Книга: Меж двух времен
Назад: 7
Дальше: 9

8

— Рассказывай сызнова, — потребовал Рюб. — Думай, черт побери! — В голосе его проступали разочарование и гнев. — В этих санях не было ничего особенного? Так-таки ничего? И седоки ничегошеньки не сказали?
— Полегче, Рюб, полегче, — вымолвил Данцигер. Он, Рюб и Оскар Россоф, все на сей раз в своей обычной одежде, сидели у меня в гостиной; кто держал чашку кофе в руках, кто поставил ее рядом с собой. Оскар курил сигарету. Я ни разу не видел его курящим, но, когда он прикончил вторую подряд, Данцигер в свою очередь попросил у него сигарету и тоже закурил.
Я сидел перед ними в рубашке и в матерчатых тапочках и, прихлебывая кофе, выжимал из себя мельчайшие подробности вчерашней прогулки, мысленно пересматривал картины, возникающие в памяти, в поисках хоть чего-нибудь нового.
Наконец я еще раз покачал головой:
— Это были… это были обыкновенные сани. Мне очень жаль, но седоки не проронили ни слова. Когда они уже проехали, женщина рассмеялась, но если мужчина и сказал что-нибудь, что вызвало ее смех, я его не расслышал.
— А уличные фонари? — раздраженно спросил Оскар. — Они были газовые или электрические? Это уж можно было заметить!
Раздражение легко передается, и я буркнул:
— Знаете, Оскар, я обратил на них не больше внимания, чем вы, когда выходите на улицу вечером.
— И ты больше никого не видел? — спросил Рюб, прищурив глаза. — Никого и ничего? Не слышал ни звука? Как насчет звуков — ты хоть что-нибудь слышал?
Мне не хотелось их огорчать, я чувствовал себя кругом виноватым, едва ли не преступником, но после некоторого раздумья, после тщетных попыток вспомнить, не упустил ли я какую-нибудь мелкую деталь, пришлось снова качать головой.
— Стояла мертвая тишина, Рюб. Повсюду снег, и никакого движения — только снег…
Губы у него дрогнули, но он тут же крепко сжал их, сдерживая злость. И даже заставил себя улыбнуться мне, чтобы показать, что он все-все понимает. Но какой-то физической разрядки было не избежать, и он встал, втиснул руки в задние карманы своих армейских брюк и принялся мерить комнату шагами.
— Проклятье! Сто проклятий, тысяча проклятий! Это мог быть восемьдесят второй год, вполне мог быть! И мог быть сегодняшний день. Кто-то вытащил откуда-то сани своего любимого дедушки, а светофоры из-за метели не работали. — Рюб отвернулся к Россофу, беспомощно развел руками и горько рассмеялся. — Это же черт знает что! Может, ему удалось, может, он-таки побывал там! А убедиться нет никакой возможности. Ну и ну!..
Он подошел к своему креслу, рухнул в него и потянулся за чашкой кофе, стоявшей на ковре.
Медленно, приглушенно, стремясь рассеять висящее в комнате раздражение, заговорил Данцигер:
— После прогулки вы вернулись сюда, Сай? И никого не встретили?
— Никого, — подтвердил я.
— Вы пошли сюда, в гостиную, подошли к окнам и выглянули в парк?
— Именно, — кивнул я, глядя ему в глаза, искренно надеясь, что он сможет вытянуть из меня что-нибудь такое, о чем я и сам не догадывался.
— И что вы там увидели — ничего особенного?
