***
Я пишу в полоске света шириной сантиметров десять. Уличный фонарь в большом больничном саду стоит, вероятно, недалеко от моего окна. Оно заделано решеткой и прикрывается на ночь металлическим жалюзи. Все в этом доме уже несколько обветшало, но администрация, по-видимому, очень экономно отпускает средства на ремонт. По счастливой случайности между подоконником и нижним краем покривившегося жалюзи остается щель шириной в ладонь. Через нее-то и проникает сюда луч света — единственное утешение во мраке моих ночей.
Лампу в палате гасят ровно в двадцать один час. В первые дни это обстоятельство доводило меня почти до бешенства, потому что в тихие часы перед полуночью мне всегда лучше всего удавалось работать, читать, размышлять. Больше того, мне кажется, что в последние месяцы я и жил-то по-настоящему только в ночную пору. Во всяком случае, в отношении жизни умственной это было именно так. Я вообще почти никогда не ложился раньше полуночи, а за последние недели, потраченные на обработку результатов моего открытия, только утренний рассвет клал, бывало, конец моей лихорадочной ночной работе. Это очень огорчало жену: она беспокоилась о моем здоровье. Кроме того, она боялась больших счетов за электричество.
Первое время в этой палате мне не оставалось ничего иного, как прислушиваться к стонам ветра среди голых деревьев сада и следить, как мелькают в полоске света тени ветвей. Было что-то зловещее, призрачное в этих отблесках, мелькавших на моей простыне; их зеленоватый оттенок вызывал мысли о тлене, могиле, погребении. Чем больше я в них всматривался, тем безысходное представлялось мое положение, и без того нелегкое; воспоминания о совершенных ошибках, о допущенных неосторожностях угнетали мой разум, как тягостный кошмар, грозили довести до отчаяния.
К счастью, я скоро понял, что если не перестану себя терзать, то к прежним ошибкам добавлю новую, и притом самую непростительную. Надо было отвлечься и вместе с тем доказать самому себе, что мозг функционирует нормально. С этой целью — по углу падения светового луча и приблизительной длине его отрезка до окна — я стал вычислять местонахождение фонаря и расстояние его от окна. При помощи школьных истин о свойствах треугольника задачу эту, конечно, решить было легко — такая математическая "проблема" соответствует уровню гимназиста-терцианца. Как ни смешно это звучит, но я получил огромное удовлетворение от того, что решил ее в каких-нибудь пять минут, хотя от возраста гимназиста-терцианца отделяют меня, увы, уже добрых тридцать лет.
Расстояние от окна до фонаря, установил я, около двадцати пяти метров, и висит он на высоте… впрочем, сейчас это уже ни для кого не важно.
После того как я столь бесхитростным способом вернул себе душевное равновесие, рассеялись мои зловещие призраки и я оценил возможную реальную пользу этого луча света, падавшего на мою простыню между одеялом и подушкой. Ведь этот луч освещал хоть и слабовато, но все же практически достаточно целую площадку, сантиметров двадцать на тридцать. Стоило мне под одеялом повыше подтянуть колени, как создавался предохранительный заслон: освещенный участок простыни и мои руки становились невидимыми для того, кто стал бы наблюдать через "глазок" в двери. Читать мне, разумеется, не разрешили. Все записи и вычисления конфискованы, и, когда я подумаю, что с ними стало, остается скрежетать зубами в бессильной ярости.
Теперь меня отвлекают эти записки, хотя и не знаю, удастся ли мне их закончить и решить поставленную перед собой задачу. Кроме того, я едва смею надеяться, что на этот раз мои записи попадут в верные руки. Да, приступив к работе над этой маленькой рукописью, я уже с нетерпением дожидаюсь, когда в комнате погасят свет. Писать днем или в ранние вечерние часы, разумеется, невозможно, так как, по всей вероятности, за мной непрерывно наблюдают; я не хочу по неосторожности лишиться последних остатков всего, что уже успел — мучительное признание! — утратить по собственной глупости и малодушию.
Поэтому целый день напролет я или лежу, как мумия, в постели, или тихо сижу в кресле — в позе такого оцепенения, что, несомненно, вызываю у врача неосновательную радость по поводу мнимой эффективности примененной ко мне системы лечения. Ночью я оживаю. Это чистейшая благодать, что меня в силу исключительности моего случая поместили в отдельную палату, где мне не может помешать сосед по койке.
С некоторыми трудностями было сопряжено получение бумаги и карандаша. Когда я при обходе робко попросил профессора снабдить меня письменными принадлежностями, он сначала как будто не собирался ответить отказом. Но старший врач многозначительно поднял брови. После того как они кратко посовещались вполголоса, профессор посмотрел на меня с явным сожалением, в замешательстве почесал переносицу и начал пространно разъяснять, что я — по крайней мере в первые дни — нуждаюсь в абсолютном покое, в полном отсутствии какого бы то ни было напряжения. Необходимо абсолютное воздержание от всего, что могло бы напомнить мне привычки прежней жизни. Поэтому он не может взять на себя ответственность за нарушение примененной ко мне системы лечения, а такое нарушение может произойти, получи я доступ к книгам или письменным принадлежностям. Потом, дальше, — там видно будет (что касается "примененной ко мне системы лечения", то вся она — смешно сказать! — сводится лишь к ежедневной ванне и приему успокоительных таблеток).
Таким образом, мне не оставалось ничего иного, как самому добыть бумагу и карандаш. Короче говоря, я просто-напросто украл и то и другое, когда меня водили в рентгеновский кабинет на просвечивание черепной коробки. В погруженном во мрак кабинете один из врачей по неосторожности оставил на стуле свой блокнот, страницы которого были предназначены для заполнения их историями болезней. Я воспользовался мгновением, когда сестра и санитар стояли ко мне спиной, схватил блокнот и спрятал его под больничным халатом.
Огрызок карандаша я на ходу стащил с письменного стола старшего врача доктора Бендера. Это невероятно худой господин с очень мрачным взглядом, некое подобие Савонаролы, облеченного в халат врача. Подобно тому как средневековый монах повсюду видел следы дьявола, доктор Бендер сразу чуял в любых проявлениях жизнедеятельности, самых невинных и естественных, то эдиповы комплексы, то сексуальные извращения, то манию убийства. Очень возможно даже, что он всех считает сумасшедшими, исключая себя, разумеется. То обстоятельство, что, несмотря на всю его подозрительность, я украл карандаш именно у него, доставило мне большое удовлетворение.
Психиатры имеют обыкновение писать очень подробные истории болезней. Поэтому в их блокнотах под печатными рубриками, вроде "Университетская психиатрическая клиника… Фамилия больного… Лечащий врач… Анамнез… Диагноз…" и тому подобными, остается большое незаполненное пространство. Мне посчастливилось украсть блокнот, в котором имелась сотня еще не использованных страниц. При моем угловатом, малоразборчивом, но емком почерке, типичном для научных работников, этих страниц вполне достаточно для изложения всей моей истории, такой необычайной и такой жуткой.
Может быть, я поступил бы правильнее, если бы ограничился лишь самыми существенными, конкретными фактами, вычислениями и наблюдениями — всем тем, что уже имелось в конфискованных у меня записях. Но, к сожалению, я слишком дотошный человек, склонен к чрезмерной обстоятельности-черта характера, которой я обязан как своей национальности, так и личному складу. Я имею основания предвидеть, что мое пребывание здесь несколько затянется, значит, меня ждут впереди бесконечные, нестерпимо мучительные ночи, если у меня не будет возможности трудиться над этой рукописью. Поэтому я и позволяю себе писать пространнее.
Однажды утром меня забрали из моего жилища в Грюнбахе — скромном местечке недалеко от города X. За этим жалким спектаклем наблюдала толпа жадных до зрелищ зевак, обступивших дом. Каждый из них, несомненно, мог укрепиться в уверенности, что никогда не следует доверять приезжим, чужакам, поскольку я не был коренным жителем Грюнбаха. Место моего рождения — Хютцель, село в Люнебургской степи, а дата рождения — 17 ноября 1914 года. Согласно созвездиям, я принадлежу к скорпионам, которым приписывается характер тяжелый, нередко коварный. Незачем подчеркивать, что я, будучи по образованию и призванию естественником, ни во что не ставлю астрологию. О звездах я знаю кое-что иное, чем шарлатаны астрологи! Но, так как в нашей стране почти все газеты и журналы публикуют месячные, недельные и даже однодневные гороскопы, я мог бы указать моим недругам, что, сверх всего прочего, я еще и скорпион. Юмор висельника!
Замечу мимоходом, что как раз в то утро, когда меня забирали, я случайно увидел на листе газеты, в который завертывал свои носки, очередной гороскоп на текущую неделю. Он предсказывал скорпионам: "Вам предстоят приятные перемены! Вы на пороге путешествия. Обуздывайте, однако, ваш темперамент и воздерживайтесь от попыток пробивать стену лбом!" Повторяю еще раз, это мне вспомнилось между прочим.
Иное дело — моя склонность к размышлениям, мечтательность, меланхоличность; свойства, которые — и не без основания — приписываются моим землякам люнебуржцам. К этому предрасполагает, быть может, уже самый ландшафт моих родных мест, суровый и печальный. Как часто, еще мальчиком, садился я на вершине холма и долго, мечтательно глядел на древние-древние кусты можжевельника, такие темные и мрачные, рисовавшиеся на горизонте, подобно доисторическим надгробиям. Еще и поныне я со стесненным сердцем вспоминаю мою степь — и в ярком наряде первой весенней зелени, и в блекло-лиловых тонах осени, и в призрачных свитках бледных зимних туманов. То была еще степь без автострад, без грохота маневрирующих танков. А за последние недели мне даже приходила мысль, что существа, с которыми я установил связь, тоже живут в местах, похожих на Люнебургскую степь… Но об этом после.
Мой отец был скромным помощником лесничего. В первой мировой войне он лишился ноги, а вместе с ней и возможности бродить по любимым лесам. Это обстоятельство обрекло его на должность писца в управлении лесничества. Несмотря на угрюмый, ворчливый нрав, нередко ощутимо отравлявший жизнь и мне, и моей терпеливой матери, отец в глубине своего сердца по-настоящему любил нас обоих и заботился о нас. Когда мне пошел одиннадцатый год, он позвал меня как-то к себе в комнату и объявил, что я поеду в Люнебург и поступлю там в гимназию, чтобы научиться чему-нибудь дельному и чтобы жизнь моя могла сложиться лучше, чем у него самого. Насколько трудно ему было при его нищенском жалованье найти средства на мое обучение, стало мне ясно лишь значительно позже. Его надежды на улучшение моей жизни оправдывались потом очень медленно, но это была уже не его вина, а моя.
Когда я получил аттестат зрелости, отец предложил мне избрать профессию учителя или священника. Говоря откровенно, у меня не было склонности ни к тому, ни к другому: для профессии учителя мне недоставало терпения, для роли священника — необходимой веры. Зато уже в первые семестры моего пребывания в Гамбургском университете я почувствовал сильное влечение к естественным наукам; особенно интересовали меня проблемы физики.
