Книга: Звезда по имени Галь. Земляничное окошко
Назад: Джеймс Блиш День Статистика
Дальше: Бетономешалка

Рэй Брэдбери

Человек в картинках

С Человеком в картинках я повстречался ранним теплым вечером в начале сентября. Я шагал по асфальту шоссе, это был последний переход в моем двухнедельном странствии по штату Висконсин. Под вечер я сделал привал, подкрепился свининой с бобами, пирожком и уже собирался растянуться на земле и почитать — и тут-то на вершину холма поднялся Человек в картинках и постоял минуту, словно вычерченный на светлом небе.
Тогда я еще не знал, что он — в картинках. Разглядел только, что он высокий и прежде, видно, был поджарый и мускулистый, а теперь почему-то располнел. Помню, руки у него были длинные, кулачищи — как гири, сам большой, грузный, а лицо совсем детское.
Должно быть, он как-то почуял мое присутствие, потому что заговорил, еще и не посмотрев на меня:
— Не скажете, где бы мне найти работу?
— Право, не знаю, — сказал я.
— Вот уже сорок лет не могу найти постоянной работы, — пожаловался он.
В такую жару на нем была наглухо застегнутая шерстяная рубашка. Рукава — и те застегнуты, манжеты туго сжимают толстые запястья. Пот градом катится по лицу, а он хоть бы ворот распахнул.
— Что ж, — сказал он помолчав, — можно и тут переночевать, чем плохое место. Составлю вам компанию — вы не против?
— Милости просим, могу поделиться кое-какой едой, — сказал я.
Он тяжело, с кряхтеньем опустился наземь.
— Вы еще пожалеете, что предложили мне остаться, — сказал он. — Все жалеют. Потому я и брожу. Вот, пожалуйста, начало сентября, День труда — самое распрекрасное время. В каждом городишке гулянье, народ развлекается, тут бы мне загребать деньги лопатой, а я вон сижу и ничего хорошего не жду.
Он стащил с ноги огромный башмак и, прищурясь, начал его разглядывать.
— На работе, если повезет, продержусь дней десять. А потом уж непременно так получается — катись на все четыре стороны! Теперь во всей Америке меня ни в один балаган не наймут, лучше и не соваться.
— Что ж так?
Вместо ответа он медленно расстегнул тугой воротник. Крепко зажмурясь, мешкотно и неуклюже расстегнул рубашку сверху донизу. Сунул руку за пазуху, осторожно ощупал себя.
— Чудно, — сказал он, все еще не открывая глаз. — На ощупь ничего не заметно, но они тут. Я все надеюсь — вдруг в один прекрасный день погляжу, а они пропали! В самое пекло ходишь целый день по солнцу, весь изжаришься, думаешь: может, их потом смоет или кожа облупится и все сойдет, а вечером глядишь — они тут как тут. — Он чуть повернул ко мне голову и распахнул рубаху на груди. — Тут они?
Не сразу мне удалось перевести дух.
— Да, — сказал я, — они тут.
Картинки.
— И еще я почему застегиваю ворот — из-за ребятни, — сказал он, открывая глаза. — Детишки гоняются за мной по пятам. Всем охота поглядеть, как я разрисован, а ведь всем неприятно.
Он снял рубашку и свернул ее в комок Он был весь в картинках, от синего кольца, вытатуированного вокруг шеи, и до самого пояса.
— И дальше то же самое, — сказал он, угадав мою мысль. — Я весь как есть в картинках. Вот поглядите.
Он разжал кулак. На ладони у него лежала роза — только что срезанная, с хрустальными каплями росы меж нежных розовых лепестков. Я протянул руку и коснулся ее, но это была только картинка
Да что ладонь! Я сидел и пялил на него глаза — на нем живого места не было, всюду кишели ракеты, фонтаны, человечки — целые толпы, да так все хитро сплетено и перепутано, так ярко и живо, до самых малых мелочей, что казалось — даже слышны тихие, приглушенные голоса этих бесчисленных человечков. Чуть он шевельнется, вздохнет — и вздрагивают крохотные рты, подмигивают крохотные зеленые с золотыми искорками глаза, взмахивают крохотные розовые руки. На его широкой груди золотились луга, синели реки, вставали горы, тут же протянулся Млечный Путь — звезды, солнца, планеты. А человечки теснились кучками в двадцати разных местах, если не больше, — на руках, от плеча и до кисти, на боках, на спине и на животе. Они прятались в лесу волос, рыскали среди созвездий веснушек, выглядывали из пещер подмышек, глаза их так и сверкали. Каждый хлопотал о чем-то своем, каждый был сам по себе, точно портрет в картинной галерее.
— Да какие красивые картинки! — вырвалось у меня.
Как мне их описать? Если бы Эль Греко в расцвете сил и таланта писал миниатюры величиной в ладонь, с мельчайшими подробностями, в обычных своих желто-зеленых тонах, со странно удлиненными телами и лицами, можно было бы подумать, что это он расписал своей кистью моего нового знакомца. Краски пылали в трех измерениях. Они были точно окна, распахнутые в живой, зримый и осязаемый мир, ошеломляющий своей реальностью. Здесь, собранное на одной и той же сцене, сверкало все великолепие вселенной; этот человек был живой галереей шедевров. Его расписал не какой-нибудь ярмарочный пьяница-татуировщик, все малюющий в три краски. Нет, это было создание истинного гения, трепетная, совершенная красота.
— Еще бы! — сказал Человек в картинках. — Я до того горжусь своими картинками, что рад бы выжечь их огнем. Я уж пробовал и наждачной бумагой, и кислотой, и ножом…
Солнце садилось. На востоке уже взошла луна.
— Понимаете ли, — сказал Человек в картинках, — они предсказывают будущее.
Я молчал.
— Днем, при свете, еще ничего, — продолжал он. — Я могу показываться в балагане. А вот ночью… все картинки двигаются Они меняются.
Должно быть, я невольно улыбнулся.
— И давно вы так разрисованы?
— В тысяча девятисотом, когда мне было двадцать лет, я работал в бродячем цирке и сломал ногу. Ну и вышел из строя, а надо ж было что-то делать, я и решил — пускай меня татуируют.
— Кто же вас татуировал? Куда девался этот мастер?
— Она вернулась в будущее, — был ответ. — Я не шучу. Это была старуха, она жила в штате Висконсин, где-то тут неподалеку был ее домишко. Этакая колдунья, то дашь ей тысячу лет, а через минуту поглядишь — лет двадцать, не больше, но она мне сказала, что умеет путешествовать, во времени. Я тогда захохотал. Теперь-то мне не до смеха.
— Как же вы с ней познакомились?
И он рассказал мне, как это было. Он увидел у дороги раскрашенную вывеску: РОСПИСЬ НА КОЖЕ! Не татуировка, а роспись! Настоящее искусство! И всю ночь напролет он сидел и чувствовал, как ее волшебные иглы колют и жалят его, точно осы и осторожные пчелы. А наутро он стал весь такой цветистый и узорчатый, словно его пропустили через типографский пресс, печатающий рисунки в двадцать красок.
— Вот уже полвека я каждое лето ее ищу, — сказал он и потряс кулаком. — А как отыщу — убью.
Солнце зашло. Сияли первые звезды, светились под луной травы и пшеница в полях. А картинки на странном человеке все еще горели в сумраке, точно раскаленные уголья, точно разбросанные пригоршни рубинов и изумрудов, и там были краски Руо, и краски Пикассо, и удлиненные плоские тела Эль Греко.
— Ну вот, и когда мои картинки начинают шевелиться, люди меня выгоняют. Им не по вкусу, когда на картинках творятся всякие страсти. Каждая картинка — повесть. Посмотрите несколько минут — и она вам что-то расскажет. А если три часа будете смотреть, увидите штук двадцать разных историй, они прямо на мне разыгрываются, вы и голоса услышите, и разные думы передумаете. Вот оно все тут, только и ждет, чтоб вы смотрели. А главное, есть на мне одно такое место, — он повернулся спиной. — Видите? Там у меня на правой лопатке ничего определенного не нарисовано, просто каша какая-то.
— Вижу.
— Стоит мне побыть рядом с человеком немножко подольше, и это место вроде как затуманивается и на нем появляется картинка. Если рядом женщина, через час у меня на спине появляется ее изображение и видна вся ее жизнь — как она будет жить дальше, как помрет, какая она будет в шестьдесят лет. А если это мужчина, за час у меня на спине появится его изображение: как он свалится с обрыва или поездом его переедет. И опять меня гонят в три шеи.
Так он говорил и все поглаживал ладонями свои картинки, будто поправлял рамки или пыль стирал, точь-в-точь какой-нибудь коллекционер, знаток и любитель живописи. Потом лег, откинувшись на спину, очень большой и грузный в лунном свете. Ночь настала теплая. Душно, ни ветерка. Мы оба лежали без рубашек.
— И вы так и не отыскали ту старуху?
— Нет.
— И, по-вашему, она явилась из будущего?
— А иначе откуда бы ей знать все эти истории, что она на мне разрисовала?
Он устало закрыл глаза. Заговорил тише:
— Бывает, по ночам я их чувствую, картинки. Вроде как муравьи по мне ползают. Тут уж я знаю, они делают свое дело. Я на них больше и не гляжу никогда. Стараюсь хоть немного отдохнуть. Я ведь почти не сплю. И вы тоже лучше не глядите, вот что я вам скажу. Коли хотите уснуть, отвернитесь от меня.
Я лежал шагах в трех от него. Он был как будто не буйный и уж очень занятно разрисован. Не то я, пожалуй, предпочел бы убраться подальше от его нелепой болтовни. Но эти картинки… Я все не мог наглядеться. Всякий бы свихнулся, если б его так изукрасили.
Ночь была тихая, лунная. Я слышал, как он дышит. Где-то поодаль, в овражках, не смолкали сверчки. Я лежал на боку так, чтоб видеть картинки. Прошло, пожалуй, с полчаса. Непонятно было, уснул ли Человек в картинках, но вдруг я услышал его шепот:
— Шевелятся, а?
Я понаблюдал с минуту. Потом сказал:
— Да.
