ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Автор в минутном умопомрачении делает любовное признание Опуле. — Выясняется происхождение автора. — Его приговаривают к каторжным работам.
Вода вокруг нас переливалась лучами. Вдали сверкало ртутное озеро. Над головой плескались рыбы и какие-то адские чудовища: откуда-то вынырнула устрашающая голова с зелеными глазами, усами и щупальцами. Чуть поодаль чернела бесформенная масса — все, что осталось от затонувшего корабля. Из его трубы, подобно струе зеленого дыма, тянулась огромная морская змея. Останки корабля беспрерывно шевелились — всю палубу, мачты и трюмы облепили буллоки, которые усердно разбирали судно по частям, складывали разобранное в штабеля, жадно рыская повсюду, все проверяя и вынюхивая. Теперь я уже понял, что это именно буллоки нашли меня, когда я, полуживой, без сознания, опустился на дно; это они обступили меня и спасли мне жизнь, приладив к ушам искусственные жабры, посредством которых под водой могло жить и единосущное млекопитающее. Этот тончайший аппарат — подводные искусственные легкие — был изобретен ими уже давно, примерно тогда же, когда у нас, наверху, появились самолеты и пароходы. Прежде чем я очнулся, буллоки покинули меня и поспешили на новую работу.
Они спасли мне жизнь, они первые проявили ко мне участие, эти маленькие уродцы — труженики, искатели, добытчики, открыватели, воины, страдальцы, все усилия которых пронизаны одним-единственным смутным чаянием: пробиться к нам, на сушу, чтобы объединиться с нами в лихорадочных наших буднях.
Вдруг искусственные жабры на моих ушах начали гудеть, в голове зазвенело, я почувствовал, как грудь мне сдавило, и впервые подумал о той колоссальной толще вод, которая навалилась здесь на меня — бесшумно и бесконечно. Казалось, вот-вот я захлебнусь. Я раскинул руки, и из груди моей непроизвольно вырвался пронзительный, скорбный стон. И в этот момент я почувствовал, как кто-то приложил ладонь к моему рту.
Обернувшись, я увидел Опулу, глядевшую на меня с удивлением и сочувствием. В то же мгновение я замолчал. Она стояла прямо передо мной и через ее сильное и в то же время хрупкое тело, точно сквозь пелену тумана, проглядывали колышущиеся водоросли. Она была столь неописуемо прекрасна, что на какую-то долю минуты я почувствовал, будто перестаю существовать; мое сознание, мое «я», все то, что до сих пор я ощущал как непосредственное проявление своего бытия, рассеялось и словно бы исчезло, чтобы безраздельно уступить место этой единственной реальности. Она наклонилась надо мной, и я вдруг понял, что скорее соглашусь на то, чтобы она жила вечно, чем убедиться в том, что жив я сам. Если уж выбирать между нами, то важнее быть ей, чем мне.
Она закрыла своим телом зеленые воды над моей головой; меня охватили счастливый покой и блаженство, будто я гляжу на Солнце, я, дитя темной и грустной Земли, ее уроженец, плод и семя, взираю на Солнце, которое так давно не видел и которое, о боже, так хочу увидеть вновь!
И пока я все это переживал в себе, я потерял контроль над тем, что говорю, мои губы сами собой Что-то лепетали, произнося горячо и страстно какие-то слова, не имевшие ничего общего с тем блаженным, примиренным состоянием, в котором я находился. То, что я говорил, запинаясь, сумбурно и бессмысленно, видимо, звучало следующим образом:
— Ты не похожа ни на кого, кого я раньше видел, Опула, королева морских глубин. Ты ни на кого не похожа, но ты та, о ком я всегда знал, что где-то там, на Земле, ты существуешь — в улыбке, во взгляде, в цветении лугов, в аромате весны, под ласковым звездным небом, в буре и в сиянии солнца. Я всегда знал, что ты, божество, где-то рядом, быть может, прячешься за моей спиной или промелькнешь на мгновение быстрее света. Я знал, что ты таишься от меня в траве или в деревьях и что я найду тебя, если только буду очень внимателен. И я напрягал зрение, как только мог, широко раскрывал глаза и всматривался, всматривался — порой мне чудилось, что я тебя нашел, нашел в самом себе и что ты — это я. Но теперь я не знаю, во что верить. Я ли это или ты? Быть может, я действительно ты. Дай поцеловать твои волосы, эту золотую россыпь