. – Давненько не видела раков. На вид свежие и шустрые. Французские?
– Нет, мадам. Испанские.
– Не важно. Я беру их.
– Нет, мадам. Сожалею.
– Простите, не поняла?
Итен вытер нож кухонным полотенцем.
– Извините, мадам Маллори, но он пришел и… и… купил их.
– Кто?
– Мсье Хаджи. И его сын.
Маллори прищурилась. Она не могла взять в толк, о чем говорит мсье Итен.
– Этот индиец? Он их купил?
– Да, мадам.
– Правильно ли я поняла вас? Я прихожу покупать рыбу к вам – и приходила до вас к вашему отцу – каждое утро уже тридцать лет. А теперь вы говорите мне, что ни свет ни заря к вам пришел какой-то индиец и купил то, что, как вы знали, куплю я? Вы это хотите сказать?
Мсье Итен опустил глаза.
– Простите. Но у него такие манеры, понимаете… Он очень… обходителен.
– Ясно. А мне вы что предложите? Вчерашние мидии?
– О нет, мадам, умоляю вас. Не надо так. Вы знаете, вы у меня одна из самых лучших клиенток. У меня… у меня есть для вас очень симпатичные окушки.
Итен бросился к холодильнику и вынул серебристый поднос, на котором лежали полосатые окуни, каждый размером с детскую ладошку.
– Свежайшие. Видите? Сегодня утром пойманы в озере Виссей. У вас получаются такие вкусные окуни amandine, мадам Маллори. Я думал, вам понравится.
Мадам Маллори решила преподать мсье Итену урок и пулей вылетела из магазина. Все еще в ярости, она шла по открытому рынку, раскинувшемуся на площади, а ее каблуки яростно впечатывали в покрывавший мостовую резиновый ковер выброшенные капустные листья.
Вначале Маллори проносилась между двумя рядами прилавков, как хищная птица, молниеносно оглядывая товар через плечи домохозяек. Продавцы видели ее, но знали, что во время этого первого обхода рынка вступать в разговор с Маллори не следовало, если только вы не хотели нарваться на грубость. Во время второго обхода, однако, обращаться к ней уже было можно, и каждый старался по мере сил обратить внимание знаменитого шеф-повара на свой товар.
– Добрый день, мадам Маллори! Славный денек. Видели мои груши «Вильямс»?
– Видела, мадам Пикар. Так себе.
Продавец за соседним прилавком загоготал.
– Вы не правы, – возразила мадам Пикар, прихлебывая из крышечки термоса кофе с молоком. – Чудесный вкус.
Маллори вернулась к прилавку мадам Пикар, а все остальные продавцы повернули туда же головы, чтобы увидеть, что будет дальше.
– Это что, мадам Пикар? – рявкнула Маллори. Она взяла верхнюю грушу из пирамиды и оторвала наклейку со словами «Качество Вильямс». Под наклейкой обнаружилась черная дырочка. Маллори произвела ту же операцию со следующей грушей и еще с одной. – А это что? А это?
Продавцы хохотали, а залившаяся краской мадам Пикар торопилась заменить отбракованные груши.
– Прячете червоточины под наклейками, которые должны означать качество. Позор!
Мадам Маллори отвернулась от вдовы Пикар и прошла к прилавку в конце первого ряда, за которым в одинаковых фартуках стояли седые супруги, похожие, словно солонка с перечницей.
– Добрый день, мадам Маллори!
Маллори пробурчала «доброе утро» и ткнула пальцем в корзину покрытых восковым налетом фиолетовых овощей, стоявшую на полу за прилавком.
– Я возьму эти баклажаны. Все.
– Простите, мадам, они не продаются.
– Они уже проданы?
– Да, мадам.
Маллори почувствовала, как в груди у нее что-то сжалось.
– Тому индийцу?
– Да. Полчаса назад.
– Тогда я возьму цукини.
Было видно, что старичку больно отказывать ей.
– Простите…
Несколько секунд Маллори не могла не то что двигаться, но даже говорить. И вдруг с противоположного конца люмьерского рынка, заглушая общий гул, раздался голос, громогласно вещавший на английском языке с сильным акцентом.
Мадам Маллори мгновенно обернулась на этот голос, и не успела пожилая чета крестьян опомниться, как мадам уже шла, словно баржа, сквозь толпу, расталкивая покупателей корзинами, выставленными вперед, словно ковш снегоочистителя.
Мы с папой торговались за две дюжины красных с зеленым пластиковых мисок в самом конце рынка. Продавец – несговорчивый поляк – твердо стоял на своем. Папин подход к таким упрямцам был прост: раз за разом он выкрикивал свою цену еще более громким голосом. Финальным штрихом было расхаживание туда-сюда перед прилавком, с тем чтобы отвадить от него прочих потенциальных покупателей. Я уже видел, как он применял ту же тактику в Бомбее с совершенно разгромным эффектом.
