Орли, утро, четверть восьмого
Я ушла из кафе. Мне почудилось, что барменша за стойкой начинает подозрительно коситься на меня. Чемодан, правда, мог бы служить оправданием, но, похоже, я уже слишком долго сидела за столиком с пустой чашкой — кофе был давно выпит.
Теперь передо мной дефилируют пассажиры — я сижу на лавке в зале ожидания. Идут и идут, волоча за собой свой багаж на колесиках. Я заметила, что среди них больше женщин, чем мужчин. Меня это немного удивило: обычно мужчины занимаются бизнесом, который требует от них перемещения с места на место. Ведь это для них был создан бизнес-класс — для этих типов в костюмах, обнимающих черные квадраты компьютеров, с которыми они не расстаются ни на минуту. Даже сидя в самолете, держат их открытыми на коленях и изучают документы. С минуту назад я обратила внимание на человека, который опирался рукой о стойку одного из рекламных щитов, — со стороны выглядело, будто ему стало плохо. Оказалось, что он просто разговаривал по мобильному телефону.
Общение с живущей за стенкой русской парой стало для меня совершенно новым опытом. Молодость Эвы — это было нечто другое: она была моей дочерью и не представляла для меня интересного объекта наблюдения. А Надя… частенько забегала ко мне в халатике по утрам, когда у меня не было занятий в университете. Мы пили с ней вместе кофе. Ее лицо без макияжа казалось бесстыдно обнаженным. Чуть заплывшие глаза, распухшие губы. Ну да, ведь они занимались любовью почти каждую ночь. Она приходила ко мне, облепленная этой любовью, как клейкой лентой, словно источая вокруг себя ее запах… И где-то во всем этом был Саша, необузданный и чужой, дикий. Я чуть ли не сама ощущала физическую близость этих двоих за стеной. Их сплетенные в любовном экстазе тела. Так и видела их обнаженными. Сгорала от стыда, но ничего не могла с собой поделать — поддавалась настроению и тому таинству между этими двоими, которое невольно приоткрывалось мне. Ни приближаться, ни прикасаться к этой тайне я не хотела, как и не хотела быть ее соучастником. Предпочитая, однако, их любовь своей. А ведь не могла найти в себе силы на то, чтобы стать свидетелем любви своей дочери. Быть может, потому, что сомневалась в ее чувстве, полагая, что оно ненастоящее. Но что я могла знать об этом, какое право имела судить?..
Как-то раз Надя зашла ко мне и вдруг, уткнув лицо в ладони, громко разрыдалась. Ее истерика длилась довольно долго.
— Опять поскандалили?
Я плеснула в стакан минеральной воды и подала ей. Это — единственное, что пришло мне в голову в тот момент. Она сделала несколько глотков.
— Может, вам лучше уехать? — робко спросила я.
Она подняла голову и пристально взглянула на меня. Это был совершенно другой человек. На меня смотрели глаза женщины, которая знает об одиночестве все.
— Он даже не заметит моего отъезда, — сказала она.
После ее ухода я места себе не находила. Ну чем я могла ей помочь? Она ждала, возможно, слов утешения, а я не в состоянии была их выговорить. Будь на моем месте Эва, она бы сумела подбодрить ее. Люди доверяли Эве с первого мгновения, с первого взгляда. На пешеходном переходе именно к ней обращалась старушка с просьбой помочь перейти дорогу, ее одну не атаковали своим нытьем румынские детишки-попрошайки, будто чувствуя, что и без этого что-нибудь от нее получат. Эва — добровольная заступница и защитница. Однажды я ей об этом сказала. Она улыбнулась:
— Это потому, что я — как хамелеон… я такая, какой люди хотят меня видеть…
«Ну да, теперь ты — серенькая, — подумала я с сожалением, — потому что он хочет, чтобы ты была такой, серенькой мышкой…»
А я… я была будто бракованное изделие с изъяном посередине, и, пожалуй, не имею права все сваливать на свое детство…
Подходило время, когда я должна была идти в свою комнату наверх. Стрелки на старинных часах с кукушкой, с незапамятной поры висевшие в кухне, неумолимо приближались к девяти часам. Мы прекрасно знали об этом, но ни одна из нас — ни я, ни мама — не подавали виду. Я лихорадочно выискивала для себя занятие, которое могло бы оправдать мое присутствие внизу после девяти вечера. Дедушка всегда требовал, чтобы любое начатое дело было неукоснительно доведено до конца, все равно что, будь то подметание пола, штопанье носков или прополка сорняков в нашем саду летом. Невозможно было представить, чтобы кто-нибудь из домашних бросил на полпути начатую работу. Так называемое начатое занятие становилось своего рода охранной грамотой, обоснованием пребывания в нижних помещениях после четко означенного времени. Мама, однако, следила за мной, и как только я с энтузиазмом бралась за наведение порядка в буфете или вытаскивала из сундука ворох старого тряпья, которое давно надо было бы перебрать, неумолимо констатировала:
— Оставь, ты не успеешь доделать это перед сном.