Мне удалось, преодолев некоторое противодействие со стороны отца и невзирая на материальные трудности и лишения, прослушать университетский курс, сдать после десяти семестров государственный экзамен cum laude и защитить диссертацию на тему "О пределах измеримости электромагнитных волн". Мне кажется, что некоторые соображения и расчеты, опубликованные в этой работе, отличались новизной и поэтому возбудили в научных кругах кое-какой интерес, весьма скоро, впрочем, заглохший в связи с бурными политическими событиями тех дней. Мою дальнейшую научную карьеру прервали на неопределенный срок начало второй мировой войны и призыв в армию (несмотря на очень слабую физическую конституцию и чрезвычайную близорукость). Последовала полоса моей жизни, о которой не хочется здесь распространяться. То, что я вообще уцелел, считаю счастливой случайностью. Дело ограничилось повреждением коленного сустава и глубоким шрамом на затылке. Старший врач доктор Бендер подверг сегодня этот Шрам тщательному обследованию, задавал мне при этом бесконечное число вопросов и в заключение выразительно показал глазами профессору на мой затылок. Совершенно очевидно, что доктор Бендер льстит себя надеждой посредством этого злополучного рубца подвести меня под категорию лиц с мозговой травмой и найти таким путем объяснение всему.
Это так меня рассердило, что я не смог сдержаться и заметил ему: "Господин старший врач! Смею вас уверить, что именно эта травма как раз и способствовала моему полному и окончательному излечению от некоторых изъянов в мозговой деятельности!"
Впрочем, это неважно…
Когда в 1946 году я вернулся из плена, отца уже не было в живых. Как мне рассказала мать, обрубок его ноги воспалился от постоянного трения о протез, что, кстати сказать, случалось и раньше. Однако теперь отца уже никто не мог больше удерживать на месте, и, вместо того чтобы сидеть в канцелярии, он снова принялся обходить лесные участки: ведь почти все остальные мужчины были призваны! На воспаленное место попала инфекция, и он — давнишняя жертва первой мировой войны — перед самым окончанием второй погиб от общего заражения крови. После его смерти нас с матерью прогнали с казенной квартиры и я не нашел пристанища в родных местах.
По чистой случайности я оказался в конце концов около Грюнбаха; сердобольный крестьянин позволил мне, оборванному и опустившемуся, ночевать в его сарае. За участие в полевых работах он вознаградил меня поношенными штатскими брюками и допустил к своему столу. Вот каким образом я осел в Грюнбахе. Невзирая на голод и на хаос, о которых наглядно свидетельствовали тогда и бледные лица людей, и развалины городов, ныне я все-таки вспоминаю то время как пору моих самых смелых надежд на что-то новое, на будущее, пусть суровое и трудное, но все же сулящее победу духовного, разумного начала.
Когда общая ситуация более или менее упорядочилась, мне удалось после многочисленных письменных обращений и долгих ожиданий получить место научного сотрудника в университетском институте соседнего города X. Теперь, после краткого очерка моей биографии, я перехожу к описанию событий, дальнейший ход которых — не известно, на какой срок, — прерван моим заключением в этой палате.
Задумываясь над вопросом, когда и из-за чего все это началось и с какого момента спокойное, даже слишком спокойное течение моих дней постепенно уподобилось бурному вихрю, сразу вспоминаю вечер второго сентября: именно в тот вечер впервые зародился у меня в мозгу некий замысел.
Утром того памятного дня я, как обычно, съел свой скромный завтрак, состоявший из чашки чаю и хлеба с маргарином, и вышел без четверти семь из дому, чтобы вовремя успеть на службу в город. До него было около шестнадцати километров, и покрывал я их на велосипеде. Это обходилось дешевле автобуса и сделало меня независимым от расписания рейсов. Самый факт, что мне приходилось довольствоваться старомодным, уже почти смешным видом транспорта, ясно показывает, что кривая моего экономического благополучия поднималась вверх довольно слабо.
В институте в тот день все шло у меня по обычным рельсам. Из мрачных, требующих ремонта помещений мне было отведено наимрачнейшее, с видом на высокий, чуть не уходящий в поднебесье кирпичный брандмауэр и сваленные рядом тонны мусора. За исключением нескольких ясных летних дней, я не помню ни одного случая, когда я мог бы, проводя практические занятия со студентами, обходиться без искусственного освещения. Занимался я с группами студентов медицинского факультета, знакомя их при помощи допотопной аппаратуры с первоосновами экспериментальной физики, — работа монотонная и в конечном итоге дающая очень мало удовлетворения, и я выполнял ее вот уже девятый семестр. В перспективе начальство обещало мне должность более ответственную, дающую право на чтение лекций, но это обещание могло осуществиться лишь после ассигнования финансовых средств на полную реконструкцию физического института в соответствии с требованиями современной науки. Однако в высших инстанциях с этим не спешили.
Изрядно уставший и ослабевший, как всегда к концу рабочего дня, около восьми часов я прикатил на своем велосипеде в Грюнбах. Был ясный вечер с пламенно-желтым закатом. Резким контрастом с сумрачными институтскими помещениями, где я провел целый день, была рыночная площадь Грюнбаха, залитая золотым, каким-то даже ослепительным светом. Свежевыкрашенные фасады домов, большие витрины недавно открытых магазинов производили здесь, в небольшом местечке с четырьмя тысячами жителей, впечатление искусственно раздутой роскоши, тщеславного подражания большим современным городам.
Но домик на окраине, который занимали мы, скорее напоминал средневековье. Казалось, что на его крошечных оконцах, тускло отражавших сейчас пламень заката, на его замшелой крыше и в трещинах ветхих стен отложили свой отпечаток минувшие столетия. Однако в противоположность моей жене меня эта древность и ветхость никогда не смущали. Более того, мне почти нравился ставший привычным затхлый запах в сводчатых сенях. Летними вечерами я любил сидеть в запущенном саду, где среди сорных трав высотой по колено цвели подсолнечники. Холмы и леса по ту сторону развалившегося забора, лента реки и на горизонте — далекие очертания города в зыбкой голубой дымке, а главное-тишина… Нет! Было бы жестокой неблагодарностью утверждать, что наш домик и сад действовали на меня угнетающе. Как я уже упоминал, в этом я очень отличался от моей жены, которая постоянно внушала мне, что в наше время долго жить в подобных условиях нельзя, если не хочешь совершенно пасть в глазах друзей и знакомых и не собираешься окончательно отказаться от дальнейшего восхождения по социальной лестнице. Что и говорить, жить в городе было бы гораздо удобнее. Но откуда было нам при моем скромном месячном окладе добыть не одну тысячу марок для высокой квартирной платы, да еще с обязательной добавкой домовладельцу на восстановительные работы! На этот счет жена не могла дать мне никакого совета. Кроме всего прочего, здесь было еще и то преимущество, что занимали мы этот дом одни.
Мы взяли к себе и мою мать, отвели ей заднюю комнатку. Хотя она получала очень скромную пенсию, все же при общем хозяйстве это являлось для нас некоторым подспорьем. У нас с женой были в распоряжении две комнаты и кухня; повторяю, такими жилищными условиями я был вполне удовлетворен. Детей, к счастью, у нас не было: позволить себе эту роскошь мы не могли.
В тот вечер, как только я успел поставить велосипед в сени, навстречу мне вышла жена и взволнованно объявила, что сегодня к нам в гости собираются Нидермейеры. От них прибегал мальчик-посыльный и сообщил, что супруги будут у нас к восьми вечера.
— Деньги у тебя еще остались? — спросил я и тут же автоматически опустил руку в карман.
— На вино хватит, но ведь нужно еще хоть несколько сигар…
— Пусть уж хоть сигары-то он благоволит приносить с собой! — воскликнул я с раздражением, так как сам ради здоровья, а главным образом ради экономии курил не сигары, а трубку.
Жена поспешила за покупками, а я крикнул ей вслед, чтобы она забежала пригласить и провизора Кинделя. Теперь, мол, уж все равно!
Я умылся и вошел в гостиную, служившую мне и рабочим кабинетом. В угоду жене, придававшей большое значение внешним приличиям, я попытался, насколько это было в моих силах, навести здесь некоторый порядок. Меня-то самого вполне бы устроило, если бы книги и тетради остались лежать в беспорядке на письменном столе, потому что этот кажущийся беспорядок на самом деле был хорошо продуманным порядком. Точно так же я ничего не имел бы против, если бы моя рабочая куртка осталась непотревоженной на спинке кресла.
Гости у нас бывали редко. Моих институтских коллег, равных мне по рангу, слишком затрудняло путешествие из города в Грюнбах, и, кроме того, они, естественно, предпочитали откликаться на приглашение сколько-нибудь влиятельных людей, которые могли быть им полезны. Пригласить кого-нибудь из профессоров я не отваживался, потому что до какой-то степени уже заразился убеждением жены в нестерпимом убожестве наших квартирных условий. Вот почему супруги Нидермейеры и провизор Киндель оказались почти единственными гостями, которых мы у себя принимали.
Нидермейер был владельцем дома, где глы жили, и великодушно сдавал нам этот дом за сравнительно скромную плату. В починке крыши и водосточных труб — то и другое требовало неотложного ремонта — он, однако, наотрез отказал. Это, говорил он, уже больше не его дело. Спустя месяца три после нашего переезда в его дом хозяин как-то раз к нам заглянул — посмотреть, все ли в порядке. Я воспользовался случаем и, желая снискать его расположение, пригласил на стакан вина. Так возникли регулярные визиты.
И вот они уже здесь. Краснощекий господин Нидермейер, с легкой одышкой и хитрыми свиными глазками, хохочет так оглушительно, что всегда кажется: вот-вот, словно с перепугу, задребезжат все стекла в нашей небольшой комнате. Поверх округлого брюшка у Нидермейера всегда поблескивает золотая цепочка от часов. Его супруга тоже расфрантилась: она была сегодня в шелковом платье, и шелк трещал на внушительной округлости ее груди и на туго обтянутых бедрах. Обнаженные предплечья, глубокое декольте и маленькое круглое личико выглядели такими свежими и аппетитными, что напоминали выкрашенный в розовый цвет марципан. Было хорошо заметно, что в нашу честь, перед тем как идти в гости, она побывала у парикмахера: тот искусно превратил ее в светлую блондинку и соорудил из завитых локонов высокохудожественную при" ческу. По сравнению с ней моя жена, в скромном платье, сшитом без помощи портного, выглядела трогательно скромно, и, когда в тот вечер я смотрел на ее открытые худые руки, на линию спины, будто готовой покорно склониться перед судьбой, на затылок с пучком каштановых волос и заглядывал в ее большие глаза, где застыло беспомощное и умоляющее выражение, я вдруг ощутил прилив острой жалости к ней. В тот миг я простил ей все упреки в свой адрес и даже почувствовал себя виноватым, будто в чем-то ее обманул.
Итак, я пригласил чету Нидермейеров сесть в новые кресла. Мы купили их совсем недавно в рассрочку по настоянию жены, и нам оставалось уплатить за них еще три взноса.
Жена вышла на кухню приготовить скромную закуску, а фрау Нидермейер, как обычно, принялась с тайным любопытством разглядывать наш потертый ковер, старомодный шкаф со стеклянными дверцами и прочие хотя и содержащиеся в безупречной чистоте, но никак не отвечающие требованиям современного комфорта предметы домашнего обихода и мебель. Часть этих вещей принадлежала еще родителям моей жены, часть — моей матери. Как всегда, она и на этот раз не показывалась гостям, оставаясь у себя в комнате.