В Люмьере, однако, на его пути вставал небольшой языковой барьер. Папа, кроме родного языка, говорил только на английском, поэтому в мои обязанности входило переводить его вопли на мой школьный французский. Я был не против. Так я в итоге встретил нескольких девушек-ровесниц, например Шанталь с вечно грязными от земли ногтями, которая собирала грибы на другой стороне долины. Но сейчас наш поляк совсем не говорил по-английски и знал лишь пару слов по-французски, что несколько защитило его от атаки отца. Ситуация была патовая. Поляк просто скрестил руки на груди и мотал головой.
– Что это? – говорил отец, тыча пальцем в крышку на миске. – Просто кусок пластмассы, да? Это кто угодно сделает.
Мадам Маллори встала на папином пути так, что ему пришлось внезапно остановиться прямо перед ней. Массивная фигура отца возвышалась над маленькой женщиной. Я видел: меньше всего на свете он ожидал, что его остановит женщина, и теперь в изумлении смотрел на нее сверху вниз.
– Чего?
– Я ваша соседка, мадам Маллори, мой дом стоит напротив вашего, – сказала она на превосходном английском.
Папа обворожительно улыбнулся, тут же забыв поляка и дискуссию о ценах на пластиковые миски.
– Здравствуйте! – громогласно прогудел он. – «Плакучая ива», да? Я вас знаю. Вы должны прийти к нам, познакомиться с семьей, выпить чаю.
– Мне не нравится то, что вы делаете.
– Чего?
– То, что вы делаете с нашей улицей. Мне не нравится музыка. И вывеска. Она уродлива. Так неизысканно.
Нечасто мне приходилось видеть, чтобы папа не знал, что сказать. Однако тут он выглядел так, будто кто-то дал ему под дых.
– Это безвкусица, – продолжала Маллори, снимая с рукава несуществующую ниточку. – Вы должны ее снять. В Индии такое сойдет, но не здесь.
Она посмотрела отцу прямо в лицо и ткнула его в грудь пальцем.
– И вот еще что. Здесь, в Люмьере, принято, что первой товар на рынке выбирает мадам Маллори. Так было не один десяток лет. Я понимаю, вы приезжий, откуда вам это знать, но теперь вы это знаете. – Она одарила отца ледяной улыбкой. – Для приезжих чрезвычайно важно правильно вести себя с самого начала. Вы согласны?
Папа нахмурил брови, его лицо побагровело, но я, хорошо его знавший, видел – по слегка опущенным уголкам глаз, – что он был не зол, а глубоко обижен. Я придвинулся к нему поближе.
– Да кто вы вообще такая?
– Я уже сказала. Я мадам Маллори.
– А я, – начал папа, поднимая голову и ударяя себя в грудь, – Аббас Хаджи – лучший ресторатор Бомбея.
– Это Франция. Здесь нам ваше карри не нужно, – фыркнула мадам Маллори.
К этому времени вокруг папы и мадам Маллори собралась небольшая толпа. В центр кружка пробился мсье Леблан.
– Гертруда, – решительно сказал он, – идемте. – Он потянул ее за локоть. – Идемте, сейчас же. Довольно.
– Да кто вы вообще такая? – повторил папа, наступая. – И говорите о себе в третьем лице, как махараджа? Вы кто? Вам сам Бог даровал право на лучшее мясо и рыбу в Юра? А? Или, может быть, это ваш город? А? Поэтому вы получаете право на самые свежие овощи каждое утро? Или, может быть, вы важная мемсагиб, которой принадлежат все крестьяне?
Папа толкнул мадам Маллори своим необъятным животом, и ей пришлось отступить, хотя выражение лица у нее было весьма скептическое.
– Да как вы смеете разговаривать со мной в таком тоне?
– Скажите, – вопил отец, обращаясь к зевакам, – что, ваши фермы, скот и овощи принадлежат этой женщине или вы просто продаете тем, кто больше заплатит? – Он хлопнул ладонью о ладонь. – Я плачу наличными. И ждать не надо.
В толпе зашумели. Такое они понимали.
Маллори резко отвернулась от отца и надела черные кожаные перчатки.
– Un chien méchant, – сказала она сухо.
В толпе засмеялись.
– Что она сказала? – заорал мне отец. – Чего?
– Она назвала тебя бешеной собакой.
То, что произошло потом, навсегда осталось у меня в памяти. Толпа раздалась, пропуская мадам Маллори и мсье Леблана, а мой отец с проворством, неожиданным в мужчине его габаритов, побежал за ними и рявкнул мадам прямо в ухо:
– Гав-гав! Рррр-гав! Гав!
