Книга: Мой русский любовник
Назад: Орли, сразу после половины пятого
Дальше: Орли, пять дня

Орли, без десяти пять

Склоняюсь над умывальником в туалете, стараясь не смотреть в зеркало. Не хочу видеть своего лица. Представляю себе, как я выгляжу… снова совсем другая, неузнаваемая для себя, только теперь в том, худшем значении слова. Сейчас у меня наверняка вид несчастной женщины. Внутренняя боль, которая терзает меня с самого утра, явно уже заметна снаружи. Зачем мне на себя такую смотреть? Посмотрю в Варшаве, когда прилечу и поздороваюсь с дочерью…
* * *
Сашино письмо ко мне… или просто письмо мне… прежде никогда не получавшей личных писем. Мой многолетний возлюбленный ограничивался открытками из поездок. Так же, как и моя дочь. Во время летних каникул я получала от нее красочные почтовые карточки: «Мама, здесь потресающе, сегодня купалася в море и потиряла трусы. Пока, твоя Эва».
Писульки приходили с орфографическими ошибками, которых с годами становилось все меньше, а потом они и вовсе исчезли. И ошибки, и открытки. С тех пор как Эва зажила своей жизнью, она никуда уже не выезжала. Зато теперь я посылаю ей открытки, как обычно замотанная, не в состоянии собраться с силами и написать побольше. Впрочем, о чем ей писать подробнее, даже не знаю…
Во время одного из наших с ней скандалов она кричала, что я откармливаю свою карьеру, как рождественского гуся, и мне все кажется, что он недостаточно тучнеет, не соответствует моим амбициям. Мои амбиции… скорее все тот же страх взрослой жизни. Делать что угодно, заполнять свой день занятиями под завязку, лишь бы не жить настоящей жизнью взрослого человека.
А с другой стороны, найдется ли где-то еще такая же женщина, которая, дожив до пятидесяти одного года, не получала ни одного письма? Письма личного характера — официальная корреспонденция приходила пачками, иногда с десяток конвертов одновременно, и, когда я открывала почтовый ящик, они водопадом летели на пол, на протяжении многих лет документально фиксируя мое восхождение по ступенькам карьерной лестницы. Сперва ко мне обращались «пани магистр», позже — «пани кандидат наук», потом — «пани доктор наук» и, наконец, «пани профессор». Пока не пришло письмо, на конверте которого значились только мое имя и фамилия. Письмо Юлии Грудзинской, частному лицу, просто женщине…
Александр написал мне из Америки. Я получила письмо после его возвращения в Париж, но это уже не имело значения. Важен был сам факт, что он написал мне. А также то, что он написал.

 