Исключая затраты на вино и сигары, мне, собственно говоря, нечего было бы и возразить против этих приемов гостей, если бы Нидермейеры не выбирали для разговора таких тем, которые отводили нам с женой унизительную роль бессловесных слушателей.
— …Теперь мода-отделывать ванные комнаты черным кафелем…
— …Один наш компаньон в городе говорит, что ездить в Италию выходит из моды; уважающие себя люди теперь ездят в Испанию. Необходимо самому посмотреть бой быков, чтобы потом поддержать разговор о нем в обществе. Если у нас дела и дальше пойдут столь же успешно, а на это есть все шансы, то в будущем году мы отправимся в Испанию.
— А мы будущим летом хотим съездить на родину мужа — в Люнебургскую степь. Там, должно быть, очень красиво… — робко заметила моя жена, и на щеках у нее вспыхнул румянец.
— Браво! Вот это придумано в патриотическом духе! — воскликнул Нидермейер и хлопнул себя по ляжкам. Но фрау Нидермейер только скривила рот и посмотрела на мою жену так, словно та сказала какую-то скрытую непристойность.
Подобные разговоры не были для меня новостью, но в тот вечер я был так утомлен, что они начинали вызывать во мне почти физическую боль. Я молчал и тупо смотрел в одну точку.
Полосами синеватого тумана стлался над нашими головами сигарный дым. Я уже не следил за разговором, и поэтому у меня вдруг возникло ощущение, будто за столом сидят не люди, а куклы, механически разевающие и закрывающие рты и при этом не издающие ничего, кроме бессмысленных квакающих звуков. Мне казалось, я нахожусь среди автоматов, в каком-то условном мире, и только мрак за прямоугольником окна представлялся суровой действительностью; оттуда, из мрака, в любое мгновение может грянуть ужасающий раскат грома, чтобы превратить в прах и квакающих кукол, и меня самого.
— Ваше здоровье, милый доктор! Что вы на это скажете? — как бы очень издалека донеслось до моего слуха.
Но я не сказал ничего, да и что я мог сказать, если совершенно не слушал разговора? Сделав над собой усилие, я подмигнул через очки и изобразил улыбку.
"Зачем вообще эти Нидермейеры к нам ходят?" — подумал я с некоторым ожесточением. Не потому ли, что им просто-напросто скучно дома? Или, быть может, Нидермейеру импонирует моя докторская степень и ему лестно заверять знакомых, что и он вращается в научных кругах? Ведь, помимо всего прочего, эти посещения отягощали наш скромный бюджет, и меня бесило, что из-за них мне приходилось отказываться от покупки самых нужных вещей, например книг. Однако моя жена не без основания утверждала, что еще хуже было бы восстановить Нидермейеров против себя. Во-первых, мы жили в их доме, во-вторых, Нидермейер был очень видным лицом в Грюнбахе, и, в-третьих, ходили слухи, что вскоре он будет избран в муниципальный совет. Действительно, по здешним масштабам его быстрое обогащение казалось сказочным: переселение из хибарки, которую ныне занимали мы, в новый особняк на рыночной площади знаменовало необыкновенный для Грюнбаха коммерческий успех оптового предприятия Нидермейера по продаже кишок и кож. Кстати, пригласить нас с женой к себе, в свой новый особняк на площади, г-н Нидермейер почему-то не торопился. Дескать, обстановка еще не совсем готова.
Около девяти, с обычным для него опозданием на целый час, явился провизор Киндель, и я вздохнул с некоторым облегчением.
Он был в темном костюме и почтительно склонился перед дамами. Моей жене он презентовал небольшой букет цветов — этот человек строго придерживался этикета.
С господином Кинделем я познакомился, покупая в аптеке лекарства для моей больной матери. Он как будто производил впечатление сухого педанта, однако разобраться в нем до конца было не так-то просто. Взгляд его был неподвижен, будто затянут пеленой, но тем не менее он словно пронизывал насквозь. В продолговатом лице его было что-то баранье; волосы торчали ежиком. По внешности он мог показаться похожим на Дон-Кихота, если бы время от времени не возникала в уголках его большого тонкогубого рта какая-то неприятная складка. Появление этой черточки да еще странное мерцание, вспыхивавшее изредка на долю секунды в его ленивом взоре, предостерегали меня от слишком поспешных оценок этого человека.
Киндель тоже не был коренным жителем Грюнбаха, но сумел стяжать себе репутацию добросовестного и неутомимого труженика. К нему можно было обращаться за помощью в любую пору дня и ночи. В аптеке, где он работал провизором, царил образцовый порядок.
Кроме того, он был человеком набожным и в полную противоположность мне не пропускал ни одной церковной службы. В Грюнбахе все хорошо знали, что он уже шесть лет, стиснув зубы, терпеливо дожидается смерти владельца аптеки — веселого и отнюдь не благочестивого старичка, который уже давно перестал заниматься делами, всецело предоставил свою аптеку попечению провизора, зато был неутомимым посетителем рестораций.
У меня вошло в обычай, ожидая в гости Нидермейеров, приглашать как бы в противовес им господина Кинделя, потому что провизор был все же человеком интеллигентным.
Однако в тот вечер и он не вполне оправдал мои ожидания. Не успел он войти, как фрау Нидермейер сразу же вовлекла его в оживленный разговор о новых увлечениях персидской экс-шахини. Все ли прочли последние "Иллюстрированные новости"? История с эксшахиней так взволновала фрау Нидермейер, что всю ночь она почти не спала. Кстати, с большим сожалением ей приходится сказать господину Кинделю, что снотворные таблетки, которые она недавно приобрела у него в аптеке, не очень-то помогли. На следующее утро она чувствовала себя совершенно разбитой и страдала изжогой.
Итак, конца моим мучениям не было видно! Но вот Нидермейеры начали выдыхаться, возникла пауза, и Киндель ею воспользовался, чтобы спросить меня с легкой улыбкой на тонких губах:
— Ну, что нового в науке, господин доктор?
Благодарный за спасительный вопрос, я тут же заговорил с жаром, делая отчаянные попытки помешать собеседникам вернуться к излюбленным темам. У меня было при этом такое ощущение, будто я в поте лица силюсь прикрыть доской яму со стоячей водой, чтобы в ней больше не плескались и меня не окружала атмосфера угнетающей затхлости. Я быстро нашел исходный пункт для новой беседы.
Поразительные успехи советских ракет произвели огромное впечатление в научных кругах всего мира. Я тоже был ими захвачен. Казавшаяся до самого последнего времени утопической, неосуществимой проблема проникновения в космос; точные полеты ракет вокруг спутника Земли и передача на Землю фотоснимков ее обратной стороны, доселе недоступной человеческому взору; еще более смелые, головокружительные проекты на ближайшее будущее… Все это возбуждало во мне почти зависть и глубокую печаль, стоило мне вспомнить о ничтожестве моей собственной монотонной работы и о том, что мои давнишние мечты о научных исследованиях, так и не осуществившись, развеялись в прах. Разумеется, только специалист мог уяснить себе размеры трудностей, сопряженных с осуществлением этих научных задач, и оценить важность новых достижений, но я все-таки заговорил с моими гостями на эту тему, попытался дать им коекакие разъяснения и постепенно воодушевился.
Когда я кончил, в комнате наступило неловкое молчание, а супруги Нидермейеры посмотрели на меня, как смотрят на человека, нарушившего приятную беседу совершенно неожиданной и неуместной, почти оскорбительной выходкой. После долгой паузы господин Нидермейер откусил кончик сигары и снисходительно похлопал меня по плечу.
— Ну, хорошо, милейший доктор, хорошо… Может быть, оно все так и есть. Но меня, признаюсь откровенно, это интересует очень мало.
— И ты абсолютно прав, Йозеф, — одобрительно кивнула его жена. В ее голосе послышалась злоба, когда она принялась развивать свои удивительные взгляды на науку:
— Мне остается только поражаться, доктор, как вы всему этому можете верить. Я не верю ни капельки. Все — обман и пропаганда.
— Как? Однако, фрау Нидермейер!..- вырвалось у меня, но моя собеседница не дала мне продолжать и заговорила с возрастающим ожесточением. Да, да, да! Ей-то ясно, что все это не более как обман. Ведь она же сама очень внимательно рассматривала Луну и увидела, что Луна самая обыкновенная, какой была всегда. Мало ли что можно утверждать, ссылаясь только на какой-то там дурацкий "пип-пип-пип"…
— Даже многие газеты попались на эту удочку, точь-в-точь как вы, доктор!
Свой главный козырь она приберегла под конец. Мол, она прочла, что один американский профессор — "настоящий профессор, прошу вас заметить" (эта шпилька была явно адресована мне) — придерживается в точности ее мнения. Ничего, кроме обмана и пропаганды!
Для моего ума, прошедшего научную школу, это было уж слишком, и, хотя жена бросала на меня испуганные, предостерегающие взгляды, я тоже вошел в раж! Забыв, перед какой аудиторией нахожусь, я произнес пламенную тираду, выступил с целым трактатом о соотношениях астрономических величин, упомянул о светящемся натриевом облаке, выпущенном одной из первых советских ракет, и о радиосигналах, принятых всеми крупными научными институтами на Земле. В ракетах я смыслю мало, но передача сигнализации относится до некоторой степени к моей давнишней научной специальности. И я попытался объяснить, как такая сигнализация осуществляется. Может быть, и впрямь проявив бестактность, я спросил фрау Нидермейер, не воображает ли она, что разбирается в этих вопросах лучше, нежели все серьезные ученые мира, вместе взятые, из которых ни один не имеет на этот счет ни малейших сомнений, за исключением, конечно, того знаменитого в кавычках американского профессора, на чье мнение она ссылается. Как, кстати, фамилия этого профессора? Ах, вот оно что! Фрау Нидермейер ее не запомнила! Все ясно. Мне не стоит большого труда догадаться, чем знаменит этот господин и каковы его истинные цели!
Подтекст всей моей речи выражал гневное порицание, словно говорил я перед моими студентами, саркастически подчеркивая зияющие пробелы в их познаниях, вызванные леностью и скудоумием.
Когда я, почти задохнувшись, кончил, молчание в комнате было еще более гнетущим, чем после моего первого монолога.
— А вы что скажете по этому поводу? — попытался я найти поддержку у господина Кинделя
Но господин Киндель разглядывал свои ногти и улыбался.
— Если бы даже все это и было правдой, то каждый верующий христианин прежде всего должен задать себе вопрос: чему это на пользу? — Так дипломатически уклонился он от прямого ответа, причем на губах у него продолжала играть улыбочка, смысл которой было нелегко истолковать.
С тем же основанием можно было вопрошать, для чьей пользы понадобилось Копернику создавать свою систему мира, а Ньютону делать свои вычисления. Вопрос о пользе и цели научных открытий прозвучал так безнадежно глупо, что я попросту умолк.