Картинки шевелились, каждая в свой черед, каждая — всего минуту — другую. При свете луны, казалось, одна за другой разыгрывались маленькие трагедии, тоненько звенели мысли и, словно далекий прибой, тихо роптали. Не сумею сказать, час ли, три ли часа все это длилось. Знаю только, что я лежал как зачарованный и не двигался, пока звезды свершали свой путь по небосводу…
Человек в картинках шевельнулся. Потом заворочался во сне, и при каждом движении на глаза мне попадала новая картинка — на спине, на плече, на запястье. Он откинул руку, теперь она лежала в сухой траве, на которую еще не пала утренняя роса, ладонью вверх. Пальцы разжались, и на ладони ожила еще одна картинка. Он поежился, и на груди его я увидал черную пустыню, глубокую, бездонную пропасть — там мерцали звезды, и среди звезд что-то шевелилось, что-то падало в черную бездну; я смотрел, а оно все падало…

Калейдоскоп

Ракету тряхнуло, и она разверзлась, точно бок ей вспорол гигантский консервный нож. Люди, выброшенные наружу, бились в пустоте десятком серебристых рыбешек. Их разметало в море тьмы, а корабль, разбитый вдребезги, продолжал свой путь — миллион осколков, стая метеоритов, устремившаяся на поиски безвозвратно потерянного Солнца.
— Баркли, где ты, Баркли?
Голоса перекликались, как дети, что заблудились в холодную зимнюю ночь.
— Вуд! Вуд!
— Капитан!
— Холлис, Холлис, это я, Стоун!
— Стоун, это я, Холлис! Где ты?
— Не знаю. Откуда мне знать? Где верх, где низ? Я падаю. Боже милостивый, я падаю!
Они падали. Падали, словно камешки в колодец. Словно их разметало одним мощным броском. Они были уже не люди, только голоса — очень разные голоса, бестелесные, трепетные, полные ужаса или покорности.
— Мы разлетаемся в разные стороны.
Да, правда. Холлис, летя кувырком в пустоте, понял: это правда. Понял и как-то отупело смирился. Они расстаются, у каждого своя дорога, и ничто уже не соединит их вновь. Все они в герметических скафандрах, бледные лица закрыты прозрачными шлемами, но никто не успел нацепить энергоприбор. С энергоприбором за плечами каждый стал бы в пространстве маленькой спасательной шлюпкой, тогда можно бы спастись самому и прийти на помощь другим, собраться всем вместе, отыскать друг друга; они стали бы человеческим островком и что-нибудь придумали бы, а так они просто метеориты, и каждый бессмысленно несется навстречу своей неотвратимой судьбе.
Прошло, должно быть, минут десять, пока утих первый приступ ужаса и всех сковало оцепенелое спокойствие. Пустота — огромный мрачный ткацкий станок — принялась ткать странные нити, голоса сходились, расходились, перекрещивались, определялся четкий узор.
— Холлис. я — Стоун. Сколько времени мы сможем переговариваться по радио?
— Смотря с какой скоростью ты летишь в свою сторону, а я в свою. Думаю, еще с час.
— Да, пожалуй, — бесстрастно, отрешенно отозвался Стоун.
— А что произошло? — спросил минуту спустя Холлис.
— Наша ракета взорвалась, только и всего. С ракетами это бывает.
— Ты в какую сторону летишь?
— Похоже, врежусь в Луну.
— А я в Землю. Возвращаюсь к матушке-Земле со скоростью десять тысяч миль в час. Сгорю, как спичка.
Холлис подумал об этом с поразительной отрешенностью. Будто отделился от собственного тела и смотрел, как оно падает в пустоте, смотрел равнодушно, со стороны, как когда-то, в незапамятные времена, зимой — на первые падающие снежинки.
…Остальные молчали и думали о том, что с ними случилось, и падали, падали — и ничего не могли изменить. Даже капитан притих, ибо не знал такой команды, такого плана действий, что могли бы исправить случившееся.
— Ох, как далеко падать! Как далеко падать, далеко, далеко… — раздался чей-то голос. — Я не хочу умирать, не хочу умирать, как далеко падать…
— Кто это?
— Не знаю.
— Наверно, Стимсон. Стимсон, ты?
— Далеко, далеко, не хочу я так. Ох, Господи, не хочу я так!
— Стимсон, это я, Холлис. Стимсон, ты меня слышишь?
Молчание, они падают поодиночке, кто куда.
— Стимсон!
— Да?
Наконец-то отозвался.
— Не расстраивайся, Стимсон. Все мы одинаково влипли.
— Не нравится мне тут. Я хочу отсюда выбраться.
— Может, нас еще найдут.
— Пускай меня найдут, пускай найдут, — сказал Стимсон. — Неправда, не верю, не могло такое случиться.
— Нуда, это просто дурной сон, — вставил кто-то.
— Заткнись! — сказал Холлис.
— Поди сюда и заткни мне глотку, — предложил тот же голос. Это был Эплгейт. Он засмеялся — даже весело, как ни в чем не бывало: — Поди-ка заткни мне глотку!
И Холлис впервые ощутил, как невообразимо он бессилен. Слепая ярость переполняла его, больше всего на свете хотелось добраться до Эплгейта. Многие годы мечтал он до него добраться, и вот слишком поздно. Теперь Эплгейт — лишь голос в шлемофоне.
Падаешь, падаешь, падаешь…
И вдруг, словно только теперь им открылся весь ужас случившегося, двое из уносящихся в пространство разразились отчаянным воплем. Как в кошмаре, Холлис увидел: один проплывает совсем рядом и вопит, вопит…
— Перестань!
Казалось, до кричащего можно дотянуться рукой, он исходил безумным, нечеловеческим криком. Никогда он не перестанет. Этот вопль будет доноситься за миллионы миль, сколько достигают радиоволны, и всем вымотает душу, и они не смогут переговариваться между собой.
Холлис протянул руки. Так будет лучше. Еще одно усилие — и он коснется кричащего. Ухватил за щиколотку, подтянулся, вот они уже лицом к лицу. Тот вопит, цепляется за него бессмысленно и дико, точно утопающий. Безумный вопль заполняет Вселенную.
“Так ли, эдак ли, — думает Холлис, — все равно его убьет Луна, либо Земля, либо метеориты. Так почему бы не сейчас?”
Он обрушил железный кулак на прозрачный шлем безумного. Вопль оборвался. Холлис отталкивается от трупа — и тот, кружась, улетает прочь и падает.
И Холлис падает, падает в пустоту, и остальные тоже уносятся в долгом вихре нескончаемого, безмолвного падения.
— Холлис, ты еще жив?
Холлис не откликается, но лицо его обдает жаром.
— Это опять я, Эплгейт.
— Слышу.
— Давай поговорим. Все равно делать нечего.
Его перебивает капитан:
— Довольно болтать. Надо подумать, как быть дальше.
— А может, вы заткнетесь, капитан? — спрашивает Эплгейт.
— Что-о?
— Вы отлично меня слышали, капитан. Не стращайте меня своим чином и званием, вы теперь от меня за десять тысяч миль, и нечего комедию ломать. Как выражается Стимсон, нам далеко падать.
— Послушайте, Эплгейт.
— Отвяжись ты. Я поднимаю бунт. Мне терять нечего, черт возьми. Корабль у тебя был никудышный, и капитан ты был никудышный, и желаю тебе врезаться в Луну и сломать себе шею.
— Приказываю вам замолчать.
— Валяй приказывай. — За десять тысяч миль Эплгейт усмехнулся. Капитан молчал. — О чем бишь мы толковали, Холлис? — продолжал Эплгейт. — А, да, вспомнил. Тебя я тоже ненавижу. Да ты и сам это знаешь. Давным-давно знаешь.
Холлис беспомощно сжал кулаки.
— Сейчас я тебе кое-что расскажу. Можешь радоваться. Это я тебя провалил, когда ты пять лет назад добивался места в Ракетной компании.
Рядом сверкнул метеорит. Холлис опустил глаза — кисть левой руки срезало, как ножом. Хлещет кровь. Из скафандра мигом улетучился воздух. Но, задержав дыхание, он правой рукой затянул застежку у локтя левой, перехватил рукав и восстановил герметичность. Все случилось мгновенно, он и удивиться не успел. Его уже ничто не могло удивить. Течь остановлена, скафандр тотчас опять наполнился воздухом. Холлис перетянул рукав еще туже, как жгутом, и кровь, только что хлеставшая, точно из шланга, остановилась.
За эти страшные секунды с губ его не сорвалось ни звука. А остальные все время переговаривались. Один — Леспир — болтал без умолку: у него, мол, на Марсе жена, а на Венере другая, и еще на Юпитере жена, и денег куры не клюют, и здорово он на своем веку повеселился — пил, играл, жил в свое удовольствие. Они падали, а он все трещал и трещал языком. Падал навстречу смерти и предавался воспоминаниям о прошлых счастливых днях.
Так странно все. Пустота, тысячи миль пустоты, а в самой ее сердцевине трепещут голоса. Никого не видно, ни души, только радиоволны дрожат, колеблются, пытаясь взволновать и людей.
— Злишься, Холлис?
— Нет.
И правда, он не злился. Им опять овладело равнодушие, он был точно бесчувственный камень, нескончаемо падающий в ничто.
— Ты всю жизнь старался выдвинуться, Холлис. И не понимал, почему тебе вечно не везет. А это я внес тебя в черный список, перед тем как меня самого вышвырнули за дверь.
— Это все равно, — сказал Холлис.
Ему и правда стало все равно. Все это позади. Когда жизнь кончена, она словно яркий фильм, промелькнувший на экране, — все предрассудки, все страсти вспыхнули на миг перед глазами, и не успеешь крикнуть: “Вот был счастливый день, а вот несчастный, вот милое лицо, а вот ненавистное”, как пленка уже сгорела дотла и экран погас.
Жизнь осталась позади, и, оглядываясь назад, он жалел только об одном: еще хотелось жить. Неужто перед смертью со всеми так: умираешь, а кажется, будто и не жил? Неужели жизнь так коротка — вздохнуть не успел, а уже все кончено? Неужто всем она кажется такой немыслимо краткой? Или только ему здесь, в пустоте, когда считанные часы остались на то, чтобы все продумать и осмыслить?
А Леспир знай болтает свое:
— Что ж, я пожил на славу: на Марсе жена, и на Венере жена, и на Юпитере. И у всех у них были деньги, и все уж так меня ублажали. Пил я, сколько хотел, а один раз проиграл в карты двадцать тысяч долларов.