Нью-Йорк, 20 сентября 1995 года
Юлия, любимая моя женщина, девушка, жена, любовница!
Это все ты, только ты и навсегда ты. Черт, не умею писать письма и ненавижу. Но тебе должен. Хочу. Даже страстно желаю. Потому что так мало говорю тебе о тебе, о себе, о нас. Кем я был до тебя. И кем стал рядом с тобой. Что значило для меня слово «женщина» прежде и что значит сейчас. Женщина для меня, Юлия, это ты. Твой голос, твои шаги на лестнице. Твое отсутствие. И твое присутствие рядом. Твоя блузка на стуле… И что-то такое, разлитое в воздухе, чего раньше мне так недоставало, Юлия, это появилось вместе с тобой. Я пытаюсь быть поэтом, черт побери, и кажется, становлюсь им благодаря тебе. Меня волнует любая мелочь. Да вот хотя бы твой волосок, прицепившийся к лацкану моего пиджака. Все-таки, наверное, я не сумею описать те изменения, которые произошли со мной после нашей встречи и которые, догадываюсь, незаметны снаружи. Вроде бы я все тот же парень с длинными волосами, «как у бабы», по словам моей бабушки. Но одновременно не тот. Мои раны залечились, пробоина заделана. Началось все в выпускном классе лицея. Она была классной, красавицей, все парни вздыхали по ней, и я конечно же тоже. Но она ни на одного из нас внимания не обращала. Ходила с высоко поднятой головой. Позже я встретил ее, когда учился на втором курсе института. Она тоже поступила в Московский университет, на факультет восточных языков. И стала, кажется, еще красивее. Похудела, черты лица утратили подростковую расплывчатость. У нее были зеленые глаза в темной оправе ресниц и бровей и потрясающе высокие скулы с чуточку впалыми щеками. Судьбе было угодно, чтобы мы столкнулись с ней на диссидентских посиделках, и казалось, что все на своих местах: она придерживалась одних взглядов со мной, интеллигентная и необыкновенно красивая… Наши свидания были довольно частыми, ходили вместе в кино или в кафе-мороженое. Однажды вечером, проводив ее до дома, я отважился ее поцеловать. Вернее, только попытался это сделать. Она оттолкнула меня и захохотала. «Что ты себе вообразил? — сказала девушка сквозь смех. — Что тебе позволено дотрагиваться до меня? Думаешь, я не знаю, какой ты? Ты — типичный онанист, Саша. Каждую ночь твоя шаловливая ручка под одеялом! Ведь я права, да?!» Тогда я бросился бежать. И бегство мое длилось долго.
«Ага, понятно, — подумала я, читая его исповедь, — вот откуда его агрессивность, откуда все это взялось. Либо юная особа, красивая и глупенькая, либо зрелая, опытная женщина, в меру умная, лишь бы не с тем здравым смыслом, как у той…»
Только не подумай, что у меня возник какой-то комплекс. Скорее это было убеждение, что с женщиной нельзя оставаться самим собой. Многие потом меня любили, среди них были красивые и настоящие. Но на меня это уже не действовало. Мне казалось, что я больше не способен ни на какие глубокие чувства. Пока не встретил тебя. Ты вошла в комнату, Юлия, и все преобразилось. И я преобразился. Во второй раз в моей жизни мне показалось, что все встало на свои места. И я очень надеюсь, Юлия, что ты этого не разрушишь.
«Чего ты хочешь от меня, Саша? — читая, думала я. — У меня у самой все в жизни не так… Тебя глубоко ранила жестокая юная особа, а меня — жизнь собственной матери… и это несравнимо тяжелее…»
Я был уверен, что прекрасно смогу обходиться один. Но мне так только казалось. Не могу без тебя, Юлия. Моя поездка в Америку без тебя была ошибкой. Здесь, в Нью-Йорке, среди громад из алюминия и стекла, я чувствую себя потерянным, брошенным щенком. Ты нужна мне, Юлия!
«Хорошо еще, что это не эдипов комплекс, а что-то другое», — складывая листок, подумала я. Любая его обмолвка о чувствах ко мне, о том, что я нужна ему, будила во мне подозрительность. Я ему не доверяла и была не в состоянии понять причину того, почему он обратил внимание именно на меня, заметил во мне женщину и, как говорит, полюбил — я постоянно сомневалась в правдивости его слов. В любой момент все могло измениться.
После его возвращения из Нью-Йорка у нас был хороший период, несмотря на то что Саша стал очень занятым человеком — его буквально рвали на части. Нам пришлось установить в нашей квартире факс, который без перерыва урчал, жужжал и поскрипывал. Или Александр что-то отсылал, или ему приходила какая-то информация. Приглашения на авторские вечера, лекции и выступления летели со всех сторон света. Успех его книги в Америке открыл ему двери к настоящей славе. Только слава не радовала его, она раздражала и терзала. Мы перестали отвечать на телефонные звонки и, только услышав чей-то голос на автоответчике, решали, брать трубку или нет.
Правда, я заметила, что Александр старается отвечать на все звонки из Москвы. Один такой телефонный звонок сильно взволновал его. Позвонил мужчина. Какой-то Олег. Не успело его имя прошелестеть с пленки автоответчика, как Александр тут же схватил трубку. Долго молча слушал монолог собеседника на том конце телефонного провода, а потом сказал:
— Не думал, что она такая глупая. Могла бы обратиться к кому-нибудь из друзей или хотя бы позвонить мне.
Неужели речь шла о Наде? Но мой внутренний голос подсказывал, что нет, не о ней. Женщина, которую он назвал глупой, вовсе таковой не была, иначе его реакция не была бы столь быстрой и бурной. Злость в его тоне была совершенно другого рода, чем та, которую вызывали у него Надя и ее наивность, граничившая с глупостью. Меня этот звонок заинтриговал, тем более что Александр долгое время не мог прийти в себя — он явно разволновался. Сел за компьютер, но не затем, чтобы работать, а чтобы отгородиться от меня, как когда-то от Нади. На экране мигал курсор, а он словно ничего не замечал.
— Если тебе хочется побыть одному, я могу уйти, — наконец решилась прервать я тягостное молчание.
Он повернул голову в мою сторону:
— Ты что-то сказала?
— Я сказала, что, если хочешь побыть один, я могу уйти.
— Куда?
— Да все равно куда. Пойду прогуляюсь.
— Я с тобой, — сказал он, вставая с кресла.
Долгое время мы шли молча. Александр шагал быстро, и я с трудом поспевала за ним. Так мы добрались до смотровой площадки на Монмартре, откуда был виден весь этот замечательный город. Город, ставший для меня ловушкой. Но его очарование действовало на меня по-прежнему. Можно было только догадываться, осознавал ли Александр, куда мы забрели.
— Париж стоит мессы, — изрекла я.
Он изумленно взглянул на меня.
— Кажется, именно на этом месте Генрих Четвертый сказал что-то в этом роде, — улыбнулась я.
— Я знаю, кого ты процитировала.
— Знаю, что знаешь, просто я хотела с чего-то начать разговор.
Он кивнул:
— Это Москве нужна месса. И притом не одна…
И снова умолк.
— Не хочешь мне рассказать, что произошло? — решилась я все же спросить.
Он посмотрел на меня так недобро, что я инстинктивно вжала голову в плечи.
— Ты что? Боишься меня? — спросил он, нежно коснувшись моей щеки.
— Конечно боюсь. И ты бы испугался, увидев в зеркале свое выражение лица.
Мой детский лепет неожиданно разрядил напряжение между нами.
— Я просто взбешен. Я всегда бешусь, когда кто-нибудь из моих близких поступает по-идиотски! У меня есть приятельница, теперь, вернее, уже была, потому что неизвестно, что с ней будет дальше. Красивая, талантливая девушка. Актриса. И знаешь, что она придумала?! Занять деньги на однокомнатную квартиру у мафиози. Квартиру купила, только вот долг не смогла выплатить вовремя. Так бандиты выбили ей зубы. Поломали руки-ноги, порезали ее. Сейчас она лежит в больнице в тяжелом состоянии.
— О боже!
— Вот именно, боже! Почему я не в России?!
Возвращались мы молча, той же дорогой, которая теперь шла под уклон. Мне шагалось гораздо легче. Я все думала о том, что он рассказал. Ну то есть всячески пыталась мысленно сочувствовать той незнакомой мне молодой девушке. Честно говоря, у меня это не очень-то получалось. Я попросту ревновала. Ведь это означало, что она была его приятельницей? И это его волнение, когда он узнал, что с ней случилось… Что на самом деле связывало его с искалеченным телом, которое теперь лежало на больничной койке?
Но недопустимо так думать, это не по-человечески и подло. Ведь удалось же мне погасить свою ревность к Наде… Ну да, только потому, что я чувствовала себя виноватой по отношению к ней… Хотела я того или нет, но после ее отъезда заняла Надино место рядом с Сашей. Посему Надя в моем подсознании прочно связалась с угрызениями совести. А как быть с другими женщинами? С теми красивыми и умными, о которых он вспоминал в письме ко мне? Об одной из них я узнала только что. И снова стала корить себя за то, что неспособна быть великодушной и думаю лишь о себе, в то время как бедная девушка борется за жизнь. Впрочем, по большому счету, дело было не в ней. А во мне. В моем воображении. В моих страхах. И в той боли, которая рождена опасением, что кто-то другой отнимет его у меня.
Когда мы уже лежали в кровати, я спросила:
— Как зовут твою приятельницу?
— Ирина.
И снова между нами повисла недобрая тишина. Ох, не надо мне было спрашивать. Но не могла я не задать вопроса, не могла удержаться, чтобы не узнать правду. Правду, недоступную мне. В этом отчасти была и его вина — он так мало рассказывал о себе. Даже странно, как это он отважился написать мне письмо. Да еще такое.
— А вы… вы были близки?
— Зачем ты об этом спрашиваешь? И какое это теперь имеет значение?
— Ну, потому что считаю, что ты уже должен сидеть в самолете, который летит в Москву.
Он долго не откликался.
— С ней рядом Олег.
И этим мне пришлось удовольствоваться.