Маллори дернулась.
– Прекратите!
– Ррр-гав! Ррр-гав!
– Прекратите, прекратите… ужасный тип!
– Гррр. Вав!
Маллори зажала уши. А потом порысила прочь.
Жители Люмьера еще никогда не видели, чтобы над мадам Маллори потешались. Теперь они хохотали в изумлении, а папа обернулся и присоединился к их хохоту, глядя, как пожилая дама и мсье Леблан исчезают за отделением Парижского национального банка.
Нам следовало бы тогда знать, что настоящие неприятности еще впереди.
– Она все время что-то бормотала как безумная, – рассказывала тетя, когда мы пришли домой. – Садилась в машину и ка-ак хлопнет дверью. Бац!
И следующие несколько дней, поглядывая на дом напротив, я время от времени замечал острый нос, прижатый к запотевшему стеклу.
Приближался день открытия «Мумбайского дома». Во двор особняка Дюфура въезжали фургоны, привозившие столики из Лиона, посуду из Шамони, пластиковые папки для меню из Парижа. Однажды при входе в ресторан меня встретил трубящий деревянный слон в половину человеческого роста. В углу вестибюля поставили кальян; в латунных вазочках на столах стояли пластмассовые розочки, купленные в местном оптовом магазине.
Плотники уже успели превратить три гостиные особняка в один общий обеденный зал. На стенах, отделанных тиковыми панелями, отец повесил плакаты с изображениями Ганга, Тадж-Махала, чайных плантаций Кералы. На одной из стен была написана заказанная местному художнику фреска, изображавшая сцену из индийской жизни: почему-то деревенская женщина, набиравшая воду из колодца. И весь день, пока мы трудились, из динамиков на стенах неслись гиты и газели, рулады баллад на урду и индийская любовная поэзия.
Папа снова превратился в Большого Аббаса. Они с Умаром дни напролет возились, снова и снова переделывая эскиз объявления для местной газеты. Наконец им удалось сговориться, и они повезли свой перепачканный чернилами блокнот с каракулями в редакцию газеты «Юра» в Клер-во-ле-Лак. Силуэт трубящего слона, вставленный между привычными расписаниями спортивных мероприятий и телевизионной программкой, занимал целый газетный лист. Ко рту слона было приписано приглашение, обещавшее каждому явившемуся на торжественное открытие «Мумбайского дома» кувшин вина за счет заведения. Это объявление публиковалось в «Юра» три выходных подряд. Слоган ресторана был такой: «“Мумбайский дом” – индийская культура в Люмьере».
А я в возрасте восемнадцати лет наконец-то обрел свое призвание. Это была папина идея – поставить меня к плите. Бабушка оказалась просто не в состоянии обслуживать сотню человек одновременно, а тетя была, вероятно, единственной женщиной в Индии, не умевшей готовить – даже луковое бхаджи. У меня дух перехватило – я испугался своей судьбы.
– Я мужчина! – крикнул я. – Пусть Мехтаб готовит.
Папа дал мне подзатыльник.
– Ей и так есть чем заняться, – проревел он. – А ты больше всех сидел на кухне с бабушкой и Баппу. Не волнуйся. Ты просто нервничаешь, и все. Мы тебе поможем.
И вот я погрузился в атмосферу кухонного чада, пара и грохота кастрюль. Вначале неуверенно, постоянно советуясь с отцом и сестрой, я составил примерный план своего меню. Я пробовал и пробовал, пока наконец не уверился, что меню удалось. В нем были мозги барашка, фаршированные чатни из зелени, покрытые яйцом и зажаренные на решетке; масала из цыпленка с корицей и говядина с уксусом и специями. В качестве гарнира я выбрал паровые рисовые лепешки и творог с пажитником. На первое – мое любимое: прозрачный бульон из ножек.
Колесо жизни не стояло на месте. Бабушка постепенно теряла власть над собой, а я все увереннее стоял на ногах. Слабоумие уже крепко держало ее за горло. Те сцены, которым мы были свидетелями в Лондоне, стали привычными, и она то выходила из этого сумеречного состояния, то снова погружалась в него, лишь изредка возвращаясь к нам в моменты просветлений. Помню, как она заглядывала мне через плечо, давая полезные советы, как добиться того, чтобы вкус кардамона проявился в блюде по-настоящему, как бывало когда-то на Нипиан-Си-роуд. А через несколько секунд она уже могла с пеной у рта клясть меня на чем свет стоит, как своего худшего врага. Это разрывало мне сердце. Но скоро должно было состояться открытие ресторана: мне некогда было спорить и что-то доказывать, и я вместо этого старался полностью сосредоточиться на своих чанах и кастрюлях.
