Книга: Небесное пламя. Персидский мальчик. Погребальные игры (сборник)
Назад: Глава 15
Дальше: Глава 17

Глава 16

Спитамен, один из двух предавших Бесса властителей, осадил Мараканду. Когда первый отряд, посланный туда Александром, был разгромлен, царь сам направился к осажденному городу. Услыхав о его приближении, Спитамен свернул лагерь и бежал в северные пустыни. К тому времени как в страну вернулся порядок, пришли холода и Александр, желавший приглядывать за скифами, остановился на зиму в Зариаспе.
Это небольшой городок на Оксе, к северу от переправы; в этом месте русло реки сильно расширяется. Жители городка прокопали множество каналов и вырастили немало зелени: за пределами города лежала пустыня. Летом здесь, должно быть, жарко, словно в печи. Признаюсь, я нигде не видел столько тараканов, как там; в большинстве домов специально держат змей, чтобы те пожирали насекомых.
Александр поселился в доме управителя, сложенном из обожженного кирпича: настоящая роскошь в месте, где испокон веку строили из грязи. Там нашлись красивые драпировки и изящная утварь, делавшие дом уютным и по-царски пышным. Я радовался, видя, что Александр стал менее беспечен в отношении своего ранга. Для торжественных случаев он заказал превосходное новое одеяние цветов великого царя: красное с белой каймой. Именно здесь он впервые надел митру.
Это я открыл ему, что все персы будут ожидать увидеть на царе митру, когда он станет допрашивать Бесса. Чтобы говорить с предателями, царь должен выглядеть по-царски.
– Ты прав, – отвечал мне Александр. – Персидские дела следует решать по обычаям персов. Мне уже рассказали, что это значит. – Хмурясь, он шагал по комнате. – Персидское наказание: первым делом нос и уши. На меньшее Оксатр не согласится.
– Конечно, господин мой. Он приходился Дарию братом.
Я не добавил: «Иначе зачем он принял бы чужого царя?» Александр видел это сам.
– Ваш обычай суров, – сказал он, – но я буду ему следовать.
Александр всегда взвешивал свои слова и не говорил о столь важных вещах, не имея решения наготове, но я все равно страшился того, что он может передумать. Это весьма повредило бы его отношениям с персами. Мой отец пострадал оттого лишь, что оставался верен; как же тогда предатель может уйти от наказания? Кроме того, у меня оставался и другой, еще не оплаченный долг.
– Передавал ли я когда-нибудь тебе, Аль-Скандер, слова Дария, сказанные перед тем, как его уволокли прочь? «У меня нет более власти карать предателей, но я знаю, кто свершит суд за меня». Бесс решил было, что царь говорит о наших богах, но тот пояснил, что имел в виду тебя.
Александр застыл на месте:
– Дарий сказал это обо мне?
– Да, и его слова я слышал собственными ушами. – Я подумал о коне, серебряном зеркальце и о своих ожерельях; как мог я не чувствовать признательности?
Александр походил еще немного, затем повторил:
– Да, это надлежит сделать по вашим собственным обычаям.
Я шепнул про себя: «Пребудь в мире, бедный царь, что бы ни оставила от твоей души Река Испытаний, стремясь очистить тебя для Страны Вечного Блаженства. Я сделал для тебя все, что было в моих силах».
Средь молчаливой толпы я наблюдал за тем, как Бесса вели на суд. Он как-то усох с той ночи, которая врезалась мне в память, лицо его было серым, будто глиняное. Бесс знал о своей участи. Когда его впервые привели к Александру, он заметил Оксатра рядом с сидевшим на коне царем.
Если бы он сдался вместе с Набарзаном, его могли и пощадить. Оксатр явился позже и ни за что не заставил бы Александра нарушить слово: царь сдержал его в отношении Набарзана, чего бы там ни желал Оксатр. Я часто задумывался, зачем было Бессу вообще надевать царскую митру? Чтобы купить этим расположение своих людей? Руководи он ими разумно, они ни за что не предали бы его. Полагаю, это Набарзан поначалу внушил ему мысль о царстве, но у Бесса попросту не было той гибкости ума. Он не сумел распорядиться властью, но и не захотел сложить ее с себя.
Допрашивали Бесса сразу на двух языках: греческом и персидском. Совет принял свое решение. Бесс лишится носа и мочек ушей, после чего будет отправлен в Экбатану, где и произошло предательство; там его распнут перед собранием мидян и персов. Такое наказание соответствовало проступку и всем обычаям.
Я не пошел смотреть на то, как его увозили в Экбатану. Раны Бесса еще оставались свежими, и я боялся, что он напомнит мне об отце.
В должное время из Экбатаны пришла весть о его смерти. Бесс умирал почти три дня. Оксатр проделал неблизкий путь, чтобы посмотреть на это, и, когда тело было снято с креста, разрубил его на куски и отвез в горы – разбросать для волков.
Бульшую часть той зимы наш двор оставался в Зариаспе.
Со всех концов империи стекались сюда люди, и Александр принимал их во всем блеске и величии своего положения, какие только мог освоить. Однажды вечером он облачался в свое персидское одеяние, и я расправлял на нем складки.
– Багоас, – сказал он, – я и прежде слышал из твоих уст то, что не осмелились бы сказать мне наиболее могущественные из властителей твоей страны. Насколько беспокоит их то, что македонцы не следуют обычаю падать ниц?
Я так и знал, что когда-нибудь он задаст мне этот вопрос.
– Господин, они действительно обеспокоены. Это мне ведомо.
– И сильно? – Царь повернулся ко мне. – Об этом говорят вслух?
– Я не слышал, Аль-экс-андр. – Мне все еще приходилось медленно произносить его имя, чтобы не ошибиться. – Кто осмелился бы обсуждать это? Но ты, в любезности своей, не отрываешь глаз от приветствующего тебя гостя, тогда как я могу смотреть, куда только захочу.
– Ты хочешь сказать, им не нравится, что персы делают это?
Я надеялся, все будет куда проще.
– Не совсем, Аль-Скандер. Мы с детства обучены падать ниц перед царем.
– Ты сказал достаточно. Значит, когда македонцы не падают, это уязвляет чувства персов?
Я оправил складки на поясе и не ответил.
– Я понял. Зачем мучить тебя расспросами? Ты всегда говоришь мне одну лишь правду.
Что ж, порой я говорил ему то, от чего, как я думал, он станет чуточку счастливее, но Александр никогда не слышал из моих уст лжи, которая могла бы как-либо повредить ему.
В тот вечер за ужином он держал глаза открытыми. Сдается мне, он многое увидел, пока вино не замутило взгляда. Вечерние трапезы в Зариаспе завершались, лишь когда никто уже не держался на ногах.
Александр был прав, считая воду Окса ядом для тех, кто не пьет ее с малолетства. Полагаю, в этих краях люди, подверженные действию этой отравы, умирают совсем юными, не успев дать жизнь потомству.
Виноград не растет на берегах этой реки, и вино привозят сюда из Бактрии. Это крепкое питье, но три его части необходимо разбавлять только одной частью воды, дабы усмирить лихорадку Окса.
Стояла зима, и было прохладно; ни одному хозяину-персу и в голову бы не пришло подать гостям вино еще до сладостей. Македонцы прихлебывали вино в течение всей трапезы, как обычно. Персидские гости могли следовать их примеру, из вежливости поднося к губам свои чаши, но македонцы то и дело наполняли их вновь, как у них это принято.
Если мужчина напивается допьяна время от времени, в том нет худа. Но давайте ему крепкое вино вечер за вечером, и скоро оно пропитает кровь. Если б только мой господин остановился на зиму в холмах, у чистого источника, он тем самым избавил бы себя от многих горестей.
Нельзя сказать, чтобы он каждую ночь бывал по-настоящему пьян. Это зависело от того, сколько времени он просидел за столом. В начале трапезы Александр не опрокидывал одну чашу за другой, как прочие. Вино сопровождало беседу: он говорил, и чаша стояла перед ним, потом он выпивал ее и беседа продолжалась. Чашу за чашей, он пил не более обычного. Но бактрийское вино следует разбавлять двумя третями воды. Каждая выпитая чаша была вдвое крепче, чем он привык.
Иногда, задержавшись ночью за трапезой, Александр поднимался в полдень, но если наутро ему предстояли серьезные дела, он вставал рано – свежий и в добром настроении. Его память удерживала каждую мелочь, даже день моего рождения. За ужином он поднял за меня чашу, похвалил мою службу и даровал мне золотой кубок, из которого пил, а также поцелуй. Бывалые македонские военачальники не слишком скрывали возмущение – то ли тем, что я перс (или евнух), или же тем, что Александр не стыдился меня… Не могу сказать наверняка; быть может, все сразу.
Царь не забыл о ритуале падения ниц. Он много думал о нашем разговоре и вскоре продолжил его.
– Это необходимо изменить, – сказал мне Александр. – И не в отношении персов, ваш обычай чересчур стар для этого. Если, как говорят, его ввел сам Кир, значит у него были на то веские причины.
– Мне кажется, Аль-Скандер, он хотел примирить народы. Прежде то был мидийский обычай.
– Вот видишь! Он добивался верности от обоих народов, а вовсе не стремился подчинить один другому. Говорю тебе, Багоас, когда я вижу, как персидский властитель, чей титул восходит ко временам еще до Кира и озаряет человека своим особенным светом, кланяется мне до земли, а какой-то македонец, которого мой отец поднял из грязи и чей собственный отец кутался в овечьи шкуры, глядит на него сверху вниз, как на собаку, – в такую минуту я готов снести голову с его плеч!
– Не стоит, Аль-Скандер, – отчасти натянуто рассмеялся я.
Пиршественная зала внизу была весьма велика, но комнаты наверху оказались чрезмерно узки. Александр ходил из угла в угол, подобно леопарду в клетке.
– В Македонии властители так недавно признали общего царя и начали ему подчиняться, что все еще полагают это большим одолжением с их стороны. Дома, когда мой отец был жив, он встречал заморских гостей, соблюдая утонченный этикет царского двора, но, когда я был мальчиком, наши пиршества сильно напоминали крестьянские праздники… Я догадываюсь о чувствах знатных персов. В моих жилах течет кровь Ахилла и Гектора, ведущих свой род от самого Геракла; о чем еще можно говорить?
Александр направлялся в опочивальню. Было еще не совсем поздно, но вино продолжало будоражить его. Я боялся, что ванна может остыть.
– С воинами все так просто! По их разумению, у меня вполне могут быть свои странности, когда война не зовет меня в бой; они знают мне цену на бранном поле. Нет, это люди с положением, те, кого мне следует принимать вместе с персами… Видишь ли, Багоас, у нас дома падают ниц лишь перед богами.
В его голосе промелькнуло нечто, убедившее меня в том, что он неспроста заговорил со мною. Я знал Александра. Направление его помыслов не было для меня тайной. Что тут особенного? Даже простые воины чувствовали это, пусть не совсем понимая, что именно чувствуют.
– Аль-экс-андр, – осторожно произнес я, давая ему понять, что говорю, тщательно взвешивая каждое слово, – всякий знает: оракул в Сиве не может лгать.