 

То, как я ждала его, эти быстрые шаги на лестнице, было даже приятно. Я радовалась тому, что он сейчас войдет, что я увижу его родную, плечистую фигуру, его лицо. А самое главное, что он обязательно придет. И пока будет приходить…
— Что бы ты сказала, если б мы переехали в Москву? — вдруг спросил он в один прекрасный день.
Я ошарашенно смотрела на него. К такому предложению я была совсем не готова, наш разговор на кладбище несколько недель назад вовсе не свидетельствовал о том, что его возвращение в Москву необходимо.
— Сказала бы, что это не лучшая идея, — помолчав, ответила я.
— Почему?
— Здесь я хотя бы могу давать уроки иностранного языка, а там вообще стану никем.
Взяв мое лицо в ладони, он заглянул мне прямо в глаза:
— Можешь вести научную работу — библиотеки всюду есть. Ты знаешь русский.
— Но с тобой мы разговариваем по-французски.
— Литературы на разных языках полно, на любой вкус.
Я отрицательно покачала головой.
— Я говорю тебе об этом, потому что буду вести семинары со студентами в Институте истории. Мне этого очень не хватало, а кроме того, надо подготовиться к защите диссертации… это тоже требует моего присутствия в Москве… Рассчитывал, что уеду туда уже осенью, но что поделаешь, меня задержала женщина…
— И эта женщина — я?
— Ты! Ты! Ты! И твой отказ обрекает меня на вечные поездки туда-обратно.
Он не понимал, что Париж для нас — единственное безопасное место. Непонятно, почему так происходило, но здесь разница в возрасте между нами не очень бросалась в глаза, и то, что мы были вместе, тут выглядело вполне естественно. Но стоило только выехать за городскую черту, как мы начинали отдаляться друг от друга. Как, скажем, в ту страшную поездку в Реймс, да и на Майорку тоже. Несмотря на то что там у нас были и хорошие моменты, я все же чувствовала себя рядом с Сашей не на своем месте. Да и здесь это место находила с трудом. Тоже, кстати, за счет отказа от своих профессиональных амбиций, которые до сих пор были для меня самым главным в жизни, и разлуки со своей дочерью… Мое нежелание перебираться в Москву не было следствием эгоизма, просто инстинктивно я чувствовала, что наш совместный выезд туда обернется катастрофой. И даже не потому, что его семья и знакомые стали бы критически оценивать наш союз. В Москве мы сами друг на друга взглянули бы по-другому. В Париже, как паре иностранцев из мира, несовместимого со здешней действительностью, к которой нам обоим пришлось приспосабливаться, нам было легче договориться. Мы создали свой собственный код, не только любовный, но и код обмена мыслями — понимали один другого с полуслова. Вот только слова, которыми мы оперировали, не были ни русскими, ни польскими…
— Есть еще другой выход. Если твое присутствие в Москве так уж необходимо, я вернусь в Варшаву, и ты вместо Парижа будешь приезжать ко мне туда…
— Ну нет! На это я не дам своего согласия, — запротестовал он.
— Но почему нет?
— Потому что Варшава отберет тебя у меня.
— А тебя отберет Москва!
* * *
Сошлись на том, что я буду ездить в Нантер преподавать язык, а он тем временем займется улаживанием профессиональных вопросов, к тому же ему надо собрать материал для новой, задуманной им книги.
В тот день он как раз отправился к своему издателю и обещал мне сразу сообщить, чем закончится разговор с ним. Поэтому, когда раздался телефонный звонок, я была в полной уверенности, что это он. Но это оказался Джордж.
— Тебе, наверное, Саша нужен, — сказала я. — К сожалению, сейчас его нет дома.
— Вот и не угадала. Звоню тебе, — услышала я не без удивления на том конце провода. — Жена Ростова обмолвилась, что ты лежала в больнице…
— В больнице я пробыла всего сутки.
— И как? Все уже в порядке?
— Все о’кей.
Мы еще немного поговорили: о погоде в Париже и о погоде в Нью-Йорке.
Я рассказала Александру о том, что в его отсутствие звонил Джордж.
— Не может быть! Джордж позвонил сам, по собственной инициативе?
— Да, а что в этом удивительного?
Саша рассмеялся:
— Наш приятель — человек на редкость экономный. Все знают, что, если хочешь пообщаться с ним по телефону, сделать это надо за свой счет.
* * *
Потрясающе. Все это было потрясающе. Эта моя безумная старая жизнь, которая решила вдруг стать молодой. Прежде и подумать нельзя было, что я могу уехать куда-то, не запланировав свой отъезд по меньшей мере недели за две. А тут приходит Александр и сообщает мне, что мы едем на уик-энд в Нормандию, точнее, на целых четыре дня.
— Почему на четыре и почему в Нормандию? — спросила я.
— Мой издатель дает мне ключи от своего дома на берегу моря. А четыре потому, что ехать на два или три дня — слишком мало, а дольше там пробыть мы не можем. Из-за твоего Нантеррра! Собирайся, едем. Хочу быть с тобой, и только с тобой все это время.
— Я тебе удивляюсь. Именно сейчас тебе вдруг захотелось забиться со мной в какой-то безлюдный угол. Мужчины обычно после шумного успеха меняют всю свою жизнь… к примеру, бросают старую жену и берут себе новую… а я даже не жена.
— Если захочешь, тут же ею станешь. Я даже хочу, чтобы ты стала моей женой, — сказал он серьезно.
— Ничего глупее ты не мог придумать.
— Но почему?
— Неужели ты не понимаешь? Или, может, делаешь вид, что не понимаешь.
— Это, наверно, из-за твоих пятидесяти лет!
— Именно так.
— Столько раз тебе твердил, что для меня это не имеет никакого значения.
— А для меня имеет. И тебе придется с этим считаться.
— И все же, имею я право просить твоей руки?
Я долго не могла заснуть, хотя Александр давно видел десятый сон. Этот наш разговор. Вроде бы в шутку сделанное предложение. Но я знала, что он об этом думал, что эта мысль не была ему чужда, и сам факт этого наполнял меня своего рода гордостью — это мой своеобразный выигрышный билет в жизни. В других обстоятельствах я бы просто мечтала о том, чтоб стать его женой. Ведь я никогда ничьей женой не была, а стоило бы пройти и через это, как через все другое. «Идиотская мысль, — оборвала я сама себя, — из-за таких мыслей я стала матерью не в самое подходящее время. Зато родила Эву. А кем бы была, не появись моя доченька на свет? Уж точно какой-нибудь чудаковатой старой девой. Наличие Эвы в моей жизни было своего рода волноломом… Так же, как сейчас его присутствие рядом со мной… Наверное, поэтому мы едем к морю…»