Тогда я прибегала к другим способам, чтобы задержаться внизу: к примеру, притворялась, что не слышу кукушки. Мама тоже делала вид, что не слышит, и так получалось, что каждый день мы отвоевывали для меня четверть часа (а порой и с полчасика), как бы сопротивляясь таким образом воле дедушки. Но как известно, время бежит быстро, и тогда, не глядя на меня, мама говорила:
— Ну иди уже к себе наверх, спать…
— Мамочка, ну пожалуйста, можно мне один-единственный разочек поспать здесь, в столовой, на диване? — умоляла я с надеждой в голосе.
— Ты же знаешь, что это невозможно. Дедушка все равно отправит тебя спать наверх, да еще со скандалом.
— А мы можем не говорить об этом дедушке, — заговорщически шептала я.
— Он все равно узнает, — неизменно отвечала мне мама.
Я была свято уверена, что мои детские переживания, воспоминания и опыт пригодятся мне, когда я стану матерью. Что после детства, прошедшего под столь неусыпным контролем, я не захочу так же контролировать своего ребенка. Но не тут-то было. Вышло иначе. В Эве я видела продолжение своей собственной судьбы, своих амбиций и желаний. Мне казалось настолько естественным, что после выпускных экзаменов она будет поступать в университет, что я даже не удосужилась ее спросить, что бы она хотела делать после школы. А когда дочка заявила мне, что не собирается поступать в институт, я решила, что это шутка.
— Я не шучу, мама, — холодно возразила она.
Вот тогда я подумала, что не знаю по-настоящему свою дочь. Я пыталась открыть ее для себя заново, но эти открытия оказывались чрезвычайно болезненными. Она была совершенно другим человеком. Ее занимали иные проблемы и мало трогало то, что происходит на свете. Эва подтирала попки своим детям и выглядела вполне довольной.
Как же я прозевала момент, когда дочь начала отдаляться от меня? Незадолго до выпускных экзаменов в нашем доме появился длинноволосый, глядящий исподлобья юноша с гитарой. До этого в уголок Эвы в альковной нише набивалось полным-полно народу — парней и девчонок. Они сидели чуть ли не на коленях друг у друга, слушали грохочущую музыку, ссорились, вернее, яростно спорили. Я уходила из дому и возвращалась ближе к десяти. Тогда молодежь расходилась — таков был уговор между мной и Эвой. Но внезапно сборища у Эвы прекратились. Теперь к ней приходил только он. Мальчик бренчал на гитаре, они перешептывались.
— Кажется, этот парень не из твоего класса?
— Он бросил школу.
— И по какой же причине?
— Школа делает людей глупыми.
Я не очень-то в это вникала, считая, что это Эвино увлечение рано или поздно пройдет. Верила в ее амбиции и честолюбие. До знакомства с этим парнем она думала о поступлении в институт. Это было само собой разумеющимся, и моя дочь не могла пойти другой дорогой. Ведь она была моей дочерью. Но сразу после получения аттестата зрелости она заявила, что не собирается дальше учиться.
— И чем ты в таком случае собираешься заниматься?
— Я решила стать женой и матерью.
Я испугалась не на шутку. Запретила гитаристу переступать порог нашего дома. Но это ничего не изменило. Эва продолжала с ним встречаться. Пока вообще не съехала от меня.