Царь взирал на меня пронзительным, остановившимся взглядом серых глаз. Потом распустил пояс. Я помог ему снять одеяние, и Александр вновь повернулся ко мне. Я видел, как он и задумал, след от катапульты на плече; шрам от удара мечом, идущий по бедру; багровую вмятину на голени. Воистину, эти раны истекали кровью смертного, а не кровью божества. Кроме того, Александр вспоминал, как я заботился о нем в тот раз, когда он испил дурной воды.
Его глаза встретились с моими в полуулыбке, и все же было в них нечто, к чему не могли дотянуться ни я сам, ни кто-либо другой. Возможно, это сумел сделать оракул в Сиве.
Коснувшись его плеча, я поцеловал шрам от выстрела катапульты.
– Бог всегда с нами, – сказал я. – Смертная плоть – его слуга и жертва. Помни о нас, любящих тебя, и не позволь богу забрать все, без остатка.
Александр улыбнулся и распахнул объятия. Той ночью смертная плоть получила должное. Все было так, словно царь высмеивал сам себя, хоть и был по обыкновению мягок со мною. К тому же где-то рядом ожидало и другое его воплощение, готовое вновь заявить свои права на Александра.
На следующий день царь немало времени провел, запершись наедине с Гефестионом, и старая боль вновь впилась мне в сердце. Затем лучшие друзья царя принялись сновать туда-сюда; чуть позднее специальные посланцы отправились приглашать гостей на большой пир: пятьдесят кушеток, не меньше.
Где-то в течение дня Александр сказал мне:
– Знаешь ли ты, что я задумал, Багоас? Этим вечером надо попробовать. Надень свои лучшие одежды и присмотри за персидскими гостями. Они уже знают, чего следует ждать, Гефестион известил их. Просто сделай так, чтобы они почувствовали уважение; у тебя, с твоими придворными манерами, это получится лучше, чем у кого-либо из нас.
Значит, подумалось мне, моя помощь ему тоже требуется. Я надел лучший наряд, который был теперь действительно великолепен, с золотой вышивкой на темно-синем фоне; потом пришел одеть Александра. Он надел торжественное персидское одеяние, но к нему – не митру, а низкую корону: Александр облачался не только для персов, но и для сородичей.
Если б только, думал я, они придержали вино до десерта! Нам предстояло дело весьма деликатное…
Пиршественный чертог щедро украсили для большого пира. Я приветствовал персидских вельмож, каждого в соответствии с его рангом, и каждого провел к ложу, по дороге воздавая хвалу чьим-то знаменитым предкам, племенным коням и так далее; затем я приблизился к царю, дабы служить ему за столом. Трапеза шла гладко, даже вопреки вину. Блюда были вынесены, и все уже готовились провозгласить здравицу царю, когда кто-то поднялся, чтобы, как решили гости, облечь этот тост словами.
Этот был, безусловно, трезв. Звали его Анаксарх, и был он скучнейшим из философов, следовавших за нашим двором, из тех, кого греки кличут софистами. По части мудрости, впрочем, они вместе с Каллисфеном не составили бы и половину одного хорошего философа. Когда Анаксарх поднялся, Каллисфен был зол, как старая жена, ревнующая к молодой наложнице: он дрожал от ярости, что это не его пригласили говорить первым.
Конечно, он бы не справился с этой задачей так блестяще. Анаксарх говорил хорошо поставленным, богатым оттенками голосом и, должно быть, заучил свою речь наизусть, со всеми ее оборотами и украшениями. Начал он, заговорив о греческих богах, вошедших в жизнь в обличье смертных и позднее обожествленных за свои славные деяния. Одним был Геракл, другим – Дионис. Неплохой выбор; сомневаюсь, однако, что философ угадал то, о чем знал я: Александр имел нечто от обоих – стремление достичь чего-то, лежащего далеко за пределами, доступными всем прочим, и наравне с этим – красоту, мечты, исступленный восторг… Думал ли я и о безумии уже тогда? Наверное, нет; не помню.
– Эти боги, – продолжал Анаксарх, – в своих странствиях по земле разделяли горести и радости всего человечьего племени. Если б только люди раньше узрели их божественность!
Затем он напомнил гостям о свершениях Александра. Простая истина, пусть известная прежде, задела за живое даже меня. Анаксарх заявил, что, когда богам будет угодно – да задержат они этот день! – призвать царя к себе, никто не станет сомневаться, что ему сразу же будут возданы почести, достойные божества. Почему бы нам не воздать их сейчас, не сделать Александру приятное и не вознаградить его за труды? Зачем ждать его смерти? Мы все должны гордиться, что были первыми, кто поклонился новому богу, так пусть же символом нашего смирения и восторга станет ритуал падения ниц.
Пока философ говорил, я не отрывал взгляда от лиц. Персы обо всем знали заранее и теперь внимали словам Анаксарха в степенном ожидании. Друзья царя, также скрывая эмоции, были озабочены вдвойне: они рукоплескали словам оратора и, как и я сам, наблюдали за лицами, все, кроме Гефестиона, который все это время не сводил глаз с Александра, – он был серьезен, подобно персам, но даже более внимателен, чем они.
Из-за царского ложа я отошел в сторонку, где тоже мог бы наблюдать за Александром. Моим глазам предстало, что слова Анаксарха, должные послужить делу, принесли также и удовольствие. Хоть вовсе не пьяный, царь все же пил за ужином, – сияние вновь озаряло его глаза. Он устремил их в пространство, как делал это, позируя для набросков скульптора. Это было ниже его – глазеть кругом и следить за выражением лиц гостей.
Бульшая часть македонцев поначалу приняла речь философа за немного затянувшуюся здравицу. В добром настроении после возлияний, ему благосклонно хлопали даже бывалые военачальники. Они не видели, куда он гнет, до самого конца, когда вдруг выпучили глаза, словно получив удар чем-нибудь тяжелым по затылку. К счастью, я заранее приготовился услышать неподходящие к случаю растерянные смешки.
Остальные с самого начала поняли, к чему ведет свою речь Анаксарх. Люди угодливые и завистливые, желавшие быть первыми, кто доставит царю приятное, в своем нетерпении не могли дождаться окончания речи. Большинство тех, что были помоложе, поначалу казались ошеломленными; но для них дни царя Филиппа остались в прошлом, когда, будучи еще мальчиками, они повиновались своим отцам и делали все, что им говорили. Теперь прошло их время. С той поры как их повел за собою Александр, каждый следующий поворот этой длинной дороги приносил с собою что-то новенькое. Может быть, царь зашел уже чересчур далеко, но они все равно желали следовать за ним.
Анаксарх наконец уселся. Друзья царя и персы похлопали; более никто. Началось нечто вроде неловкой суеты. Персы с жестами уважения встали у своих лож, готовясь выйти вперед. Друзья царя также вскочили с мест, подгоняя остальных словами: «Ну же, начнем прямо сейчас!» Подхалимы, дрожавшие от нетерпения, ждали, пока кто-нибудь не сделает это первым. Со своих кушеток медленно стали подниматься и прочие македонцы.
С ними встал и Каллисфен, внезапно громогласно воззвавший своим хриплым голосом: «Анаксарх!» В зале сразу же воцарилась тишина.
Я наблюдал за Каллисфеном, зная, что царь остыл к этому человеку после моих слов о нем. Негодуя по поводу того, что ему могли предпочесть другого оратора, он ревностно ловил каждое слово Анаксарха и весьма быстро сообразил, к чему тот клонит. Я уже догадывался, что он задумал.
Оба были философами, но весьма разнились не только складом своих мыслей, но и обликом. Одеяние Анаксарха было украшено вышитой каймой; его серебрящаяся сединой борода шелковиста и тщательно причесана. Бороденка же Каллисфена, угольно-черная, была редкой и неопрятной; простота его одежд казалась грубой на торжественном пиру, особенно ежели учесть, как щедро платил ему Александр. Каллисфен прошел далеко вперед, дабы всем нам дать возможность созерцать себя. Царь же, под приветственные возгласы друзей вернувшийся из странствия по далеким неведомым просторам, теперь повернулся и уставился на него в недоумении.
– Анаксарх, – повторил тот, словно бы затевая философский спор где-нибудь на базарной площади, а не в царском чертоге, – мне кажется, что Александр достоин всех почестей, какие только могут оказываться смертному. Но необходимо помнить и о глубокой пропасти меж почестями, положенными людям и божествам.
Каллисфен счел необходимым перечислить последних, и мне этот список показался нескончаемым. Философ продолжил речь, объявив, что божественная хвала, возданная смертному, оскорбляет богов точно так же, как царские почести, оказанные обычному человеку, оскорбляют царя.
После этих его слов я услыхал пронесшуюся по зале волну одобрительного бормотания. Подобно рассказчику, завладевшему вниманием слушателей, Каллисфен расцвел и проявил чудеса красноречия. Он напомнил Анаксарху, что тот подает советы греческому владыке, а не какому-нибудь Камбизу или Ксерксу. Презрение, с коим он упомянул эти имена, в немалой степени потакало настроениям македонцев. Я видел, как переглядываются персы, и – скрывая стыд и досаду – обошел тех, чей ранг был наиболее высок, предлагая сладости. Я уже побывал на нескольких представлениях в театре и отлично понимал, что один скверный актер может вконец испортить замечательное выступление другого. Юность и неведение не мешали мне видеть истину.
Вовсе не смущенный моими действиями (ибо что может значить евнух-варвар, прислуживающий своим высокопоставленным собратьям?), Каллисфен зашел еще дальше, заявив, будто Кир, впервые введший ритуал падения ниц перед царем, выглядит глупо по сравнению с бедными, но свободными скифами. Будь я на месте философа, я наверняка пояснил бы смысл этих рассуждений: «Киру так и не удалось покорить скифов», но это прозвучало бы слишком явным упреком Александру. Должно быть, все находившиеся в зале слышали, какого высокого мнения придерживается царь о Кире; во всяком случае, об этом прекрасно знал Каллисфен, некогда пользовавшийся доверием Александра. Философ ловко повернул нить своих рассуждений, добавив, что принимавший эти почести Дарий неоднократно бывал побежден Александром, отлично обходившимся и без них. Это дало македонцам право зааплодировать с воодушевлением.
Так они и сделали; ясно было, что они рукоплещут не просто этой плохо прикрытой лести. Каллисфен перетянул на свою сторону всех сомневавшихся, которые вместе с прочими пали бы ниц, не открой он рта. И сыграл он не на благочестии македонцев, а на их презрении к персам! Я не упустил из виду язвительного взгляда, брошенного им на меня при упоминании о Дарии.
Следует быть справедливым к мертвым, которые не могут ответить. Быть может, кто-то похвалит мужество Каллисфена; другой вправе будет упрекнуть его в слепом самолюбовании. В любом случае восторг македонцев был коротким удовольствием для оратора; гнев Александра, конечно, длился гораздо дольше.
Не то чтобы царь постарался выказать его. После этой пощечины он стремился сохранить достоинство. На его чистой коже румянец алел, подобно яркому знамени, но лик Александра оставался спокоен. Он поманил к себе Хареса, тихо поговорил с ним и послал обойти ложа македонцев, дабы сказать гостям: если падение ниц противоречит их взглядам, им не следует больше думать об этом.