 

Мы выехали ранним утром, на сей раз на собственном автомобиле. Александр купил «тойоту» и даже успел слегка поцарапать ее при парковке на парижских улицах. Это было наше первое путешествие по Франции, после того трагического, во время которого я подумала, что все кончено не только между нами, но и для меня вообще. Сейчас я тоже не стала забирать результаты анализов. Собственно, я могла бы узнать о них по телефону, но решила сделать это после нашей поездки на море. Плохих предчувствий у меня не было — ведь это была просто проверка перед тем, как начать прием гормональных лекарств. Но, как известно, к неожиданностям надо быть готовой всегда.
Дом, выстроенный из камня, стоял на краю скалы, внизу волновалось море: гребни волн стального цвета словно закипали ажурной пеной. Над крышей, чуть ли не касаясь ее, висели лиловато-черные тучи. Изредка в прогалинах между ними робко проглядывало солнце.
— Потрясающие декорации для самоубийства, — сказала я.
Внутри дома царила спартанская обстановка: на первом этаже были камин и несколько самых простых предметов мебели — стол, деревянные стулья и тахта, покрытая бараньей шкурой. Было жутко холодно, Александр тут же принялся разводить огонь, но согрелась я только в постели наверху. Поначалу простыни казались сотканными из льда, настолько холодными, что даже обжигали. Но мы лежали, тесно обнявшись и по прошествии недолгого времени согрели наше лежбище теплом своих тел. Утром отправились на прогулку, несмотря на то что дул порывистый ветер. Море, как и вчера, было неспокойным. Вокруг ни души, пустынный пляж и угрюмые скалы. Окажись я тут одна, наверно, боялась бы, но рядом был Александр, и я могла наслаждаться дикой природой. Моя курточка, чересчур легкая, не спасала от ветра, и Александр отдал мне свою, оставшись в одном свитере.
— Ох, просквозит тебя, — сказала я, — и получишь воспаление легких.
— Что я, кисейная барышня, что ли? — возразил он. — К твоему сведению, я вовсе не чувствую холода. Вот возьму и искупаюсь.
Я думала, он пошутил, но Саша разделся донага и стал неспешно входить в ледяную, разбушевавшуюся стихию. При одном только взгляде на эту картину я с головы до ног покрылась гусиной кожей. Я видела его макушку — голова то выныривала, то вновь исчезала в волнах. Он вышел из моря спустя несколько минут, натянул одежду прямо на мокрое тело и, оставив на мое попечение ботинки, побежал по пляжу, чтобы немного согреться. Я смотрела на его мелькающий вдали силуэт с чувством внезапной грусти. В который раз я констатировала про себя, насколько мы разные. Его молодость тут же приспособилась к суровым условиям, в то время как я провалила экзамен по испытанию холодом и жестокой природой. Дрожала в двух куртках как заячий хвост и мечтала как можно скорее оказаться под крышей. Не может быть никаких сомнений, нам и шагу нельзя делать из Парижа.
Я следила за приближающейся издалека спортивной мужской фигурой: Саша бежал ко мне. Вот он все ближе и ближе, наконец остановился рядом со мной, разгоряченный бегом, со все еще мокрыми волосами. Его тело излучало силу и здоровье.
— Юля! Я чувствую себя как молодой бог, — сказал он.
«Ты и есть молодой бог», — подумала я.
Он уселся на песке и стал натягивать носки на покрасневшие ступни, но вдруг поднял голову, и наши глаза встретились.
— Что случилось? — спросил он испуганно.
— Да ничего. Просто в какой-то момент мне сделалось досадно, что не могу побегать с тобой.
— Если бы я с кем-то захотел побегать, то завел бы себе собаку, — резким тоном ответил он. — Впрочем, собака у меня уже есть, в Москве. Она сейчас у моей мамы живет…
«В Москве у тебя не только собака, но и девушка, с которой здесь ты каждую ночь занимался любовью, да-да, я знаю об этом, потому что была невольным свидетелем», — подсказал мне чей-то голос. Это был омерзительный, скрипучий голос, которым постоянно говорило во мне мое самое плохое «я», не позволявшее спокойно наслаждаться нынешней жизнью.
Он надел ботинки, поднялся с песка, вернее вскочил одним упругим прыжком, и неожиданно подхватил меня на руки.
— Что ты творишь? — Я пыталась вырваться из его объятий, но он крепко держал меня.
— Я понесу тебя на руках, — сказал он, смеясь. — А лучше прямо с тобой побегу, если уж тебе так хочется побегать!
— Ты ничего не понял! — брыкалась я.
— Понял, и даже больше, чем ты думаешь, глупая ты баба!
И припустил трусцой, прижимая меня к своему телу. Бежал так до самого дома по извилистой тропинке, идущей в гору среди скал.
— Пусти, слышишь, сердце себе надорвешь, дурачок, — пыталась протестовать я.
— Если мне что и надорвет сердце, то только твои вечные сомнения!
— Тебе удивляет, что они у меня есть?.. Не могу от них избавиться… будь ты на моем месте…
— Если бы меня так кто-нибудь носил на руках, я был бы на седьмом небе от счастья!
Ах, этот Саша! Переговорить его было невозможно, даже в такой ситуации, когда у него сбивалось дыхание от усталости. Бежал он все медленнее, но своего добился — донес меня до самых дверей дома. Лицо его было красным от натуги, крупные капли пота выступили на щеках.
Вечером мы устроили пир — вместе готовили ужин, он жарил стейки, я крошила салат. К мясу была бутылка бургундского красного вина, для меня чуточку тяжелого. После первого же бокала в голове зашумело.
— Мы с тобой столько времени вместе, а я только что узнала, что у тебя есть собака.
Он усмехнулся:
— Моя Зойка — эльзасская овчарка, ей восемь лет. Не привожу ее сюда, потому что все еще надеюсь уговорить тебя поехать со мной в Москву.
Я покрутила головой.
— Но женщина должна везде следовать за своим мужчиной.
— Даже когда знает, какой он фантазер?
Он внимательно взглянул на меня:
— Таким ты меня воспринимаешь?
— Если речь заходит о нас, то да. А какой ты на самом деле, мне остается лишь догадываться — ты ведь почти ничего не рассказываешь о себе. Вот оставил собаку на маму, а какие у тебя с ней отношения?
— Довольно прохладные. Она из тех научных работников, для которых всегда на первом месте их исследования и карьера.
«Ну, мне-то знаком такой тип женщин», — подумала я.
Александр подлил мне вина:
— Пей до дна, моя дорогая, ибо жизнь ужасно коротка.
Я послушно отхлебнула глоток — вино было терпким, с едва уловимой горчинкой.
— Скажи, а почему ты так любишь кино?
— Да не знаю, — после недолгого размышления ответил он. — Может, мне становится легче от сознания того, что другие тоже мучаются с собой и своей жизнью…
Я рассмеялась.
— Ну это, конечно, серьезная причина. Знаешь, я тоже люблю смотреть разные фильмы. Но вместе мы еще ни разу с тобой не ходили в кино.
— Время нас подгоняет, Юлия Станиславовна, время!
— Да, время, — горько повторила я.
Александр опять подлил нам вина.
— Ты хочешь, чтобы я под столом валялась?
— Не волнуйся, я и там не брошу тебя одну!
Мы чокнулись бокалами, которые мелодично звякнули.
— Мне хотелось бы посмотреть новый фильм Никиты Михалкова «Утомленные солнцем». Кажется, так он называется.
Александр чуть скривился.
— Ну что ты, это прекрасный режиссер, я без ума от его «Неоконченной пьесы для механического пианино», а «Пять вечеров» — это вообще гениальное кино. Скажу тебе по секрету, ты очень напоминаешь его, вы чем-то похожи.
— Что ты выдумываешь!
— Да-да, зря ты смеешься, есть что-то общее между вами в чертах лица, в фигуре… Помнишь фильм Эльдара Рязанова «Жестокий романс»? Он там играл… И ради сидевшей в коляске девушки, за которой ухаживал, поднял тяжелый экипаж и перенес его из глубокой лужи на сухое место на мостовой. А ты меня сегодня донес на руках в гору…
— Хватит издеваться.
— Да я серьезно!
Он вдруг разозлился. Смотрел на меня совсем так же, как когда-то на Надю, сморозившую очередную глупость.
— Ненавижу этого человека, — сказал он. — То, что он сейчас болтает на каждом углу, эти его заигрывания с нынешней церковью. Он совсем как его папаша, который тоже заигрывал с властью и Сталиным.
— Но ведь это отец, а не он.
— Но и он срывал дивиденды. Он и вся его семейка. Не хочу, не пойду смотреть его фильм…
Я распробовала наконец вкус вина, которое мне очень понравилось. Теперь я пила его большими глотками. Мы оба с удовольствием пили. Александр открыл очередную бутылку.
— Чего еще я о тебе не знаю, но должна знать?
Он в упор взглянул на меня, и какой-то непонятный огонек вспыхнул в его глазах.
— Ты все время скромничаешь, даже в сексе.
— А чего ты ждешь от меня?
— Ну… ведь мы во Франции…
— Точнее говоря, в Нормандии.
— Тогда давай испробуем любовь по-нормандски.
Мы поднялись наверх и, несмотря на пронизывающий холод, лежали нагие, отбросив одеяло. От вина слегка кружилась голова, разогревшаяся кровь бежала в жилах быстрее. Я подумала, что хочу именно этого, почувствовать его член во рту, как он напрягается и встает, — в общем все-все, от начала и до финала, который в подобной конфигурации был для меня чем-то новым и доселе неизведанным, ошеломительным. Еще один шаг вперед в исследовании себя, своего тела. И его. В тот краткий момент мне показалось, что только я имею на него право, на этого мужчину, лежащего рядом со мной. Право это я получила, даря ему наслаждение, от которого содрогалось все его тело и над которым он потерял контроль. Саша извивался, пытался защищаться и принимал мои ласки со стоном, звучащим для меня как самая прекрасная музыка любви. Мы были едины, действительно слились в одно целое. Ночь в холодном доме стала ночью всепоглощающей любви, чуть ли не до самого рассвета. Ненасытное желание ощущать его в себе, его силу и упругость потрясало меня до самых глубин. В какой-то момент у меня промелькнула мысль, что я должна напитаться этими ощущениями про запас. Ведь в мыслях я постоянно прощалась со своим молодым любовником.
За окнами посерело и развиднелось, когда мы оторвались друг от друга, обессиленные. Александр сошел вниз и вернулся с бокалом вина для меня. Но я совсем не чувствовала холода. Ощущала только слабость. И он тоже чувствовал себя так.
— Скажи, мы ничего не разрушим? — спросила я.
— С чего это тебе пришло в голову?
— Может, думаешь, я хочу тебе что-то доказать…
— И доказываешь! — ответил он, радостно засмеявшись.
По дороге домой я бросила взгляд в боковое зеркало автомобиля и перепугалась: у меня было измученное, постаревшее лицо. «Вслух об этом нельзя говорить. Даже думать так нельзя», — напомнила я себе слова Кати.
— Любой бы так выглядел после бессонной ночи и нескольких бутылок вина, — поспешно сказал он, будто желая защитить меня от самой себя. Перед теми упреками, которые я была готова предъявить себе. Его слова тронули меня, но вместе с тем повергли в печаль.
— Ты не думаешь, что в какой-то момент тебе наскучат мои стенания?
Он быстро повернул голову в мою сторону, но за это мгновение я не успела разглядеть выражение его глаз.
— Будем надеяться, что они наконец наскучат тебе и ты нас обоих оставишь в покое.
— Нельзя, ну нельзя иметь такое лицо!
— Почему это?
— Потому что оно не идет нашей любви.
Он затормозил так резко, что ремень безопасности больно впился мне в тело.
— Не знаю, о каком таком своем лице ты говоришь, только это твое лицо. И оно для меня сексуально! А другие меня не привлекают!
— Сексуальное лицо, — повторила я, — кажется, говорить так не очень-то грамотно…
И мы оба прыснули со смеху. Чувство юмора, которым, к счастью, мы обладали, не раз выручало нас в разных ситуациях нашей совместной жизни.