— Смотри сама, — сказала я, — можешь больше никогда сюда не возвращаться.
Рядом со мной на скамейку присела немолодая пара. Она — со следами былой красоты, с тонким византийским лицом. Но чересчур уж старая. И он — высокий, представительный, с копной седых волос и кустистыми, абсолютно черными бровями. Кажется, итальянцы. Я с любопытством ждала, когда они заговорят — мне было интересно услышать, на каком языке, — но они, как назло, молчали.
Я перестала видеть в Наде чужака. Вопреки моим опасениям, она оказалась очень тактичным человеком, всегда спрашивала, не отнимает ли мое время. Однажды девушка попросила сопровождать ее за покупками. Шатание по магазинам я ненавидела больше всего на свете. Даже дочери не всегда удавалось уговорить меня на это. Иногда я ей просто давала деньги — купить что-нибудь для меня. Она была миниатюрнее, чем я, и не могла примерять предназначенные для меня вещи — покупала на глазок.
— Надя, ведь здесь есть автобусы, метро, в конце концов. Возьмите карту, сориентируйтесь…
— Да не разбираюсь я в этих картах, — замахала она руками. — А спросить некого, я ведь говорю только по-русски…
Я энергично потерла руки — ладони начинали потеть, у меня это было признаком крайней нервозности.
— Купить все, что вы наметили, — это значит часа два ходить по магазинам, а у меня действительно мало времени. Мне надо подготовиться к завтрашним занятиям со студентами… почему бы вам не попросить своего друга об этом?
— Сашу? — Надя подняла глаза к потолку. — Его на аркане не затянешь в магазин.
«По крайней мере, хоть это у нас с ним общее», — подумала я.
— А куда бы вы хотели отправиться?
— Туда, где подешевле.
— Так, может, пойдем в Галерею Лафайетт?
— Здорово, конечно, — обрадовалась она, — мне говорили, там большой выбор.
Мы сели в автобус. Когда он тронулся и поехал, Надя, не отрываясь, смотрела в окно. Будто впервые оказалась в Париже.
— Какой же красивый город на самом деле, — говорила она с неподдельным восторгом. — Роскошные магазины…
— А что, Саша не показывал вам город? Вы не побывали ни на одной выставке, ни на одном концерте?
Надя прыснула со смеху и тут же прикрыла ладонью рот.
— На каком концерте! Из аэропорта мы сразу проехали в отель, вот и все, что я видела. Я живу так уже три месяца подряд.
Мне стало жаль ее. Этот Саша был законченным эгоистом, впрочем, как и большинство мужчин. Он думал только о своих делах. Как можно было держать в четырех стенах гостиничного номера этого милого ребенка, в то время как совсем рядом пульсировала жизнь большого города?
— Вы знаете, где мы живем?
Надя отрицательно покрутила головой.
— В левобережной части Парижа. Здесь находится и мой университет, в Латинском квартале… Но наиболее престижные районы расположены на западе города, по обеим сторонам Сены. Там Елисейский дворец — резиденция президента Франции, Бурбонский дворец, то есть парламент… А что, если вместо магазинов я покажу вам Париж?
На Надином лице отразилась неуверенность.
— Ну, не знаю, я не особо люблю осматривать достопримечательности, — сказала она. — Я ведь в Москву возвращаюсь, хотелось маме что-то купить в подарок…
— Возвращаетесь в Москву?
— Да, а он остается… пусть тут хоть с голоду помирает. С меня хватит и этого отеля, и этого города…
— Ну, в Париже еще никто от голода не умер.
— Он когда пишет, забывает обо всем, даже о еде. А я поеду домой, с меня хватит… — Ее черные глаза наполнились слезами. — Он тоже хочет, чтобы я уехала.
Я не знала, что ей сказать.
— Когда связываешь свою судьбу с ученым, нужно быть готовым переносить определенные трудности… Это люди особого склада… но, как и любой человек, они нуждаются, чтобы с ними рядом был кто-то близкий…
Надя грустно улыбнулась:
— Он ни в ком не нуждается… В Москве мы тоже живем порознь… я думала, здесь, в чужой стране, он станет вести себя со мной помягче…
Признаться, ее откровения меня мало волновали — так далеки от меня были проблемы этой молодой женщины.