— Ничего. — Я откинулся в кресле, совсем подавленный. — Мне очень жаль, доктор Данцигер, ужасно жаль, но для меня прошлая ночь действительно была восемьдесят вторым годом. Во всяком случае, была им в моем сознании. Так что не приходится удивляться — просто я не обращал внимания…
— Понимаю. — Он кивнул несколько раз подряд, улыбнулся, затем, пожав плечами, повернулся остальным. — Ну что ж, придется ждать следующей возможности и снова попытать счастья, только и всего…
Мы промолчали. Данцигер взглянул на сигарету, тлеющую в руке, скорчил недовольную мину и загасил ее в пепельнице; значит, опять бросал курить. Молчание длилось минуты две, затем Россоф сказал:
— Сай, подойдите к окнам, хорошо? И выйдите на балкон точно так же, как вчера…
Я двинулся к застекленной двери, открыл ее, вышел на балкон и обернулся, вопросительно глядя на Россофа; процедура эта мне уже порядком надоела, однако я чувствовал себя обязанным выполнить все, чего от меня хотят.
— Закройте глаза, — сказал Россоф. Я подчинился. — Ну вот, сейчас вчерашняя ночь. Вы стоите на балконе и смотрите вниз, на парк. Не открывая глаз, мысленно представьте себе всю картину. Как только она станет отчетливой, опишите ее во всех подробностях.
Через секунду-две, не раскрывая глаз, я начал:
— Чистый, белый, совсем нетронутый, девственный снег — очень красиво… Деревья будто углем вычерчены на белом фоне.
Снег сплошь покрывает улицу и тротуар, совершенно нетронутый снег — я замечаю, что даже мои следы уже исчезли, а он все идет и идет… Снежинки блестят в пятнах света у подножия фонарей, а больше ничто не движется, не слышно ни звука. Я стою, несколько секунд гляжу вниз, на парк, потом поворачиваюсь, чтобы вернуться в комнату. Замечаю еще несколько светящихся окон в Музее естествознания — наверно, уборщицы за работой, Я задергиваю шторы и… Вот, к сожалению, и все. — Я обвел взглядом всех троих и шагнул в комнату. — Потом я лег и проспал до…
Я не кончил. Доктор Данцигер медленно вставал, выпрямляясь во весь свой огромный рост. Лицо его оживилось. Он стремительно подошел ко мне, вытянул руку и жестко, до боли сдавил мне плечо. Повернул меня лицом к балкону, вытолкнул обратно за дверь и сам последовал за мной.
— Смотрите! — Большая, с выпуклыми венами рука мелькнула у меня перед глазами, схватила меня за подбородок и силком направила мой взгляд к северу. — Вот куда вы смотрели вчера ночью! Посмотрите опять! Где он? Где ваш Музей естествознания?…
Конечно, никакого музея там не было — между мной и ним стеной стояли кварталы домов, и каждый намного выше «Дакоты». С моего балкона музей не был виден уже много десятилетий, и сознание этого факта вдруг поразило и меня, и Рюба, и Оскара, и Рюб прошептал:
— Вышло-таки! — Потом лицо у него покраснело, и он заорал:
— Вышло! Боже мой, вышло!..
Рюб и Оскар схватили меня за руку и принялись трясти ее, поздравляя меня и друг друга, а я стоял, глупо улыбаясь, покачивая головой и стараясь осознать, что вчера ночью я на несколько минут прогулялся отсюда, из «Дакоты», в зиму 1882 года. Доктор Данцигер полузакрыл глаза, чуть покачнулся и, кажется, находился на грани обморока. Потом все мы стали бормотать что попало, ухмыляться, отпускать дурацкие шутки, а я, хоть и принимал в этой сумятице посильное участие, ухмылялся и ликовал со всеми, мысленно вновь стоял на балконе в тишине белой ночи и глядел вдаль сквозь кварталы пустого пространства — пространства, которое вот уже десятки лет заполнено каменными громадами зданий.