Расстроенный и рассерженный, я сидел и смотрел в окно, а разговор обратился к прежним темам. И снова мне казалось, что это лопочут куклы; только их механизмы работали теперь заметно быстрее, в квакающих звуках слышались нотки раздражения. Уют беседы был, видимо, нарушен уж до конца вечера; гости утратили свою непринужденность, и это обстоятельство, должен признаться, доставило мне злое удовлетворение.
Как сквозь туман, с полным безучастием воспринял я, что господин Киндель старается ухаживать за фрау Нидермейер в тех пределах, какие допускала его строгая и чопорная манера держаться. Сам Нидермейер сидел некоторое время молча, насупив брови, и, казалось, о чем-то напряженно думал. Вдруг он изо всей силы стукнул кулаком по столу, так что из бокалов расплескалось вино.
— Вооружаться до зубов и не давать никакой пощады разлагающим элементам! Только это может гарантировать спокойствие и порядок!
Примерно такие слова выкрикивал он в сердцах, не очень связно, будто споря с кем-то невидимым, бросившим ему вызов. Выглядел он в ту минуту и смешно и глупо. Глаза остекленели — он выпил уже изрядно. На эти пропитые деньги я смог бы купить по меньшей мере две книги из самых необходимых.
К счастью, Нидермейер тут же успокоился, откусил кончик новой сигары и, заикаясь, повел речь о своем компаньоне, который выстроил в Дюссельдорфе замечательный дом. Этот компаньон считает, что нынче вышло из моды вешать в гостиных копии знаменитых картин. Это уже считается вульгарным. Уважающие себя люди теперь берут под залог оригиналы старых и новых мастеров. Да, да, богатый человек этот дюссельдорфский компаньон! Но так ли уж обязательно брать картины под залог и развешивать у себя по стенам? Он сам, Нидермейер, вообще ни во что не ставит живопись. А каково на этот счет мнение господина провизора?
Единственным преимуществом этого вечера было, что гости ушли несколько раньше обычного. Нидермейеры вызвались довезти провизора на своей машине, чего до сих пор они никогда не делали. В моем раздраженном состоянии я усмотрел в их предложении — сознаюсь, что неосновательно, — нечто вроде внезапно возникшей между ними солидарности, подобие тайного заговора, направленного против моей особы.
Я проводил гостей и, когда они уехали, постоял еще несколько минут в тишине ночи. Вселенная, темная и безгласная, вся испещренная бесчисленными звездами, величаво раскинулась над крышами Грюнбаха. Откудато издалека донесся глухой взрыв, и стекла в окнах зазвенели: километрах в тридцати от Грюнбаха происходили военные маневры.
Ежась от ночной прохлады и какой-то неясной тревоги, я поплотнее натянул пиджак. Внезапно я почувствовал себя одиноким и беззащитным, как никогда в жизни. Кто я? Путник, бредущий без цели в бесконечной черной пустоте.
Подобные настроения овладевали мною и раньше, но ни разу еще не достигали такой остроты, как в тот вечер. Может быть, эта тяжесть, как груда камней, накапливалась в моей душе постепенно, увеличиваясь каждый день на новый камень. И вот наконец груз сделался таким нестерпимым, что оставалось лишь два исхода: либо выбраться из-под него и убежать, либо быть раздавленным.
Я нарочно описал здесь так подробно свое окружение, свой относительно благополучный будничный мирок, чтобы стало яснее, почему я вдруг понял: больше так нельзя существовать, утешаясь самообманом. Визит Нидермейеров мог сыграть здесь роль капли, переполнившей чашу. Все безысходное убожество моей жизни — не столько материальное, сколько скорее духовное убожество — вдруг дошло до моего сознания. Жизнь предстала передо мной как длинная череда серых, бесцветных дней, дней "ученого", которого никто никогда не принимал всерьез. И единственное общество — люди вроде Нидермейеров!
Не раз моя жена более или менее тактично убеждала меня попробовать переменить род занятий. Например, попытаться стать представителем фирмы технического оборудования — телевизоров, рентгеновских аппаратов, медицинских приборов — или поискать хорошо оплачиваемую должность в каком-нибудь промышленном предприятии. Действительно, докторское звание как будто могло придать мне известный авторитет в глазах представителей фирм и клиентов, однако я глубоко убежден, что никогда не сумел бы продать даже электрической бритвы. Уже при первом возражении покупателя я, наверно, тотчас откланялся бы и ушел. К этому надо еще добавить мои угловатые манеры и мало располагающую внешность. Мне достаточно было взглянуть в зеркало, чтобы заранее предсказать полную безнадежность такого рода начинаний. Я низкого роста, щуплый. Мои бледно-голубые глаза за сильно выпуклыми стеклами очков кажутся до смешного огромными и похожими на лягушачью икру под микроскопом. Волосы у меня неопределенного, серовато-белесого цвета; они упорно противостоят попыткам пригладить их щеткой Добавьте к этому, что при малейшем волнении я начинаю безбожно шепелявить и что походка у меня из-за поврежденного колена несколько вихляющая… Нет, попытка была бы совершенно безнадежной.
В промышленных лабораториях, наверно, охотно воспользовались бы моими услугами, но известное высокомерие ученого препятствовало мне опуститься до исполнения практических лабораторных измерений и конструктивных усовершенствований на производстве, то есть до работ, имеющих единственной целью увеличить торговый оборот. Иными словами, мне претило трудиться ради куска хлеба и только. А для более почтенных занятий мне недоставало ученых титулов.
Что же давало мне право на подобное высокомерие? Увы, только моя докторская диссертация на тему "О пределах измеримости электромагнитных волн". Давно погребенная в пыльных архивах, она уже совершенно забыта. Поистине смешные претензии!..
Меня одолела черная меланхолия, безысходная горечь от сознания собственного ничтожества. Я устремил немой вопрошающий взгляд вверх, к звездам. И вдруг меня осенила мысль!
Сначала это была очень скромная мысль, которая могла хоть немного отвлечь меня от тусклой действительности, украсить мое безрадостное существование. В аналогичных случаях другие люди коллекционируют марки или выводят цветы. В тот вечер я действительно еще не подозревал, какие грандиозные, почти невероятные последствия возымеет все это в будущем. Вероятнее всего, я и не отважился бы ни на что, знай я, чем это все кончится.
Итак, несколько утешенный, воротился я тихонько в дом, где жена убирала после гостей. В комнате отвратительно пахло застоявшимся сигарным дымом, лампа тускло освещала пустые стаканы и бутылки, на скатерти краснело большое, уродливое пятно от пролитого вишневого ликера.
— Три бутылки красного, — сокрушенно сказала жена, — и вдобавок гости как будто обиделись. Тебе, может быть, не следовало…
— Оставь! — прервал я ее злобно. — В следующий раз хватит и одной бутылки. Деньги мне самому нужны.
В ту ночь я спал очень беспокойно. Страшные сны мучили меня. Будто я бегу по темным безлюдным переулкам, спасаясь от невидимых убийц. Потом я видел исполинского господина Нидермейера. Он издевательски хохотал, а я ползал перед ним на коленях, вымаливая марку. В конце концов я оказался в мрачной аудитории института физики перед судьями, которые по неизвестным причинам приговорили меня к пожизненному заключению. Я хотел протестовать, но председательствующий, одетый в черную тогу и слегка напоминавший провизора Кинделя, зазвонил в свой колокольчик и закричал: "Обжалованию не подлежит! Судебное заседание закрыто!"
Весь в холодном поту, я проснулся.
— Будильник прозвонил, тебе пора вставать! Уже шесть часов, — сказала жена.
Не обратил бы доктор Бендер как-нибудь поутру внимания на мои покрасневшие от напряжения глаза! Полоска света от фонаря очень слаба, а у меня к тому же отобрали очки (чтобы я осколками стекол не перерезал себе вены. Кроме шуток! Нет, подобной услуги я им не окажу). Поверьте: при столь скудном освещении, наполовину спрятавшись под одеяло, очень нелегко исписывать эти листки моим торопливым, для всех других, несомненно, малоразборчивым почерком.
Досаднее всего тратить уйму времени на очинку карандаша. Он быстро стачивается со всех сторон. На беду, мне достался номер второй, очень мягкий. Номер третий или четвертый подошел бы гораздо лучше, но приходится довольствоваться тем, что есть. Поскольку я лишен каких бы то ни было инструментов — даже пилкой для ногтей я могу пользоваться лишь под неусыпным наблюдением персонала, — мне остается только обгрызать карандаш зубами; к счастью, они у меня еще довольно крепкие. Карандашный графит я точу о шершавый металл кровати. Бумагу и карандаш я прячу днем под матрасом. Укрытие как будто оказалось надежным, ибо больничный персонал явно не страдает повышенной любовью к чистоте: пока наш лысый санитар, человек с лицом мясника на пенсии, караулит у входа в палату, привалясь к двери, старшая медсестра с вечно обиженной миной разок-другой проведет щеткой по полу. Но дальше чем на пару сантиметров ее щетка еще никогда под мою кровать не проникала. Зато проявляет рвение доктор Бендер. С каждым новым днем подвергает он меня все новым обследованиям: ожесточенно доискивается следов мозговых опухолей, симптомов паралича, белой горячки и шизофрении.
Устремив на меня мрачный взгляд, задает бесконечное множество вопросов: не падал ли я в детстве на голову, не было ли в моей семье случаев самоубийства, не страдал ли кто-нибудь из моих родственников эпилепсией, алкоголизмом, не умер ли в сумасшедшем доме. К сожалению, я не могу доставить ему удовольствия, хотя и отдаю должное его отчаянным стараниям найти у меня конкретные признаки душевной болезни и таким образом задним числом оправдать мое пребывание в психиатрической больнице. Я почти боюсь, что постепенно пробуждаю в нем угрызения совести, и все же у меня хватает жестокости держать себя с ним неизменно приветливо, с веселой улыбкой; такое поведение постепенно все глубже повергает его в тайные сомнения насчет моей болезни.
Должен признаться, конечно, что веселая улыбка стоит мне подчас немалых усилий. Меня берет тихий ужас, когда сквозь стену доносятся крики настоящих сумасшедших или когда меня проводят мимо палат, где, прикованные к своим постелям, лежат слабоумные и через полуоткрытые двери мне бывают видны искаженные чудовищными гримасами тупые лица идиотов. Но я стараюсь возможно спокойнее воспринимать эти уродливые ошибки природы и в противоположность им думать о гармоничности гигантского мироздания, о дошедших до меня из мрака бесконечных пространств сигналах с далеких звезд.
Теперь я лишен возможности любоваться ими воочию, равно как внимать их далекому призыву и нести его людям — разве что лишь через посредство немых страниц этой рукописи…
В свиданиях с близкими мне все еще отказывают. Но сегодня мне передали письмо. Оно было уже вскрыто, и, по всей вероятности, его содержание тщательно проверили. Я почти не сомневаюсь, что старший врач доктор Бендер вообще был против передачи мне письма и замолвил за меня слово профессор. Хотя до сих пор я видел его всего один раз при обычном обходе, однако какое-то чувство, никак не подтвержденное фактами, подсказывает, что профессор благоволит ко мне. В отличие от мрачного изувера доктора Бендера профессор — человек представительной и импонирующей наружности, с густой седой шевелюрой и красивым лбом; в его больших серых глазах светится ум. Кажется, ничто человеческое ему не чуждо, но в его взгляде видна усталость и ироническая покорность судьбе. Хотя без своего врачебного халата он, в противоположность мне, должно быть, выглядит элегантным светским господином с уверенными и изящными манерами, мне все же кажется, что по духу мы чем-то друг другу сродни.