 

Неожиданно я получила еще одно письмо. От Джорджа Муского из Америки. Должна признаться, я не без удивления вскрыла конверт.

 

Нью-Йорк, 6 октября 1995 г.
Юлия, дорогая моему сердцу Юлия, не сердись на меня за то, что пишу тебе своим корявым почерком. Пока мне и самому неясно, сумею ли дописать до конца, а если мне все-таки удастся это сделать, решусь ли отослать тебе свои каракули. Это будет в том случае, если я сдвину свое тело с места, спущусь вниз и брошу письмо в почтовый ящик. Если же количество выпитого виски в моей крови превысит ту степень, когда я буду лишен всяческой возможности двигаться, что ж, корреспонденции от меня ты не получишь.
Счел своим долгом пояснить, почему мой друг Саша полюбил такую женщину, как ты. Думаю, ты этого не знаешь, и это — главная причина твоих переживаний. Но я тебе объясню. Так вот, милая Юлия, на свете существуют женщины настоящие и те, которые думают о себе, что они настоящие. Однако мужчины (если, конечно, это настоящие мужчины) мгновенно это определяют. Как бы ненастоящие женщины ни старались, в какие бы перья ни рядились, они все равно будут разоблачены. Вот и вся загадка. Нам с моим другом Сашей в разных обществах довелось вращаться — каких только знакомых у нас не было!
Когда я в первый раз увидел тебя у Ростовых, подумал, что ты — необычная женщина, и меня совсем не удивили признания друга. Он сказал: я сделаю все, чтобы она меня полюбила. А я ему в ответ: не-a, не полюбит. А он: вот увидишь, полюбит, у нее нет выбора. Так что у тебя, Юлия, не было выбора. Нас никогда не спрашивают, чего мы на самом деле хотим или не хотим. Нам дается. И у нас отнимается. Вот и весь секрет этой проклятой жизни. Мне было дано и потом отнято, а вам, тебе и Саше, пока дано. Так постарайтесь… А вдруг получится? Да и почему должно не получиться? Двое таких красивых людей, как ты и он. Только вам надо стараться.
А я не старался или старался, да плохо. Я любил ее. По-настоящему любил, но никогда ей о своей любви не говорил. Однако очень надеюсь, что она догадывалась. А впрочем, могла и не знать — ну сами посудите, что думать о таком типе, как я, который исчезает из дома на две недели, а потом появляется с налитыми кровью глазами. «Любимый, давай я сварю тебе кофе», — говорила она, встречая меня у порога, а ведь должна была гнать поганой метлой. Случались у меня и женщины. Одна даже приперлась к ней. Она ей сказала: «Когда мой муж захочет со мной расстаться, он скажет мне об этом сам». И точка. Мне словом не обмолвилась об этом визите. Такой она была, моя Маша.
Ох, Юлия, признаюсь, я уже пьян в лоскуты. Но несмотря на это, хочу сказать тебе, как я сильно тебя люблю. И уважаю. Приятно сознавать, что есть такой человек, как ты. На этом долбаном свете. А я, что я… развалюха — и все. Мой дружбан Слэйт часто бранит меня за мой пессимизм, не чураясь при этом крепких выражений. Одно из них по-русски звучит не очень вульгарно: «Плохому танцору и яйца мешают». Я и есть плохой танцор, Юлия. И все же не поминай меня лихом, думай обо мне иногда.
Джордж