С самого приезда в Париж я часто обращалась мыслями к своему детству. Такого со мной давненько не было. А вот сейчас перед моим мысленным взором всплывали забытые картины детских лет. Будто во мне что-то оживало. Может быть, тоска по иному образу жизни, отличному от того, который я вела до этого. Я сама себя замуровала в городе. Даже летом никуда не выезжала. Используя перерыв на летние каникулы в университете, писала диссертацию, научные статьи, занималась корректурой своей книги. Разумеется, можно было взять с собой и свои записи, и компьютер, но это уже было бы целым «переселением народов». К тому же мне было необходимо посещать библиотеки. Постепенно я начала забывать, как выглядят настоящие весна и лето за городом… Среди городской сутолоки и вечной спешки сезонные изменения проходят менее заметно, чем за пределами мегаполиса.
Мне вспомнился один вечер. Приболела Казимира, которая выполняла все тяжелые работы в нашем доме на горе: приглядывала за садом и инвентарем, колола дрова, зимой топила печи. Крупная деревенская женщина, с длинным, пористым носом, испещренным точками угрей, и маленькими, глубоко посаженными глазами. Тогда мама взяла ведро и пошла на луг вместо Казимиры, доить корову. Я вприпрыжку побежала за ней. Смеркалось, небо на горизонте окрасилось в цвета раздавленного спелого помидора, а все вокруг как-то притихло и уменьшилось в размерах. Притомившись, я не спеша побрела по мягкой, шелковистой траве. Длинные стебли обвивались вокруг моих ног, то и дело приходилось останавливаться и распутывать их, как непослушные шнурки. Стрекотали кузнечики. Когда я нагибалась к траве, мне казалось, что я слышу их совсем близко, будто они стрекочут мне прямо в ухо. Наконец я добралась до луга, где паслась корова. Мама сидела на низенькой трехногой табуретке, склонившись к вымени буренки. И тут я услышала металлический звук — это струйки молока ударялись о дно алюминиевого ведра. Корова хлестала себя хвостом, отгоняя мух и слепней, разок даже угодила маме по щеке. Она отпрянула от неожиданности и, не удержав равновесия, свалилась с табуретки. Опрокинувшееся ведро покатилось по траве.
Мама рассердилась, быстро вскочила и резко сказала мне:
— Иди сломай ветку, мух будешь отгонять.
Я побежала к канаве, возле которой рос ольшаник. Выглянул месяц и ярко осветил округу. Деревья отбрасывали длинные тени. Из них на траве складывались необычные узоры и фигуры. Мне казалось, что я вижу бородатого старика в доспехах с длинной пикой в руке. Достаточно было сделать полшага, и старик превратился в маленькую, согнутую в три погибели бабку-ягу с мешком за спиной. Тени кружились, как в калейдоскопе, создавая каждый раз новые фигурки. Я шла вдоль канавы, с любопытством приглядываясь — кого еще я смогу рассмотреть? И увидела коня. С развевающейся гривой, он мчался галопом прямо на меня. На какую-то долю секунды мне почудилось, что он пронесется по мне, затопчет своими копытами. Я зажмурилась и втянула голову в плечи. Однако ничего не произошло. Когда открыла глаза, передо мной были только темные гибкие ветви ольхи. Сломав одну, я помчалась обратно к маме. Она встретила меня выговором:
— Ты еще дольше не могла копаться?
Ольховой веткой я обметала бока коровы, от которой валил пар. Пахло молоком, ведро уже было полнехонько, я даже испугалась, что белая, чуть пенящаяся жидкость начнет переливаться через край. Пальцы матери крепко обхватывали соски. Тыльная сторона ее ладони покрылась сеткой набухших, переплетенных жил. Я смотрела на ее руки, как будто только что их увидела. Они словно жили отдельно от мамы. Эти вздувшиеся жилы на тонких кистях так не вязались с миниатюрной маминой фигуркой, с ее поведением, с ее легкой, скользящей походкой.