Двадцать минут спустя мы уже были «на складе», и меня препроводили в комнату, которую я смутно помнил с тех времен, когда под руководством Рюба бродил по зданию экскурсантом. Теперь я сидел во вращающемся кресле, а к шее моей прилепили пластырем ларингофон. На консоли рядом со мной крутилась магнитофонная лента, а за почти бесшумной электрической пишущей машинкой сидела девушка с наушниками на голове; печатала она с моего голоса, записанного на пленку, чуть-чуть отставая от живой речи. Там и тут, прислонившись к стенам, стояли и слушали, выжидая чего-то, Данцигер, Рюб, Россоф, принстонский профессор-историк, полковник Эстергази и десяток других, с кем я встречался и раньше.
— Фредерик Боуг, — говорил я, — Федерик Н. Боуг из Буффало, штат Нью-Йорк. Последний раз я видел его три с половиной года назад в художественной школе. — Я поразмыслил секунду, потом продолжал:
— На экранах шел фильм под названием «Выпускник». Играла Энн Бенкрофт. И еще актер по имени Дастин Хофман. Режиссер Майк Николе. — Опять помедлил, прислушиваясь к тихому постукиванию электрической машинки. — Продается шоколад «Герши» в плитках. Коричневая бумажная обертка, надпись серебром. — Еще пауза. — Клиффорд Дабни из Нью-Йорка, лет двадцати пяти, работает составителем рекламных текстов. Элмор Боб — декан в женском колледже Монклер. Руперт Ганзман — депутат законодательного собрания штата. В Вайоминге живет чистокровный индеец племени сиу по имени Джералд Монтизамберт. В октябре прошлого года на Пятьдесят первой улице, неподалеку от Лексингтон-авеню, был пожар. А Пенсильванский вокзал недавно снесли…
В комнату тихо, почти неслышно вошел молодой человек — его я когда-то тоже встречал. Он осторожно сорвал с каретки верхнюю, уже заполненную половинку листа и унес ее; девушка продолжала печатать на нижней половинке. А я продолжал наговаривать на магнитофон имена своих знакомых и имена людей, о которых когда-нибудь что-нибудь слышал, вперемежку знаменитостей и личностей, никому не известных; факты и фактики, крупные и мелкие, всякие, лишь бы они относились к миру, каким я помнил его до вчерашнего вечера:
— Куин Элизабет — королева английская, а «Куин Мэри» — пароход, его продали какому-то городу в Южной Калифорнии… В парикмахерской на Сорок второй улице, близ отеля «Коммодор», работает мастер по имени Эмманюэл…
Дверь отворилась, и вошел, улыбаясь, лысоватый мужчина лет сорока; его я тоже встречал несколько раз в кафетерии.
— Пока все в порядке, — сообщил он. — Во всяком случае все, что мы сумели проверить.
По комнате прокатился возбужденный шепоток. Мужчина ушел, а я продолжал:
— Выходит комикс под заглавием «Орешки», и в последнем выпуске девочка Люси сказала собачке Снупи…
В одиннадцать часов Данцигер остановил меня, заявив, что довольно. А к полудню мы уже знали, что все наудачу названные мной факты — факты из мира, каким я помнил его до вчерашнего вечера, — остались фактами и сегодня. Несколько шагов, проделанные мной по снегу в мир 1882 года и обратно, ее изменили ничего в том мире и — как следствие — в нашем. Не было, например, ни одного человека, которого или о котором я знал бы вчера и который не существовал бы и сегодня. Никто, никак и ни в чем не изменился. Ни один факт, большой или крошечный, ничем не отличался от моего воспоминания о нем. Все осталось точно таким же, как было раньше, никаких заметных изменений не произошло, а это значило, что, соблюдая необходимую осторожность, эксперимент можно продолжать.
Но первым делом я навестил Кейт. После обеда я отправился к ней пешком через город; она закрыла свой магазинчик, мы поднялись с ней наверх и на протяжении сорока минут я трижды пересказал ей свое вчерашнее приключение.
— А как оно все-таки было? Что ты чувствовал? — допытывалась Кейт снова и снова.
