10
Разумеется, Марина не собирается ехать к родителям Гая. Однако в перерыве между уроками голод и тоска по матери приводят ее в школьную кондитерскую, где остальные ученики проматывают деньги на голубую шипучку и отвратительное, отдающее маргарином печенье под названием «Слайс». Марина покупает драже из шербета, и тут появляется Гай.
– Ну как? – спрашивает он.
– Что?
– Чем вечером занимаешься?
– Иду на прослушивание в хор.
– Ты же говорила, что не умеешь петь.
– Знаю, – сухо отвечает Марина, озираясь по сторонам, потому что она изменщица и не может перестать думать о Саймоне Флауэрсе. – Но попробовать нужно.
– Видишь? Тебе ничто не мешает поехать со мной – отдохнешь, развеешься, не то что с этими даунами. Не делай такое страдальческое лицо, ты знаешь, о чем я. Если встретимся в Меме в четверть второго, то успеем на поезд.
«Нет, – думает Марина. – От твоего отца у меня мурашки по коже, а мать будет смотреть на меня свысока. Я не могу».
Потом она представляет, как расскажет об этой поездке Урсуле. И семье: ее родные ценят отвагу, а превыше ее – знаменитостей. Жужи однажды стояла в очереди к мороженщику рядом с леди Антонией Фрейзер; в пересказах этой истории они стали близкими подругами. Родные Марины рассчитывали, что в Кум-Эбби будет полно детей знаменитостей самого разного сорта: не только таких, с кем они сами водят дружбу (чешский дипломат, друзья леди Ренаты, неубедительно британский дирижер по имени Джордж Артур), но и куда более впечатляющих – аристократов. Что ж, Марина взрослая и все понимает. Никто не хочет, чтобы она, по примеру соседских внучек, пекла венгерское печенье, брала по воскресеньям уроки народных танцев, а потом вошла в семейное дело. Ей желают лучшей судьбы.
«Боже, – думает Марина, – пожалуйста, пусть я оправдаю их ожидания. Пусть никто не заметит моего убожества».
– Хорошо, – говорит она вслух. – Да, хорошо.
Это похоже на извращенный англиканский праздник. Люди здесь могут (на самом деле должны) покупать: расписные кольца для салфеток и расшитые прихватки; бижутерию от Дьордя и благоразумно свернутые колготки телесного цвета из «Фемины»; сувенирных целлулоидных кукол в народных венгерских костюмах; кассеты с цыганской флейтовой музыкой; сушеные грибы, салями, плетенки чеснока. Чей-то муж-англичанин из благих побуждений расставляет на полке со старыми книгами детективы Дика Френсиса, инструкцию владельца «Остин Ровера» 1973 года и путеводители по швейцарским спа-курортам. Воздух стал сизым от сигаретного дыма. На отдельном прилавке стоят фарфоровые чашки с кофе и коричневый кристаллический сахар, по которому все сходят с ума. И, конечно, еда: фаршированные перцы, блины, курица, стынущая под одеялом из фольги; кое-что уже разложено по белым тарелкам из термостекла с узором, изображающим сбор урожая. А на алтаре в центре зала – кондитерская палатка, за которой восседает Зофья Добош (для друзей – миссис Добош): покровительница искусств, хозяйка «Фемины» и в свое время (хотя время это прошло) владелица знаменитого гастронома в Сохо.
Вокруг нее порхают старушки, расхваливая кружевную скатерть миссис Добош, букеты миссис Добош и творения пожилой протеже миссис Добош по имени Руди – все знают, что когда-то она служила в великой кофейне «Жербо», а теперь прозябает в Холлоуэе.