“А сейчас ты влип, — думает Холлис. — Вот у меня ничего этого не было. Пока я был жив, я тебе завидовал, Леспир. Пока у меня было что-то впереди, я завидовал твоим любовным похождениям и твоему веселому житью. Женщины меня пугали, и я сбежал в космос, но все время думал о женщинах и завидовал, что у тебя их много и денег много и живешь ты бесшабашно и весело. А сейчас все кончено, и мы падаем, и я больше не завидую, ведь и для тебя сейчас все кончено, будто ничего и не было”.
Холлис вытянул шею и закричал в микрофон:
— Все кончено, Леспир!
Молчание.
— Будто ничего и не было, Леспир!
— Кто это? — дрогнувшим голосом спросил Леспир.
— Это я, Холлис.
Он поступал подло. Он чувствовал, что это подло, бессмысленно и подло — умирать. Эплгейт сделал ему больно, теперь хочется сделать больно другому. Эплгейт и пустота — оба жестоко ранили его.
— Ты влип, как все мы, Леспир. Все кончено. Как будто никакой жизни и не было, верно?
— Неправда.
— Когда все кончено — это все равно, как если б ничего и не было. Чем сейчас твоя жизнь лучше моей? Сейчас, сию минуту, — вот что важно. А сейчас тебе разве лучше, чем мне? Лучше, а?
— Да, лучше.
— Чем это?
— А вот тем! Мне есть что вспомнить! — сердито крикнул издалека Леспир, обеими руками цепляясь за милые сердцу воспоминания.
И он был прав. Холлиса точно ледяной водой окатило, и он понял: Леспир прав. Воспоминания и мечты — совсем не одно и то же. Он всегда только мечтал, только хотел всего, чего Леспир добился и о чем теперь вспоминает. Да, так. Мысль эта терзала неторопливо, безжалостно, резала по самому больному месту.
— Ну а сейчас, сейчас что тебе от этого за радость? — крикнул он Леспиру. — Если что прошло и кончено, какая от этого радость? Тебе сейчас не лучше, чем мне.
— Я помираю спокойно, — отозвался Леспир. — Был и на моей улице праздник. Я не стал перед смертью подлецом, как ты.
— Подлецом? — повторил Холлис, будто пробуя это слово на вкус.
Сколько он себя помнил, никогда в жизни ему не случалось сделать подлость. Он просто не смел. Должно быть, все, что было в нем подлого и низкого, копилось впрок для такого вот часа. “Подлец” — он загнал это слово в самый дальний угол сознания. Слезы навернулись на глаза, покатились по щекам. Наверно, кто-то услыхал, как у него захватило дух.
— Не расстраивайся, Холлис.
Конечно, это просто смешно. Всего лишь несколько минут назад он давал советы другим, Стимсону; он казался себе самым настоящим храбрецом, а выходит, никакое это не мужество, просто он оцепенел — так бывает от сильного потрясения, от шока. А вот теперь он пытается в короткие оставшиеся минуты втиснуть волнение, которое подавлял в себе всю жизнь.
— Я понимаю, каково тебе, Холлис, — слабо донесся голос Леспира. Теперь их разделяло уже двадцать тысяч миль. — Я на тебя не в обиде.
“Но разве мы с Леспиром не равны? — спрашивал себя Холлис. — Здесь, сейчас — разве у нас не одна судьба? Что прошло, то кончено раз и навсегда — и какая от него радость? Так и так помирать”.
Но он и сам понимал, что рассуждения эти пустопорожние, будто стараешься определить, в чем разница между живым человеком и покойником. В одном есть какая-то искра, что-то таинственное, неуловимое, а в другом — нет.
Вот и Леспир не такой, как он: Леспир жил полной жизнью — и сейчас он совсем другой, а сам он, Холлис, уже долгие годы все равно что мертвый. Они шли к смерти разными дорогами, и если смерть не для всех одинакова, то, надо думать, его смерть и смерть Леспира будут совсем разные, точно день и ночь. Видно, умирать, как и жить, можно на тысячу ладов, и, если ты однажды уже умер, что хорошего можно ждать от последней и окончательной смерти?
А через секунду ему срезало правую ступню. Он чуть не расхохотался. Из скафандра опять вышел весь воздух. Холлис быстро наклонился — хлестала кровь, метеорит оторвал ногу и костюм по щиколотку. Да, забавная это штука — смерть в межпланетном пространстве. Она рубит тебя в куски, точно невидимый злобный мясник. Холлис туго завернул клапан у колена, от боли кружилась голова, он силился не потерять сознание; наконец-то клапан завернут до отказа, кровь остановилась, воздух опять наполнил скафандр; и он выпрямился и снова падает, падает, ему только это и остается — падать.
— Эй, Холлис!
Холлис сонно кивнул, он уже устал ждать.
— Это опять я, Эплгейт, — сказал тот же голос.
— Ну?
— Я тут поразмыслил. Послушал, что ты говоришь. Нехорошо все это. Мы становимся скверные. Скверно так помирать. Срываешь зло на других. Ты меня слушаешь, Холлис?
— Да.
— Я соврал тебе раньше. Соврал. Ничего я тебя не проваливал Сам не знаю, почему я это ляпнул. Наверно, чтоб тебе досадить. Что-то в тебе есть такое, всегда хотелось тебе досадить. Мы ведь всегда не ладили. Наверно, это я так быстро старею, вот и спешу покаяться. Слушал я, как подло ты говорил с Леспиром, и стыдно мне, что ли, стало. В общем, неважно, только ты знай, я тоже валял дурака. Все, что я раньше наболтал, сплошное вранье. И катись к чертям.
Холлис почувствовал, что сердце его снова забилось. Кажется, долгих пять минут оно не билось вовсе, а сейчас опять кровь побежала по жилам. Первое потрясение миновало, а теперь откатывались и волны гнева, ужаса, одиночества. Будто вышел поутру из-под холодного душа, готовый позавтракать и начать новый день.
— Спасибо, Эплгейт.
— Не стоит благодарности. Не вешай носа, сукин ты сын!
— Эй! — Голос Стоуна.
— Это ты?! — на всю Вселенную заорал Холлис. Стоун — один из всех — настоящий друг!
— Меня занесло в метеоритный рой, тут куча мелких астероидов.
— Что за метеориты?
— Думаю, группы Мирмидонян, они проходят мимо Марса к Земле раз в пять лет. Я угодил в самую середку. Похоже на большущий калейдоскоп. Металлические осколки всех цветов, самой разной формы и величины. Ох и красота же!
Молчание.
Потом опять голос Стоуна:
— Лечу с ними. Они меня утащили. Ах, черт меня подери!
Он засмеялся.
Холлис напряг зрение, но так ничего и не увидел. Только огромные алмазы, и сапфиры, и изумрудные туманы, и чернильный бархат пустоты, и среди хрустальных искр слышится голос Бога. Как странно, поразительно представить себе: вот Стоун летит с метеоритным роем прочь, за орбиту Марса, летит годами, и каждые пять лет возвращается к Земле, мелькнет на земном небосклоне и вновь исчезнет, и так сотни и миллионы лет. Без конца, во веки веков Стоун и рой Мирмидонян будут лететь, образуя все новые и новые узоры, точно пестрые стеклышки в калейдоскопе, которыми любовался мальчонкой, глядя на Солнце, опять и опять встряхивая картонную трубку.
— До скорого, Холлис, — чуть слышно донесся голос Стоуна. — До скорого!
— Счастливо! — за тридцать тысяч миль крикнул Холлис.
— Не смеши, — сказал Стоун и исчез.
Звезды сомкнулись вокруг.
Теперь все голоса угасали, каждый уносился все дальше по своей кривой — одни к Марсу, другие за пределы Солнечной системы. А он, Холлис… Он поглядел себе под ноги. Из всех только он один возвращается на Землю.
— До скорого!
— Не расстраивайся!
— До скорого, Холлис… — Голос Эплгейта.
Еще и еще прощания. Короткие, без лишних слов. И вот огромный мозг, не замкнутый больше в единстве, распадается на части.
Все они так слаженно, с таким блеском работали, пока их объединяла черепная коробка пронизывающей пространство ракеты, а теперь один за другим они умирают; разрушается смысл их общего бытия. И как живое существо погибает, едва выйдет из строя мозг, так теперь погибал самый дух корабля, и долгие дни, прожитые бок о бок, и все, — что люди значили друг для друга. Эплгейт теперь всего лишь оторванный от тела палец, уже незачем его презирать, противиться ему. Мозг взорвался — и бессмысленные, бесполезные обломки разлетелись во все стороны. Голоса замерли, и вот пустота нема. Холлис один, он падает.
Каждый остался один. Голоса их сгинули, как будто Бог обронил несколько слов — и недолгое эхо дрогнуло и затерялось в звездной бездне. Вот капитан уносится к Луне; вот Стоун среди роя метеоритов; а там Стимсон; а там Эплгейт улетает к Плутону; и Смит, Тернер, Андервуд, и все остальные — стеклышки калейдоскопа, они так долго складывались в переменчивый мыслящий узор, а теперь их раскидало всех врозь, поодиночке.
А я? — думает Холлис. — Что мне делать? Как, чем теперь искупить ужасную, пустую жизнь? Хоть одним добрым делом искупить бы свою подлость, она столько лет во мне копилась, а я и не подозревал! Но теперь никого нет рядом, я один — что можно сделать хорошего, когда ты совсем один? Ничего не сделаешь. А завтра вечером я врежусь в земную атмосферу.
И сгорю, — подумал он, — и развеюсь прахом над всеми материками. Вот и польза от меня. Самая малость, а все-таки прах есть, и он соединится с Землей.
Он падал стремительно, точно пуля, точно камешек, точно гирька, спокойный теперь, совсем спокойный, не ощущая ни печали, ни радости — ничего; только одного ему хотелось: сделать бы что-нибудь хорошее теперь, когда все кончено, сделать хоть что-то хорошее и знать: я это сделал. Когда я врежусь в воздух, я вспыхну, как метеор.
— Хотел бы я знать, — сказал он вслух, — увидит меня кто-нибудь?
Маленький мальчик на проселочной дороге поднял голову и закричал:
— Мама, смотри, смотри! Падучая звезда!
Ослепительно яркая звезда прочертила небо и канула в сумерки над Иллинойсом.
— Загадай желание, — сказала мать. — Загадай скорее желание!