Что касается письма, то и самый строгий цензор не нашел бы в нем ни малейшего повода для придирки. Почерк, которым оно написано, столь же четок и прост, как и несколько слов, составляющих его содержание:
"Мой дорогой сын! Я надеюсь, что ты чувствуешь себя хорошо и скоро возвратишься к нам. Твоя мать".
И все. Тем не менее письмо подействовало на меня так, что я, сжимая его в руке, некоторое время сидел на кровати и тупо смотрел перед собой.
Но пора продолжить мои воспоминания.
В дни, последовавшие за памятным вечером 2 сентября — вечером отчаяния, я настолько успокоился, что почти готов был отказаться от реализации возникшей у меня тогда идеи; более инертная сторона моего "я" как будто одерживала верх. Для оправдания своего отступничества в собственных глазах я внушал себе, что трудности окажутся еще большими, нежели это было в действительности. И что скажет моя жена насчет новых расходов? Короче говоря, я уж совсем было примирился с моим прежним прозябанием. Однако как-то вечером, сидя за письменным столом и заново остро переживая неприятность, случившуюся у меня в тот день в институте, я вдруг вскочил, точно подброшенный неожиданным приливом энергии, взял мой карманный фонарь и отправился на чердак.
К дому со стороны сада прилегал небольшой сарайчик для сена и конюшня, уже много лет не использовавшаяся по прямому назначению. Над сеновалом, всегда пустым, находился довольно обширный чердак с затянутыми густой паутиной балками каркаса, трухлявыми, но сухими досками, служившими полом, и с люком на заржавленных петлях; этот люк выходил наружу, и через него, вероятно, забрасывали сюда некогда сено или мешки с зерном. В очень старых домах помещения с таким устройством не редкость.
В одном из чердачных углов мы с женой поставили изъеденный червоточиной шкаф, для которого у нас в жилых комнатах не хватило места. В шкафу я держал часть своей обширной библиотеки, чтобы хоть немного разгрузить от книг наше жилище. Вместе с книгами в шкафу на чердаке были свалены еще разные аппараты и приборы, проволока, радиолампы, катушки, конденсаторы и тому подобное. Кроме шкафа, на чердаке находилась также кое-какая старая мебель, ни на что больше не нужная: шатающийся стол, диван-инвалид и старинное дедовское кресло с вылезающей из него морской травой.
Когда несколько лет назад мы здесь поселились, я в пылу первого восторга по поводу обретения собственного домашнего очага несказанно обрадовался этому чердаку и сделал там временную электропроводку, чтобы оборудовать маленькую лабораторию для физических опытов. Но с течением времени благое намерение мало-помалу заглохло под грузом повседневных забот, и теперь, спустя несколько лет, все очутилось в том состоянии почти зловещей заброшенности, какое присуще пустующим помещениям и предметам, которыми уже давно никто не пользуется. Они словно враждебно настораживались, сопротивляясь попытке нарушить их долгую спячку и извлечь снова на свет божий.
Луч карманного фонаря скользнул по пыльной паутине, осветил матово блеснувшую застекленную дверцу шкафа, за которой ржавели мои аппараты и инструменты. У некоторых книг мыши объели переплеты… Словом, зрелище было печальное.
В тот же вечер я починил на чердаке электропроводку и с помощью метлы и совка навел некоторый порядок.
Когда на следующий вечер при сильной электрической лампе я произвел осмотр аппаратов и приборов, все выглядело уже значительно веселее. К сожалению, я тут же выяснил, что для осуществления моего замысла многого недостает. Прикинув необходимые затраты, я пришел в ужас. Да, видимо, все это будет стоить очень дорого!
Я вытащил из шкафа экземпляр моей докторской диссертации. Бумага пожелтела, покрылась пятнами, а когда я пробежал глазами колонки цифр и вычисления, мною овладела тихая грусть. Как давно все это было, как далеко вперед ушли с тех пор наука и техника! И все же я пришел к выводу, что некоторые из моих тогдашних соображений даже и в свете новейших исследований не утратили значения и им до сих пор было уделено незаслуженно мало внимания. Это преисполнило меня таким удовлетворением и гордостью, что я уселся, как на трон, в ветхое дедовское кресло и скрестил руки на груди с видом победителя. Непризнанный гений в одиночестве на пыльном чердаке! Жалкий комизм ситуации был столь явен, что я и сам минутой позже уже кривил рот в иронической усмешке, не лишенной горечи.
Но, как ни странно, именно с той минуты мой замысел, тогда еще очень скромный, был спасен. Ведь нашему брату ученому только стоит зацепиться за идею, что называется, лизнуть парочку формул — наподобие того как лев пробует кровь, — и мозг начинает сам работать над решением поставленной проблемы. Стиснув зубы и упорно преодолевая препятствия, человек начинает двигаться к поставленной цели, если только он еще не окончательно сломлен жизнью, а я, несмотря ни на что, все еще не казался побежденным. Эти соображения утешили меня до такой степени, что, ложась в ту ночь спать, я даже тихонечко насвистывал, а потом сразу уснул и спал так крепко и хорошо, как давно не бывало.
Конечно, я мог бы заняться своими опытами и в институте, где, несмотря на устаревшее оборудование, в моем распоряжении было бы все-таки больше вспомогательных средств. Но, во-первых, для проведения задуманных опытов очень неблагоприятны условия большого города с его многочисленными помехами, такими, как трамвай, троллейбус, электролинии, ионизированные, насыщенные дымом и чадом слои атмосферы и прочее. Во-вторых, я боялся обратиться за необходимым разрешением к институтскому начальству и с первых шагов придать моему начинанию широкую огласку. Наконец, в-третьих, мне пришлось бы тогда или оставаться ночевать в институте, или возвращаться к себе в Грюнбах глубокой ночью, чтобы поспать хоть несколько часов. Подобная жертва представлялась мне несоразмерно большой сравнительно с моими тогдашними намерениями. Взвесив хорошенько все эти обстоятельства, я предпочел чердак.
Прежде всего нужно было обзавестись антенной особой конструкции, а именно вращающейся во все стороны установкой определенной кривизны и таких размеров, какие допускало предельное расстояние между стропилами и полом. Если использовать люк в потолке, через который в старину валили сено в конюшню, и кое-где спилить мешающие доски, место для антенны получалось изрядное. (Эскиз первого, еще довольно примитивного устройства имеется в конфискованных у меня записях.) Я сделал чертеж антенны, но вскоре убедился, что моего слесарного умения для ее изготовления не хватит, тем более что и соответствующих инструментов у меня не было. Заказать антенну в городе было бы слишком дорого, а вдобавок пришлось бы оплатить и транспорт. На велосипеде такую махину не привезешь — слишком громоздка…
Шагах в ста от нашего дома, не более, жил некий человек, о котором никто хорошенько не знал, откуда он и чем занимается. Жил — это, пожалуй, слишком сильно сказано, правильнее сказать — ютился в помещении бывшей кузницы, хозяин которой давным-давно умер. Кузницу еще не снесли, потому что наследники, владельцы участка, жившие за границей, запросили с магистрата непомерную сумму в виде компенсации, а кроме того, еще ничего не получив, никак не могли столковаться о разделе ее между собой.
Нынешнего обитателя заброшенной кузницы все это очень мало касалось. Ни у кого не спрашивая позволения, он просто-напросто там поселился, завел во дворе пару кур и, вероятно, пользовался также оставшимся в кузнице оборудованием, когда оно ему требовалось. Я уверен, что муниципальные власти примирились с его самовольным вселением исключительно из тайной неприязни к наследникам, доставлявшим им столько неприятностей. Все больший упадок их владения, видимо, был властям на руку.
Впрочем, тем и исчерпывались милости, оказанные муниципальным управлением этому безродному Янеку; во всем прочем на эту персону смотрели очень косо, почти с нескрываемой враждебностью. Еще не тронутые сединой, черные как смоль волосы, густые брови и оливковый цвет худого, морщинистого лица придавали внешности этого человека что-то чуждое, инородное. Его часто можно было видеть на улицах городка. Засунув руки в карманы живописно заплатанных штанов, он шагал всегда, вытягивая голову вперед и наклонив ее так низко, словно искал под ногами что-то оброненное. Если при этом ему случалось взглянуть на встречного, последний почти пугался выражения его черных глаз — выражения скорби и в то же время ожесточенного упрямства.
Этот тип — настоящий бродяга. Не известно еще, какое у него прошлое. Выслать бы его отсюда! — так высказывался господин Нидермейер. А по сведениям провизора Кинделя, Янек был человеком без подданства и притом якобы уроженцем земель бывшей австро-венгерской империи — не то из Хорватии, не то из Триеста.
Средства к существованию Янек добывал случайными работами и слыл превосходным мастером. На нашем доме, например, он за очень умеренное вознаграждение починил крышу и водосточные трубы. Молча, с угрюмым выражением на лице съел он у нас на кухне тарелку супа, предложенную ему моей женой.
"Он смотрит на тебя так, словно собирается убить. Жуткий человек! Я очень обрадовалась, когда он ушел!"-говорила потом моя жена.
Так как никакого другого мастера я не знал, то и обратился теперь к этому самому Янеку. Я застал его во дворе перед кузницей. Он сидел на камне, погруженный в глубокую задумчивость.
— Здравствуйте, господин Янек! — воскликнул я подчеркнуто весело. — Я хотел бы предложить вам одну работу. Только дело трудное, не знаю, справитесь ли.
— Какой такой работа? — спросил он, явно недовольный, что его потревожили, и сплюнул прямо к моим ногам.
— Видите ли, мне вот понадобилась такая замысловатая штука…- начал я объяснять и развернул перед ним мой чертеж.
Янек нахмурил брови. Выражение, появившееся в его темных глазах, истолковать было нелегко. А я между тем пустился в подробности, водил пальцем по линиям чертежа и старался объяснить сущность дела возможно точнее и проще, на уровне понимания такого примитивного человека, каким я считал Янека.
— Хорошо, довольно. Я — все понимать, — внезапно прервал он меня нетерпеливо, даже почти грубо.
— Что ж, прекрасно. Как хотите. — Я обиженно пожал плечами.
Янек задержал на мне взгляд, и на его худом лице мелькнуло нечто вроде насмешки. Жилистая, оливкового цвета рука прошлась по деталям чертежа. "Это быть как парабола. Из какого материала вы хотите?"
— Разумеется, это параболическая кривая, — пробормотал я, пораженный. — В качестве материала годится алюминий. Но… откуда вы…
Янек без всяких церемоний взял у меня из руки чертеж. "Дайте сюда. Я вам сделать. Я знать, где есть дешево алюминий. Когда быть готово?"
— Как можно скорее.
Я вручил Янеку деньги на материал, и он, не пересчитывая, небрежно сунул их в карман.