Персы не слышали речи Каллисфена, ибо толмач счел ее слишком резкой для перевода. Должно быть, именно дрожь в голосе философа, упомянувшего наших царей, поведала им о ее содержании. Персы видели, как Харес обходит кушетки и те, кто уже встал, вновь опускаются на свои ложа. Наступила тишина. Персидские властители переглядывались друг с другом. И тогда, не перебросившись ни словом с соплеменниками, властитель самого высшего ранга выступил вперед, пересекши зал поступью, величию которой подобные ему люди научаются еще в детстве. Он салютовал, опустился пред царем на колени и пал ниц.
В порядке старшинства все остальные последовали его примеру.
Это было замечательно. Ни один благородный гость на пиру не мог не узреть в этом поступке всей гордости этих людей. Если же неотесанные чужестранцы, пришедшие в нашу страну откуда-то с запада, полагали себя стоящими выше древнего этикета, благородный человек, в свою очередь, был выше того, чтобы заметить их недовольство. Но прежде всего, впрочем, властители падали ниц перед Александром из благодарности: ведь он старался оказать им честь. Когда первый из персов встал лицом к царю – перед тем как опуститься на колени, – я видел, как встретились их взгляды и как промелькнуло в них понимание.
Перед каждым из тех, кто падал ниц, Александр любезно склонялся сам; македонцы шептались на своих ложах, когда в конце процессии вперед вышел старик, довольно тучный и одеревенелый в коленях, и опустился на пол, стараясь изо всех сил. Всякому понятно: становясь на колени, не стоит задирать зад, – и все прочие падали ниц со всею грацией; только слабоумный мог осмеять немощь бедного старца. Я услыхал пролетевшее где-то меж македонцами хихиканье; и тогда один из них, некий Леоннат из отряда Соратников, грубо загоготал. Персидский вельможа, как раз в это время пытавшийся подняться, не уделяя должного внимания своей устойчивости в попытке сделать это как можно быстрее, был так шокирован, что чуть было не упал. Я стоял за ним, дожидаясь собственной очереди, и помог бедняге устоять на ногах.
Занятый этим, я не видел реакции Александра и, подняв наконец взор, узрел пустой трон. Царь размашистым шагом направлялся к обидчику, и полы его одеяния развевались; шаг Александра был легок, словно ноги его вообще не касались пола; он был подобен молодому льву в прыжке. Не думаю, чтобы Леоннат вообще заметил его приближение. Не сказав ни слова, Александр устремил вниз яростный взгляд побелевших глаз, схватил Леонната за волосы одной рукой, за кушак другой и стащил с ложа прямо на пол.
Говорят, что Александр редко сражался с врагом во гневе; обыкновенно он бывал в приподнятом, легком настроении и часто улыбался. И все же сегодня я думаю: сколько же людей в своей предсмертной агонии встречали этот горящий белым огнем взгляд? Леоннат, в ярости барахтавшийся на полу, подобный упавшему медведю, глянул вверх и мгновенно побледнел. Даже я почувствовал, как затылок мой словно бы омыло холодным дуновением. Я бросил взгляд на пояс Александра, ожидая увидеть там оружие.
Но царь просто встал над Леоннатом, уперши руки в бока и лишь чуточку запыхавшись, и проговорил спокойно:
– Ну вот, Леоннат, теперь ты тоже лежишь предо мною. И ежели ты воображаешь, будто хорошо при этом выглядишь, тогда посмотри на себя со стороны.
Затем царь прошел к собственному трапезному ложу и о чем-то заговорил с окружавшими его гостями.
Грубость наказана, подумал я. Никто не пострадал. Зачем мне было пугаться?
Пир быстро подошел к концу, и Александр вернулся в опочивальню совершенно трезвым. Львиная ярость пропала без следа; он не находил покоя, меряя шагами комнату, говорил об оскорблении, нанесенном моему народу, и лишь затем с тоскою выкрикнул:
– Отчего Каллисфен восстал против меня? Чем я провинился перед ним? У него было все: подарки, влияние – все, о чем он только ни просил. Если это друг, дайте мне лучше честного врага. Некоторые из них делали мне добро; этот явился на пир лишь затем, чтобы унизить меня. Я видел в нем ненависть. Почему?
Я подумал: «Быть может, философ действительно верит в то, что божественные почести следует воздавать одним лишь богам?» Но тут же вспомнил, что греки и раньше оказывали их смертным. Кроме того, здесь было и что-то другое… Когда привыкаешь к жизни при дворе, подобные вещи чувствуются сразу. Каллисфен был греком, и я не знал, кто другой может стоять за ним. И просто ответил, что так, по-моему, философ пытался снискать себе верных сторонников.
– Да, но почему? Мне нужно это знать…
С некоторыми сложностями я заставил Александра раздеться и принять ванну. Я ничем не мог успокоить его и боялся, что царь не уснет.
Гневался он не только из-за поругания прав, на которые уже рассчитывал с того момента, как они были заявлены. Люди оказались недостойны его любви к ним, предали ее. Чувство это было слишком глубоким, чтобы Александр смог говорить о нем. Нанесенная в минуту душевного подъема рана все еще кровоточила. И все же он сдержал гнев; именно нанесенное персам оскорбление прорвало плотину. Александр завершил день с мыслью о нас – так же, как и начал его.
Я уложил царя в постель и искал какие-то утешительные слова, когда от двери раздался голос: «Александр?» Лицо царя просветлело, когда с губ его слетело: «Входи». То был Гефестион. Я знал, что он не стал бы спрашивать позволения, не будучи уверен в моем присутствии.
Я оставил их наедине, думая: «В день, когда Александр вопрошал оракула, этот человек был там и слышал все. Теперь он пришел, чтобы сделать то, чего не смог бы сделать я сам». Вновь я желал смерти Гефестиону.
Зарывшись головой в подушку, я сказал себе: «Смогу ли я лишить своего заболевшего господина целебного питья потому только, что не я сам собирал травы? Нет, пусть лучше он исцелится». Потом я выплакал себе все глаза и уснул.
Когда зима отступила, двор Александра переместился в Мараканду. Так мы избавились от отравленной воды Окса и его жарких равнин. Теперь, думал я, все пойдет хорошо.
После Зариаспы все здесь казалось райским: зеленая речная долина у самого подножия гор, высокие белоснежные пики над головою и вода, словно текучий лед, чистая, как хрусталь… Во многих садах миндальные деревья уже набирали цвет, а из тающих снегов поднимались маленькие нежные цветки лилий.
Хоть и раскинувшаяся на землях Согдианы, эта долина вовсе не погружена в дикость, подобно лежащим далее: это настоящее пересечение караванных путей, и здесь можно встретить людей отовсюду. На базарах продаются искусно отделанные бирюзой конские сбруи и кинжалы в ножнах кованого золота. Здесь можно купить даже шелк из страны Цинь, и я приобрел его достаточно, чтобы сшить длинное одеяние; по небесно-голубому фону там были вышиты цветы и летающие змеи. Продавец заявил, что шелк был в пути целый год, а Александр решил, что Цинь должна лежать где-то в Индии, ибо нет никакой земли за пределами вод Внешнего океана. Глаза царя сияли всякий раз, когда он говорил о далеких чудесных краях.
Цитадель немного растянута в своем плане, словно бы стремится куда-то на запад над городом у собственных стен. Это довольно вместительная крепость с настоящим дворцом внутри. Здесь Александр занялся ворохом важнейших дел, не достигших его на севере. Он принимал множество персов самого высокого ранга и, как я отчетливо видел, не перестал думать о нашем обычае приветствовать владыку.
Леоннат был прощен. Александр сказал мне, что в общем он совсем не плохой человек и добрый товарищ и что он имел бы куда больше здравого смысла, не напейся он на том пиру. Я отвечал ему, что в Мараканде все будет иначе, раз здесь мы можем пить воду из горных источников.
В моих словах сквозила надежда. На берегах Окса Александр слишком долго был вынужден пить крепкое бактрийское вино и успел привыкнуть к нему. Здесь он смешивал его с водой примерно наполовину – но для бактрийского вина этого вовсе не достаточно.
Если беседа текла плавно, Александр говорил больше, нежели пил, и, даже если засиживался допоздна, все бывало прекрасно. Но порой он просто приходил трапезничать с намерением напиться. Все македонцы поступают так время от времени; на берегах Окса они привыкли делать это чаще обычного.
Никогда в своей жизни Александр не напивался во время марша. Победы его были слишком блестящи: медлительные враги оставляли царю достаточно времени. Он также не пил, когда ему бывало необходимо подняться рано на следующий день, даже просто для того, чтобы поохотиться. Иногда охота отнимала два-три дня, и Александр разбивал свой шатер в холмах; она прочищала ему кровь, и он возвращался свежим и бодрым, как мальчик.
Александр понемногу приноравливался к нашим обычаям. Поначалу мне казалось, он делает это затем, чтобы не выказать ненароком неуважения; потом я увидел, что он просто привык соблюдать их. Почему бы и нет? Я с самого начала понимал, что македонский царь во многом превосходил породившую и воспитавшую его страну. Сама душа его была цивилизованна; мы лишь показали ему самые общие, внешние формы своей культуры. Все чаще, принимая гостей и просителей, Александр надевал митру. Она весьма шла ему, ибо имела форму боевого шлема. Он взял в свиту нескольких управителей из местного дворца, и те наняли персов-поваров; отныне персидские гости вкушали настоящие праздничные яства, к которым привыкли, но и сам Александр бывал доволен кушаньями, хотя, по обыкновению, ел совсем немного. Чувствуя его добрую волю и гармонию с нашими обычаями, многие из тех, кто прежде служил ему из одного лишь страха, отныне делали это с удовольствием. Его правление было одновременно и сильным, и справедливым; немало времени пролетело с той поры, как у персов был царь, сочетавший и то и другое.
Впрочем, македонцы чувствовали себя обманутыми. Они ведь оставались победителями и полагали само собой разумеющимся, что это будет заметно во всем. Александр не мог не понимать этого. Он не был человеком, легко идущим на уступки, и вскоре вновь попробовал кружным путем привести своих соплеменников к ритуалу падения ниц. На сей раз он начал не с подножия, но с вершины.
Ни великолепного пира, ни персидских гостей. Одни лишь друзья, которым он мог верить, а также имевшие вес македонцы, коих он надеялся убедить. Он поделился со мною своими планами, и я счел, что ему это удастся: Александр был щедро наделен чувством такта.
Сам я, однако, не был допущен. Александр не сказал мне отчего; он превосходно видел, что я и так понимаю причину. Но все-таки, страстно желая увидеть это, я прокрался в примыкавшую комнату для слуг и затаился там, откуда мог созерцать все через проем дверей. Харес промолчал. Я почти всегда мог поступать, как мне вздумается, если только не нарушал рамок пристойности.