Я пытался, как мог, ответить ей, подыскать нужные слова, а она сидела, наклонившись ко мне, прищурившись, приоткрыв рот, стараясь уловить все оттенки смысла, заложенные или подразумеваемые в каждом слове. Временами она удивленно, а то и восторженно качала головой, но в общем была, разумеется, разочарована: передать ей свои ощущения я так и не сумел, и когда пришла пора уходить, я понимал, что Кейт по-прежнему хочет знать: «А как оно все-таки было? Что ты чувствовал?»
Вернувшись «на склад», я переоделся в кабинете Россофа, а он воспользовался случаем, чтобы задать мне свои вопросы, в основном такого типа: в состоянии ли я эмоционально пережить и разумом принять реальность того, что со мной произошло? И, проявляя усердие, я продумывал ответ, пока натягивал на себя одежду. Мысленно я снова видел сани, удаляющиеся в круговороте снежинок, слышал затихающий звон колокольчика. И ясный музыкальный смех женщины в чудесную зимнюю ночь. По спине у меня от восторга пробежали мурашки. Я кивнул Россофу и ответил: «Да».
После этого он отвез меня к «Дакоте». Теперь мы спешили. Я ведь прожил в своей квартире довольно долго, прежде чем смог наконец достичь вчерашнего успеха; теперь в моем распоряжении оставались только сегодняшний вечер, завтрашнее утро и часть дня, чтобы добиться того же, — если я в самом деле хотел присутствовать при отправке длинного голубого конверта со штемпелем: «Нью-Йорк, штат Н.Й., Гл. почтамт, 23 янв. 1882, 6.00 веч.» Кроме того, теперь, в развитие эксперимента, переход в прошлое мне следовало осуществить самому, без помощи доктора Россофа.
К четырем часам я уже поднимался по лестнице. В коридоре у двери лежал пакет с рынка. Я поднял его, а когда, отомкнув дверь, вошел в гостиную, то это было поразительно похоже на чувство, с каким приходят к себе домой. В шесть я торчал на кухне у плиты с длинной вилкой в руке, ожидая, пока закипит картошка, и просматривая «Ивнинг сан» за 22 января 1882 года; все обстояло так, словно я и не нарушал установившегося образа жизни. Перед тем как подняться к себе, я заметил, что вчерашний снег с улицы счистили, светофоры заработали снова и по мостовой несутся потоки машин. Однако такие мелочи уже не имели для меня никакого значения. Потому что я знал — знал! — что там, за окнами, есть и параллельный январь 1882 года. И еще я знал — именно знал, — что, когда настанет момент, я смогу опять выйти в этот январь.
Я ткнул вилкой в картошку — еще жестковата — и, не покидая своего поста у плиты, вновь взялся за сложенную вдоль столбцов газету. Суд над Гито, убийцей президента Гарфилда, продолжается; следствие по скандальному делу «Стар Рут» все затягивается; на одинокой ферме в штате Вайоминг индейцы скальпировали целую семью… У входной двери зазвенел звонок.
Держа газету в руке, я прошаркал в тапочках по длинному широкому коридору, открыл дверь и… У порога стояла Кейт, на ней было долгополое пальто, голова была повязана шарфиком, а на лице застыла нервная улыбка — она ждала, что я скажу. Я ничего не сказал — я замер, уставившись на нее, тогда она проскользнула мимо меня в гостиную. Я повернулся, машинально затворив дверь, со словами:
— Кейт! Какого черта?…
Но она уже пересекала комнату, стаскивая пальто. Кинула его на кресло и обернулась ко мне — в шелковом платье бутылочно-зеленого цвета, отороченном белым кружевом, застегнутом на пуговицы у шеи и на запястьях; подол, качнувшийся от резкого движения, приоткрыл высокие, наглухо застегнутые ботинки. Одним рывком, словно опасаясь, что я ее остановлю, она сдернула темную косынку. Волосы у нее были расчесаны на прямой пробор, туго стянуты назад и собраны в узел на шее.