Однако бабушка то и дело устраивала сцены. Особенно часто ей не давал покоя дааль – традиционное индийское блюдо из турецкого гороха, которое готовил я. Мы часто спорили с ней о нем. Как-то раз, готовясь к открытию ресторана, я кипятил на маленьком огне ароматную смесь лука, чеснока и дааля. Бабушка подошла ко мне и больно дала по руке ложкой.
– В нашей семье это готовят по-другому! – сказала она, гримасничая по-индийски. – Делай, как я сказала.
– Нет! – твердо сказал я. – Я в конце добавлю помидор. Когда он лопнет, то придаст даалю остроту и приятный цвет.
Бабушка вся скорчилась от отвращения и снова наподдала мне ложкой, уже по голове. Однако папа, стоявший у нее за спиной, кивнул мне, и я приободрился. Я потер все еще болевший затылок и нежно вывел бабушку из кухни.
– Бабушка, пожалуйста, уйди! Успокойся и приходи. Я должен приготовиться к открытию. Понимаешь?
Кажется, именно в тот день я в итоге снял с себя фартук и пошел в город вместе с дядей Майюром – просто юноша, мечтавший хоть чуточку отдохнуть от предшествовавшей открытию ресторана нервотрепки. Было позднее утро. Мехтаб послала нас купить кое-что для дома, стиральный порошок и проволочные губки для мытья посуды.
Мы уже возвращались, нагруженные пакетами из местного «Перекрестка», когда дядя Майюр скорчил рожу и прищелкнул языком, кивнув в сторону «Плакучей ивы».
Молодой фермер вел к задней двери ресторана чудовищных размеров свинью за веревку, пропущенную сквозь кольцо в ее пятачке. В ней, должно быть, было фунтов пятьсот весу. Маллори, Леблан и прочие работники ресторана суетились, готовя ведра с водой и ножи, выкладывая траву широкими гладкими досками, отчищая деревянный садовый стол. Свинья, фыркая, застучала копытцами по доскам при виде миски с крапивой и картошкой, выставленной в стратегическом месте под кряжистым каштаном. Присмотревшись, я заметил сложную систему блоков и веревок, свисавшую с его веток.
Приходской священник церкви Святого Августина почитал что-то из Библии, побрызгал святой водой на свинью, на землю, на деревянный настил. Его губы беззвучно шевелились, творя молитву. Там был и мэр, он стоял рядом с местным мясником, который точил ножи.
Мэр почтительно снял шляпу, резкий порыв ветра сдул замысловатую укладку, и волосы мэра принялись танцевать на ветру. Мясник достал из кармана фартука револьвер, подошел к свинье и прикончил ее выстрелом в голову.
Рык, дефекация, звук падающей туши – ноги свиньи подогнулись, и она тяжело рухнула на доски. Леблан и трое других тут же потянули за веревки, поднимая эти доски на отчищенный стол, а свинья все еще билась в бешеных судорогах, скребла и дрыгала копытцами.
– Христиане, – презрительно фыркнул дядя Майюр. – Идем.
Но мы не могли двинуться с места. Свинье перерезали горло, и кровь стала бить из разреза пульсирующей струей в подставленное пластиковое ведро, целыми литрами. И я навсегда запомнил, как мадам Маллори мыла руки под колонкой, а потом взбивала еще горячую кровь, засунув руки по локоть в ведро, пока ее помощники доливали туда уксус, чтобы кровь не свернулась. Потом они положили туда же отваренный лук-порей, яблоки, петрушку и свежие сливки, а потом набивали кишки загустевшей массой. И я помню запахи, которые приносил нам ветер, мощные запахи крови, испражнений и смерти, и то, как подручные Маллори выскребали начисто свиные копытца, разбрасывали солому вокруг туши и поджигали ее, чтобы удалить щетину. Они разделывали тушу весь день; мясник, Маллори и ее помощники попивали из стаканчиков белое вино, отрубая от туши теплые пласты кровавого мяса, все еще курившегося паром на свежем воздухе.
Это публичное разделывание туши продолжалось и на следующий день, почти все выходные. Мякоть свиной лопатки щедро посыпали солью и перцем, а затем уже молотым фаршем набивали кишки и вешали получившиеся колбасы на просушку в сарае Маллори, где на деревянных полках по размерам были разложены груши, яблоки и сливы.
– Отвратительно, – шипел дядя Майюр. – Свиноеды.
Я не мог сознаться ему в том, что я думал на самом деле: я мало видел вещей столь прекрасных и мало что столь красноречиво говорило мне о нашей земной жизни, о том, откуда мы пришли и куда направляемся. И как я мог сказать ему, что я тайно и страстно желал быть частью этого мира?