На большой дороге

Днем над долиной брызнул прохладный дождь, смочил кукурузу в полях на косогоре, застучал по соломенной кровле хижины. От дождя вокруг потемнело, но женщина упрямо продолжала растирать кукурузные зерна между двумя плоскими кругами из застывшей лавы. Где-то в сыром сумраке плакал ребенок.
Эрнандо стоял и ждал, пока дождь перестанет и опять можно будет выйти с деревянным плугом в поле. Внизу река, бурля, катила мутно-коричневую воду пополам с песком. Еще одна река — покрытое асфальтом шоссе — застыла неподвижно и лежала пустынная, и влажно блестела. Уже целый час не видно ни одной машины. Необычно и удивительно. За многие годы не было такого часа, чтоб какой-нибудь автомобиль не остановился у обочины и кто-нибудь не окликнул.
— Эй, ты, давай мы тебя сфотографируем?
В одной руке у такого ящичек, который щелкает, в другой — монета.
И если Эрнандо шел к ним с непокрытой головой, оставив шляпу среди поля, они иногда кричали:
— Нет, нет, надень шляпу!
И махали руками, а на руках так и сверкали всякие золотые штуки — и такие, которые показывают время, и такие, по которым можно признать хозяина, и такие, которые ничего не значат, только поблескивают на солнце, словно паучьи глаза, тогда он поворачивался и шел за шляпой.
— Что-нибудь неладно, Эрнандо? — услыхал он голос жены.
— Si. Дорога. Что-то стряслось. Что-то худое, зря дорога так не опустеет.
Легко и неторопливо ступая, он пошел прочь, от дождя сразу промокли плетенные из соломы башмаки на толстой резиновой подошве. Он хорошо помнил, как досталась ему эта резина. Однажды ночью в хижину с маху ворвалось автомобильное колесо, куры и горшки так и посыпались в разные стороны. Одинокое колесо, и оно крутилось на лету, как бешеное. Автомобиль, с которого оно сорвалось, помчался дальше, до поворота, на мгновенье повис в воздухе, сверкая фарами, и рухнул в реку. Он и сейчас там. В погожий день, когда река течет тихо и ил оседает, его видно под водой. Он лежит глубоко на дне — длинная, низкая, очень богатая машина — и слепит металлическим блеском. А потом поднимется ил, вода замутится, и опять ничего не видно.
На другой день Эрнандо вырезал себе из резиновой шины подметки.
Сейчас он вышел на шоссе, и стоял, и слушал, как тихонько звенит под дождем асфальт.
И вдруг, словно кто-то подал им знак, появились машины. Сотни машин, многие мили машин, они мчались и мчались — все мимо, мимо. Большие длинные черные машины с ревом бешено неслись на север, к Соединенным Штатам, не сбавляя скорости на поворотах. И гудели и сигналили без умолку. Во всех машинах полно народу, и на всех лицах что-то такое, отчего у Эрнандо внутри все как-то замерло и затихло. Он отступил на закраину шоссе и смотрел, как мчатся машины. Он считал их, пока не устал. Пятьсот, тысяча машин пронеслись мимо, и во всех лицах что-то странное. Но они мелькали слишком быстро, и не разобрать было, что же это такое.
И вот опять тихо и пусто. Быстрые длинные низкие автомобили с откинутым верхом исчезли. Затих вдали последний гудок.
Дорога вновь опустела.
Это было похоже на похороны. Но какие-то дикие, неистовые, уж очень по сумасшедшему они спешили все на север, на север, на какой-то мрачный обряд. Почему? Эрнандо покачал головой и в раздумье пошевелил пальцами натруженных рук.
И тут появился одинокий последний автомобиль. Почему-то сразу было видно, что он самый-самый последний. Это был старый-престарый “форд”, он спустился по горной дороге, под холодным редким дождем, весь окутанный клубами пара. Он торопился изо всех своих сил. Казалось, того и гляди развалится на куски. Завидев Эрнандо, дряхлая машина остановилась — она была ржавая, вся в грязи, радиатор сердито ворчал и шипел.
— Пожалуйста, сеньор, нет ли у вас воды?
За рулем сидел молодой человек лет двадцати в желтом свитере, белой рубашке с распахнутым воротом и в серых штанах. Открытую машину заливал дождь, водитель весь вымок, вымокли и молодые пассажирки — их было пять, они сидели в “фордике” так тесно, что не могли пошевельнуться. Все они были очень хорошенькие и старались укрыться от дождя и укрыть водителя старыми газетами. Но то была плохая защита, яркие платья девушек и одежда молодого человека промокли насквозь, и мокрые волосы его прилипли ко лбу. Но никто не обращал внимания на дождь. Никто не жаловался, и это было удивительно. Раньше проезжие всегда жаловались, то им не нравится дождь, то жара, то было слишком поздно, или холодно, или далеко.
Эрнандо кивнул:
— Я принесу воды.
— Ох, пожалуйста, скорее! — воскликнула одна девушка. Тонкий голосок прозвучал очень испуганно. В нем не слышалось нетерпения, только просьба и страх. И Эрнандо побежал — впервые он заторопился, когда его попросили проезжие, раньше он всегда только замедлял шаг.
Он вернулся, неся крышку от ступицы, полную воды. Эту крышку ему тоже подарила большая дорога, однажды она залетела к нему на поле, круглая и сверкающая, точно брошенная монета. Автомобиль, с которого она отлетела, скользнул дальше, вовсе и не заметив, что потерял свой серебряный глаз. С тех пор Эрнандо и его жена пользовались этой крышкой для стирки и стряпни, отличный получился тазик.
Наливая воду в радиатор, Эрнандо поглядел на молодые растерянные лица.
— Спасибо вам, спасибо! — сказала еще одна девушка. — Вы и не знаете, как вы нас выручили!
Эрнандо улыбнулся.
— Очень много машин проехало за этот час. И все в одну сторону. На север.
Он вовсе не хотел их задеть или обидеть. Но когда он опять поднял голову, все девушки сидели под дождем и плакали. Горько-горько плакали. А молодой человек пытался их успокоить — возьмет за плечи то одну, то другую и легонько встряхнет, а они прикрывают головы газетами, губы у всех дрожат, глаза закрыты, щеки побледнели, и все плачут — одни тихонько, другие навзрыд.
Эрнандо так и застыл, держа в руках крышку, где еще оставалась вода.
— Я не хотел никого обидеть, сеньор, — промолвил он.
— Это ничего, — отозвался водитель.
— А что стряслось, сеньор?
— Вы разве не слыхали? — молодой человек обернулся, стиснул одной рукой баранку и подался вперед. — Это все-таки случилось.
Лучше бы он ничего не говорил, две девушки заплакали еще горше, ухватились друг за дружку, забыв про свои газеты, и дождь заструился по их лицам, мешаясь со слезами.
Эрнандо словно одеревенел. Вылил остатки воды в радиатор. Поглядел на небо — оно было черное, грозовое. Поглядел на реку — она вздулась и шумела. Асфальт под ногами стал очень жесткий.
Эрнандо подошел к машине сбоку. Молодой человек взял его за руку и вложил в нее песо. Эрнандо вернул монету.
— Нет, — сказал он. — Я не ради денег.
— Спасибо вам, вы такой добрый, — все еще всхлипывая, сказала одна из девушек. — Ох, мама, папа… я хочу домой, хочу домой… мама, папочка…
Подруги обхватили ее за плечи.
— Я ничего не слыхал, сеньор, — тихо сказал Эрнандо.
— Война! — крикнул молодой человек во все горло, будто кругом были глухие. — Вот она, атомная война, конец света!
— Сеньор, сеньор… — только проговорил Эрнандо.
— Спасибо вам, спасибо, что помогли, — сказал молодой человек. — Прощайте.
— Прощайте, — сквозь стену дождя сказали девушки; они уже не видели Эрнандо.
Он стоял и смотрел вслед дряхлому “форду”, пока тот, дребезжа, опускался в долину. И вот все скрылось из виду — последняя машина, и девушки, и хлопающие на ветру газеты, что они держали над головами.
Еще долго Эрнандо стоял не шевелясь. Ледяные струйки дождя сбегали по его щекам, по пальцам, по домотканым штанам, он стоял затаив дыхание, весь напрягшись, и ждал.
Он все не сводил глаз с дороги, но она была пуста. “Теперь, пожалуй, она долго не оживет, очень долго”, — подумал он.
Дождь перестал. Меж туч проглянуло синее небо. Буря рассеялась за каких-нибудь десять минут, словно чье-то зловонное дыхание. Из чащи потянул душистый ветерок. Слышно было, как легко и вольно течет река. Кустарник ярко зеленел, все дышало свежестью. Эрнандо прошел через поле к своей хижине и поднял плуг. Взялся за рукоятки, поглядел на небо — в вышине уже разгоралось жаркое солнце.
Жена, не переставая молоть кукурузу, окликнула:
— Что случилось, Эрнандо?
— Да так, ничего, — отозвался он.
Направил плуг по борозде и резко крикнул ослу:
— Вперед, бурро!
И, вспахивая тучную землю, они с ослом зашагали по полю, под проясняющимся небом, вдоль глубокой реки.
— “Конец света”, — вспомнил вслух Эрнандо. — Как же так — конец?

Завтра конец света

— Что бы ты делала, если б знала, что завтра настанет конец света?
— Что бы я делала? Ты не шутишь?
— Нет.
— Не знаю, не думала.
Он налил себе кофе. В сторонке на ковре, при ярком зеленоватом свете ламп “молния”, обе девочки что-то строили из кубиков. В гостиной по-вечернему уютно пахло только что сваренным кофе.
— Что ж, пора об этом подумать, — сказал он.
— Ты серьезно?
Он кивнул.
— Война?
Он покачал головой.
— Атомная бомба? Или водородная?
— Нет.
— Бактериологическая война?
— Да нет, ничего такого, — сказал он, помешивая ложечкой кофе. — Просто, как бы это сказать, пришло время поставить точку.
— Что-то я не пойму.
— По правде говоря, я и сам не понимаю, просто такое у меня чувство, минутами я пугаюсь, а в другие минуты мне ничуть не страшно и совсем спокойно на душе. — Он взглянул на девочек, их золотистые волосы блестели в свете лампы. — Я тебе сперва не говорил, это случилось четыре дня назад.
— Что?