– Нэз. Красиво, нем? – спрашивает Рози. Лора покорно кивает, но этого мало: нужно обернуться и умильно посмотреть на фисташковые миньоны, разложенные на манер чешуи какой-то гигантской рыбы. Лора обводит взглядом «кринолинки», «осиные гнезда», «медвежьи лапы», «радость башмачника», пирожные «Принцесса Анна» и «капри из дамы» («Простите? А, “Каприз дамы”»); ромовые безе с фундуком, марципановые рогалики, пирожки со сливой, каштаном и горькой вишней, ореховое ассорти, сырные медальоны, сладкие клецки с капустой, огромные пралине и вафли «Пишингер», не говоря о тоннах бейгли, доставленных от будапештского бейглимайстера.
– Я покупаю бусы для Марины, – мрачно говорит Ильди и решительно направляется к витринам, проложенным атласной тканью.
Как поверить в возвращение Петера? Петера, который ведет себя так, будто нет ничего разумней, чем исчезнуть на тринадцать лет, а потом воскреснуть? Петера, который, с тех пор как Лора последний раз его видела, сошел с ума. Об этом ясно говорится в письме, хрустящем у нее в кармане: «Мой рассудок – сама знаешь, и в лучшие времена нестабильный – пошатнулся».
Как это понимать? Марихуана? Женщины? В его словах слышится зловещий официозный оттенок: он сидел в тюрьме? Вряд ли – ему не хватило бы твердости нарушить закон. Не перешел ли он от вина, странных ликеров в пыльных бутылках и кошмарного «Уникума», национального венгерского пойла, к чему-то похуже – хуже, чем тринадцатилетняя пропасть, хуже, чем перемена характера? Что, если все его мелкие безуминки – фанатичная забота о матери и взятая на себя роль семейного божества – застыли и превратились вот в это?
А может, письмо не от Петера? Почерк похож, но не в точности. Что нужно самозванцу от сестер Каройи? Внимание? Деньги? Место в запутанном, но вряд ли теплом клубке их семейных объятий?
Господи, думает Лора, послушно целуя ужасную напудренную старуху по имени Борбала, пожалуйста, пусть это будет шантаж, вымогательство, что угодно, только не возвращение мужа, расточительного и безответственного, но по-прежнему идеального в глазах его теток и матери. А если он все же вернется, то быть ему одному. Что бы он ни решил – поселиться в Вестминстер-корте или подыскать себе место погаже, – второго раза Лора не вынесет.
Марина никогда не сидела в поезде рядом с мальчиком; до Кум-Эбби она, кажется, вообще не бывала в поезде. В горле стоит комок. Она только сейчас начала понимать глубину пропасти между ней и Гаевыми родителями. На Марине – вся ее лучшая одежда: тертые джинсы, малиновый джемпер из «Маркс и Спенсер», на размер меньше, чем ей хотелось бы («Очень хорошо, мы видеть твой бюст»), коричневые полусапожки, которые она боится стоптать и поэтому редко носит, и подарок на день рождения – зеленый бархатный жакет, предмет особенной гордости.
– Клево! – говорит Гай, по-лошадиному тычась ей в шею.
– А сколько нам ехать, ну, ты знаешь куда… – с надеждой спрашивает Марина, теребя в руках томик «Мертвых душ», который, после долгих раздумий, сочла не слишком претенциозным выбором для дорожного чтения: в конце концов, это комедия. Воображение рисовало ей неторопливое путешествие в духе толстовских романов, крепостных, бредущих с косами по кукурузным полям, и даже почему-то купе в спальном вагоне, где Гай попытается ее поцеловать.
– Черт его знает, – говорит он, вгрызаясь в гигантский вишневый скон. – Блэндфорд, Лаймхерст, Уиншэм-Сэнт-Питер, Горин-Уотер, Горин-еще-что-то, Стэйт, Шафтсбери, Ист-Нойл, и на машине до «Стокера». Меньше часа. Минут пятьдесят? Поезда по выходным не торопятся.