 

Вскоре он, наверное, узнает, что у нас с Сашей все-таки ничего не вышло. Не получилось, хотя они оба изо всех сил старались меня убедить в том, что я — настоящая женщина. Но это старая истина: если надо в чем-то убеждать, то… Мы столько усилий прилагали, чтобы гармонизировать нашу совместную жизнь, так старались, как хотел того Джордж, и не вышло… Да и могло ли получиться? Наверное, все же могло, какая-то частичка меня уже начинала в это верить.
Кем для меня стал этот человек, я осознала после одного маленького происшествия. Александр открывал банку с консервами и поранился. Увидев кровь, я испытала вдруг сильную боль.
— Чего ты так перепугалась? — спросил он. — Это же ерунда, ну порезался, подумаешь.
И засунул палец в рот, чтоб остановить кровь. А я все не сводила с него глаз, сама потрясенная своей реакцией и, по-моему, все еще испуганная. Дистанция между мной и другим человеком вдруг так уменьшилась, что я чуяла, как он дышит… Прежде я никогда не сближалась настолько с другим человеком, как научилась когда-то не сближаться со своей матерью из боязни, что она от меня отодвинется, попятится назад.
— Не дотрагивайся до меня, — говорила она, — не люблю, когда ко мне прикасаются…
Подкинула один раз меня над головой, а потом я сразу оказалась на земле, а она собралась уйти. Когда я цеплялась за нее, она в раздражении бросила:
— Не дотрагивайся до меня, не люблю, когда ко мне прикасаются…

 

А все-таки мы пошли на фильм «Утомленные солнцем», сразу после возвращения из Нормандии. Сидели на самом последнем ряду, Александр чуть-чуть сполз с кресла, пытаясь пристроить поудобнее свои длинные ноги в тесном промежутке между рядами. Обнял меня одной рукой, а я положила ему голову на плечо. Вот так я теперь смотрела кино. Фильм Михалкова был прекрасный, актеры замечательные. А Саша не увидел этого. Когда мы вышли из кинотеатра, он зло, раздраженным тоном пытался мне доказать, что режиссер сделал фильм-обманку. Можно подумать, что до этих событий в Советах царила тишь да гладь и божья благодать и что атмосфера начала портиться только в тридцатые годы.
— Художник не обязан рассказывать нам, что было перед этим. Он показал нам, что творилось в тот момент. Это его право.
— Ну да! Точно! Право большевика — пожалеть другого большевика. О том и речь. Об этом весь фильм. С ним носятся как с писаной торбой.
Я остановилась посреди тротуара:
— Не хочу этого слышать от тебя!
— А вы никогда не хотите. Из-за таких, как вы, Запад до сих пор не дал моральной оценки преступлениям коммунистов. Зато сподобился вручить «Оскара» Михалкову.
— И этот «Оскар» значит больше, чем все заявления, вместе взятые.
— Михалковское, с позволения сказать, произведение направлено против старой русской интеллигенции!
Я резко развернулась и быстрым шагом пошла вперед, но спустя минуту-другую сбавила темп. Я думала, Саша нагонит меня, но не тут-то было. Доплелась домой я одна. Прошло несколько часов, прежде чем раздался телефонный звонок. Саша предупредил меня, что вернется домой, скорее всего, поздно.
— Или вообще не вернешься, — бросила я ему в сердцах.
— Может быть, и вообще.

 