Все ближайшие друзья царя были приглашены: Гефестион, Птолемей, Пердикка, Певкест – и Леоннат тоже, благодарный за дарованное ему прощение и готовый исправиться. Что до остальных, то все они знали, что должно произойти. Когда Александр открыл мне, что пригласил и Каллисфена, удивление столь ясно проступило на моем лице, что он добавил: «Гефестион говорил с философом, и тот согласился. Но даже если он нарушит свое слово, я не стану замечать этого. Все будет иначе, чем в прошлый раз. Да и остальные не одобрят его выпада».
То была лишь маленькая вечеринка, не более чем на двадцать кушеток. Я видел, что Александр не пригубил своей чаши. Не было на свете удовольствия, что смогло бы подчинить царя себе, столь сильна была его воля. Он говорил, подносил к губам чашу и снова говорил.
Никто не мог уподобиться Александру в красноречии, когда тот бывал в ударе и обращался к благодарному слушателю. С греком он заговаривал об известных пьесах и актерах, о скульптуре, поэзии и живописи или же о том, как следует спланировать улицы города так, чтобы жителям было удобно в нем; с персом он говорил о предках собеседника, лошадях, обычаях его сатрапии или же о наших богах. Некоторые из его македонских друзей в детстве ходили к их общему наставнику – Аристотелю, о котором Александр до сей поры был самого высокого мнения. С большинством же других, в жизни своей не прочитавших ни одной книги и способных всего лишь «царапать» по воску, он был вынужден говорить об их заботах, их охотничьих удачах, их любовных похождениях или же о войне, что, если вино достаточно бойко ходило по кругу, быстро приводило беседу к победам Александра. Полагаю, это правда – то, что порой он говорил о них слишком много. Но всякий мастер, даже непревзойденный в своем искусстве, любит воскрешать в памяти уже созданные шедевры.
В ту ночь вино было хорошенько разбавлено, и все шло гладко. Для каждого из гостей у Александра нашлось нужное слово. Я слышал, как он спросил у Каллисфена, давно ли тот получал весточку от Аристотеля, на что философ отчего-то отвечал с запинкой, хоть сумел быстро совладать с собою и скрыть замешательство. Александр же рассказал остальным, что повелел сатрапам всех провинций посылать философу (уже обладавшему обширным собранием редкостей) любые странные находки, какие только удастся разыскать. Кроме того, Александр подарил Аристотелю немалые деньги – восемьсот талантов, чтобы тот выстроил на них здание, которое вместило бы коллекцию. «Когда-нибудь, – объявил он, – я непременно схожу и посмотрю на нее».
Столы очистили после трапезы; в тот вечер гостям не предлагали персидских сладостей. Все ждали чего-то; казалось, сам воздух был пропитан ожиданием. Харес, чья должность обычно считалась слишком высокой, чтобы он позволял себе разносить что-либо, самолично внес в залу прекрасную золотую чашу. То была персидская работа – по моему разумению, из Персеполя. Ее-то Харес и вложил в ладони Александру.
Царь отпил из нее, затем протянул Гефестиону, чье ложе стояло справа от кушетки Александра. Гефестион выпил, передал чашу Харесу и поднялся со своего места; тогда, оказавшись перед Александром, он пал ниц. Получилось превосходно, – должно быть, он упражнялся дни напролет.
Я отпрянул подальше. Зрелище вовсе не предназначалось для моих глаз, и я вполне понимал справедливость этого требования. Большую часть собственной жизни я провел, сгибаясь до земли, – как и все мои предки, вплоть до времен Кира. Это просто старая церемония, и нам отнюдь не кажется, что она способна как-то унизить человека, но для македонца, со всей его гордостью, это нечто совсем иное. У Гефестиона было право – по крайней мере, в тот первый раз – не делать этого на виду у персов, и в особенности у меня на глазах.
Он поднялся на ноги с не меньшей грацией, чем опускался на колени (ничего лучше я не видывал даже в Сузах), и шагнул к Александру, обнявшему его за плечи и расцеловавшему. Глаза их разделили улыбку. Гефестион вернулся на свое ложе, и Харес отнес чашу Птолемею. Так оно и продолжалось: каждый приветствовал царя и затем обнимал друга. На сей раз, подумалось тогда мне, даже Каллисфен не должен смутиться.
Очередь философа подошла ближе к концу. Словно бы случайно, Гефестион как раз в это время заговорил с Александром, который отвернулся, чтобы ответить. Никто из них не наблюдал за Каллисфеном.
Я же не спускал с философа глаз. Мне хотелось понять, достоин ли этот человек уважения. Вскоре я получил ответ на свой вопрос; он отпил из чаши, после чего прошел сразу к Александру, который (как решил Каллисфен) ничего не заметил, и встал рядом с ним, ожидая поцелуя. Я представил себе, как позже он хвастает, что был единственным, кто не стал кланяться. Едва возможно поверить, чтобы взрослый человек мог оказаться таким дураком!
Гефестион взглядом предупредил Александра. Тот промолчал. У Каллисфена был шанс сдержать данное слово; нарушив его, он оказался бы презираем самыми властными людьми при дворе. Такой поступок заставит отвернуться от него всех, кто счел бы выходку Каллисфена личным оскорблением.
Придумано было отлично; никто не учел, правда, степень презрения, которое эти люди питали к Каллисфену уже сейчас. Когда Александр повернулся к нему, кто-то воззвал со своего места: «Не целуй его, Александр! Он не падал ниц!»
Услышав, царь не мог сделать вид, что ничего не произошло. Он удивленно поднял брови и вновь отвернулся от Каллисфена.
Можно подумать, этого было достаточно. Каллисфен же никогда не знал меры ни в добре, ни в зле. Он пожал плечами и отошел от царя со словами: «Ну что ж, обойдусь и без поцелуя».
Полагаю, если человек способен сохранять хладнокровие в первом ряду сражающихся, это не идет ни в какое сравнение со спокойствием, надобным для того, чтобы иметь дело с Каллисфеном. Александр же просто подманил Хареса, который догнал философа, пока тот еще не успел вновь устроиться на своем ложе. Весьма удивленный – подумать только! – новостью о своем изгнании, тот встал и вышел, не открывая более рта. В душе я поздравил царя с тем, что он не удостоил философа чести выслушать слово «вон!» из собственных уст. Да, подумал я, он быстро учится.
Несколько друзей последними пали ниц, как если бы ничего не случилось; дальше все шло, как и на любом ином дружеском собрании. Но все уже было испорчено. Каллисфен доказал всю низость своих намерений, но был способен изготовить из этого собственный рассказ, который мог бы воодушевить прочих. Снова и снова я возвращался к одной и той же мысли…
В тот день царь лег относительно рано. Я выслушал всю историю (ведь меня там не было) и затем сказал:
– Ради поцелуя я готов и на большее. Я убью этого человека для тебя. Время пришло. Просто скажи одно лишь слово.
– Ты и правда сделаешь это? – В голосе Александра было больше удивления, чем жажды услышать мой ответ.
– Конечно же сделаю. Всякий раз, когда ты едешь на битву, твои друзья убивают твоих врагов. Я же еще ни разу никого не убил ради тебя. Позволь мне сделать это теперь.
Он сказал:
– Спасибо, Багоас. Но это вовсе не то же самое.
– Никто не узнает! Караваны привозят тонкие, незаметные яды издалека, даже из Индии. Я скрою лицо, когда пойду покупать снадобье, и знаю, что нужно делать.
Он положил ладонь мне на лицо и спросил:
– Ты уже делал это для Дария?
Я не ответил ему: «Нет, это просто план, который я придумал, чтобы убрать с дороги твоего возлюбленного».
– Нет, Аль-Скандер. За всю свою жизнь я убил лишь одного человека и сделал это, спасаясь от посягательств на свою честь. Но для тебя я готов на убийство – и обещаю, что не допущу небрежности.
Очень нежно Александр отнял пальцы от моего лица.
– Когда я сказал, что это не то же самое, я имел в виду «для меня».
Мне следовало знать. Александр никогда не убивал тайком, ни разу – за всю свою жизнь. Он не стал скрывать смерть Пармениона, когда дело было сделано. У него, вероятно, было множество друзей, которые с радостью избавили бы царя от козней Каллисфена и даже устроили так, чтобы смерть философа показалась естественной. Но Александр не желал делать то, чего не смог бы потом объявить своим деянием. И все же, если б он только позволил мне послужить ему так, как я желал того, это избавило бы царя от многих неприятностей и даже спасло несколько жизней.
После того, что случилось, он более не заговаривал о падении ниц. С македонцами он вел себя по-прежнему, иногда устраивая вечера с вином и дружескими беседами. Но что-то все-таки переменилось. Те, кто согласился пасть перед ним на колени – из любви, преданности или же из понимания, – отныне избегали общества пренебрегших царской волей, словно бы бросая на них тень недоверия. Каждый теперь знал свое место; отныне если кто-то и бывал не уверен, к кому следует примкнуть, то обе стороны тут же осыпали его упреками; расцветали раздоры.
Когда мы, персы, сгибали свои тела перед владыкой, никто из македонцев и не думал возражать. С чего бы? Мы просто выказывали царю покорность и готовность служить ему. Но старый ритуал становился похож на богохульство, когда ему пытались следовать македонцы.
Партии уже успели разделиться и даже пролить кровь. В уничтожении сил, поначалу брошенных на освобождение Мараканды, скрывалась какая-то темная история. Наши воины вытеснили осаждающих из их лагеря, но затем атаковали значительное скифское войско – и оказались загнаны в угол у самой реки. Царский толмач Фарнеух был отправлен навстречу врагу с полномочиями посла; македонские военачальники – как конники, так и пехотинцы – не сразу убедили его принять командование. Никто уже не узнает всей правды о случившемся; немногие выжившие воины обвиняют то одного, то другого, но, кажется, предводитель всадников не выдержал ожидания и во главе конницы пересек реку, бросив пехоту на обрыве у берега. Пешим воинам пришлось торопиться вслед за конниками; достигнув вплавь маленького островка посреди реки, они все стали там прекрасными мишенями для скифских стрел. Немногие смогли уплыть, чтобы поведать нам эту горькую повесть. Мараканда была осаждена вновь, и только сам Александр освободил город, после чего самолично отправился взглянуть на изуродованные тела и похоронить их.
Он был страшно разгневан тем, как хорошее войско оказалось безжалостно разбито вследствие неумелого руководства, и сказал, что жалеет о потере Фарнеуха более, чем о смерти таких полководцев. Друзья Александра говорили, что эти люди считали персов недостойными разделить с ними пищу; по их мнению, персидские войска были способны лишь прикрыть их собственные, когда дело шло плохо. Все это вселило в некоторые сердца затаенную злобу и ожесточило беседы на обычных вечерних пирушках с обильными возлияниями. Каждую ночь с ужасом я ждал, что вот-вот в присутствии царя разгорится какая-нибудь драка или иная недостойная сцена. Этого я страшился более всего. К счастью, бог не наделил меня даром предвидения.
Примерно тогда Черный Клит (прозванный так за свою жесткую бороду) явился во дворец испросить царского приема.