При упоминании о выходных у Марины скручивает живот. Гай обещал, что его мама уладит дело с мистером Дэвентри, но это совсем не просто. Все случилось слишком внезапно. Марина едва не падает в обморок при мысли о бабушке; хотя мама, добавляет она про себя, к ее судьбе безразлична и вряд ли что-то заметит, так что ее вина в этом тоже есть.
С лица Гая не сходит улыбка. Когда Марина случайно задевает его ногу коленкой, он не отодвигается. Марина смотрит на прыщики у него на виске и вспоминает очередь за билетами на вокзале, где он искательно, будто морская свинка, ткнулся губами в ее губы. «Саймон Флауэрс, – думает она, – хотя запретила себе думать о нем в выходные, Саймон, я всегда буду твоей». Вспомнить бы, сколько у нее с собой денег – вдруг придется сбежать?
– Ты не против, если отца не окажется дома? – спрашивает Гай. – Сёстры, может, и будут…
– Может? Ты разве не знаешь?
– Откуда? Одна уже замужем – дети и все такое. С нами только Люси живет. Я хочу сказать, может, ты надеешься, что там будет папа. Вы же все обычно…
– Мне все равно.
– Хорошая девочка, – говорит он, состроив задушевную мину, и заправляет ей за ухо торчащую прядь волос. Поезд подходит к крошечной станции. Марина не сводит глаз с двух больших черных птиц – грачей, ворон или воронов, – которые дерутся у самых путей за какой-то камень. Победитель хватает клювом трофей и летит над вспаханным полем того, что доктор Три называет «доброй дорсетской глиной». Над поездом птица пугается какого-то звука и роняет камень у окна – так близко, что Марина может его увидеть, если вытянет шею. Именно это она и делает, чтобы однажды не пожалеть об упущенном моменте. Это, собственно говоря, никакой не камень, а нечто маленькое, пушистое и окровавленное: зайчонок, мышь или что похуже. Марина быстро отворачивается и с испугом понимает, что готова расплакаться.
Гай рассказывает историю о мальчишках, которые затолкали «Воксхол Астру» их декана в зал богословия. Марина ужасно нервничает. Когда их грохочущий вагончик оставляет позади Блэндфорд-Форум и направляется к Шафтсбери, ее взору предстает один из тех спецэффектов, которыми славится английская глубинка. Капли дождя на стекле вдруг замедляют бег. На далекое поле через брешь в облаках изливается золотистый поток, и зимнее солнце озаряет светом вагон. Это знамение. В перестуке колес – у поезда ведь колеса? – слышен шепот: Александр Вайни, Александр Вайни. Марина думает обо всем, что забыла взять: духи, гигиенические прокладки, запасную книгу, брелок безопасности, свое самое выразительное сочинение по литературе – на случай, если мистер Вайни захочет взглянуть. «Будь хорошей девочкой», – слышится ей бабушкин голос. Дверь вагона поскрипывает: Вайни, Вайни, Александр Вайни. «Я, – думает Марина, – нехорошая девочка. Я готова к любви. Я готова к сексу. Господи, скорей бы началось».
Оказаться на Венгерском базаре – все равно что попасть на стол к любящим каннибалам. Куда ни повернись, всюду старушки спрашивают: «Что, детей больше нет?», жалостливо качают головами, стискивают плечо или похлопывают по заду; «Ходь вадь? – интересуются они, – как дела?», и Лора с улыбкой кивает, будто вопросы эти исключительно риторические. Ей без конца передают картонные тарелки с телятиной, которые она принимает с вымученной благодарностью: кюсюнюм сипен. Лору мутит; все взгляды, кажется, устремлены на ее карман. Рассказать о письме, конечно, придется – но сейчас, у всех на виду, время не самое подходящее. Расскажет вечером, для их же блага, думает Лора и, подняв глаза, видит в дверях Алистера и Мици.