солнечных лучей. Или не волосы, а глаза или лучше — колени. Но нет — для этого мне надо согнуться, а я уже знаю, что сгибаться запрещено. Скажи, что мне делать, скажи, кто я? Нет, нет, я не хочу пасть до тебя — ведь я знаю, что ты безразлична ко всему и тебя мало заботит звездное небо. Ты не думаешь о нем, но, может быть, потому, что ты сама звезда? Ведь тебе не надо тянуться к небу, как мне. Скажи, что мне делать? Кто ты, божество или чудовище? Ибо ты не похожа на меня — вот все, что я знаю. Я много страдал, боролся сам с собой и мне подобными. Но не сгибаться! Ты понимаешь меня, ведь правда? Я хотел бы целовать тебя — но нет, лучше не надо, я должен идти, у меня дела, я не могу здесь оставаться. У меня дела там, наверху, здесь у вас очень темно и слишком душно, а там меня ждут. Я люблю тебя. Я не имею ничего общего с этими уродцами, понимаешь? Неправда, что я хочу того же, что они, что я такой же! О, я хорошо знаю, о чем ты думаешь про себя: красота, добро и истина единое целое; не может быть добром и истиной то, что безобразно. Но кто лучше знает, что безобразно и что прекрасно, как не собственная душа? Зеркало, которое отражает твое лицо, может ли оно быть безобразным, может ли оно быть грубым и корявым, если показывает красоту? Нет, то, что отражает прекрасное, и само прекрасно. Ведь, правда, я подобен тебе? Нет, я не подобен тебе, ибо я хочу большего, чем ты, тя хочу тебя! Отдайся мне, прошу — скажи, что мне делать? Там, наверху, мерцает какой-то свет — я должен идти туда! Пойдешь со мной? Я уведу тебя отсюда, из этой глубины и мрака, и ты почувствуешь то же, что и я, ибо достойна того: я выведу тебя из этого склепа. Я должен, мне необходимо поделиться с тобой тем наслаждением, тем упоением, тем любовным угаром, который ты вселила в меня, — неужели ты не чувствуешь потребности в этом? Довольно, довольно — ты спокойна и можешь ждать, но я не могу больше ждать! О как ты зла и как добр я, как ты дурна, скверна и как я хорош и чист! Я тоже хочу стать дурным, я тоже хочу оскверниться — не могу ждать больше, не могу!..
Вот что я бормотал, это я хорошо помню; глупая, скверная муть выплескивалась из меня. Я вытер рот и взглянул на руку: на ней остался след грязи, мути и пены. Я не смел даже взглянуть на Опулу, уверенный, что она смеется надо мной.
Я был страшно возбужден и ждал, когда смогу справиться с этим приступом умопомешательства и приду в себя; Но в это мгновение я услышал испуганный возглас и невольно посмотрел в ее сторону.
Опула, широко раскрыв глава, почти со страхом уставилась на меня и даже вытянула вперед свой пальчик.
Я в замешательстве оглядел себя и — о ужас! — понял причину ее удивления.
Что мне сказать тебе, читатель? Как завуалированное, чтобы не показаться неприличным, объяснить тебе улику, по которой Опула, пока я признавался ей в неземной любви, поняла, что я вовсе не ойха даже в том ухудшенном земном варианте, который сложился в ее представлении на основе моих же рассказов…
— Буллок… — произнесла она, не спуская с меня глаз. Буллок… — повторила она и стала медленно пятиться.
Я хотел броситься за ней, но «буллок» встал преградой между нами, словно специально, угрожающе и бесповоротно, решил разделить нас и вынудить меня к остановке.
Я был разоблачен и больше не мог отрицать, что по существу принадлежу к той же презренной породе, которая для ойх пригодна в лучшем случае служить пищей или строить жилье. Я чувствовал, что окончательно пал в глазах Опулы и отныне никогда не буду удостоен ее расположения.
Я ощутил непреодолимое желание покинуть Капилларию и, если можно, бежать отсюда. Но что-то не позволяло мне сделать это…
Мне казалось, будто меня схватил за пояс какой-то гигантский буллок, о котором я раньше предполагал, что он находится в моей власти. Теперь же он показывал свое превосходство и силу и с откровенной наглостью диктовал, куда мне идти. Я мучительно пытался умерить свой пыл. Тщетно! Вода забурлила вокруг нас, я бежал, задыхаясь, бросался вплавь и вскачь, словно меня несла лошадь. Так мы кружили между башнями — туча буллоков мчалась за нами, напряженно вытянув головы, разрезая голубые воды, словно выпущенные стрелы с оперением.