Это был тот самый Клит, что разделял с Гефестионом командование отрядом Соратников. Если вам потребен пример бывалого вояки, не желающего мириться с любыми новшествами, то он перед вами. Александр всегда потакал ему, ибо тот знал царя с колыбели; Клит был младшим братом царской няньки – благородной македонянки, воспитавшей Александра. Полагаю, Клит был старше царя лет на десять. Он бился еще в рядах войска царя Филиппа и, обладая старомодными взглядами и представлениями, всегда говорил свободно при ком бы то ни было и презирал всех инородцев. Наверное, он помнил годовалого Александра ковыляющим по полу и пускающим под себя лужицы. Не много ума надо, чтобы вспоминать подобные вещи о великом человеке; с другой стороны, я не думаю, что Клит мог бы – даже напрягшись – мыслить более общими понятиями. Он был отменным воином и неизменно проявлял мужество в гуще сражения. Всякий раз, когда ему на глаза попадался перс, на его лице вырисовывалось сожаление, что он убил их меньше, чем мог бы.
Поэтому посещение дворца Клитом, пришедшееся как раз на то время, когда именно Оксатр встал на часах, охраняя царя, стало подлинным злосчастием.
Я проходил мимо и, услыхав, как к Оксатру обращаются словно бы к слуге, остановился взглянуть на наглеца. Посчитав ниже своего достоинства заметить грубый тон, Оксатр не собирался бросать пост и бежать выполнять чьи-то поручения; поманив меня, он сказал по-персидски: «Багоас, передай царю, что полководец Клит хочет повидать его».
Я ответил на том же языке и поклонился; не стоило забывать, какое положение мы имели при дворе в Сузах. Поворачиваясь, чтобы уйти, я увидал лицо Клита. Между ним и царем стоят теперь два варвара, причем один из них – евнух! Теперь я ясно видел, как отнесся Клит к тому, чтобы оказаться представленным владыке продажным персидским мальчишкой.
Царь принял его довольно скоро. В деле, приведшем к нему Клита, не было ничего необычного; я слышал весь их разговор. И лишь потом, когда полководец вышел и вновь узрел стоящего на часах Оксатра, брови чернобородого македонца вновь сомкнулись над переносицей.
Вскоре после этого незначительного происшествия царь давал большой пир – в основном для своих македонских друзей. Впрочем, на нем были и греки, посланцы из Западной Азии, равно как и несколько персов, занимавших значительные должности в управлении провинцией, чьи полномочия царь подтвердил ранее.
Двор Александра теперь вырос, уже вполне соответствуя его положению; здесь все было учтено, чтобы в случае надобности угодить гостям любого ранга и звания. Я мог отправиться на базар за покупками, или уйти в город посмотреть на танцы, или же просто зажечь лампу и читать свою греческую книгу, что в последнее время стало удовольствием… Но что-то толкнуло меня посетить в тот вечер пиршественную залу. В том не было особой причины, меня просто угнетали обычные тревоги… и захотелось быть поблизости. Такие предчувствия могут внушаться богом или же просто порождаться опытом: так хорошие пастухи бывают способны угадывать погоду. Если это бог послал меня туда, то, верно, мне предназначалось вмешаться и отвратить беду. Как знать?
С самого начала мне все показалось странным. Александр принес в тот день жертву Диоскурам, греческим героям-близнецам. Клит тоже задумал пожертвовать двух овец Дионису, чей праздник отмечался в тот день в Македонии, а Клит всегда исполнял старые обычаи. Он обрызгал вином своих овец, уже готовясь перерезать им глотки, когда услыхал рожок, зовущий гостей к столу. Поэтому он оставил все как есть и ушел. Но глупые овцы, приняв своего палача за пастуха, покорно поплелись следом и вместе с ним вошли в двери залы. Все катались со смеху, пока не выяснилось, что овцы были жертвенными животными, уже посвященными богу. Царь был весьма взволнован этим знамением и послал за жрецами, которые принесли бы эту жертву за Клита. Тот поблагодарил Александра за добрую мысль, и как раз в это время вошли виночерпии со своими сосудами.
Я понял сразу, что этот вечер был одним из тех немногих, когда Александр опускался на пиршественное ложе с твердым намерением напиться. Именно он задавал темп; виночерпии сновали взад-вперед столь быстро, что все были уже изрядно навеселе к тому времени, как с мясными блюдами было покончено, тогда как, по персидскому обыкновению, вино только сейчас следовало бы предложить гостям. Я и по сей день не могу совладать с гневом, когда несведущие греки объявляют, что именно мы приучили царя преступать меру в отношении вина. Да неужели?..
В тот день был подан десерт: превосходные спелые яблоки из Гиркании. Они хорошо перенесли неблизкий путь, и Александр заставил меня взять одно еще до ужина – на тот случай, если их вдруг не останется вовсе. Царь никогда не бывал чересчур занят, чтобы подумать о мелочах наподобие этой.
Кажется, в самой человеческой природе заложена способность обращать добрые дары бога во зло. В любом случае именно с этих яблок разговор принял неверный оборот.
Друзья Александра рассуждали в том духе, что фрукты всех четырех сторон света ныне прибывают к его столу, поступая из собственных его земель. Диоскуры и те были обожествлены за меньшие подвиги на поле брани.
Ныне, прочтя немало книг, я убедился в правдивости этих слов. Самой дальней точкой, куда только смогли добраться близнецы на корабле Ясона из родимой Спарты, был Эвксинский Понт – примерно то же расстояние, что из Македонии до Западной Азии, да и то лишь вдоль берега. Другие походы, в которых участвовали Диоскуры, были маленькими греческими войнами, поездками за стадами или за своей сестрой, похищенной каким-то афинским царем. Все это не так далеко от дома. Без сомнения, братья были отличными воинами, но я сомневаюсь, что они могли сражаться плечом к плечу, ведя притом своих людей на битву. Один из них был всего лишь борцом. Поэтому Александр не стал отрицать, что превзошел их. Зачем бы ему это делать? И все-таки я чувствовал приближение беды.
Можно представить, какой шум о богохульстве подняли сторонники старых порядков. На это друзья Александра отвечали криком (к тому времени орали уже все в зале), что близнецы были рождены такими же смертными, как и Александр, и одни только зависть и желчь под фальшивыми масками благочестия могут отказать ему в почестях, которых он заслуживает куда более, чем эти двое.
Словно бы и сам пропитавшись царившим в зале ароматом брожения, я выпил немало вина в помещении для слуг, и теперь все плыло предо мною, словно в зыбком тумане. Так бывает во сне: знаешь, что грядет нечто ужасное, но уже ничего нельзя исправить. Впрочем, и трезвый, я ощутил бы то же самое.
– Александр то, Александр се, везде Александр! – Гулкий и хриплый голос Клита перекрывал все остальные. Именно он заставил меня броситься из своего укрытия ко входу в пиршественную залу. Полководец стоял, выпрямившись во весь рост, у своего ложа. – Он что, сам покорил всю Азию? Неужели мы ничего не свершили?
На что Гефестион проорал через всю комнату (уже пьяный, как и все прочие):
– Он вел нас! Ты не заходил так далеко с Филиппом!
Только этого и недоставало, чтобы удвоить гнев Клита.
– Филипп! – закричал он. – Филипп начинал с пустого места! Какими он принял нас? Племена грызутся, цари бьются за трон, повсюду враги. Его убили, когда ему не исполнилось и пятидесяти, а кем он был тогда? Повелителем Греции, хозяином Фракии до Геллеспонта; все было готово к походу на Азию! Без своего отца, – теперь Клит кричал прямо в лицо Александру, – где б ты оказался сегодня? Без армии, которую он собрал для тебя? До сих пор отбивался бы от иллирийцев!
Я был потрясен до глубины души тем, что он мог так оскорбить повелителя в присутствии персов. Что бы ни ждало этого человека в дальнейшем, его следовало немедленно вывести вон. Я ждал, что царь прикажет это сразу же.
– Что?! – крикнул он в ответ. – За семь-то лет? Ты что, из ума выжил?
Никогда прежде я не видал, чтобы Александр так забывался. Он походил на какого-нибудь забияку в таверне. И пьяные македонские олухи не придумали ничего лучше, как вторить ему своими воплями.
– Отбивался бы от иллирийцев! – рокотал Клит в ответ.
Александр, привыкший, чтобы его голос был слышен над шумом сражения, если он повышал его, сделал это сейчас:
– Мой отец боролся с иллирийцами половину своей жизни! И они не желали успокоиться, пока я не вырос, чтобы оказать отцу эту услугу. Мне было шестнадцать. Я гнал их многие лиги уже за пределами прежних границ, и там-то они и остались! А ты где был в то время? Вместе с отцом не высовывал носу из Фракии, после того как трибаллы разгромили тебя!
Я давно уже слыхал, что царица Олимпиада была ревнивой, неуправляемой женщиной, научившей Александра ненавидеть отца (как полагал я, оттого лишь, что в Македонии не сыщешь ни единого человека, обученного правильно управлять гаремом). От стыда мне хотелось провалиться сквозь землю.
Началась настоящая буря пререканий. Вновь вспомнили про прискорбный разгром войска на речном берегу, вновь пережили обрушившийся на островок шквал скифских стрел. В общем шуме Александр немного пришел в себя. Царь призвал к тишине голосом, который сразу же возымел действие; я видел, что он с трудом сохраняет самообладание. Едва все утихли, он обратился к сидевшим неподалеку греческим гостям:
– Должно быть, вы чувствуете себя полубогами среди диких зверей, посреди всего этого крика.
Клит услышал. Побагровев от выпитого вина, смешавшегося с яростью, он завопил:
– Значит, теперь мы звери? И дураки, и растяпы! В следующий раз он назовет нас трусами. Именно так и назовет! Это мы – те воины, какими сделал нас твой отец, мы принесли тебе все твои победы. И теперь даже кровь его недостаточно хороша для тебя, ты ведь теперь «сын Амона»!
Мгновение Александр безмолвствовал. Затем сказал – негромко, но таким свирепым голосом, что тот прорезал насквозь всю суматоху спора:
– Убирайся.
– Да, я уйду, – ответил Клит. – Отчего не уйти? – Внезапно выбросив в сторону руку, он указал на меня дрожащим перстом. – Да, когда для того, чтобы повидаться с тобой, нам приходится сначала спрашивать разрешения у варваров, подобных этому выродку, лучше уж держаться подальше. Лишь мертвецы, Парменион и его сыновья, счастливы ныне.
Не сказав ни слова, Александр потянулся к блюду с яблоками, замахнулся и метнул плод прямо в голову Клита. Бросок был убийственно точен; я слышал глухой удар.
Гефестион прыжком поднялся на ноги и подскочил к Александру. Я слышал слова, обращенные к Птолемею:
– Выведи его. Во имя любви богов, выведи его отсюда.
Птолемей бросился к Клиту, все еще потиравшему ушибленный лоб, схватил его за руку и потянул к дверям. Клит обернулся и помахал ладонью.
– Этой самой рукой, – заявил он, – я спас тебе жизнь у Граника, когда ты подставил спину под копье Спитридата.
Александр, бывший на пиру в своем персидском одеянии, схватился за пояс, словно бы надеясь найти там меч. Возможно, в Македонии они действительно не снимают оружия, отправляясь пировать.