В поисках опоры она тянется за спину и накрывает рукой пакет с паприкой, податливый, как крошечный трупик. Ее разум еще борется с мыслью о Петере Фаркаше, а глаза уже следят за мужчиной, которого она вроде как любит. Вернее, за его женой. Словно кролик, завидевший ястреба, Лора завороженно провожает взглядом своего заклятого врага.
Мици Саджен бледна, как нечто, извлеченное из расщелины на склоне Карпатских гор. Она красит волосы в рыжий цвет и носит губную помаду, но в остальном выглядит хрупкой, от природы худой: женщина, которая так занята благими делами, что забывает о еде. Она изящно курит. У нее целомудренная грудь. Мици не назовешь миловидной, однако к ней прикованы взгляды и престарелых венгерских матрон, и мужчин всех возрастов – она проходит по залу, как миниатюрный посол на вражеской свадьбе.
Алистер с присущей ему методичной серьезностью, в которой Лора старается разглядеть что-то трогательное, посвятил ее в тайны своего брака, заключенного при посредстве его первых нанимателей и Мициных опекунов: славного (славного ли?) доктора Орсаг-Надь с супругой, тоже доктором. Принудительная диета, вспышки гнева и миллион недостатков, которые нашла в нем жена, – обо всем этом Лора знает. Впрочем, у ее соперницы кроме красивых глаз и осиной талии есть и другое оружие – благословение святой католической церкви, которое Алистер, хотя и не католик, считает ненарушимым. Не то чтобы Лора хотела бы выйти за него замуж. Она просто хочет быть замужем.
Все это неважно, думает она, следя за ними, как курица за лисой, из-за груды кожаных аксессуаров. Хотя ей это не по карману, она все же купит Марине подарок. Лора сглатывает комок, но в горле остается пыль, или пепел, или печаль – что-то, от чего никак не избавиться.
Проходит около часа. Лора отпивает глоток горячего кофе, сажает на грудь пятно, размазывает его салфеткой, просыпает сверху сахар с пирожного и решает пойти в уборную. А затем резкий поворот – и она с размаху врезается в Мици, несущую серебряный поднос, полный чашек. Посуда летит на пол; Мици, после секундного колебания, тоже.
– Иисус Мария!
– О боже, простите, пожалуйста! – восклицает Лора. – Я сейчас…
Зал замирает. Мици, распростершись на паркете, осторожно трогает лодыжку. Алистер, квалифицированный врач и законный супруг, опускается на колени, будто в замедленной съемке. Он смотрит на Лору – гневно, страстно или умоляя о понимании; после стольких тайных свиданий она, казалось бы, должна в точности знать, что у него на уме, но она не знает.
– Это… это… – говорит Мици, словно пытается всех успокоить, но не находит слов. Акцент у нее немыслимый, даже по венгерским стандартам. – Я надеяться ходить.
– Простите, простите, – повторяет Лора. – Какая же я дура…
– Нет, не дура, – отвечает Мици. – Но вы очень больше, чем я, и… Ой!
Коленопреклоненный Алистер нашел больное место на подъеме балетной ступни с голубыми прожилками. Опустив взгляд на его залысину, Лора наблюдает, как ухоженные пальцы щупают худую бледную икру. Как тяжело вдруг стало дышать…
– Идти можешь? – спрашивает Алистер.
– Я… наверное, да.
Нежным, профессиональным жестом он кладет ее руку себе на шею и помогает встать. Со всех сторон поднимается шепот – к счастью, не на английском.
– Я… какой кошмар, – мямлит Лора.
– Пожалуйста, – говорит Мици Саджен. Лора уступает дорогу. Когда мимо проходит Алистер, ее душевное состояние медленно падает до уровня пола. Лора опускается на колени, чтобы собрать осколки. Мици с дрожью в голосе говорит:
– Моя сумка.
– Я подниму, – отвечает Лора, но Мици, вцепившись в Алистера, успевает раньше.
– Не трогать, – шипит она Лоре в лицо.
А потом они с мужем уходят.