Я понимал, что если хочу спастись, то должен бежать в другом направлении, я чувствовал, что мы несемся прямо в пропасть. За одним из поворотов показался фасад того здания, в воротах которого я впервые по прибытии в Капилларию увидел одну из ее обитательниц — ойху. Сейчас ворота были распахнуты настежь. Я ворвался в них, сметая все на своем пути. Несколько ойх шарахнулись от меня в стороны… Многочисленные двери захлопывались передо мной, и я отскакивал от стен точно пропеллер, потерявший управление и натыкающийся на глухие двери повсюду, где за ними исчезали ойхи. Через несколько минут появилась Опула, испуганная и бледная, с кривой усмешкой на губах, — взбесившийся буллок бросился за ней и поднял меня к крыше, откуда, потеряв силы, я тяжело рухнул вниз. Я трепыхался подобно раненой птице, потом снова поднялся вверх, закружился в вихре все сильнее, сильнее, встал на голову, как гусеница, в ушах у меня зазвенело и загудело… и я не помню, что случилось потом, ибо свет померк в моих очах и я потерял сознание.
Когда я пришел в себя, у меня было такое чувство, будто я только сейчас попал в Капилларию и мне предстояло заново пережить необыкновенные приключения первого дня. Я лежал на дне, связанный, спеленутый той самой тончайшей золотой паутиной, которую выделяют ойхи и которая повсюду в их царстве развешана точно сказочные плащи.
Я попробовал поднять голову, но тщетно. Спустя минуту после того, как я по дал первые признаки жизни, меня приподняли, не развязывая ни ног, ни рук, и усадили на низенький стул. Рядом со мной, на другом стуле сидела Опула с фатой на голове, перед нами стоял маленький столик, за которым заняла место одна важная ойха.
Как я понял, я присутствовал на заседании Верховного Трибунала Капилларии, и Опула представляла здесь обвинение, отчего и восседала рядом со мной. Не знаю почему, но последовавшая затем процедура своей церемонной торжественностью и вынесением мне приговора вызвала в моей памяти нечто давно пережитое. Я напряженно вспоминал, где я все это мог видеть, но только в тот момент вдруг догадался об этом, когда после объявления приговора меня выводили из зала, — даже в безразличном оцепенении, в котором я находился, меня невыносимо раздражала мелькнувшая в уме, неизвестно по какой ассоциации, догадка, что совершаемый надо мной серьезнейший судебный акт непонятным образом напоминает совсем другой обряд — обряд моей собственной свадьбы.
Суд был скорый. Опула выступила с обвинением, будто бы я ввел ее в заблуждение, с дьявольским искусством заставив поверить в то, что в стране, откуда я родом, я представляю род ойх. Когда же обнаружилось, что я на деле являюсь буллоком, о чем она смутно догадывалась и раньше благодаря той особой симпатии, с какой я отзывался об этих существах, она, Опула, сочла невозможным дальнейшее мое пребывание среди ойх, ибо я заражал атмосферу. В связи с этим она обращается к Трибуналу с просьбой вынести справедливый приговор.
Приговор был вынесен через несколько минут. В соответствии с особыми, но, безусловно, исключительно гуманными законами страны приговор носил альтернативный характер и позволял мне самому выбрать одну из двух мер наказания. Первой из них была смерть, вторая мало чем от нее отличалась. Речь шла о том, что я предпочту: быть ли, подобно обыкновенному буллоку, приготовленным и съеденным в день рождения Опулы или пожизненно выполнять каторжные работы, которые мне предстояло отбывать как трудоспособному буллоку среди других собратьев, воздвигающих дворцы для ойх (разумеется, последняя мера наказания будет сопряжена с тем, что меня закуют в цепи, как то положено рабам). Мне показалось, как это ни странно, что, по мнению ойх, смертный приговор являлся более мягкой карой. Когда зачитывали первый вариант приговора, Опула повернулась ко мне и улыбнулась — ее улыбка была столь пленительной и робкой, что на мгновение я поддался искушению выбрать эту меру наказания; пусть я умру, промелькнула мысль, но этот очаровательный ротик все же укусит меня. Но здравый смысл все-таки одержал во мне верх, и я почтительно и униженно заявил Трибуналу, что предпочитаю пожизненные каторжные работы.
Меня проводили в темную камеру, развязали руки, а ноги еще туже спеленали длинным шнуром. Это был последний раз, когда я видел ойх. Меня оставили одного и закрыли дверь. Всю ночь я провел в одиночестве, во мраке, среди морских пауков и крабов. Я проклинал судьбу и ту роковую минуту, когда после стольких преследовавших меня неудач вновь решил отправиться в путь; я дал зарок, если когда-нибудь освобожусь отсюда, не покидать больше берегов любимой отчизны. Затем, смертельно усталый и отчаявшийся, я заснул. Вероятно, во сне меня поместили в большой наглухо закрытый деревянный ящик и переправили к месту каторжных работ, ибо утром я проснулся уже на каторге. Я лежал на каком-то карнизе, а вокруг дружно трудились буллоки. С любопытством и сочувствием они наблюдали за мной в поторапливали тоже начать работу.