– Подставил спину?! – крикнул он. – Лжец! Подожди меня, не убегай!
Теперь у него была причина гневаться. Родственники Спитридата, жившие в Сузах, уверяли всех, будто бы тот погиб, сражаясь с Александром лицом к лицу, но они наделяли его чрезмерным мужеством: этот воин пытался убить Александра, подойдя со спины, когда царь рубился с кем-то другим. Клит, в свою очередь подскочивший сзади, отрубил Спитридату руку, уже занесенную для удара. Как я полагаю, любой воин, оказавшийся поблизости, сделал бы в точности то же самое, но Клит столь часто похвалялся своим подвигом, что всех уже тошнило от этой старой истории. Сказать, будто Александр подставил врагу спину, было вовсе уж бесчестно. Царь вскочил на ноги, но Гефестион и Пердикка остановили его, ухватив поперек туловища. Александр боролся и проклинал их, пытаясь вырваться, пока Птолемей тащил к дверям Клита, все еще бормотавшего какие-то оскорбления, и вовсе уже неслышные в поднявшемся шуме. Тем временем Гефестион увещевал Александра:
– Мы все напились. Потом ты пожалеешь…
Барахтавшийся в их объятиях Александр процедил сквозь зубы:
– Кажется, так кончил Дарий. Еще немного – и вы принесете веревки.
Его разумом овладел какой-то злой бог, подумал я. Нет, это не просто выпитое вино; его надо спасать. И подбежал к извивавшемуся клубку людей:
– Александр, с Дарием было иначе. Это твои друзья, они не желают тебе худа.
Полуобернувшись на мой голос, Александр непонимающе переспросил:
– Что?
Гефестион фыркнул:
– Поди прочь, Багоас, – с раздражением, подобным тому, с каким обращаются к ребенку, требующему внимания в самый неподобающий момент.
Наконец Птолемей довел Клита через всю залу до дверей и остановился распахнуть их. Готовый броситься обратно, Клит едва не вырвался, но Птолемей всегда имел крепкую хватку. Оба пропали из виду, двери затворились за ними. Тогда с видимым облегчением Гефестион произнес:
– Он ушел. Теперь он тебя не слышит. Не выставляй себя на посмешище, успокойся и сядь.
Они разжали объятия.
Александр запрокинул голову и испустил пронзительный вопль на македонском наречии. Снаружи в залу вбежало несколько воинов. Царь призвал охрану.
– Трубач! – крикнул Александр. Тот шагнул вперед: в его обязанности входило каждую минуту быть подле царя. – Общая тревога!
Воин медленно поднял инструмент, не спеша сигналить. Тревога подняла бы на ноги всю армию. Со своего поста он видел практически все, что произошло в зале. Стоявший позади царя Гефестион сделал ему знак: «Нет».
– Труби же! – настаивал Александр. – Ты что, оглох? Общая тревога!
Снова воин поднес к губам трубу. Перед собою он видел глаза пяти или шести полководцев, молча взывавших: «Не надо». Он опустил инструмент, и Александр наотмашь ударил воина по лицу.
– Александр! – вскричал Гефестион.
Какое-то время царь молчал, словно бы приходя в себя. Наконец он обронил широко разинувшим рты стражникам:
– Ступайте на свои посты.
Бросив на него встревоженный взгляд, трубач последовал за товарищами.
Когда спор еще только начинал разгораться, персы тихонько ушли, принеся свои извинения управителям двора. Вечно любопытствующие греки оставались куда дольше, но и они скрылись – уже без церемоний, – стоило Александру позвать стражу. Теперь в зале оставались одни македонцы; позабыв собственные распри, они пялились друг на друга, подобно крестьянам, затеявшим потасовку за оградой своего поселения и устрашившимся близкой вспышки молнии.
Я подумал: «Они должны пропустить меня. Александр услышал, когда я назвал имя Дария. Пусть делают что хотят, но я проберусь к нему».
Но теперь царь был свободен и, пошатываясь, брел по пиршественной зале, взывая к Клиту так, как если бы тот был еще здесь:
– Все эти раздоры в лагере – твоих рук дело!
Он прошел рядом, даже не заметив меня; я же не стал задерживать его. Как мог я схватить царя за руку на виду у стольких людей? И без того вечер был полон непристойности. Но он хотел покарать дерзкого грубияна собственными руками, вместо того чтобы послать за палачом! Какому еще царю, кроме воспитанного в Македонии, может прийти в голову что-то подобное? Все и так было хуже некуда – и без того, чтобы на виду у всех за руки царя цеплялся его персидский мальчик! Быть может, разницы уже и не было б или же (как мне кажется) Александр оттолкнул бы меня, так и не услышав… Но даже теперь я просыпаюсь порой в ночи и думаю о том давно прошедшем дне.
Как раз в это время Птолемей, тихо проскользнувший внутрь через двери, предназначенные для слуг, шепнул остальным:
– Я вывел его за пределы цитадели. Там он должен остыть.
Царь все еще взывал: «Клит!» – но я уже успокоился. Он просто напился и хочет разбить кому-нибудь физиономию, думал я. Скоро это пройдет. Я посажу его в хорошую горячую ванну и выслушаю все, что он скажет. Потом Александр проспит до завтрашнего полудня и вновь проснется самим собой.
– Клит, где ты?
Едва Александр подошел к дверям, они распахнулись настежь. Там стоял Клит, краснолицый и запыхавшийся. Должно быть, он помчался обратно, едва Птолемей оставил его.
– Вот тебе Клит! – рявкнул он. – Здесь я!
Он явился, чтобы оставить за собой последнее слово. Оно слишком поздно пришло ему на ум, и Клиту не хотелось отказываться от столь веского довода в свою пользу. Самой судьбой ему было предначертано исполнить свое желание.
Из-за его спины в проем дверей нерешительно заглядывал стражник, робостью подобный грязному псу. У него не было приказа не впускать полководца, но ему не понравилось состояние Клита. Воин стоял за спиною нахала, сжимая свое копье, послушный долгу и готовый к действию. Александр же, не успевший сделать и шагу, ошеломленно уставился на неугомонного спорщика.
– Послушай, Александр. «Когда трофей у эллинов…»
Даже македонцы знают наизусть Еврипида. Я бы сказал даже, любой из находившихся там, кроме меня, мог бы завершить эту знаменитую цитату. Смысл ее в том, что победа – дело рук воинов, но именно полководцам достается вся слава. Не знаю, собирался ли Клит читать до конца.
Белый вихрь метнулся к дверям и развернулся снова. Послышалось мычание, похожее на последний крик быка, умирающего под ножом мясника. Клит обеими руками схватился за древко поразившего его прямо в грудь копья; корчась, упал с хриплым вздохом, вытянулся в агонии. Его рот и глаза распахнулись.
Все произошло столь быстро, что мне даже показалось, будто смертельный удар нанес ему страж: копье принадлежало ему.
Тишина, растекшаяся по огромной зале, сказала мне правду.
Александр встал над телом, глядя вниз. Недоуменно позвал: «Клит?» – но мертвец просто взирал на него с полу. Тогда царь ухватился за древко и потянул. Когда оно не пожелало выйти из раны, я увидел, как Александр начал было привычное воину движение – наступить на тело и попытаться снова. Вздрогнув, он остановился и потянул опять. Оно резко вышло и, залитое кровью, запятнало одежды Александра. Медленно он развернул копье острием к себе и упер его тупым концом в пол.
Птолемей всегда уверял, что это ничего не значило. Я знаю только, что сам я вскричал: «Нет, господин!» – и вырвал копье из рук Александра. Я застал его врасплох, как он сделал это со стражником. Кто-то потянулся за оружием и убрал его подальше от глаз; Александр же опустился на колени рядом с телом и ощупал грудь Клита, после чего накрыл ему лицо своими окровавленными ладонями.
– О боже! – медленно выдохнул Александр. – Боже, боже…
– Идем отсюда, Александр, – шепнул ему Гефестион. – Тебе нельзя здесь оставаться.
Птолемей и Пердикка помогли ему подняться. Сперва он сопротивлялся, все еще пытаясь найти в трупе признаки жизни. Потом ушел с ними, двигаясь словно во сне. Его лицо в кровавых потеках было страшно, и собравшиеся кучками македонцы взирали на него с ужасом, когда царь проходил мимо. Я поспешил вослед.
У двери в его комнату стоявший на часах юноша бросился вперед, спрашивая:
– Не ранен ли царь?
Птолемей отвечал ему:
– Нет. Твоя помощь не надобна.
Попав внутрь, Александр рухнул на кровать вниз лицом – прямо, как и был, в запятнанном кровью одеянии.
Я заметил, что Гефестион озирается, и догадался, что он ищет. Намочив губку, я подал ему. Потянув Александра за рукава, Гефестион смыл кровь с его ладоней, а после очистил и лицо, поворачивая голову царя сначала в одну сторону, затем – в другую.
– Что ты делаешь? – вопросил Александр, отталкивая его руки.
– Смываю с тебя кровь.
– Вряд ли получится. – Александр протрезвел. И успел осознать содеянное. – Убийство, – произнес он.
Снова и снова царь повторял это, словно пытаясь выучить трудное слово на чужом языке. Александр сел на кровати. Его лицо не стало чище усилиями Гефестиона. Я послал бы за горячей водой, легонько прошелся губкой и сделал бы все как нужно.
– Уходите, все вы, – сказал царь. – Мне ничего не надо. Оставьте меня одного.
Переглянувшись, друзья Александра повернулись, чтобы выйти. Я ждал, чтобы позаботиться о моем господине, когда пройдет его первая печаль.
Гефестион поманил меня за собой:
– Идем, Багоас, ему сейчас никто не надобен.
– Я и есть «никто», – ответил я. – Позвольте мне приготовить ему постель.
Я шагнул к кровати, но Александр повторил свое «уходите все», и мне тоже пришлось выйти. Если б Гефестион держал рот закрытым, я бы тихонечко посидел в углу, пока Александр не забыл бы обо мне. Потом, уже ночью, когда жизненные соки текут медленнее, он не стал бы противиться моей помощи. Друзья царя даже не накрыли его простыней, а ведь ночи были холодными!
Все трое ушли, тихо переговариваясь меж собою. Добравшись до собственной комнаты, я не стал раздеваться – на тот случай, если Александр позовет меня. Я прекрасно понимал, что, допустив такое страшное унижение, царь никого не может сейчас видеть. Мое сердце истекало кровью за него. Мы многому научили Александра в Персии, и потому он ощущал свой позор. По сравнению с происшедшим сегодня тот случай, когда Набарзан попросил Дария сойти с трона, дабы на время уступить его Бессу, был образцом придворного этикета.
Я вообразил себе человека, подобного Клиту, оскорбляющим великого царя в Сузах, если такое вообще возможно представить. Царь просто пошевелил бы пальцем, и появились бы люди, чьей заботой и было охранять его покой. Преступника мгновенно уволокли бы прочь, зажав ему рот ладонью; пир продолжался бы своим чередом, и лишь на следующий день, когда царь успел бы отдохнуть, он не спеша выбрал бы для обидчика заслуженную им смерть. Все было бы сделано тихо и достойно. Царю ни о чем не пришлось бы беспокоиться; ему стоило только шевельнуть рукою!