Я невольно улыбнулся — так хорошо она выглядела; густые медные волосы, светлая, чуть веснушчатая кожа, большие карие, дерзкие глаза — в сочетании с переливчатой бутылочной зеленью платья; она знала, что делает, когда выбрала именно этот цвет.
Приметив мою улыбку, она быстро сказала:
— Я иду с тобой, Сай. Посмотреть, как будет отправлено письмо. Оно мое, и я тоже хочу посмотреть!..
Я с уважением отношусь к женщинам, никогда не смотрю на них свысока и презираю мужчин, способных на такое. На мой взгляд, женщины не менее принципиальны, чем мужчины, только принципы у них, по правде сказать, совсем иные. Я сознавал, что могу положиться на Кейт буквально во всем, могу довериться ей абсолютно, поскольку ее оценки добра и зла очень близки к моим. Но теперь мы спорили без конца: Кейт у плиты — подготовку к обеду она сразу же взяла на себя, — я у кухонного стола; спор продолжался и когда мы сели за стол, разделив между собой две мои отбивные. Я начинал чувствовать себя ханжой, напыщенно отстаивающим древние моральные устои. Потому что Кейт было попросту наплевать на секретный характер проекта, на то, что ему придается важное значение, что в него вложены огромные силы и средства, что в его осуществлении участвуют высокопоставленные лица. Без особых усилий Кейт добралась, как по линеечке, до правды — женской правды, — спрятанной под научными претензиями. Она понимала, что все это в сущности не более чем огромная, дорогая, занятная игрушка; все мы просто забавляемся этой игрушкой, и, как девчонка-сорванец на детской площадке, она протискивалась сквозь круг мальчишек, чтобы позабавиться вместе с нами. И, черт возьми, протискивалась она лихо.
Я перешел к аргументам практического характера — и совершил роковую ошибку. Тем самым я предоставил ей возможность тут же возразить, потрясая вилкой и забыв о еде, что она тоже подготовлена, что она узнала о восьмидесятых годах ровно столько же, сколько и я. Более того, она подготовлена лучше, чем я прошлой ночью, потому что теперь она, как и я, уверена, что задуманное осуществимо.
За бесконечными моими словесными выкрутасами пряталось в сущности убеждение, что она права. Я был убежден, убежден до мозга костей, что завтрашний день увенчается успехом, и это был не голый оптимизм, а твердое знание. И я знал также — если сумею выразить свою мысль, — что сила моей убежденности в состоянии увлечь Кейт за мной. Я знал достоверно, что мы можем добиться успеха вдвоем, и после обеда, когда посуда была перемыта, спор наш постепенно сошел на нет.
Не то чтобы я прямо сказал ей, что согласен. Но она ходила взад и вперед, выкладывая свои аргументы, и длинное платье раскачивалось и резко шуршало. Я сидел и любовался ею, с трудом сдерживая улыбку, выглядела она сейчас прекрасно, и всякий раз, как она проходила под газовым рожком, волосы у нее вспыхивали каким-то особым блеском. Она выглядела просто роскошно, и в конце концов я встал, подошел к ней, обнял ее и поцеловал. Спор закончился, она победила.
Большую часть следующего дня — как только разделались с завтраком, посудой и утренней газетой — мы провели, читая вслух. Но прежде я разжег камин в гостиной. Потом подобрал с пола под окном книжку, которую листал, когда выглянул в парк и обнаружил, что началась метель, — всего лишь позавчера, заметил я себе не без удивления. Книжка была с одной из полок этой самой гостиной: новый, свеженький экземпляр романа «Обвиненная в убийстве», написанного м-с Эммой Д.Е.Н. Саутуорт и опубликованного немногим более года назад, в 1880 году. Издание было дешевенькое, в мягкой обложке, однако на ней не красовалось никаких полуголых девиц — просто черный шрифт на красной бумаге.