— Мне приснился сон. Что скоро все кончится, и еще так сказал голос. Совсем незнакомый, просто голос, и он сказал, что у нас на Земле всему придет конец. Наутро я про это почти забыл, пошел на службу, а потом вдруг вижу, Стэн Уиллис средь бела дня уставился в окно. Я говорю: “О чем замечтался, Стэн?” А он отвечает: “Мне сегодня снился сон.” И не успел он договорить, а я уже понял, что за сон. Я и сам мог ему рассказать, но Стэн стал рассказывать первым, а я слушал.
— Тот самый сон?
— Тот самый. Я сказал Стэну, что и мне тоже это снилось. Он вроде не удивился, даже как-то успокоился. А потом мы обошли всю контору, просто так, для интереса, это получилось само собой. Мы не говорили — пойдем поглядим, как и что. Просто пошли и видим, кто разглядывает свой стол, кто руки, кто в окно смотрит, кое с кем я поговорил, и Стэн тоже.
— И всем приснился тот же сон?
— Всем до единого. В точности то же самое.
— Ты веришь?
— Верю. Сроду нив чем не был так уверен.
— И когда же это будет9 Когда все кончится?
— Для нас — сегодня ночью, в каком часу не знаю, а потом и в других частях света, когда там настанет ночь — Земля-то вертится, за сутки все кончится.
Они посидели немного, не притрагиваясь к кофе, потом медленно выпили его, глядя друг на друга.
— Чем же мы заслужили? — сказала она.
— Не в том дело, заслужили или нет, просто ничего не вышло. Я смотрю, ты и спорить не стала. Почему это?
— Наверно, есть причина.
— Та самая, что у всех наших в конторе? Она медленно кивнула.
— Я не хотела тебе говорить. Это случилось сегодня ночью. И весь день женщины в нашем квартале об этом толковали. Им снился тот самый сон. Я думала, это просто совпадение. — Она взяла со стола вечернюю газету. — Тут ничего не сказано.
— Все и так знают. — Он выпрямился, испытующе посмотрел на жену. — Боишься?
— Нет. Я всегда думала, что будет страшно, а оказывается, не боюсь.
— А нам вечно твердят про чувство самосохранения — что же оно молчит?
— Не знаю, когда понимаешь, что все правильно, не станешь выходить из себя. А тут все правильно. Если подумать, как мы жили, этим должно было кончиться.
— Разве мы были такие уж плохие?
— Нет, но и не очень-то хорошие. Наверно, в этом вся беда — в нас ничего особенного не было, просто мы оставались сами собой, а ведь очень многие в мире совсем озверели и творили невесть что.
В гостиной смеялись девочки.
— Мне всегда казалось: вот придет такой час, и все с воплями выбегут на улицу.
— А по-моему, нет. Что ж вопить, когда изменить ничего нельзя.
— Знаешь, мне только и жаль расставаться с тобой и с девочками. Я никогда не любил городскую жизнь и свою работу, вообще ничего не любил, только вас троих. И ни о чем я не пожалею, разве что неплохо бы увидеть еще хоть один погожий денек, да выпить глоток холодной воды в жару, да вздремнуть. Странно, как мы можем вот так сидеть и говорить об этом?
— Так ведь все равно ничего не поделаешь.
— Да, верно. Если б можно было, мы бы что-нибудь делали. Я думаю, это первый случай в истории — сегодня каждый в точности знает, что с ним будет завтра.
— А интересно, что все станут делать сейчас, вечером, в ближайшие часы.
— Пойдут в кино, послушают радио, посмотрят телевизор, уложат детишек спать и сами лягут — все, как всегда.
— Пожалуй, этим можно гордиться — что все, как всегда.
Минуту они сидели молча, потом он налил себе еще кофе.
— Как ты думаешь, почему именно сегодня?
— Потому.
— А почему не в другой какой-нибудь день, в прошлом веке, или пятьсот лет назад, или тысячу?
— Может быть, потому, что еще никогда не бывало такого дня — девятнадцатого октября тысяча девятьсот шестьдесят девятого года, а теперь он настал, вот и все. Такое уж особенное число, в этот год во всем мире все обстоит так, а не иначе, — вот потому и настал конец.
— Сегодня по обе стороны океана готовы к вылету бомбардировщики, и они никогда уже не приземлятся.
— Вот отчасти и поэтому.
— Что ж, — сказал он вставая. — Чем будем заниматься? Вымоем посуду?
Они перемыли посуду и аккуратней обычного ее убрали. В половине девятого уложили девочек, поцеловали их на ночь, зажгли по ночнику у кроваток и вышли, оставив дверь спальни чуточку приоткрытой.
— Не знаю… — сказал муж выходя, оглянулся и остановился с трубкой в руке.
— О чем ты?
— Закрыть дверь плотно или оставить щелку, чтоб было светлее…
— А может быть, дети знают?
— Нет, конечно, нет.
Они сидели и читали газеты, и разговаривали, и слушали музыку по радио, а потом просто сидели у камина, глядя на раскаленные уголья, и часы пробили половину одиннадцатого, потом одиннадцать, потом половину двенадцатого. И они думали обо всех людях на свете, о том, кто как проводит этот вечер — каждый по-своему.
— Что ж, — сказал он наконец. И поцеловал жену долгим поцелуем.
— Все-таки нам было хорошо друг с другом.
— Тебе хочется плакать? — спросил он.
— Пожалуй, нет.
Они прошли по всему дому и погасили свет, в спальне разделись, не зажигая огня, в прохладной темноте, и откинули одеяла.
— Как приятно, простыни такие свежие.
— Я устала.
— Мы все устали.
Они легли.
— Одну минуту, — сказала она.
Поднялась и вышла на кухню, через минуту вернулась.
— Забыла привернуть кран, — сказала она.
Что-то в этом было очень забавное, он невольно засмеялся.
Она тоже посмеялась — и правда, забавно? Потом они перестали смеяться и лежали рядом в прохладной постели, держась за руки, щекой к щеке.
— Спокойной ночи, — сказал он еще через минуту.
— Спокойной ночи.

Кошки-мышки

В первый же вечер любовались фейерверком — пожалуй, эта пальба могла бы и напугать, напомнить вспышки не столь безобидные, но уж очень красивое оказалось зрелище, огненные ракеты взмывали в древнее ласковое небо Мексики и рассыпались ослепительно белыми и голубыми звездами. И все было чудесно, в воздухе смешалось дыхание жизни и смерти, запах дождя и пыли, из церкви тянуло ладаном, от эстрады — медью духового оркестра, выводившего медлительную трепетную мелодию “Голубки”. Церковные двери распахнуты настежь, и казалось, внутри пылают по стенам гигантские золотые созвездия, упавшие с октябрьских небес: ярко горели и курились тысячи и тысячи свечей. Над площадью, выложенной прохладными каменными плитами, опять и опять вспыхивал фейерверк, раз от разу удивительней, словно пробегали невиданные кометы-канатоходцы, ударялись о глинобитные стены кафе, взлетали на огненных нитях выше колокольни, где мелькали босые мальчишечьи ноги — мальчишки подскакивали, приплясывали и без устали раскачивали исполинские колокола, и все окрест гудело и звенело. По площади метался огненный бык, преследовал смеющихся взрослых и радостно визжащих детишек.
— Тысяча девятьсот тридцать восьмой, — с улыбкой сказал Уильям Трейвис. — Хороший год.
Они с женой стояли чуть в сторонке, не смешиваясь с крикливой, шумной толпой.
Бык внезапно кинулся прямо на них. Схватившись за руки, низко пригнувшись, они с хохотом побежали прочь мимо церкви и эстрады, среди оглушительной музыки, шума и гама, под огненным дождем, под яркими звездами. Бык промчался мимо — хитроумное сооружение из бамбука, брызжущее пороховыми искрами, его легко нес на плечах быстроногий мексиканец.
— Никогда в жизни так не веселилась! — Сьюзен Трейвис остановилась перевести дух.
— Изумительно, — сказал Уильям.
— Это будет долго-долго, правда?
— Всю ночь.
— Нет, я про наше путешествие.
Уильям сдвинул брови и похлопал себя по нагрудному карману:
— Аккредитивов у меня хватит на всю жизнь. Знай развлекайся. Ни о чем не думай. Им нас не найти.
— Никогда?
— Никогда.
Теперь кто-то, забравшись на гремящую звоном колокольню, пускал огромные шутихи, они шипели и дымились, толпа внизу пугливо шарахалась, шутихи с оглушительным треском рвались под ногами танцующих. Пахло жаренными в масле маисовыми лепешками, так что слюнки текли; в переполненных кафе люди, сидя за столиками, поглядывали на улицу, в смуглых руках пенились кружки пива.
Быку пришел конец. Огонь в бамбуковых трубках иссяк, и он испустил дух. Мексиканец снял с плеч легкий каркас. Его тучей облепили мальчишки, каждому хотелось потрогать великолепную голову из папье-маше и самые настоящие рога.
— Пойдем посмотрим быка, — сказал Уильям.
Они проходили мимо входа в кафе, и тут Сьюзен увидела — на них смотрит тот человек, белокожий человек в белоснежном костюме, в голубой рубашке с голубым галстуком, лицо худощавое, загорелое. Волосы у него прямые, светлые, глаза голубые, и он в упор смотрит на них с Уильямом.
Она бы его не заметила, если б у его локтя не выстроилась батарея бутылок: пузатая бутылка мятного ликера, прозрачная бутылка вермута, графинчик коньяка и еще семь штук разных напитков и под рукой десяток неполных рюмок; неотрывно глядя на улицу, он потягивал то из одной рюмки, то из другой, порою жмурился от удовольствия и, смакуя, плотно сжимал тонкие губы. В другой руке у него дымилась гаванская сигара, и рядом на стуле лежали десятка два пачек турецких сигарет, шесть ящиков сигар и несколько флаконов одеколона.
— Билл… — шепнула Сьюзен.
— Спокойно, — сказал муж. — Это не то.
— Я видела его утром на площади.
— Идем, не оглядывайся. Давай осматривать быка. Вот так, теперь спрашивай.
— По-твоему, он Сыщик?
— Они не могли нас выследить!
— А вдруг?
— Отличный бык! — сказал Уильям владельцу сооружения из папье-маше.
— Неужели он гнался за нами по пятам через двести лет?
— Осторожней, ради Бога, — сказал Уильям.