Ощущение пустоты… мне это знакомо…
Внизу было очень тихо. Я подумала, что мама плотно прикрыла дверь в кухню, поэтому не слышно, как она там возится. Я была немного голодна, и мне очень хотелось пить. Давеча вечером за ужином, засмотревшись, я пролила чай на скатерть, что сильно рассердило дедушку. Он отправил меня наверх еще до конца ужина. А засмотрелась я на рукав платья матери, из-под которого виднелся сизый, грубый рубец шрама — след от пореза осколком стекла. Я была уже на пороге кухни, когда мать сказала тихим голосом:
— Пусть доужинает с нами…
Моя ладонь замерла на ручке двери, но дедушка не проронил ни слова. Я обернулась и посмотрела на них. Он сидел, выпрямившись, во главе стола, она — опустив глаза в тарелку. Я видела ее ссутуленную спину; на матери была безрукавка на бараньем меху, застегнутая глухо под горлом, а на ворот падали пряди кроваво-рыжих волос. Живой я ее видела в последний раз.
Я лежала у себя наверху, закинув за голову руки, тоскуя и проклиная судьбу за то, что нынешний мой день рождения пришелся на воскресенье. Воскресенье вообще было самым плохим днем недели, потому что я проводила его дома. Я с облегчением приветствовала наступление понедельника. В понедельник было легче, я складывала учебники в ранец и отправлялась в школу. По правде сказать, школу я тоже ненавидела, зато любила дорогу туда. Столько всего интересного происходило по пути в школу, независимо от времени года. Однажды весной в придорожной канаве мне попалось на глаза незнакомое растение, в прошлом году его в этом месте не было. Маленькое, нежное, по обеим сторонам стебелька у него росли микроскопические цветки необычной формы. Я долго искала его название в школьной библиотеке и наконец нашла; оказалось, что это разновидность орхидеи. Такая вот орхидея в миниатюре. В то воскресенье я как раз размышляла о ней, уставившись в потолок. Придорожная канава была истинным собранием сокровищ, я умела отыскивать там самые непритязательные растения и оценивать красоту и ювелирную точность, с которой их создала природа. Из школы я всегда возвращалась медленно, часто останавливаясь и рассматривая цветы и травинки. Я никогда их не рвала, лишь придвигала лицо как можно ближе, чтоб получше рассмотреть, с большой осторожностью касаясь листочков — не дай бог их повредить, — и оставляла расти там, где находила.
Сейчас до весны было еще далеко, повсюду толстым пуховым одеялом лежал снег, и утром, когда я бежала в школу, мороз пощипывал щеки. С одной стороны я была рада, что не надо высовывать носа на улицу, но с другой — мысли о предстоящем дне рождения были невеселыми, от них у меня портилось настроение.
Снизу по-прежнему не долетало ни звука. И вдруг на меня напал страх. Сердце сжалось в дурном предчувствии, я даже не понимала отчего. Одним прыжком я вскочила с кровати и прямо в ночной рубашке бросилась вниз по лестнице. Я была почти на последней ступеньке, когда дверь дедушкиного кабинета распахнулась. Он стоял на пороге в потоке яркого солнечного света. Когда я взглянула на него, он показался мне совсем дряхлым со своей изжелта-бледной кожей и темными мешками под глазами. Насупленные брови выглядели как приклеенные — ни дать ни взять, всклокоченная прошлогодняя трава. Он безмолвно смотрел на меня, помигивая припухшими веками, а потом выдавил через силу:
— Твоя мама умерла сегодня ночью.
Я подняла босую ступню и скрестила ее с другой, будто готовилась исполнить замысловатый танцевальный пируэт, и стояла так, онемев и уставившись на него.
— Иди к себе наверх, оденься, — велел дедушка. — Потом я провожу тебя к ней.
«К ней? Да ведь ее уже нет», — подумала я. Еще вчера вечером, лежа в постели, я слышала, как она ходит по кухне, моет тарелки и ставит их в буфет. Слышала ее по-кошачьи мягкие, крадущиеся шаги, когда она шла из кухни в ванную и из ванной в свою спальню. Знала ли она? Знала ли мама, что это ее последний день, последний вечер? Нет, вряд ли она могла знать. В тот день она была такая же, как всегда, отстраненная. И все-таки даже это ее отсутствие значило для меня так много. Так же, как теперь отсутствие Саши… До конца я это осознала, когда он, положив трубку на том конце провода, оставил меня наедине с этим своим «может, и вообще». «Может, и вообще» могло означать, что он не вернется уже никогда, как мама в свое время…
Гроб стоял в костеле на возвышении, и мне уже издалека бросилась в глаза белизна маминых ступней, просвечивающих сквозь черные шелковые чулки. Ступни выглядели как два щита, которыми мама словно отгораживалась от живых. Нельзя так умирать, если при жизни был таким немногословным человеком, сухим и сдержанным. В свой последний вечер мама должна была прийти ко мне в комнату, присесть на краешек моей кровати и поболтать со мной о чем угодно, должна была оставить мне на память хоть какой-нибудь незамысловатый разговор.
«Пускай доужинает с нами…» Есть в этих словах что-то отстраненное. Если бы она хотя бы назвала меня по имени или окликнула как-то ласково, когда я уходила….
Когда она лежала дома, на гладком покрывале, то не была настолько далекой, отчужденной, как теперь, в костеле. Выставила как заграждение против меня свои ступни. Я знала это, чувствовала, что они торчат так неподвижно над бортиком гроба назло мне. Будто торжествуя. Я даже поплакать не могла, потому что рядом стоял дед. Я с ужасом думала, что вот-вот принесут крышку гроба и я уже не успею ничего запомнить, кроме холодной издевки окостенелых ступней… Как мне теперь жить без матери?..
Краем глаза я увидела — несут крышку. Двое мужчин с такими же серыми лицами, как их рабочая роба, вынесли деревянное покрытие из бокового нефа. В тот момент я готова была уже броситься к гробу, вскарабкаться по ступенькам высокого настила и прижаться к матери. Но тут почувствовала, что из носа течет, а платка при себе нет. Я шумно зашмыгала носом. И тут мужчины в робе закрыли гроб и принялись прикручивать крышку. Это означало, что гроб уже больше не откроют, что в могилу ее опустят в плотно закрытом, завинченном крепко-накрепко ящике, а у меня в памяти навсегда останется лишь картинка ее ступней в черных шелковых чулках. Меня охватила тоска по лицу матери, по вискам и полукруглым впадинам по бокам лба, по зачесанным наверх волосам… Превозмогая страх, я решилась все-таки сделать несколько шагов в сторону возвышения. Но гроб как раз снимали с него. Только погладила пальцами сосновое дерево, ощутив при этом своего рода облегчение: враждебно выставленные против меня ступни остались в деревянном ящике, мне не надо было больше на них смотреть. А я все прикасалась к теплому дереву досок, будто клала пальцы на сомкнутые веки матери.
Похожую тоску я теперь чувствовала по Саше… тосковала по его лицу. Помнила его до мельчайшей черточки… и страстно желала снова увидеть. Но сам факт, что видеть его не было чем-то таким уж несбыточным, наполнял меня радостью. Наша ссора возле кинотеатра после фильма показалась мне теперь такой несерьезной.

 

Он вернулся под утро. Я узнала его шаги на лестнице и уже ждала у порога. Мы прильнули друг к другу.
— На самом деле я совсем не коммунистка, — тихо пролепетала я.
— Знаю, что не коммунистка, — рассмеялся он. — Но мы — как две сиротки Иосифа Виссарионовича, хоть нам это совсем не нравится.
Назад: Орли, сразу после половины пятого
Дальше: Орли, пять дня