«Когда Сибил пришла в себя после обморока, подобного смерти, — читал я, — она поняла, что ее несут по узкому, извилистому, по-видимому, подземному проходу; кромешная тьма, которую нарушал лишь розовый отблеск свечи, движущейся впереди, как звезда, не давала ей разглядеть какие-либо подробности. Ею овладело предчувствие неминуемой гибели, и всепоглощающий ужас заполнил душу, сковав все ее мысли».
Я поднял голову и улыбнулся Кейт — она сидела поджав ноги на кушетке. Улыбнулся я напыщенности этой прозы; думаю, что и достаточно искушенные читатели восьмидесятых годов смеялись над подобными пассажами. И все же я погасил свою улыбку, и Кейт восприняла мой намек. К тому времени я перечел уже немало литературы такого рода; поначалу стиль ее казался мне забавным, но теперь приелся, и я научился читать такие книжки по диагонали, ради сюжета, который был не лучше, но и не хуже, чем во многих нынешних детективных романах.
Читали мы по очереди, с перерывами на кофе и на обед, и к середине дня довели книжку до конца. Кончалась она, как и большинство ей подобных, информацией о том, что сталось с главными героями после событий, описанных в романе. Последняя страница выпала на долю Кейт.
«Добавить остается немного, — прочитала она. — Рафаэль Риордан и его мачеха г-жа Блондель явились опознать труп и присмотреть за его отправкой. Джентилиска, ставшая теперь импозантной матроной, смотрела на мертвое тело со странно смешанным выражением жалости, отвращения, грусти и облегчения».
— Постой-ка, — прервал я Кейт и, когда она подняла на меня взгляд, раскрыл глаза как можно шире, слегка нахмурился и приподнял уголок рта. — Похоже это на жалость?
— Более или менее.
Я нахмурился еще сильнее и, удерживая один глаз широко раскрытым от жалости, прищурил другой.
— Теперь я добавил толику отвращения. А сейчас, смотри — это будет грусть. — Я отвесил челюсть. — И наконец, обрати внимание, номер без сетки, музыка — туш: облегчение!.. — Я задрал подбородок, раскрыл рот до предела, стараясь изо всех сил удержать на лице четыре выражения одновременно. — Ну как, на кого я похож?
— На удавленника.
— Этого я и боялся. Но держу пари, Джентилиска справилась с задачей без труда. Наверно, она сумела бы добавить сюда еще и ужас, и досаду, и восторг, не напрягая при том ни одного мускула на лице. Но знаешь, что мне нравится? Мне, кажется, нравятся люди, которым нравятся такие книги.
Кейт понимающе кивнула, и мы замолчали. В каминной трубе тихо рокотала тяга, потом на решетку свалился кусок угля.
— Они там сейчас, — сказал я, показав через комнату на окна; все, что мы видели, было серебристое зимнее небо.
Я говорил искренне. Весь день я ощущал живое присутствие вокруг нас нью-йоркской зимы 1882 года — ощущал сильнее, реальнее, чем когда-либо за все прошедшие дни и недели. Потому что теперь это стало для меня непреложной истиной: то время не умерло, оно существует.
— Они ждут нас, Кейт, — промолвил я, и единое настроение, единое чувство уверенности связало нас. И Кейт кивнула, захваченная этой абсолютной уверенностью.
— Пожалуй, пора, — сказал я.
Мгновенный испуг мелькнул на ее лице, мелькнул и исчез; она еще раз кивнула и прикрыла глаза.