Я думал, Александр понимает, что навлек на себя немалый позор перед греками и даже персами; что своим необдуманным поступком потерял бездну уважения. Ему нужно помочь и напомнить о его величии. Среди всех напастей царя вовсе не следует оставлять одного!
В мертвый час уже после полуночи я в одиночестве отправился к его комнате. Телохранитель у двери смотрел на меня не двигаясь. Из-за двери до меня доносился протяжный вой Перитаса, и я понимал, что Александр, конечно же, плачет.
– Впусти меня, – попросил я стража, – царю нужны мои услуги.
– Нет, ты не войдешь сюда. И никто другой. Таков мой приказ.
Этот юноша, Гермолай, никогда не давал мне повода усомниться в его мнении насчет евнухов. Он рад был не впускать меня и вовсе не сострадал печали моего господина. Звуки плача разрывали мне сердце; теперь я отчетливо слышал их.
– Ты не имеешь права не впустить меня, – сказал я. – Ты ведь знаешь, я-то могу войти.
В ответ Гермолай молча перегородил дверь своим копьем; о, с каким наслаждением я вонзил бы в него нож! Вместо этого я вернулся к себе в комнату и до утра не сомкнул глаз.
Когда стража сменилась, где-то между зарею и восходом, я отправился туда снова. Теперь у двери стоял Метрон. Я сказал:
– Царь будет ждать меня. Никто не служил ему со вчерашнего вечера.
Этот юноша был здравомыслящим человеком и позволил мне войти.
Александр лежал, запрокинув лицо, взирая на потолочные брусья. Кровь на его одеянии высохла, обретя ржавый оттенок. Царь так и не позаботился о себе, даже не натянул покрывала! Взгляд его был неподвижен, словно взор мертвеца.
– Аль-Скандер, – позвал я. Глаза его медленно повернулись на мой голос, и в них было пусто – ни радости, ни раздражения. – Аль-Скандер, уже почти утро. Ты слишком долго печалился.
Я положил ладонь на его брови, и он позволил ей лежать там достаточно, чтобы я не почувствовал пренебрежения. Затем он отодвинулся.
– Багоас. Ты не позаботишься о Перитасе? Он ведь не сможет сидеть тут взаперти.
– Конечно, только после того, как позабочусь о тебе. Если ты снимешь с себя это и искупаешься, ты еще успеешь немного поспать.
– Пусть он пробежится рядом с твоим конем, – сказал Александр ровным голосом. – Ему нужно размяться.
Пес вскочил на ноги и прыжками бросался от меня к лежащему Александру, исполненный муки. Он уселся, когда я приказал ему, но не переставая крутил головой.
Я умолял:
– Сейчас принесут горячую воду. Давай снимем с тебя эту грязную одежду. – Я надеялся, это сработает, ведь Александр так любил быть чистым.
– Я сказал, мне ничего не нужно. Возьми собаку и уходи.
– О господин мой! – вскричал я. – Как можно казнить себя за смерть такого ничтожества? Даже если не следовало опускаться до этого, ты все равно поступил хорошо.
– Ты не понимаешь, что я натворил, – отвечал он. – Откуда тебе знать? Не беспокой меня сейчас, Багоас. Мне ничего не нужно. Возьми поводок Перитаса; он лежит на окне.
Сначала пес оскалился на меня, но Александр поговорил с ним, и тот смирился. У двери уже стояли три кадки с горячей водою, а раб поднимался по лестнице с четвертой. Мне ничего не оставалось, кроме как отослать воду обратно.
Метрон озабоченно шагнул от двери и тихо спросил меня:
– Неужели он вообще ничего не хочет?
– Нет. Только чтобы я позаботился о собаке.
– Он принял случившееся близко к сердцу. Оттого, что убил друга.
– Друга? – Должно быть, я вытаращил глаза, как последний дурак. – Да знаешь ли ты, что сказал ему Клит?
– Ну, он все-таки был ему другом, еще с детства. Клит всегда говорил очень прямо… Ты не поймешь, пока сам не поживешь в Македонии. Разве ты не знаешь, что ссоры друзей – самые горькие?
– Правда? – переспросил я, не имея о том ни малейшего представления, и повел измучившуюся собаку на воздух.
Дав Перитасу вволю побегать, я весь день ходил подле закрытой двери. В полдень я видел, как Александру принесли еду – и унесли нетронутой. Позже явился Гефестион. Я не слышал, о чем он говорил (из-за стражника у двери), но расслышал возглас Александра: «Она любила меня, как родная мать, а я так ответил на ее любовь!» Должно быть, он имел в виду свою няню, сестру Клита. Гефестион вскоре вышел. Спрятаться было негде, но и увидев меня, он ничего не сказал.
Царь отослал хороший горячий ужин, так и не притронувшись к блюдам. На следующее утро, совсем рано, я принес ему напиток из вина, яйца, молока и пряностей, чтобы дать ему хоть немного сил. Но на часах стоял новый страж, и он не впустил меня. Царь пролежал, постясь, весь тот день.
После того к нему начали приходить наделенные властью люди, упрашивавшие Александра позаботиться о себе. Даже философы явились читать ему свои нравоучения. Я не мог поверить своим глазам, когда они послали к царю Каллисфена. Быстро поразмыслив, я вошел по пятам за ним. Уж если этот человек может войти, то я-то и подавно. Мне хотелось посмотреть на воду для питья; я помнил, что в кувшине ее было совсем немного.
Ее оказалось ровно столько же, сколько было и ранее – всего лишь четверть кувшина. За два дня Александр не сделал ни глотка, и это при той жажде, которую мужчина испытывает после вина!
Я присел в углу, слишком расстроенный, чтобы слушать Каллисфена. Кажется, он постарался быть по-своему полезным, заявив, что раскаяние почти снимает грех. На мой взгляд, одно присутствие философа и то, как он держался, было способно оскорбить; но Александр выслушал его не перебивая, а в конце сказал, что ничего так не хочет, как побыть в одиночестве. Как я и уповал, мне удалось остаться незамеченным.
Но в это время вошел Анаксарх, спросивший у Александра, отчего он лежит тут в скорби, когда властелин мира имеет полное право поступать так, как ему хочется. Царь и этого выслушал с терпением, хотя в его состоянии даже стрекот кузнечика должен был казаться утомительным шумом. Затем, уже собравшись уходить, глупец Анаксарх надумал прибавить:
– Вот, пусть сидящий здесь Багоас накормит тебя и приведет в достойный вид.
Так я был замечен и отослан прочь вместе с софистом. Все мои старания пошли прахом.
Пришел третий день; ничто не изменилось. Новости уже успели обежать лагерь. Люди не шатались по городу, но мололи языками в своих шатрах или же сидели группками напротив дворца, то и дело посылая узнать о настроении царя. Совсем не обязательно долго жить среди македонцев, чтобы догадываться – они частенько убивают друг дружку в пьяных драках после пирушек; прошло немало времени, прежде чем состояние царя стало их беспокоить. Но простые воины знали на собственном опыте: чего Александр хотел, того он непременно добивался. И сейчас они начинали бояться, что он желает смерти.
Я полночи провел, мучимый тем же страхом.
С радостью смотрел я на то, как в комнату Александра входит врачеватель Филипп. Хотя это случилось еще до моего появления в лагере, я уже слышал рассказ о том, как очень больной царь доверился ему и выпил принесенное Филиппом снадобье, только что прочитав послание Пармениона, предупреждавшее, что этот человек подослан Дарием отравить его. Александр протянул письмо лекарю и, пока тот читал, проглотил напиток… Но вскорости Филипп вышел от царя, покачивая головою.
Я должен попасть внутрь, думалось мне. С собою я взял пару золотых статеров, чтобы подкупить охрану. Если б страж попросил кувшин моей крови, я отдал бы и его.
Едва я приблизился, чтобы заговорить с ним, дверь открылась, и вышел Гефестион. Я шагнул в сторону, но он сказал мне:
– Багоас, нам нужно поговорить.
Он вывел меня вниз, в открытый дворик, подальше от стоков карниза. Только тогда Гефестион попросил:
– Мне бы не хотелось, чтобы ты входил сегодня к царю.
Из-за немалой власти, которой он был облечен, я постарался сдержать гнев. Что, если соперник попытается отослать меня прочь от господина?
– Разве не сам царь должен приказывать? – спросил я, еле стерпев захлестнувший мое сердце ужас.
– Истинно так.
С удивлением я увидел, что и Гефестион старается сдержаться. Чего он боится? И от кого исходит опасность – от меня?
– Если Александр пошлет за тобою, никто не станет противиться. Но держись подальше, пока это не случится.
Слова Гефестиона потрясли меня. Признаться, я был лучшего о нем мнения.
– Он убивает себя, но ежели его спасут – не все ли равно, кто это сделает? Мне все равно.
– Нет, – медленно проговорил он, взирая на меня с высоты своего роста. – Нет, по-моему. – Он все еще говорил со мною словно с докучливым дитятей, уже прощенным за шалости. – Сомневаюсь, что он убьет себя. Александр вспомнит о предначертании… Ты понимал бы, сколь он вынослив, если бы служил рядом с ним. Он и не такое выдержит.
– Человек не может обходиться без воды, – шепнул я.
– Что? – резко переспросил Гефестион. – У него есть вода, я сам видел.
– Ее в кувшине ровно столько же, как и в первую ночь, когда ты выгнал меня…
Подумав, я добавил:
– Я приглядываю за подобными вещами, когда мне позволяют это делать.
Гефестион сдержался и на сей раз.
– Да, он обязательно напьется, я постараюсь уговорить его.
– Но не я? – Теперь я сожалел, что не отравил этого человека в Задракарте.
– Нет. Потому что ты войдешь туда и скажешь, что великому царю позволено все.
Я собирался сказать нечто совсем другое, и уж в любом случае это никак не касалось Гефестиона.
– Воистину это так. Царь есть закон.
– Да, – удовлетворенно ответил Гефестион. – Так я и знал, что ты скажешь ему что-нибудь в этом роде.
– Почему нет? Кто окажет царю уважение, если предатели безнаказанно плюют ему в лицо? В Сузах человек, подобный Клиту, молил бы бога о той смерти, какую получил он.
– Не сомневаюсь, – сказал Гефестион.
Я вспомнил о криках Филота, но не стал напоминать о них, а лишь промолвил:
– Конечно, если б царь оставался собою, он не стал бы пятнать руки. Теперь он понял это.
Гефестион глубоко вдохнул сквозь зубы, словно бы с трудом сдерживаясь от того, чтобы размозжить мне голову.
– Багоас, – медленно заговорил он, – я знаю, что великий царь волен поступать, как ему хочется. Александр тоже это знает. Но он также помнит и о том, что он – царь македонцев, который не может преступить общий для всех закон. Он не может убить македонца – своими собственными руками или любыми другими, – пока за это не проголосует ассамблея. Вот о чем он забыл.