Сьюзен пошатнулась. Он крепко сжал ее локоть и повел прочь.
— Держись. — Он улыбнулся, нельзя привлекать внимание. — Сейчас тебе станет лучше. Давай пойдем туда, в кафе, и выпьем у него перед носом, тогда, если он и правда то, что мы думаем, он ничего не заподозрит.
— Нет, не могу.
— Надо. Идем. Вот я и говорю Дэвиду: что за чепуха! — Последние слова он произнес в полный голос, когда они уже поднимались на веранду кафе.
“Мы здесь, — думала Сьюзен. — Кто мы? Куда идем? Чего боимся? Начнем с самого начала, — говорила она себе, ступая по глинобитному полу. — Только бы не потерять рассудок.
Меня зовут Энн Кристен, моего мужа — Роджер. Мы из две тысячи сто пятьдесят пятого года. Мы жили в страшном мире. Он был точно огромный черный корабль, он покинул берега разума и цивилизации и мчался во тьму, трубя в черный рог, и уносил с собой два миллиарда людей, не спрашивая, хотят они этого или нет, к гибели, за грань суши и моря, в пропасть радиоактивного пламени и безумий”.
Они вошли в кафе. Тот человек не сводил с них глаз.
Где-то зазвонил телефон.
Сьюзен вздрогнула. Ей вспомнилось, как звонил телефон в Будущем, через двести лет, в голубое апрельское утро 2155 года, и она сняла трубку.
— Энн, это я, Рене! — раздалось тогда в трубке. — Слыхала? Про Бюро путешествий во времени слыхала? Можно ехать куда хочешь — в Рим за двести лет до Рождества Христова, к Наполеону под Ватерлоо, в любой век и в любое место!
— Ты шутишь, Рене.
— И не думаю. Клинтон Смит сегодня утром отправился в Филадельфию, в тысяча семьсот семьдесят шестой. Это Бюро все может. Деньги, конечно, бешеные. Но ты только подумай: увидать своими глазами пожар Рима! И Кублай-хана, и Моисея, и Красное море! Проверь почту, наверно, и тебе уже прислали рекламу.
Она открыла пневматичку и вынула рекламное объявление на тонком листе фольги-
РИМ И СЕМЕЙСТВО БОРДЖИА!
БРАТЬЯ РАЙТ НА “КИТТИ ХОУК”!
Бюро путешествий во времени обеспечит вас костюмами любой эпохи, перенесет в толпу очевидцев убийства Линкольна или Цезаря! Мы обучим вас любому языку, и вы легко освоитесь в какой угодно стране, в каком угодно году. Латынь, греческий, разговорный древнеамериканский — на выбор. Путешествие во времени — лучший отдых!
В трубке все еще жужжал голос Рене:
— Мы с Томом завтра отправляемся в тысяча четыреста девяносто второй. Ему обещали место на корабле Колумба. Изумительно, правда?
— Да, — пробормотала ошеломленная Энн. — А правительство как относится к этому Бюро с Машиной времени?
— Ну, полиция за ними присматривает. А то люди станут удирать от воинской повинности в Прошлое. На время поездки каждый обязан передать властям свой дом и все имущество в залог, что вернется. Не забудь, у нас война.
— Да, конечно, — повторила Энн. — Война.
Она стояла с телефонной трубкой в руках и думала: вот он, счастливый случай, о котором мы с мужем говорили и мечтали столько лет! Нам совсем не нравится, как устроен мир в две тысячи сто пятьдесят пятом. Ему опостылело делать бомбы на заводе, мне — разводить в лаборатории смертоносных микробов, мы бы рады бежать от всего этого Может быть, вот так нам удастся ускользнуть в глубь веков, в дебри прошлых лет, там нас никогда не разыщут, не вернут в мир, где жгут наши книги, обыскивают мысли, держат нас в вечном испепеляющем страхе, командуют каждым нашим шагом, орут на нас по радио…
Они в Мексике, в 1938 году.
Сьюзен смотрела на размалеванную стену кафе.
Тем, кто хорошо работал на Государство Будущего, разрешалось во время отпуска развеяться и отдохнуть в Прошлом И вот они с мужем отправились в 1938 год, сняли комнату в Нью-Йорке, походили по театрам, полюбовались на зеленую статую Свободы, которая все еще стояла в порту. А на третий день переменили одежду и имена и сбежали в Мексику!
— Конечно, это он, — прошептала Сьюзен, глядя на незнакомца за столиком. — Смотри, сигареты, сигары, бутылки. Они выдают его с головой. Помнишь наш первый вечер в Прошлом?
Месяц назад, перед тем как удрать, они провели свой первый вечер в Нью-Йорке, смаковали странные напитки, наслаждались непривычными яствами, накупили уйму духов, перепробовали десятки марок сигарет — ведь в Будущем почти ничего нет, там все пожирает война. И они делали глупость за глупостью, бегали по магазинам, барам, табачным лавчонкам и возвращались к себе в номер в блаженном одурении, еле живые.
И этот незнакомец ведет себя ничуть не умнее — так может поступать только человек из Будущего, за долгие годы стосковавшийся по вину и табаку.
Сьюзен и Уильям сели за столик и спросили вина.
Незнакомец так и сверлил их взглядом — как они одеты, как причесаны, какие на них драгоценности, изучал походку и движения.
— Сиди спокойно, — одними губами шепнул Уильям. — Держись так, будто ты в этом платье и родилась.
— Напрасно мы все это затеяли.
— О Господи, — сказал Уильям, — он идет сюда. Ты молчи, я сам с ним поговорю.
Незнакомец подошел и поклонился. Чуть слышно щелкнули каблуки. Сьюзен окаменела. Ох уж это истинно солдатское щелканье, его ни с чем не спутаешь, как и резкий, ненавистный стук в дверь среди ночи.
— Мистер Роджер Кристен, — сказал незнакомец, — вы не подтянули брюки, когда садились.
Уильям похолодел. Опустил глаза. У Сьюзен неистово колотилось сердце.
— Вы обознались, — поспешно сказал Уильям. — Моя фамилия не Крислер.
— Кристен, — поправил незнакомец.
— Меня зовут Уильям Трейвис. И я не понимаю, какое вам дело до моих брюк.
— Виноват. — Незнакомец придвинул себе стул. — Скажем так: я вас узнал именно потому, что вы не подтянули брюки. А все подтягивают. Если не подтягивать, они быстро вздуваются на коленях пузырями. Я заехал очень далеко от дома, мистер… Трейвис, и ищу, кто бы составил мне компанию. Моя фамилия Симс.
— Сочувствую вам, мистер Симс, одному, конечно, скучно, но мы устали. Завтра мы уезжаем в Акапулько.
— Премилое местечко. Я как раз оттуда, разыскивал там друзей. Они где-то поблизости. Я их непременно отыщу… вашей супруге дурно?
— Спокойной ночи, мистер Симс.
Они пошли к выходу, Уильям крепко держал Сьюзен под руку. Симс крикнул вдогонку:
— Да, вот еще что…
Они обернулись. Он чуть помедлил и отчетливо, раздельно произнес:
— Год две тысячи сто пятьдесят пятый.
Сьюзен закрыла глаза, земля уходила из-под ног. Как слепая, она вышла на сверкающую огнями площадь.
Они заперлись у себя в номере. И вот они стоят в темноте, и она плачет, и кажется, вот-вот на них обвалятся стены. А вдалеке с треском вспыхивает фейерверк, и с площади доносятся взрывы смеха.
— Такая наглость! — сказал Уильям. — Сидит и дымит сигаретами, черт бы его побрал, хлещет коньяк и оглядывает нас с головы до пят, как скотину. Надо было мне пристукнуть его на месте! — Голос Уильяма дрожал и срывался. — У него даже хватило нахальства сказать свое настоящее имя! Начальник сыскного бюро. И эта дурацкая история с брюками. Господи, ну почему я их не подтянул, когда садился! Для этой эпохи самый обычный жест, все их поддергивают машинально. А я сел не так, как все, и он сразу насторожился: ага, человек не умеет обращаться с брюками! Видно, привык к военной форме или к полувоенной, как полагается в Будущем. Убить меня мало, я же выдал нас с головой!
— Нет, нет, виновата моя походка… эти высокие каблуки… И наши прически, стрижка… сразу видно, мы только-только от парикмахера. Мы такие неловкие, держимся неестественно, вот и бросаемся в глаза.
Уильям зажег свет.
— Он пока нас испытывает. Он еще не уверен… не совсем уверен. Значит, нельзя просто удрать. Тогда он будет знать наверняка. Мы преспокойно поедем в Акапулько.
— А может, он и так знает, просто забавляется, как кошка с мышью.
— С него станется. Время в его власти. Он может околачиваться здесь сколько душе угодно, а потом доставит нас в Будущее ровно через минуту после того, как мы оттуда отбыли. Он может держать нас в неизвестности много дней и насмехаться над нами.
Сьюзен сидела на постели, вдыхая запах древесного угля и ладана — запах старины, — и утирала слезы.
— Они не поднимут скандала, как по-твоему?
— Не посмеют. Чтобы впихнуть нас в Машину времени и отправить обратно, им нужно застать нас одних.
— Так вот же выход, — сказала Сьюзен. — Не будем оставаться одни, будем всегда на людях. Заведем кучу друзей и знакомых, станем ходить по базарам, останавливаться в лучших отелях и в каждом городе, куда ни приедем, будем обращаться к властям и платить начальнику полиции, чтобы нас охраняли, а потом придумаем, как избавиться от Симса, — убьем его, переоденемся по-другому, хотя бы мексиканцами, и скроемся.
В коридоре послышались шаги.
Они погасили свет и молча разделись. Шаги затихли вдали. Где-то хлопнула дверь.
Сьюзен стояла в темноте у окна и смотрела на площадь.
— Значит, вон то здание — церковь?
— Да.
— Я часто думала, какие они были — церкви. Их давным-давно никто не видел. Может, пойдем завтра посмотрим?
— Конечно, пойдем. Ложись-ка.
Они легли, в комнате было темно.
Через полчаса зазвонил телефон.
— Слушаю, — сказала Сьюзен.
И голос в трубке произнес:
— Сколько бы мыши ни прятались, кошка все равно их изловит.
Сьюзен опустила трубку и, вся похолодев, вытянулась на постели!