Я и сам закрыл глаза, взял Кейт за руку и так сидел — в тепле и уюте, расслабив все мышцы, чувствуя, как рассасывается, уходит прочь последнее напряжение. И наконец, зная, что и Кейт не отстанет, я заговорил про себя:
«Через несколько минут и на несколько минут сознание твое отключится полностью — ты задремлешь, почти уснешь. Сегодня 23 января. Будет, конечно, то же самое число, когда ты вновь откроешь глаза: 23 января 1882 года. У вас с Кейт есть дело. ты выйдешь с ней в парк, и в твоем сознании не останется ничего от другого времени. Единственной твоей мыслью будет, что вам нужно на почту, нужно поспеть туда не позже половины шестого. Нужно посмотреть, кто отправит голубой конверт. Не вмешивайся в события. Наблюдай за ними, проходи через них, но не стань причиной какого-либо события и не помешай свершению какого-либо события. Разумеется, есть разница, есть новизна, но все будет в порядке, все будет в порядке. В какой-то момент, скорее всего на пути через парк, когда ты удостоверишься, что перед тобой зимний день 1882 года… в этот момент ты вспомнишь и настоящее. Вспомнишь настоящее и, таким образом, впервые станешь действительным наблюдателем».
Я подскочил в кресле, глаза у меня раскрылись; мне казалось, будто я и в самом деле задремал. Кейт смотрела на меня, а я держал ее за руку.
— Я тоже вздремнула; — сказала она. — Надо сходить на почту. Ты пойдешь?
— Пойду, — кивнул я и встал, потягиваясь. — Сделай милость, вытащи меня отсюда и встряхни хорошенько. Давай собираться…
В коридоре, еще позевывая, я достал из шкафа пальто с капюшоном, боты и круглую черную меховую шапку. Кейт надела пальто и повязала шарф. В каком году и в каком веке все это происходит, занимало меня не больше, чем любого, кто собрался на улицу. И внизу, выйдя из парадного на Семьдесят вторую улицу, ссутулившись и спрятав от холода подбородок в воротник пальто, я и не подумал оглядеться по сторонам, а переходя улицу, граничащую с парком, не посмотрел ни вправо, ни влево. Зачем? Мне такое и в голову не пришло.
Было морозно, и нам никто не встретился. Мы выбрались с территории парка на юго-восточном его углу, где Пятая авеню пересекается с Пятьдесят девятой улицей, и я расстегнул пальто, намереваясь достать из кармана мелочь на проезд. Тут Кейт издала легкий стон, и я быстро взглянул на нее. Она прижала руку ко лбу и плотно зажмурила глаза, лицо ее побелело. Я бросился поддержать ее — но тут же покачнулся сам и вынужден был выставить ногу, чтобы удержать равновесие…
Чего-чего, а физической реакции мы не ожидали. Я обнял Кейт за плечи — она дрожала. Чтобы хоть как-то поддержать и ее и себя, я оперся спиной о дерево у бровки тротуара, ощущая, как на лбу и над верхней губой выступает пот, сознавая, что и сам бледен как полотно. Уставясь на носки собственных ботинок, я глубоко вдыхал острый холодный воздух, пока не почувствовал, что пот на лице высыхает, и не понял, что справился с собой. Тогда я снова взглянул на Кейт — она уже открыла глаза и кончиком языка облизывала пересохшие губы.
— Спасибо, уже прошло, — сказала она, распрямляя плечи. Но боже мой, Сай!.. — добавила она шепотом.
Мы повернулись не сразу, не сразу смогли решиться на это. Но мы слышали, как скрипят по холодному сухому снегу железные ободья колес, как тарахтит разболтанный кузов, как резко хлопают по лошадиным бокам кожаные вожжи. Медленно, очень медленно повернули мы головы в ту сторону — и увидели, снова маленький деревянный омнибус с полукруглой крышей и высокими колесами на деревянных спицах; его тянула упряжка тощих лошаденок, и из ноздрей у них при каждом шаге вырывались клубы белого пара. Омнибус приближался, заполняя все поле зрения, я смотрел на него — и теперь уже помнил, откуда я прибыл сюда и как. Но потребовалось еще несколько секунд самой настоящей борьбы с собой, прежде чем разум окончательно принял тот факт, что мы стоим на углу Пятой авеню серым январским днем 1882 года.
Назад: 7
Дальше: 9