"Малый ведет себя, как миллионер", — подумал я. Своей манерой держаться он поверг меня в такое смущение, что я даже позабыл спросить, сколько он возьмет за работу, и в последующие дни вопрос этот меня немного беспокоил.
Вечером четвертого дня Янек привез на старой тачке — наверное, оставалась в кузнице от прежнего хозяина — готовую антенну. Чтобы сделать ее в такой короткий срок, он, безусловно, должен был работать день и ночь. Работа была выполнена поразительно чисто, строго по чертежу. Поистине произведение искусства.
— Но ведь это же превосходно, Янек! — воскликнул я в восхищении. А он лишь отмахнулся и тут же вытащил из кармана две смятые кредитки: "Я не все деньги тратить на материал".
Я не осмелился спросить, откуда ему удалось достать алюминий так дешево. В конце концов это меня и не касалось.
Янек помог мне поднять на канате части антенны через люк на чердак; я невольно подивился силе и ловкости, которые было трудно и предположить в этом обычно медлительном и вялом человеке.
Наверху мы собрали антенну из отдельных частей, и каждая часть пришлась к другой безупречно. Чтобы антенна легче вращалась, Янек поставил ее на подшипниках. Вероятно, он добыл их с какого-нибудь списанного грузовика. И вот она совсем готова! Ее тускло поблескивающий металлический экран напоминал гигантский глаз фантастического насекомого, и вся в целом она производила почти пугающее впечатление. Это сферическое зеркало, подобно уху, должно было вслушиваться в космос. Разумеется, в крупных обсерваториях есть куда более мощные "уши" такого рода; по сравнению с ними моя антенна была смехотворно крошечной. Но я надеялся хотя бы частично компенсировать этот недостаток высокой чувствительностью моей приемной аппаратуры.
Я спросил у Янека, сколько должен ему за работу.
— Сколько дадите, — ответил он равнодушно и, принимая деньги, опять не пересчитал их.
С делом было покончено, но Янек не торопился уходить; он косился на аппараты, находившиеся на чердаке, и вдруг показал в улыбке свои еще очень красивые зубы. Впервые я увидел Янека улыбающимся; немного жутковатая, какая-то волчья улыбка.
— Это интересно,- проговорил он. Но лицо его тут же снова стало угрюмым. — Если вам еще что-либо понадобится, мне сказать. Добрая вечер. — И он ушел.
Провозившись несколько ночей над расчетами, я приступил затем к конструированию приемника. При этом я исходил из некоторых положений, уже имевшихся в моей докторской диссертации "О пределах измеримости электромагнитных волн", внеся в них коррективы в соответствии с новейшими достижениями науки. С позволения нашего библиотекаря я приволок к себе домой из института целый чемодан научных книг на интересовавшую меня тему. К сожалению, некоторые из них уже несколько устарели, но на худой конец годились и они.
В принципе — я решил использовать некоторые явления ядерного резонанса как средства для достижения чрезвычайно высокой избирательности, с одной стороны, а с другой стороны, для предельного повышения чувствительности. Впрочем, на подробное описание не хватило бы всего моего запаса бумаги. Все расчеты и кривые находятся в отобранных у меня тетрадях номер семь и восемь; приемное устройство описано в тетради номер двенадцать.
Естественно, что на первых же порах мне пришлось убедиться, как далеко вперед ушли наука и техника. Теперь к услугам исследователей имелись такие аппараты и приборы, о каких не могло быть и речи во времена, когда я писал мою диссертацию. Существовали уже специальные лампы для ультракоротких волн высочайшей чувствительности, кристаллические приборы такого качества и с такой частотной избирательностью… Одним словом, между техническими средствами, которые могла бы предоставить в мое распоряжение современная наука, и теми, что существовали во времена моей диссертации, была приблизительно такая же разница, как между автомобилем и извозчичьими дрожками. Но увы! Все эти современные полезнейшие вещи стоили недешево.
Просить денег у жены я больше не отваживался. Хотя не так давно она и выделила мне небольшую сумму из денег, отложенных на хозяйство, не спросив меня даже, на что они понадобились, но при этом в ее взгляде был такой укор, словно у нее зародилось подозрение, не беру ли я деньги на тайную любовную связь. Так я сразу же застрял с моей затеей и не знал, что делать дальше.
Быть может, это вышло случайно… Чтобы оправдаться в собственных глазах, я должен уверить себя, что поступил тогда без заранее обдуманного намерения… Как бы там ни было, в один прекрасный вечер я зашел в комнатку матери.
Я уже говорил, что жила она у нас, иногда и обедала с нами, но предпочитала вести свое маленькое хозяйство отдельно.
— Молодое со старым плохо уживаются, — говаривала она.
Поэтому большей частью она сидела одна в своей комнатке, трудилась над каким-то вязаньем из шерсти, которое, наверное, ей не суждено было закончить, или подолгу смотрела в окно, словно видела за ним вдали Люнебургскую степь и дом, в котором мы некогда жили. Скупая на слова, отяжелевшая с возрастом старушка, похожая на крестьянку. Ее седые волосы всегда немного растрепаны, огрубевшие руки изрыты прожилками и обезображены подагрой. Уже много лет она страдала от отека ног — еще причина, почему она редко выходила из дому. Когда мы принимали гостей — чету Нидермейеров и провизора, она никогда в этом не участвовала. И хотя мы этого не высказывали и если бы нас в этом упрекнули, то с жаром отрицали бы, но и жена и я в глубине души были рады затворническому образу жизни моей матери. Для маленького мирка Грюнбаха, где придавалось много значения всему внешнему, моя мать была, что называется, не авантажна. Представить ее сидящей рядом с Нидермейерами? Нет, это немыслимо! Проще говоря, мы немного стыдились моей матери.
Когда я вошел к ней в комнату и осведомился, как сегодня ее ноги, она ответила не сразу. Потом вдруг посмотрела на меня — мутным от старости, почти уже потусторонним, но все еще проницательным взглядом — и проговорила:
— За последнее время ты что-то очень побледнел и осунулся.
— Это потому, что мне теперь редко приходится бывать на солнце. Утром и вечером, когда я еду на велосипеде, солнышко плохо греет, — ответил я, улыбнувшись.
— Нет, ты очень плохо выглядишь, — настаивала она с упрямством старости, — гамбургский туман тебе положительно вреден.
— Но, мама! Разве мы в Гамбурге? — возразил я.
За последнее время у нее нередко все в голове мешалось, настоящее перепутывалось с далеким прошлым. Еще одна из причин, почему нам не хотелось, чтобы она бывала на людях.
— Ах, да! Ну, правильно, — сообразила она и склонила голову набок, словно прислушиваясь к отдаленному голосу.
— Значит, у тебя какие-то заботы. Может быть, тебе нужны деньги — внести плату за учение? -спросила она, помолчав.
Этот вопрос она задавала мне довольно часто. Вероятно, для ее сознания время замерло на годах, когда я кончал в Гамбурге первые семестры.
Как обычно, я ответил отрицательно:
— Что ты, мама! Денег мне хватает.
Возможно, на сей раз мой ответ прозвучал недостаточно естественно или она с присущим ей материнским ясновидением что-то почувствовала. Старики ведь нередко отличаются удивительной проницательностью. И она настояла на своем, почти насильно заставила меня открыть шкаф и достать из-под старой одежды кисетик с вышитой бисером розой. Она раскрыла его трясущимися пальцами, и на колени ей высыпались — гранатовая брошка, пожелтевшее сложенное письмо и медальон с моей детской фотографией. На самом дне оказалось девять банкнот по пятьдесят марок.
— Вот возьми! Собственно говоря, я отложила эти деньги на свои похороны, чтобы избавить вас от лишних расходов. Но как знать, может быть, я умру еще не очень скоро и ты успеешь их когда-нибудь вернуть, — уговаривала меня мать.
И после некоторого колебания я взял у нее деньги с твердым намерением при первой же возможности вернуть долг. Так или иначе, но взял. Взгляд мой упал на увеличенную фотографию отца, висевшую на стене у окна, и мне почудилось, что бородатый человек в мундире государственного лесничего смотрит на меня с фотографии строго и осуждающе. Зато теперь мой план был окончательно спасен.
На следующий вечер я возвратился домой с портфелем, переполненным конденсаторами и специальными электронными лампами. Некоторые сложные детали, которых не было в продаже, тайком изготовил мне за особую плату наш институтский стеклодув, человек ловкий и дельный.
Две ночи подряд я без устали работал плоскогубцами и паяльником. В результате все было готово.
Во всех моих блокнотах дата 28 сентября и все записи, сделанные в тот вечер, подчеркнуты красным. Но я подчеркнул их лишь значительно позднее, потому что 28 сентября еще не мог подозревать, какие последствия будет иметь для меня этот вечер. Я помню его до мельчайших подробностей, как будто все происходило вчера.
После ужина, около восьми часов, я поднялся на чердак. Жене сказал, что мне еще нужно немного поработать; сама она хотела лечь пораньше: целый день занималась стиркой и очень устала.
Я проверил еще раз схему и проводку, а затем включил ток, чтобы убедиться, все ли в порядке. От одного сопротивления, предназкаченного для стабилизации тока, запахло жженым, но он выдержал. Я произвел еще некоторые дополнительные измерения. По моим расчетам, аппаратура как будто должна была отвечать поставленной цели. Мне очень захотелось, не откладывая дела в долгий ящик, сразу устроить нечто вроде генеральной репетиции, хотя в тот вечер, собственно, ничего особенного ждать не приходилось. Чтобы разогнать едкий запах горелого и немного сориентироваться в выборе направления — в то время у меня еще не было угломерного прибора, — я распахнул чердачный люк.
В отверстие глянуло ясное звездное небо. Несколько минут я наблюдал мерцающие точки на черном бархате бездонных просторов Вселенной, и тоскующая фантазия перенесла меня в бесконечный космос, полный тайн. Ведь и эти таинственные врата уже начинают понемногу приоткрываться! Меня вдруг снова охватило чувство завистливого восхищения при мысли об ученых, работающих над осуществлением поистине величественных задач, и о себе — в сравнении с ними жалком черве, ползущем во прахе.
Ведь я же не ставил перед собой никакой иной цели, кроме приема и регистрации посредством своей установки сигналов советских ракет. Я хотел стать, если можно так выразиться, "гостем за оградой", скромным участником самого грандиозного научного эксперимента в истории человечества. Пусть мне удалось бы достичь немногого, но все же в случае удачи для меня по крайней мере открывалась возможность заявить тем же Нидермейерам с злорадным торжеством: "Вот вам ваш мнимый обман! Теперь можете сами, своими ушами услышать пип-пип-пип, который казался вам таким бесполезным!"
А в самой глубине души я лелеял иные, более дерзновенные мечты. Конечно, то, к чему я приготовился, уже делали бесчисленные на всем земном шаре радиолюбители, не говоря о специальных крупных научных обсерваториях. Но ведь могло же случиться, что мои наблюдения благодаря оригинальной схеме приемной установки окажутся особенно ценными, внесут новый, пусть даже и самый крошечный вклад в дело научного прогресса. В дальнейшем, может быть, будет даже иметь смысл послать отчет в Москву, в Академию наук СССР, из чего сможет развиться интересная научная переписка… Но, повторяю, пока это все оставалось не более как мечтами.