За стеной, в году тысяча девятьсот тридцать восьмом, кто-то играл на гитаре — одну песенку, другую, третью…
Ночью, протянув руку, она едва не коснулась года две тысячи сто пятьдесят пятого. Пальцы ее скользили по холодным волнам времени, словно по рифленому железу, она слышала мерный топот марширующих ног, миллионы оркестров ревели военные марши; перед глазами протянулись тысячи и тысячи сверкающих пробирок с болезнетворными микробами, она брала их в руки одну за другой — с ними она работала на гигантской фабрике Будущего; в пробирках притаились проказа, чума, брюшной тиф, туберкулез; а потом раздался оглушительный взрыв. Рука Сьюзен обуглилась и съежилась, ее отбросило чудовищным толчком, весь мир взлетел на воздух и рухнул, здания рассыпались в прах, люди истекли кровью и застыли. Исполинские вулканы, машины, вихри и лавины — все смолкло, и Сьюзен, всхлипывая, очнулась в постели в Мексике, за много лет до этой страшной минуты…
В конце концов им удалось забыться сном на час, не больше, а ни свет ни заря их разбудил скрежет автомобильных тормозов и гудки. Из-за железной решетки балкона Сьюзен выглянула на улицу — там только что остановились несколько легковых и грузовых машин с какими-то красными надписями, из них с шумом и гамом высыпали восемь человек. Вокруг собралась толпа мексиканцев.
— Que pasa? — крикнула Сьюзен какому-то мальчонке.
Он прокричал ей в ответ. Сьюзен обернулась к мужу:
— Это американцы, они снимают здесь кинофильм.
— Любопытно, — откликнулся Уильям (он стоял под душем). -Давай посмотрим. По-моему, не стоит сегодня уезжать. Попробуем усыпить подозрения Симса. И поглядим, как делают фильмы. Говорят, в старину это было любопытное зрелище. Нам не худо бы немного отвлечься.
Отвлекись попробуй, подумала Сьюзен. При ярком свете солнца она на минуту совсем забыла, что где-то тут, в гостинице, сидит некто и курит несчетные сигары, и ждет. Глядя сверху на веселых, громогласных американцев, она чуть не закричала: “Помогите! Спрячьте меня, спасите! Перекрасьте мне глаза и волосы, переоденьте как-нибудь. Помогите же, я — из две тысячи сто пятьдесят пятого года!”
Но нет, не крикнешь. Фирмой путешествий во времени заправляют не дураки. Прежде чем отправить человека в путь, они устанавливают у него в мозгу психическую блокаду. Никому нельзя сказать, где и когда ты на самом деле родился, и никому в Прошлом нельзя открыть что-либо о Будущем. Прошлое нужно охранять от Будущего, Будущее — от Прошлого. Без такой психической блокады ни одного человека не пустили бы свободно странствовать по столетиям. Будущее следует оберечь от каких-либо перемен, которые мог бы вызвать тот, кто путешествует в Прошлом. Как бы страстно Сьюзен этого ни хотела, она все равно не может сказать веселым людям там, на площади, кто она такая и каково ей сейчас.
— Позавтракаем? — предложил Уильям.
Завтрак подавали в огромной столовой. Всем одно и то же — яичницу с ветчиной. Тут было полно туристов. Появились приезжие киношники, их было восемь — шестеро мужчин и две женщины, они пересмеивались, с шумом отодвигали стулья. Сьюзен сидела неподалеку, и ей казалось — рядом с ними тепло и безопасно, она даже не испугалась, когда в столовую, попыхивая турецкой сигаретой, спустился мистер Симс. Он издали кивнул им, и Сьюзен кивнула в ответ и улыбнулась: он ничего им не сделает, ведь здесь эти восемь человек из кино да еще десятка два туристов.
— Тут эти актеры, — сказал Уильям. — Может, я попробую нанять двоих, скажу, что это для забавы, — пускай переоденутся в наше платье и укатят в нашей машине; выберем минуту, когда Симс не сможет видеть их лиц. Он часа три будет гоняться за ними, а мы тем временем сбежим в Мехико-сити. Там ему нас вовек не отыскать!
— Эй!
К ним наклонился толстяк, от него пахло вином.
— Да это американские туристы! — закричал он. — Ух, как я рад, на мексиканцев мне уже смотреть тошно! — Он крепко пожал им обоим руки. — Идемте позавтракаем все вместе. Злосчастье любит большое общество. Я — Злосчастье, вот мисс Скорбь, это мистер и мисс Терпеть-не-можем-Мексику. Все мы ее терпеть не можем. Но мы тут делаем первые наметки для нашего треклятого фильма. Остальные приезжают завтра. Меня зовут Джо Мелтон. Я режиссер. Ну не паршивая ли страна! На улицах всюду похороны, люди мрут, как мухи. Да что же вы? Присоединяйтесь к нам, порадуйте нас!
Сьюзен и Уильям смеялись.
— Неужели я такой забавный? — спросил мистер Мелтон всех вообще и никого в отдельности.
— Просто чудо! — Сьюзен подсела к их компании.
Издали свирепо смотрел Симс.
Сьюзен скорчила ему гримасу. Симс направился к ним между столиками.
— Мистер и миссис Трейвис, — окликнул он их еще на ходу, — мы, кажется, собиралисьпозавтракать втроем.
— Прошу извинить, — сказал Уильям.
— Подсаживайтесь, приятель, — сказал Мелтон. — Кто им друг, тот и мне приятель.
Симс принял приглашение. Актеры говорили все разом, и под общий говор Симс спросил вполголоса:
— Надеюсь, вы хорошо спали?
— А вы?
— Я не привык к пружинным матрацам, — проворчал Симс. — Но кое-чем удается себя вознаградить. Полночи я не спал, перепробовал кучу разных сигарет и всякой еды. Очень странно и увлекательно. Эти старинные грешки позволяют испытать целую гамму новых ощущений.
— Не понимаю, что вы такое говорите, — сказала Сьюзен.
— Все еще разыгрываете комедию, — усмехнулся Симс. — Бесполезно. И в толпе вам тоже не укрыться. Рано или поздно я поймаю вас без свидетелей. Терпенья у меня достаточно.
— Послушайте, — вмешался багровый от выпитого Мелтон, — этот малый вам, кажется, докучает?
— Нет, ничего.
— Вы только скажите, я его живо отсюда вышвырну.
И Мелтон опять что-то заорал своим спутникам. А Симс под крики и смех продолжал:
— Итак, о деле. Целый месяц я вас выслеживал, гонялся за вами из города в город, весь вчерашний день потратил, чтоб вывести вас на чистую воду. Я бы попробовал избавить вас от наказания, но для этого вы без шума пойдете со мной и вернетесь к работе над ультраводородной бомбой.
— Надо же, за завтраком — об ученых материях, — заметил Мелтон, краем уха уловив последние слова.
— Подумайте об этом, — невозмутимо продолжал Симс. — Вам все равно не ускользнуть. Если вы меня убьете, вас выследят другие.
— Не понимаю, о чем вы.
— Да бросьте! — обозлился Симс. — Шевельните мозгами. Вы и сами понимаете, мы не можем позволить вам удрать. Тогда найдутся и еще охотники улизнуть в Прошлое. А нам нужны люди.
— Для ваших войн, — не выдержал Уильям.
— Билл!
— Ничего, Сьюзен. Будем говорить на его языке. Все уже ясно.
— Превосходно, — сказал Симс. — А то ведь какая потрясающая наивность — бежать от своего прямого долга!
— Это не долг, а кромешный ужас.
— Вздор. Всего лишь война.
— Про что это вы? — поинтересовался Мелтон.
Сьюзен была бы рада ему объяснить. Но она не могла пойти дальше общих рассуждений. Психическая блокада ничего другого не допускала. Вот и Симс, и Уильям сейчас, казалось бы, рассуждали общо и отвлеченно.
— Всего лишь! — говорил Уильям. — Бомбы, несущие проказу, убьют половину человечества!
— И тем не менее обитатели Будущего на вас в обиде, — возразил Симс. — Вы двое прячетесь, так сказать, на уютном островке в тропиках, а они летят прямо к черту в зубы. Смерти по вкусу не жизнь, а смерть. Умирающим приятно, когда они умирают не одни. Все-таки утешение знать, что в пекле и в могиле ты не одинок. Все они обижены на вас обоих, а я — глашатай их обиды.
— Видали такого глашатая обид? — воззвал Мелтон ко всей компании.
— Чем дольше вы заставляете меня ждать, тем хуже для вас. Вы нужны нам для работы над новой бомбой, мистер Трейвис. Вернетесь теперь же — обойдется без пыток. А станете тянуть — мы все равно заставим вас работать над бомбой, а когда кончите, испробуем на вас некоторые сложные и малоприятные новинки. Так-то, сэр.
— Есть предложение, — сказал Уильям. — Я вернусь с вами при условии, что моя жена останется здесь живая и невредимая, подальше от войны.
Симс поразмыслил:
— Ладно. Через десять минут ждите меня на площади. Я сяду к вам в машину. Отвезете меня за город, в какое-нибудь глухое местечко. Я позабочусь, чтоб там нас подобрала Машина времени.
— Билл! — Сьюзен стиснула руку мужа.
Он оглянулся.
— Не спорь. Решено. — И прибавил, обращаясь к Симсу: — Еще одно. Минувшей ночью вы могли забраться к нам в номер и утащить нас. Почему вы не воспользовались случаем?
— Допустим, я недурно проводил время, — лениво протянул Симс, посасывая очередную сигару. — Такая приятная передышка, южное солнце, экзотика, досадно со всем этим расставаться. Жалко отказываться от вина и сигарет. Еще как жалко! Итак, через десять минут на площади. О вашей жене позаботятся, она вольна оставаться здесь сколько пожелает. Прощайтесь. Он встал и вышел.
— Скатертью дорога, мистер Болтун! — завопил ему вдогонку Мелтон. Потом обернулся и поглядел на Сьюзен: — Э-э, кто-то плачет! Да разве за завтраком можно плакать? Куда это годится?
Ровно в четверть десятого Сьюзен стояла на балконе их номера и смотрела вниз, на площадь. Там, на бронзовой скамье тонкой работы, закинув ногу на ногу, сидел мистер Симс, складка его брюк была безупречна. Он откусил кончик новой сигары и с чувством закурил.
Сьюзен услышала рокот мотора — в дальнем конце мощенной булыжником улицы выехал из гаража Уильям, машина медленно двинулась вниз по склону холма.