Мне вспомнились слова Александра: «Ты не понимаешь, что я натворил».
– Не в нашем обычае, – сказал я, – так рано предлагать вино. Подумай, как его оскорбили!
– Я был там. Я знал отца Александра… Но это сейчас не важно. Царь преступил первый закон Македонии. Не сдержался. Этого он не может простить себе.
– Но, – вскричал я, – он должен простить! Иначе он умрет.
– Разумеется, должен. Как ты думаешь, чем сейчас заняты македонцы? Они созывают ассамблею, чтобы судить Клита за измену. Они приговорят его, и тогда смерть Клита станет законной. Простые воины придумали это: они хотят, чтобы Александр простил себя.
– Но, – мой голос дрогнул, – неужели ты сам не хочешь того же?
– Хочу. – Гефестион старательно выговаривал слова, будто я мог не понимать греческий. – Да, но меня беспокоят условия, на каких он может на это согласиться.
– А меня беспокоит только он сам, – ответил я.
Внезапно он закричал на меня, словно сотник – на непутевого воина:
– Глупый мальчишка! Да у тебя есть хоть капля мозгов? – Прежде он говорил со мною тихо, и от крика я отшатнулся, словно от удара. – Неужели ты до сих пор не заметил, – возвышаясь надо мной, Гефестион бросал слова вниз, уперев сжатые кулаки в бока, – что Александр ценит любовь своих воинов? Да или нет? Теперь подумай: эти люди – македонцы. Если ты до сих пор не сообразил, что это значит, тогда ты должен быть глух и слеп. В Македонии любой свободный человек имеет право поговорить со своим вождем с глазу на глаз; любой свободный человек – или вождь – может говорить с царем. И вот что я тебе скажу: они, эти люди, прекрасно понимают, что Александр убил Клита в пылу гнева, это могло произойти с любым из них. Но если бы царь хладнокровно казнил его на следующий день, это уязвило бы их права, одинаковые для всех свободных людей, и их любовь к нему дрогнула бы. Если и ты любишь его, никогда не говори Александру, будто он стоит выше закона.
Говоря это, Гефестион понемногу остывал, и я ответил:
– Но Анаксарх уже говорил ему это.
– То Анаксарх! – Гефестион пожал плечами. – Но тебя он может и послушать.
Должно быть, эти слова дались Гефестиону с трудом. Мне надо было ответить той же искренностью:
– Я понимаю и готов признать, что тебе виднее. Ничего такого я не скажу, обещаю. А теперь могу ли я видеть его?
– Не сейчас. Я вовсе не сомневаюсь в твоем слове, но пока ему лучше будет побыть с македонцами.
Сказав это, Гефестион повернулся и пошел прочь. Он взял с меня обещание, так ничего и не оставив взамен. Я никогда не рвался к власти, как некоторые другие евнухи; меня влекла одна лишь любовь. И теперь я наконец понял, чего стоит власть. У Гефестиона она была. Если бы ею обладал и я, кому-то пришлось бы впустить меня к господину.
Весь тот долгий день я ходил к стражнику на часах спросить, поел ли и выпил ли царь хоть что-нибудь. Ответ оставался прежним: «Александр сказал, ему ничего не нужно».
Воины судили Клита и объявили его изменником, справедливо преданным смерти. Как можно остаться глухим к такому доказательству любви? Но даже это никак не тронуло Александра. Неужели он и вправду считал, что убил друга? Я вспомнил о дурном знамении с овцами и то, как Александр приказал принести жертву для Клита, дабы обеспечить тому безопасность. Кроме того, царь сам пригласил Клита прийти и разделить с ним спелые яблоки…
Солнце поднялось к зениту; солнце опустилось вниз. Сколько еще солнц?
Я просидел в своей комнате, пока не наступила кромешная тьма, из опасения, что Гефестион увидит меня. Когда все уснули, я взял кувшин со свежей родниковой водою и чистую чашу. Все будет зависеть от того, какой именно страж стоит сейчас у дверей. Бог был милостив ко мне. В ту ночь там стоял Исмений, всегда хорошо обращавшийся со мной; кроме того, он любил царя.
– Да, войди, – сказал он. – Мне все равно, будут ли меня бранить после. Я и сам заходил, едва только занял пост. Но Александр спал, и я не решился разбудить его.
Сердце мое замерло в груди.
– Спал? Ты слышал его дыхание?
– О да, но он уже почти умер. Войди и постарайся уговорить его.
Дверь отворилась бесшумно. В комнате было темно: Александр погасил ночной светильник. После пламени факела снаружи я поначалу различил лишь очертания тускло мерцавших окон. Но вышла луна, и очень скоро я смог разглядеть спящего Александра.
Кто-то набросил на него покрывало, но во сне Александр наполовину раскрылся. Он все еще был в одеянии с засохшими кровавыми пятнами. Волосы его спутались, а кожа натянулась на скулах. Сколь светловолос он ни был, я разглядел пробивающуюся щетину даже в этой темноте. На столике у кровати стоял наполненный водою кувшин, к которому он даже не прикоснулся. Сухие губы Александра уже потрескались; во сне он пытался увлажнить их, то и дело проводя по ним таким же сухим языком.
Я наполнил чашу. Присев на краешек кровати, я окунул два пальца в воду, и капли стекли прямо на губы Александра. Словно щенок, он облизнул мои пальцы, так и не проснувшись. Так я и поил его, пока не увидел, что Александр пробуждается; тогда я приподнял ему голову и наклонил чашу. Он глотнул воды, глубоко вздохнул и глотнул снова. Я наполнил чашу вновь, и Александр опорожнил ее.
Пригладив ему волосы, я провел ладонью по бровям – Александр не стал отворачиваться. Я не стал упрашивать его вернуться к нам; он уже наслушался подобных речей. Я просто сказал:
– Не прогоняй меня больше. Это разбивает мне сердце.
– Бедняжка Багоас. – Он накрыл мою руку холодной ладонью. – Завтра ты сможешь входить ко мне, когда только захочешь.
Я поцеловал ему пальцы. Он нарушил обет еще прежде, чем сообразил, что делает; теперь его пост завершен. Да, именно теперь, когда я пришел к царю, а не толпы этих самодовольных идиотов, увещевавших его, словно капризного ребенка.
Высунув голову из дверей, я шепнул Исмению:
– Пошли кого-нибудь разбудить повара. Яйцо с медом и вином, да пусть покрошат туда творогу. Спеши, пока царь не передумал.
Лицо стража просияло, и от радости он крепко ударил меня по плечу; будь на его месте Гермолай, он, конечно же, не сделал бы ничего подобного.
Я вернулся к кровати Александра: мне не хотелось, чтобы он уснул прежде, чем прибудет еда, и, проснувшись, вновь заявил, будто ему «ничего не нужно». Но царь и не думал закрывать глаза. Он знал, куда я отходил, и прекрасно понял, о чем я попросил стражника. Он молча ждал свой завтрак, а я говорил ему о всяких мелочах вроде проделок Перитаса, пока Исмений не постучал в дверь. Напиток пах просто восхитительно; я не стал произносить долгих речей, а просто снова приподнял голову Александра. Почти сразу он принял горшочек из моих рук и быстро покончил с едой.
– Теперь поспи, – сказал я ему, – но помни: ты должен послать утром за мною, иначе меня просто не впустят к тебе. Я здесь тайно.
– Сюда впускали достаточно людей, которых я не хотел видеть, – сказал он. – Тебя хочу.
Поцеловав меня, он повернулся на бок. Когда я показал Исмению пустой горшочек, он так обрадовался, что тоже расцеловал меня.
И вот уже на следующий день я искупал, побрил и причесал Александра, и царь опять стал самим собою, разве только очень усталым с виду. Он все еще не выходил из своей комнаты; ему требовалось больше мужества на это, чем на погоню за Дарием при Гавгамелах, а потому, по моим представлениям, он должен был сделать это очень скоро. Прослышав, что Александр больше не постится, воины поздравляли друг друга, ибо это они приговорили Клита. Так было лучше всего, и в душе я тоже поздравил их.
Позже повидать царя пришел жрец Диониса. Он ждал знамения, и бог говорил с ним. Причиною всему случившемуся был гнев бога: в праздничный день Клит оставил жертвоприношение незавершенным (разве не в упрек ему уже посвященные богу животные следовали за ним до пиршественной залы?), а Александр вместо Диониса пожертвовал овец Небесным Близнецам. Поэтому священный гнев божества излился на обоих; зная об этом, теперь никто не смог бы упрекнуть Александра в содеянном.
Я своими глазами видел, что это известие немного успокоило Александра. Не ведаю, почему он выбрал в тот день Диоскуров… Но я помню беседу за роковым ужином: там говорилось – его подвиги превосходят их свершения (и это правда), а потому Александр заслуживает тех же почестей. Догадываюсь, что царь хотел еще один раз попытаться привить своему народу наш, персидский, взгляд на ритуал падения ниц. Кто мог предполагать, что это закончится столь жестоко? Но Дионис жестокий бог. В одной из книг, присланных Александру из Греции, я нашел кошмарную пьесу о нем.
Царь приказал принести грандиозную искупительную жертву. Остаток дня он провел со своими ближайшими друзьями и после этого выглядел уже гораздо лучше. Александр рано отправился спать; его силы подточил не столько пост, сколько нравственное страдание. Когда он лег, я потушил лампу и поставил на столик ночной светильник. Александр взял меня за руку, сказав:
– Прошлой ночью, пока я не проснулся, мне снилось чье-то доброе присутствие.
Я подумал о своей жизни и тоже улыбнулся:
– Бог послал тебе этот сон, чтобы сказать: гнев его прошел. Он отпустил тебя, вот почему ты выпил воду.
– Мне снилось, рядом со мною кто-то есть, кто-то добрый…
Рука его была тепла. Я вспомнил, что вчера она показалась мне холоднее камня, и осторожно сказал:
– Бог воистину покарал нас безумием; я и сам ощутил его. Знаешь ли ты, господин мой, что я зашел одним лишь глазком взглянуть на ваш пир, но, побывав в зале, не удержался – и сам припал к сосуду с вином, словно из-под плетей? А потом видел все словно в горячечном бреду… Бог был с нами в ту ночь! Я повсюду ощущал его присутствие.
– Да, – медленно проговорил Александр. – Да, это странно. Я был сам не свой. Да и Клит тоже. Вспомни, как он вернулся! Бог вел его, как Пенфея, коего обрек на гибель, и заставил его мать принять грех убийства. – Царь знал, что я уже успел прочитать «Вакханок».
– Никто не может остаться самим собой, если бог карает человека безумием. Спи в мире, мой повелитель. Бог простил тебя; он разгневался потому лишь, что ты дорог ему. Твое пренебрежение ранит его больше, нежели чье-то другое.
Я посидел у стены на тот случай, если Александр не сможет быстро уснуть и захочет поговорить. Но он уснул сразу же и лежал спокойно. Я ушел к себе довольный. Что может сравниться с тем, чтобы дать спокойствие тому, кого любишь?
Кроме всего прочего, я сдержал слово, данное Гефестиону.
Назад: Глава 15
Дальше: Глава 17