Я вернулся к созерцанию созвездий. Прямоугольный, будто вырезанный кусок северного небосвода открывался моему взору с редкой чистотой и ясностью. К сожалению, слушать сейчас было нечего, так как в тот момент новых ракет в полете не было. Последний советский спутник уже прекратил свои передачи, а попытки американцев, предпринятые за последнее время, в большинстве заканчивались неудачей. Правда, один из спутников, запущенных американцами, еще летал, но он был слишком мал, обладал очень слабым передатчиком и направление его орбиты было для меня исключительно неблагоприятно, поэтому на прием его сигналов у меня не было почти никакой надежды.
Все же я надел наушники, чтобы проверить, насколько мне удалось устранить атмосферные помехи. Как я и ожидал, ничего не было слышно, кроме слабого шороха и потрескивания. Потом послышались те перемежающиеся тона, происхождение которых кроется в ядерных космических процессах. Эта своеобразная "музыка сфер" связана с такими явлениями, как звездные взрывы или процессы, происходящие в скоплениях космических газов и пыли. Я вертел ручки настройки до тех пор, пока все эти шумы окончательно исчезли. И тогда в наушниках не осталось ничего, кроме какой-то глухой тишины. Мне стало чудиться, будто я вслушиваюсь в космос сквозь черное отверстие чудовищной глубины. Мне удалось выбрать очень узкий диапазон частот, свободный от помех и посторонних шумов. Итак, аппаратура работала как будто исправно, я остался доволен. Просто ради спортивного интереса я медленно вращал антенну, словно ощупывая небосвод. И только было я снял наушники, как вдруг на какую-то долю секунды в них прозвучал странный певучий звук. Почти неуловимый, он прозвенел так, будто откуда-то, из бездонной дали, донесло на миг комариный писк. Немного погодя писк повторился и звучал уже чуть отчетливее, потом снова надолго пропал.
Сначала меня взяло сомнение: в самом ли деле я что-то уловил? Может быть, это обман слуха или игра воображения? В таких случаях исследователь обязан проявить терпение, все основательно проверить. С величайшей осторожностью я изменил частоту, положение антенны. Провозился почти целый час — безрезультатно.
И наконец, уже около полуночи, я снова услышал эти звуки. Жужжание, звон, то короче, то дольше, иногда с переменой тона… Нет! Как ни слабы они, это, несомненно, сигналы!
Механически я взял карандаш и зафиксировал на бумаге время, частоту, предполагаемое направление и стал черточками отмечать принимаемые сигналы. Но не прошло и пяти минут, как опять все замолкло, и на этот раз окончательно. Возникли помехи, словно в отверстие, через которое я слушал, налили воды и она смыла таинственные звуки. В ту ночь не имело смысла продолжать эксперимент.
Я снял наушники и посидел спокойно в кресле, обводя взглядом свою установку, старый шкаф, смутные тени стропил и четырехугольный кусок звездного неба в открытом люке. Как сказано, я тогда еще не догадывался ни о чем, но теперь мне кажется, что уже в тот момент испытал в душе некое странное чувство, словно повеяло на меня жутковатой тайной. Что же такое это было, в конце концов?
Может быть, Советский Союз снова послал в космос новую ракету, скажем для исследования Марса или Венеры? Запуску таких ракет обычно не предшествовала рекламная шумиха в отличие от американских ракетных стартов; у американцев, как правило, предварительная реклама и гром литавр намного превосходили результаты. Нет, это не могли быть сигналы с американской ракеты: судя по газетам, ближайший запуск ракеты в США намечался лишь через неделю.
Немногочисленные короткие и длинные черточки, которые я успел зафиксировать на бумаге, представляли собой явно недостаточные данные для исследователя. Ракеты посылали в эфир зашифрованные сигналы, и прочесть их можно лишь при помощи специальной аппаратуры. Не наткнулся ли я случайно на одно из тех странных "окон" в космосе, о каких сообщал недавно советский ученый профессор Седов, вызвав своим сообщением сенсацию в научном мире? Через эти каналы, по которым радиоволны могут почти беспрепятственно распространяться на огромные расстояния, удалось передать фотоснимки на дистанцию 500 000 километров с помощью лампы мощностью всего два с половиной ватта. Не без чувства гордости я установил, что моя схема гарантирует максимальную защиту от помех, возникающих в результате электрических разрядов в атмосфере и иных причин. Частота услышанных сигналов относилась к диапазону ультракоротких волн, преодолевающих громадные расстояния.
Размышляя над всем этим, я внезапно ощутил холод ночи, проникавший сквозь люк в потолке. Зябко поежился, выключил установку и закрыл люк. Было уже далеко за полночь.
На следующее утро во время завтрака я попросил жену включить приемник — хотел послушать последние известия. Обычно я предпочитал завтракать в тишине.
Диктор читал пространное разъяснение правительства о причинах, побудивших его увеличить налоги для целей обороны. При этом речь зашла и о ракетах, но только военных. О новых советских исследованиях мирового пространства — ни слова. Я переключил на Лейпциг. И тут тоже ничего. Это было странно.
— Да что с тобой творится? Что ты делаешь? — закричала жена. Я спохватился при попытке помешать чай ломтем хлеба с маргарином.
— Ничего, это пустяки,-сказал я и чихнул.
— Ты простудился и схватил насморк, — укоризненно заметила жена.
— Как будто так,- кивнул я задумчиво, снял очки и отер носовым платком покрасневшие, слезящиеся глаза.
Сегодня под вечер, когда я уже лежал в постели, мне нанес неожиданный визит профессор. Его сопровождали старший врач доктор Бендер и сестра.
Профессор бегло просмотрел кривую температуры, которая, разумеется, оказалась у меня совершенно нормальной, и другие записи на больничном листке, поданном сестрой. Затем попробовал пульс, приподнял веко и задал несколько вопросов мне и доктору Бендеру. Все было выполнено настолько быстро и настолько по установленному трафарету, что я сразу понял: это делается лишь для проформы, и у профессора нет ни намерения, ни надежды обнаружить в моем состоянии что-либо особенное.
В каких-нибудь пять минут он покончил с процедурой, и сестра уже направилась в следующую палату. Однако профессор задержался и бросил на меня такой взгляд, словно на языке у него вертелся еще какой-то вопрос. Я сделал почти непроизвольную гримасу и едва заметным кивком головы показал на доктора Бендера. Поджав губы, доктор как раз выискивал что-то в своем блокноте. Исход осмотра, видимо, совсем не удовлетворил его. Мимолетный взгляд профессора мог быть и случайностью, но чувство подсказало мне, что он понял меня правильно.
— Дорогой коллега, — обратился он к доктору Бендеру в тоне любезно-непринужденном, но в то же время не допускающем никаких возражений, — позаботьтесь, пожалуйста, чтобы буйного маньяка из десятой палаты подготовили для шока. Я сейчас же приду сам; мне хочется там присутствовать.
Старший врач вышел, бросив перед тем на своего шефа вопросительный, укоряющий взгляд, как будто в душе он глубоко осуждал его за риск остаться наедине с таким опасным сумасшедшим, как я. Профессор закрыл за ним дверь. Я уже знал, что такой поступок необычен для здешних условий, и усмотрел в нем лишнее доказательство, что профессор отнюдь не считает меня опасным.
Заложив руки за спину и нахмурив брови, он раза два прошелся взад и вперед по палате, словно подыскивая нужные слова. Вдруг он сел на край моей койки, положив ногу на ногу, и, не отрывая взгляда от носка своего блестящего черного ботинка, проговорил:
— Мой дорогой доктор Вульф! Мне хотелось бы очень коротко обсудить с вами кое-что.
— Пожалуйста, прошу вас, — подбодрил я его с улыбкой.
— Видите ли, в чем дело, — начал профессор, — ваш случай — трудный случай. Может быть, не столько с медицинской точки зрения, сколько совершенно в ином смысле. Я надеюсь, вы меня понимаете? — Тут он с гневом и отвращением махнул рукой. — Но, к сожалению, сам я ничего изменить не могу. Короче говоря, можно найти основания, чтобы выписать вас отсюда поскорее. Предположим, ваше заболевание явилось просто кратковременным психозом, который был вызван переутомлением, перенапряжением нервной системы. В таком состоянии человеком часто могут овладевать навязчивые идеи. После продолжи тельного отдыха и трезвого размышления эти психические явления бесследно исчезают. Я даже постарался бы принять меры к тому, чтобы возбужденное против вас судебное дело в связи с дисциплинарными нарушениями по службе начальство попросту заменило вам длительным лечебным отпуском, а тем временем страсти улеглись бы.
Я улыбался и молчал.
Немного нервничая, профессор изменил позу и снова заговорил:
— Вы со мной согласитесь, господин доктор Вульф: бывают научные заблуждения, с которыми специалист настолько сживается, что безнадежно в них вязнет, как муха в банке с вареньем. Никто не знает этого так хорошо, как я. Не ваш ли это случай? Я смог ознакомиться с некоторыми вашими записями… Из медицинских соображений я энергично настоял на своем праве получить доступ к материалам, которые были у вас отобраны. Ну, что ж, все это действительно очень интересно, хотя и выглядит слишком фантастическим, даже невероятным. Но судить об этом не берусь, потому что не специалист в данной области. Поверьте, мне искренне жаль, что приходится держать вас здесь. Но все же — не могло ли случиться, что вы, занимаясь вашими экспериментами, действительно стали жертвой самообмана?
— Итак, вы мне хотите посоветовать, чтобы я от всего отрекся и, полный раскаяния, признался, что страдал временным помешательством? Такова была бы цена моего скорого освобождения? — спросил я.
— Если вам угодно прибегать к столь резким выражениям…- Профессору явно сделалось не по себе.
— Хорошо, — кивнул я, — по этому поводу, господин профессор, я хотел бы заявить вам следующее. С чисто научной стороны я, пожалуй, не прочь сделать такое признание. Может быть, я ошибался, стал жертвой самообмана или чьей-нибудь мистификации, хотя сам я и не допускаю ни одного из этих объяснений. Но от той части работы, которая содержит в себе, если можно так выразиться, этические выводы, я не отрекусь ни за что. Отречься от разума, предать его? Нет, этого я не сделаю никогда!
Профессор посмотрел на часы и поднялся. Взгляд его подтвердил мне прежнюю догадку: по сути, дух его родствен моему.
— Я, кстати, распорядился, — сказал он как бы мимоходом и уже на пороге, — чтобы завтра вам дали свидание с женой.
— Может быть, смею попросить о возвращении очков? — крикнул я ему вслед.