Она набирала скорость. Тридцать миль в час, сорок, пятьдесят. Куры на пути кидались врассыпную.
Симс снял белую панаму, отер платком покрасневший лоб, опять надел панаму, и тут он увидел машину.
Она неслась прямо на площадь со скоростью шестьдесят миль в час.
— Уильям! — вскрикнула Сьюзен.
Машина с грохотом налетела на обочину, подскочила и ринулась по плитам тротуара к позеленевшей от времени скамье. Симс выронил сигару, взвизгнул, отчаянно замахал руками. Удар. Симса подбросило… вверх, вверх… потом вниз, вниз… и тело нелепым узлом тряпья шмякнулось оземь.
Автомобиль остановился в дальнем конце площади, одно переднее колесо было исковеркано. Сбегался народ.
Сьюзен ушла в комнату, плотно затворила балконные двери.
В полдень они рука об руку спускались по ступеням мэрии, оба бледные, в лице ни кровинки.
— Adios, señor, — сказал им вслед мэр города. — Adios, señora.
Они остановились на площади, толпа все еще глазела на лужу крови.
— Тебя вызовут опять? — спросила Сьюзен.
— Нет, мы все выяснили во всех подробностях. Несчастный случай. Машина перестала слушаться. Я даже всплакнул там у них. Бог свидетель, я должен был хоть как-то отвести душу. Просто не мог сдержаться. Нелегко мне было его убить. В жизни никого не хотел убивать.
— Тебя не будут судить?
— Нет, собирались было, но раздумали. Я их убедил. Мне поверили. Это был несчастный случай. И кончено.
— Куда мы поедем? В Мехико-сити? В Уруапан?
— Машина сейчас в ремонте. Ее починят сегодня к четырем. Тогда вырвемся отсюда.
— А за нами не погонятся? По-твоему, Симс был один?
— Не знаю. Думаю, у нас есть немного форы.
Когда они подходили к своей гостинице, оттуда как раз высыпали киношники. Мелтон, хмуря брови, поспешил навстречу.
— Эй, я уже слышал, что стряслось. Вот неприятность! Но теперь все уладилось? Вам бы надо немного развлечься. Мы тут снимаем кое-какие уличные кадры. Хотите поглядеть? Идемте, вам полезно рассеяться.
И они пошли.
Пока устанавливали аппарат, Трейвисы стояли на булыжной мостовой. Сьюзен смотрела вдаль, на сбегавшую с горы дорогу, на шоссе, что вело в сторону Акапулько, к морю, мимо пирамид, и руин, и селений, где лачуги слеплены были из желтой, синей, лиловатой глины и повсюду пламенели цветы бугенвиллеи, смотрела и думала: “Мы будем ездить с места на место, держаться всегда большой компанией, всегда на людях — на базаре, в гостиной, будем подкупать полицейских, чтоб ночевали поблизости, и запираться на двойные замки, но главное — всегда будем на людях, никогда больше не останемся наедине, и всегда будет страшно, что первый встречный — это еще один Симс. И никогда мы не будем уверены, что сумели провести сыщиков, сбили их со следа. А там, впереди, в Будущем, только того и ждут, чтобы поймать нас, вернуть, сжечь бомбами, сгноить чудовищными болезнями, ждет полиция, чтобы командовать, как дрессированными собачонками: “Служи! Перекувыркнись! Прыгай через обруч!” И нам придется всю жизнь удирать от погони, и никогда уже мы не сможем остановиться, передохнуть, спокойно спать по ночам”.
Собралась толпа поглазеть, как снимают фильм А Сьюзен вглядывалась в толпу и в ближние улицы.
— Заметила кого-нибудь подозрительного?
— Нет. Машину, наверно, скоро починят.
Пробные съемки закончились без четверти четыре. Оживленно болтая, все направились к гостинице. Уильям по дороге заглянул в гараж. Вышел оттуда озабоченный:
— Машина будет готова в шесть.
— Но не позже?
— Нет, не волнуйся.
В вестибюле они осмотрелись — нет ли еще одиноких путешественников вроде мистера Симса, только-только от парикмахера, таких, что чересчур благоухают одеколоном и курят сигарету за сигаретой? Но тут было пусто. Когда поднимались по лестнице, Мелтон сказал:
— Утомительный выдался денек! Надо бы под занавес опрокинуть стаканчик, согласны? А вы, друзья? Коктейль? Пиво?
— Пожалуй.
Всей оравой ввалились в номер Мелтона, и началась пирушка.
— Следи за временем, — сказала Уильям.
Время, подумала Сьюзен. Если бы у нас было время! Как бы хорошо в октябре долгий погожий день сидеть на площади, закрыв глаза, улыбаться оттого, что солнце так славно греет лицо и обнаженные руки, и не шевелиться, и ни о чем не думать, ни о чем не тревожиться. Хорошо бы уснуть под щедрым солнцем Мексики и спать сладко, уютно, беззаботно, день за днем…
Мелтон откупорил бутылку шампанского.
— Ваше здоровье, прекрасная леди! — сказал он Сьюзен, поднимая бокал. — Вы так хороши, что могли бы сниматься в кино. Пожалуй, я даже снял бы вас на пробу.
Сьюзен рассмеялась.
— Нет, я серьезно, — сказал Мелтон. — Вы очаровательны. Пожалуй, я сделаю из вас кинозвезду.
— И возьмете меня в Голливуд?
— Уж конечно, вам нечего торчать в этой проклятой Мексике!
Сьюзен мельком глянула на Уильяма, он приподнял бровь и кивнул. Это значит переменить место, обстановку, манеру одеваться, может быть, даже имя и путешествовать в компании, восемь спутников — надежный шит от всякой угрозы из Будущего.
— Звучит очень соблазнительно, — сказала Сьюзен.
Шампанское слегка ударило ей в голову. День проходил незаметно; вокруг болтали, шумели, смеялись. Впервые за много лет Сьюзен чувствовала себя в безопасности, ей было так хорошо, так весело, она была счастлива.
— А для какой картины подойдет моя жена? — спросил Уильям, вновь наполняя бокал.
Мелтон окинул Сьюзен оценивающим взглядом. Остальные перестали смеяться и прислушались.
— Пожалуй, я создал бы повесть, полную напряжения, тревоги и неизвестности, — сказал Мелтон. — Повесть о супружеской чете, вот как вы двое.
— Так.
— Возможно, это будет своего рода повесть о войне, — продолжал режиссер, подняв бокал и разглядывая вино на свет.
Сьюзен и Уильям молча ждали.
— Повесть о муже и жене, они живут в скромном домике, на скромной улице, году, скажем, в две тысячи сто пятьдесят пятом, — говорил Мелтон. — Все это, разумеется, приблизительно. Но в жизнь этих двоих входит грозная война — ультраводородные бомбы, военная цензура, смерть, и вот — в этом вся соль — они удирают в Прошлое, а за ними по пятам следует человек, который им кажется воплощением зла, а на самом деле лишь стремится пробудить в них сознание долга.
Бокал Уильяма со звоном упал на пол.
— Наша чета, — продолжал Мелтон, — ищет убежища в компании киноактеров, к которым они прониклись доверием. Чем больше народу, тем безопаснее, думают они.
Сьюзен без сил поникла на стуле. Все неотрывно смотрели на режиссера. Он отпил еще глоток шампанского.
— Ах, какое вино! Да, так вот, наши супруги, видимо, не понимают, что они необходимы Будущему. Особенно муж, от него зависит создание металла для новой бомбы. Поэтому Сыщики — назовем их хоть так — не жалеют ни сил, ни расходов, лишь бы выследить мужа и жену, захватить их и доставить домой, а для этого нужно застать их одних, без свидетелей, в номере гостиницы. Тут хитрая стратегия. Сыщики действуют либо в одиночку, либо группами по восемь человек. Не так, так эдак, а они своего добьются. Может получиться увлекательнейший фильм, правда, Сьюзен? Правда, Билл? — И он допил вино.
Сьюзен сидела как каменная, глядя в одну точку.
— Выпейте еще, — предложил Мелтон.
Уильям выхватил револьвер и выстрелил три раза подряд, один из мужчин упал, остальные кинулись на Уильяма. Сьюзен отчаянно закричала. Чья-то рука зажала ей рот. Револьвер валялся на полу, Уильям отбивался, но его уже держали.
Мелтон стоял на прежнем месте, по его пальцам текла кровь.
— Прошу вас, — сказал он, — не усугубляйте своей вины.
Кто-то забарабанил в дверь:
— Откройте!
— Это управляющий, — сухо сказал Мелтон. Вскинул голову и скомандовал своим: — За дело! Быстро!
— Откройте! Я вызову полицию!
Сьюзен и Уильям переглянулись, посмотрели на дверь…
— Управляющий желает войти, — сказал Мелтон. — Быстрей!
Выдвинули аппарат. Из него вырвался голубоватый свет и залил комнату. Он ширился, и спутники Мелтона исчезали один за другим.
— Быстрей!
За миг до того, как исчезнуть, Сьюзен взглянула в окно — там была зеленая лужайка, лиловые, желтые, синие, алые стены; струилась, как река, булыжная мостовая; среди опаленных солнцем холмов ехал крестьянин верхом на ослике; мальчик пил апельсиновый сок, и Сьюзен ощутила вкус душистого напитка; на площади в тени дерева стоял человек с гитарой, и Сьюзен ощутила под пальцами струны; вдали виднелось море — синее, ласковое, — и волны подхватили ее и понесли.
И она исчезла. И муж ее исчез.
Дверь распахнулась. В номер ворвались управляющий и несколько служащих гостиницы.
Комната была пуста.
— Но они только что были тут! Я сам видел, как они пришли, а теперь — никого! — закричал управляющий. — Через окно никто удрать не мог, на окнах железные решетки!
Под вечер пригласили священника, снова открыли комнату, проветрили, и священник окропил все углы святой водой и прочитал молитву.
— А с этим что делать? — спросила горничная.
И показала на стенной шкаф — там теснились 67 бутылок вина: шартрез, коньяк, ликер “Crème de cacao”, абсент, вермут, текила, а кроме того, 106 пачек турецких сигарет и 198 желтых коробок с отличными гаванскими сигарами по пятьдесят центов штука…
Назад: Джеймс Блиш День Статистика
Дальше: Бетономешалка