Вспоминая теперь время, последовавшее за памятным днем 28 сентября, я кажусь себе муравьем, ревностно собиравшим тогда материал для своего жилья. В ближайшие ночи таинственных сигналов слышно не было, но в ночь на 2 октября я снова принял их. И на этот раз тоже они продолжались не больше десяти минут. О запуске новых космических ракет по прежнему ничего не было известно (последняя американская, взорвалась тридцать секунд спустя после старта), и потому дело становилось для меня все загадочнее. Я перебирал самые различные возможности. Может быть, передатчик одной из советских ракет, которые еще совершали свой путь в нашей солнечной системе, по какой-нибудь случайности снова начал посылать сигналы? Поскольку передающий аппарат частично приводился в действие солнечными батареями, такое объяснение не исключалось, хотя, правда, было маловероятным. В подобном случае радиус действия и чувствительность моей приемной аппаратуры были поистине сказочными! Допускал я и иную возможность. Это могли быть сигналы, время от времени посылаемые с Земли на Луну и теперь отраженные Луной обратно на Землю — издавна хорошо известный способ преодолевать кривизну земной поверхности с помощью ультракоротких волн. Но с таким объяснением никак не вязалась ни частота, ни направление, откуда шли сигналы. Когда я услышал сигналы вторично, Луна находилась много ниже линии горизонта. Но одно толкование я после долгого обдумывания и многократных вычислений отверг почти на сто процентов: сигналы не могли прийти прямо с какой либо земной станции!
На первых порах, однако, меня больше занимали не загадочные сигналы, а сама работа аппаратуры, превзошедшая все ожидания. Видимо, принцип, по какому я построил свою схему, открывал некоторые перспективы. Но, как всегда бывает, бросились в глаза и всевозможные недоделки и упущения. Широкие возможности моей удачной схемы были исчерпаны далеко не до предела. При столь точной отстройке от помех вполне можно было добавить еще один усилительный контур. Если бы, например, повысить напряжение и обзавестись более совершенным стабилизатором, тогда… Словом, надо было решать, что предпринимать дальше с начатой работой. Ведь она обретала масштабы, уже непосильные для частного лица, да еще со столь скромными материальными возможностями, как мои.
Проще и легче всего было бы перенести дальнейшую работу в институт. Достаточно было обратиться к моему непосредственному начальнику профессору фон Егеру и все ему рассказать. Нет сомнения, что он с затаенной радостью ухватился бы за мою идею. И как-то утром во время разговора на служебную тему я уже было собрался заговорить о моем плане.
Но, бросив украдкой взгляд на господина, важно сидевшего передо мной в кресле, как на троне, я ничего не сказал. Может быть, я к нему несправедлив, но этот человек с продолговатым шрамом на левой щеке одним своим видом убивал всякую надежду на сердечное отношение и человеческую теплоту. Его подчеркнуто элегантный костюм, холодный, колючий взгляд серо-зеленых глаз, очень холеные руки, почему-то вызывающие представление о жестокости, и особенно его отрывистая речь… Даже "доброе утро, дорогой коллега" звучало у него начальнически. При разговоре он как-то особенно заострял губы, словно ему было трудно двигать остальными лицевыми мускулами. Казалось, что он раз навсегда уложил перед зеркалом все складки и черточки своего бледного лица и они навек застыли в этом положении… Нет, у меня просто не хватило духу посвятить его в свою тайну.
Поговаривали, что профессор фон Егер занимал свой пост не столько благодаря научным заслугам, сколько в силу принадлежности к определенным влиятельным кругам. Он сам давал повод для таких толков, потому что никогда не упускал возможности резко нападать в официальных речах или газетных статьях на своих коллег, даже куда более знаменитых, стоило тем выступить с докладами о последствиях Хиросимы или предостеречь против еще более страшных перспектив в будущем. Из его собственных научных работ мне до сих пор попадалась лишь одна, статья "О теплопроводности различных современных синтетических материалов", напечатанная в "Ежегоднике физики". Ознакомившись с ее содержанием, я убедился, что это всего лишь сухая и скучная компиляция фактических данных.
Конечно, моя столь суровая оценка профессора фон Егера в какой-то мере обусловлена конкуренцией, желчной погоней за выгодной должностью, научным признанием, за кафедрами и карьерами. Скрытая борьба всех против всех ведется в мрачных помещениях нашего института с не меньшим ожесточением, чем где бы то ни было. Чем ниже стоишь, тем больше степень опасности остаться, если можно прибегнуть к такому сравнению, вечным заряжающим и никогда самому не выстрелить. Стоящий внизу всегда склонен и к недоверчивости, и к коварству. Что же касается меня, то я стоял на очень низкой ступени. Доверься я профессору фон Егеру, очень легко могло бы произойти, что он хотя вначале и одобрил бы мою идею, но в дальнейшем постепенно прибрал бы все себе к рукам и в конце концов в один прекрасный день вышла бы работа под таким приблизительно названием: "Новейшие методы достижения предельной чувствительности при приеме электромагнитных волн в диапазонах частот, применяемых при радиосигнализации". Автор: профессор физики в университете города X. И только в исключительно счастливом для меня случае где-то внизу мелким шрифтом было бы набрано: "Составлено при дружеском участии моего ассистента доктора Вульфа".
А потом делом заинтересовалась бы промышленность и профессор фон Егер за участие в дальнейшей разработке получил бы такую сумму, одна мысль о которой уже вызывала головокружение… Нет, я могу и сам попытаться все это осуществить! Трудность заключалась в том, что у меня не было никаких связей в промышленных кругах. Я знал о них не более того, что их финансовые возможности так же относятся к возможностям нашего института, как, например, средства уличного шарманщика к доходам индийского набоба.
В масштабах Грюнбаха такой человек, как Нидермейер, казался мне сведущим и опытным. Когда он в следующий раз пришел ко мне в гости, я, поступившись своими намерениями соблюдать экономию, опять выставил на стол три бутылки мозельского и, крепко стиснув зубы, выдержал обычную его болтовню, уже не подавая, как в прошлый раз, никаких реплик, нарушающих мирное течение беседы. К концу визита Нидермейер пришел в столь приятное расположение духа, что даже затянул песенку "Про старых товарищей", и я спросил его как бы между прочим:
— Скажите, пожалуйста, господин Нидермейер, нет ли у вас случайно знакомых в электропромышленности? Ведь вам приходится так много вращаться в деловых кругах!
Сигара в уголке рта Нидермейера свесилась вниз, он прищурил один глаз и посмотрел на меня, как смотрят на человека, внезапно и удивительно раскрывающего какую-то новую сторону своего существа.
— Гм… гм… милый доктор. Скажите на милость!..- пробормотал он. — Наконец-то вы почувствовали, где пахнет жареным. Разумеется, у меня есть там кое-какие связи. Что вы скажете, например, о фирме "Анилин АГ"? Они платят двести десять!
— Но ведь это же химические фабрики, — возразил я.
— Ах, да! Но я думал, что для вас это совершенно безразлично. Ну, что ж, в таком случае, может быть, Всеобщая компания электричества, коротко "Электро АГ"? — Нидермейер отхлебнул вина и, к ужасу моей жены, стряхнул пепел сигары прямо на ковер. Ну, уж раз вы, милый доктор, такой отличный малый, — продолжал он в припадке великодушия, — открою вам, что, обращаясь ко мне, вы попали по верному адресу. И, добавлю между нами, я и сам имею кое-какое отношение к "Электро АГ": там есть и моих пара акций. Надо же немного застраховаться, не так ли, Гертрудхен? — И, как бы ища у нее одобрения, он похлопал свою супругу по розовой шее, затем опять обратился ко мне:
— Итак, милый доктор, отправляйтесь немедля к директору, а еще лучше — к генеральному директору и скажите ему, что это я вас прислал, я, Нидермейер. Только не связывайтесь с конторской мелюзгой: все эти мелкие козявки ничего не смыслят, в общем — сплошное дерьмо! Прямым ходом в дирекцию! Вы сразу увидите, как вас там примут, едва сошлетесь на мою рекомендацию! Чего доброго, вы очень скоро переберетесь во Франкфурт, думаете, нет? Конечно, мне будет жаль наших приятных вечеров, но нельзя становиться поперек дороги к счастью человека…
Я не стал прерывать эту речь и оставил его при своем мнении. Рекомендацией же решил воспользоваться.
В тот вечер мне сыграло на руку еще одно благоприятное обстоятельство. Нидермейер неожиданно обратился к провизору господину Кинделю, который тоже сидел за столом:
— Хе-хе, не хотели бы и вы в ближайшую пятницу прокатиться на вашей старой мельнице во Франкфурт и пополнить запас своих ядовитых снадобий? Вот могли бы прихватить заодно и нашего милейшего доктора. Сэкономили бы ему билет.
Намек на мое далеко не блестящее материальное положение был беззастенчиво явным, но, может быть, я просто-напросто стал слишком чувствительным и Нидермейер вовсе не хотел меня обидеть? Да и как можно было ожидать особой деликатности от человека вроде Нидермейера? Провизор Киндель выразил согласие кивком головы, впрочем довольно сдержанным. По-видимому, это предложение не доставило ему большого удовольствия, но делать было нечего.
— Сегодня первый случай, когда затраты на вино как будто оправдались, — заметил я жене после ухода гостей.
Поездка во Франкфурт навсегда останется для меня поучительным воспоминанием. Я взял в институте двухдневный отпуск, на который давно уже имел право. Моя просьба об отпуске не совсем пришлась по вкусу профессору фон Егеру, но меня это мало трогало. В пятницу, еще до рассвета, мы с Кинделем выехали из Грюнбаха на его машине. Купил он ее из вторых рук и редко ею пользовался.
Вначале господин Киндель был молчалив. За рулем он сидел очень прямо. В серой мгле туманного рассвета он был бледен, выделялись темные круги под глазами. Плотно сжатые губы казались обескровленными, — так мог выглядеть человек, пригвожденный к столбу пыток. Я не смел его отвлекать. Когда мы отъехали от Грюнбаха километров на восемьдесят, он в первый раз разжал губы, чтобы выразить удовлетворение по поводу того, что сегодня торчать в аптеке придется не ему, а шефу. Киндель пробормотал еще что-то, достаточно непочтительное, о старом козле. Дескать, когда-нибудь выйдут ему боком шашни с официанткой из "Медведя", с которой он флиртует прямо на лестнице погребка. Сначала я подумал, что ослышался, но чем больше отдалялись мы от Грюнбаха, тем щедрее становился господин Киндель на грубые выпады, изрекаемые сквозь стиснутые зубы. Начинало казаться, что злоба его против Грюнбаха и всех его обитателей росла прямо пропорционально квадрату расстояния. Он выразил, например, надежду, что в один прекрасный день Нидермейер так запутается наконец в своих вонючих кишках, что уткнется носом в дерьмо. Он высказал несколько скабрезных предположений о фрау Нидермейер. Досталось от него и еще кое-кому из почтенных граждан Грюнбаха. Словом, Киндель раскрылся передо мной с самой неожиданной стороны. По-видимому, под внешне спокойной поверхностью его мнимо благочестивой души успело накопиться много злобы. Собрал он также богатейший запас компрометирующих сведений о частных тайнах многих жителей Грюнбаха, и при случае эти сведения могли стать весьма опасными для данных лиц. Я слушал его с удивлением, рассказ развлек меня, и лишь один раз пришлось мне перебить рассказчика испуганным возгласом: "Боже мой, сейчас нас этот грузовик…" Киндель резко затормозил и выругался самыми последними словами. При приближении к Франкфурту он как будто начал раскаиваться в невоздержанности своего языка, стал снова молчаливым и корректным.
— Все, что вы слышали, останется между нами, не так ли, господин доктор?
Конечно, я постарался тут же его успокоить: