10
Цок-цок, цок-цок… Медленно, ритмично били копыта по плотно утрамбованному снегу, чуть громче и звонче — по булыжнику, и цокот их действовал успокаивающе, как и мерное, с легкими толчками, покачивание пролетки на рессорах. Я начал приходить в себя, кое-как совладав с избытком впечатлений, и время от времени даже открывал глаза.
Затем я услышал в отдалении исступленный звон колокола, он нарастал с каждым ударом, а когда мы пересекали Тридцать третью улицу, достиг прямо-таки сумасшедшей силы. Кейт судорожно выпрямилась, а я повернулся и увидел, как прямо на нас несется упряжка огромных белых скакунов с развевающимися гривами; оглушительно стуча подковами, они везли красную с бронзой пожарную машину, кучер изо всех сил хлестал кнутом, и за повозкой осталась плоская лента белого дыма, как за кораблем. Наш извозчик стеганул своего коня и дернул поводья, чтобы убраться подобру-поздорову с дороги. Пожарная машина промчалась через пятую авеню, сверкая красными с позолотой спицами, и все кучера и ездовые натягивали вожжи, уступая дорогу. Через четыре-пять кварталов мы опять услышали тот же звук, теперь уже с другой стороны, и я сообразил, что Нью-Йорк 1882 года, город деревянных балок, перекрытий и стен, освещается и отапливается открытым огнем.
Движение становилось все гуще и гуще. И вдруг мы с Кейт резко столкнулись, пролетка притормозила и юзом пошла к тротуару. Дернулась, проехала еще чуток, я услышал яростную ругань извозчика, опустил окно и высунул голову; шум на улице стоял невообразимый.
Мы были у перекрестка Пятой авеню с Бродвеем, и экипажи со стороны Бродвея вливались в наш поток, что еще представлялось возможным, или пытались пересечь его, что выглядело просто невозможным. Каждый экипаж, за редким исключением, имел по четыре колеса, на каждом колесе имелись железные ободья, грохочущие и скрежещущие по булыжной мостовой, и у каждой лошади — четыре подкованных, грохочущих копыта, а об управлении движением никто и не помышлял. Стучали, сталкиваясь друг с другом, колеса, стонало дерево, трещали цепи, скрипела кожа, кнуты щелкали о лощадиные бока, люди кричали и ругались, и вообще ни одна из улиц, какие случалось мне видеть в двадцатом веке, не была и в половину так шумна, как эти.
Наконец мы пробились через перекресток, и подковы мерно зацокали дальше по Пятой авеню.
— Надо бы светофоры поставить, — крикнул я извозчику.
— Чего, чего?
— Поставить сигнальные огоньки, чтобы регулировать движение, — сказал я, но он, естественно, смерил меня недоуменным взглядом и притворил окошечко в крыше.
Главный почтамт занимал треугольный участок напротив сада ратуши, там, где в Бродвей вливается улица Парк-роу. Пока мы с Кейт шли до центрального подъезда, нас разбирал смех: здание было такое нелепое, сплошные окна да декоративные колонны, поднимающиеся на все пять этажей до самой крыши, а на крыше разместились башенки, обшитые кровельной дранкой, чугунные перила, пузатый купол и еще флагшток, на котором реял длинный остроконечный штандарт с надписью «Почта».
Внутри здания оказались кафельный пол, медные плевательницы, темное дерево, матовые стекла и газовый свет. Мы обнаружили исполинскую панель с вычурными прорезями для писем, и подле каждой прорези таблички: «Центр», «Бруклин», «Стейтен-Айленд», «Пригородный район» «Современный Нью-Йорк делится на пять основных районов: Манхэттен, Бронкс, Бруклин, Куинз, Стейтен-Айленд.»; особые прорези предназначались для писем, адресованных в каждый штат и каждую территорию, а также в Канаду, Ньюфаундленд, Мексику, Южную Америку, Европу, Азию, Африку и Океанию. Позади этой исполинской панели скрывалась еще стена с тысячами личных пронумерованных почтовых ящиков. Было уже больше половины шестого; мы с Кейт заняли позиции по обе стороны панели и стали ждать.
В течение ближайших пятнадцати минут человек пятьдесят, в основном мужчины, подходили к панели и бросали письма, и надо было видеть выражение удивления и отвращения, застывшее на лице Кейт. Ибо чуть ли не каждый, не прерывая шага, издали сплевывал густую слюну, коричневую от жевательного табака, и старался на ходу попасть в какую-нибудь из десятков больших плевательниц, расставленных по залу. Некоторые были снайперами, поражали цель точно и звучно и проходили дальше, донельзя довольные собой. Другие промахивались сантиметров на тридцать и более, и, как только глаза привыкли к тусклому освещению, мы увидели, что кафель сплошь заплеван; Кейт нагнулась и, прихватив юбку пальцами, брезгливо приподняла подол.
Минута шла за минутой, а мы все ждали; людской поток втекал в зал и вытекал из него, беспрерывно поскрипывали и хлопали на петлях створки прорезей для писем. Я был уверен, что Кейт, как и я, мысленно держит в руках голубой конверт с обожженным углом и последними словами самоубийцы. Предстояло ли нам сейчас увидеть его снова? Может статься, и нет: отправитель с равным успехом мог опустить его в один из наружных ящиков. Не успел я додумать мысль до конца, как во мне созрело убеждение, что именно так оно и было и что мы никогда уже не увидим «отправку сего» — письма, которому надлежит «иметь следствием гибель… мира».
Но тут он появился, ровно без десяти шесть по стенным часам он протиснулся через тяжелые двери зала. Вот он приблизился — быстрой, целеустремленной походкой, типичный Джон Булль с черной бородой и выпирающим животом, и во мне вдруг вспыхнуло такое волнение, что на какую-то долю секунды я буквально ослеп. Он шел по необъятному кафельному полу и, казалось, заполнял его собою целиком, шел прямо на нас, сжимая в волосатой правой руке тонкий, длинный голубой конверт. Низкая плоская шляпа самодовольно сидела на самой макушке, полы расстегнутого пальто разметались от быстрой ходьбы, и из-под пальто рельефно и воинственно выпячивался живот. Голова его была запрокинута, так что жесткая борода торчала прямо вперед, словно он бросал вызов всему миру; в углу рта, приподняв губу, висела сигара, и создавалось впечатление, будто он огрызается.
Это был внушительный, запоминающийся человек, он не замечал меня, да и никого вокруг; злые карие глазки его смотрели прямо перед собой, он был поглощен своими заботами, своими помыслами, важностью того, что вознамерился совершить. И наконец, мы пережили миг, ради которого явились сюда из другого времени.
Он поднес длинный голубой конверт к медной прорези с табличкой «Центр», и на мгновение я увидел знакомую лицевую сторону. Увидел странную, немного вкось наклеенную зеленую марку — вспомнил ее со штампом гашения и увидел наяву неправдоподобно чистой; увидел выведенный с характерным наклоном адрес: «Эндрю У. Кармоди, эсквайру. Пятая авеню, 589» — вспомнил старые, выцветшие чернила и увидел наяву свежие, черные. Край конверта, необгорелый и запечатанный, протолкнул медную створку прорези внутрь, рука разжалась, блеснул бриллиантовый перстень. И голубой конверт исчез, чтобы начать свой таинственный путь в будущее, лишь слегка покачивалась в прорези медная заслонка.
А человек тем временем повернулся на каблуках и удалялся быстрыми шагами, и… собственно, мы увидели все, что хотели, — но не могли же мы позволить ему просто уйти и навсегда исчезнуть в ночи. Не сговариваясь, Кейт и я последовали за ним.
Мы протиснулись в дверь — на улице уже стемнело. Человек, за которым мы следовали, повернул к северу, туда, откуда мы недавно пришли. За краем тротуара почти в полной темноте лежал Бродвей, все еще шумный, хотя движение значительно спало. Теперь на мостовой видны были лишь какие-то неясные очертания да разрозненные движущиеся тени. Иногда в свете фонарика, качающегося на оси фургона, мелькали веера забрызганных грязью спиц, но сама повозка, кучер и упряжка тонули во мраке; или же блестела серебристая дверная ручка и трясущийся полированный кузов кареты, освещенные боковым фонарем, — опять-таки больше ничего. И по ту сторону улицы в окнах и подъездах нигде не было света, виднелись только очертания дверных и оконных проемов, смутно вырисованные горящими в полсилы ночниками. Мимо нас спешили пешеходы, — вероятно, запоздавшие конторские служащие; тусклые уличные фонари на мгновение вырывали их лица из тьмы, окрашивали желтизной — и тут же эти лица вновь бледнели и исчезали до следующего фонаря.
Кейт крепче ухватилась за мою руку, прижалась ко мне — я понимал ее состояние. Незнакомая, мглистая улица, где железо все еще грохотало по булыжнику, мрак, прерываемый квадратами, прямоугольниками, конусами неяркого света, самый оттенок которого был непривычен, — все это, пожалуй, пугало и меня. И тем не менее — господи, подумать только, мы здесь, среди таинственно торопливых, едва различимых в ночи людей! — теперь я знал наверняка, что Рюб Прайен сказал правду: это действительно самое увлекательное приключение на свете.
У очередного фонаря мужчина внезапно шагнул к обочине и сошел с тротуара на мостовую. Он остановился в слегка трепещущем круге желтого света и стоял на булыжнике, выпятив живот, сдвинув блестящую шляпу на затылок; нас он по-прежнему не видел, вертел головой то туда, то сюда — так ведут себя люди, нетерпеливо высматривающие омнибус в потоке экипажей. Мы волей-неволей продолжали идти, чуть замедлив шаги, и, когда поравнялись с ним, он еще раз взглянул вдоль улицы и порывисто кинулся назад на тротуар.
— Омнибус? — произнес он вслух вопросительно, будто сам себе удивляясь. — Ни к чему мне теперь ждать омнибуса!..
Он вернулся на тротуар, а мы с Кейт устремили взоры на мостовую, притворяясь, будто не обращаем на него ни малейшего внимания. Далеко он не ушел — на ближайшем углу выстроились в ряд четыре-пять извозчиков, и он быстрыми шагами приблизился к первому в очереди.
— Домой! — бросил он звонко и радостно, потянувшись к дверце. — До самого дома с шиком!
— И где же это ваш дом? — язвительным тоном спросил извозчик, нагибаясь с открытого облучка.
— Грэмерси-парк, девятнадцать, — был ответ. Дверца хлопнула, извозчик цокнул языком, щелкнули поводья, и пролетка отъехала, затерялась в жиденьком потоке покачивающихся фонарей и ламп. Я опять повернулся к Кейт, но она стояла неподвижно, впившись глазами в землю.
На краю тротуара, у подножия телеграфного столба сохранилась полукруглая лепешка неистоптанного снега. И на нем в тусклом свете, падавшем от фонаря, виднелся четкий и ясный отпечаток — миниатюрная, но совершенно точная копия надгробия, фотографию которого показывала мне Кейт, надгробия на могиле Эндрю Кармоди на окраине городка Джиллис, штат Монтана.
— Не может быть, — пробормотала Кейт каким-то бесцветным голосом. Взглянула на меня и повторила:
— Этого просто не может быть!..
Теперь ее голос звучал неожиданно зло, и я вполне понимал ее: это настолько не подходило под какое бы то ни было разумное объяснение, что положительно сводило с ума.
— Знаю, что не может быть, — сказал я. — И тем не менее — факт…
Отпечаток оставался фактом; мы нагнулись, чтобы рассмотреть его поближе. На снегу перед нашими глазами оттиснулись прямое основание и прямые стороны, переходящие в точный полукруг — именно так рисуют надгробия на карикатурах, — а внутри узор, образованный десятками крошечных точек: девятиконечная звезда, вписанная в окружность.
Когда я поднял голову, пролетка уже исчезла, растворилась в темноте. Я постоял еще немного, глядя в глубь улицы прищуренными глазами, однако искал я уже не ее. За секунду или две до того сквозь постепенно стихающий железный грохот Бродвея я разобрал звук, который подсознательно отметил как знакомый, но только сейчас меня осенило, что это за звук.
— Кейт, — спросил я, — хочешь выпить? Сидя перед ярко горящим камином?
— Бог мой, да, конечно.
Я взял ее под руку, и мы прошли вперед десяток шагов до угла. На стеклянном ящике фонаря читались названия улиц:
«Бродвей» и под прямым углом к нему «Парк-плейс». В одном коротком квартале до Парк-плейс лежал источник знакомого перестука. Три высоких узких окна, брезжущие красноватым светом, и двойной скат крыши, чернеющий на фоне ночного неба: над улицей, как на насесте, приютился старый-престарый друг, станция надземки.
Поднимаясь по лестнице, я радовался привычному рисунку витых чугунных перил. Мальчиком я часто приезжал в Нью-Йорк и много раз катался на надземке. И вот теперь, на этой маленькой станции, я вновь увидел голые изношенные деревянные половицы, деревянные рифленые стены и деревянную с выемкой полочку билетной кассы, отшлифованную и отполированную десятками тысяч рук. На полу стояла плевательница, а под потолком висела единственная керосиновая лампа под жестяным колпаком. Но даже тусклое освещение казалось знакомым: такие станции существовали еще в пятидесятых годах нашего века, и я бывал на них.
Я просунул две пятицентовые монеты через полукруглую дырочку в проволочной решетке, отделявшей меня от усатого кассира. Тот взял их, не поднимая глаз от газеты, которую читал, и выбросил мне два билета. Мы прошли на платформу, и на какое-то мгновение я был опять-таки поражен видом пассажиров, ожидающих поезда: женщин в чепцах и шалях, в юбках, чуть не подметающих платформу, с муфтами в руках, и мужчин в котелках, цилиндрах и меховых шапках, при бакенбардах, сигарах и тростях. Ту-у-у! — послышался высокий радостный гудок, мы повернулись к рельсам, и тут я был по-настоящему ошеломлен. Мартин, разумеется, говорил мне, показывал картинки, но я совсем запамятовал: к нам приближался кургузый, низенький, игрушечный паровозик, пыхтя и извергая искры из карликовой трубы. Паровозик притормозил, стал пыхтеть пореже, выпустил в обе стороны клубы пара, из окна высунулся машинист, и наконец поезд вполз на станцию.
Вагон оказался почти полон, но я уже привык к облику окружающих нас людей, а взглянув на Кейт, понял, что и она тоже привыкла. Мне и в голову не приходило, что человек с каштановой бородой, усевшийся напротив нас, едет на свадьбу: блестящий цилиндр был для него, как и для многих других в вагоне, повседневным головным убором. Рядом с ним, рассеянно уставившись в пространство, сидела женщина в темно-синем шарфике, завязанном под подбородком поверх коричневой вязаной шали; на ней было длинное темно-зеленое платье, а между краем платья и верхом черных, на пуговицах, ботинок выглядывали толстые белые вязанные чулки в поперечную красную полоску. Но теперь я видел не только одежды — я мог уже разглядеть за ними женщину, нет, девушку. И видел, что она, каков бы ни был ее наряд, молода и красива. Мне даже подумалось — почему, не знаю, но подумалось, — что у нее хорошая фигура.
Кейт толкнула меня локтем.
— Никаких реклам, — прошептала она, показывая глазами на пространство за окнами.
— Интересно, сколько лет пройдет, прежде чем подобная идея осенит чью-нибудь гениальную голову?…
За окном было много огней, тысячи огней, но никакого блеска — просто тысячи искорок, никак не разгоняющих темноту; в основном это были газовые светильники — издали их пламя казалось белым и почти устойчивым, — но, разумеется, водились в городе и свечи, и керосиновые лампы. И никаких цветных огней, никакого неона, никаких надписей, лишь бескрайнее черное пространство, усыпанное точечками света, и все эти точечки — поразительно — ниже нас. Мы смотрели поверх крыш Манхэттена, и самыми высокими строениями на всем его протяжении были десятки церковных шпилей, вырисовывающиеся — ну да, на фоне реки Гудзон, которая виднелась все явственнее в лучах восходящей луны. Через несколько минут, когда не видимый нам месяц поднялся выше, поверхность реки стала ярче, заблестела, и я вдруг приметил темные силуэты парусников, стоящих на якоре вдали от берега, силуэты их голых мачт.
Мы сошли на конечной станции, на углу Шестой авеню и Пятьдесят девятой улицы, всего в каком-то квартале от того места, где сегодня днем выбрались из Сентрал-парка. Миновав перекресток, мы опять очутились в парке и шли сквозь него в полном молчании; не сговариваясь, мы отложили обмен впечатлениями до возвращения в наше убежище, в «Дакоту», — дом высился впереди одиноким темным пятном на фоне лунного неба.
Потом мы с Кейт сидели в гостиной, держа в ладонях уже по второму бокалу крепкого виски с водой. В камине ярко пылал огонь, и мы говорили и снова говорили обо всем, что только можно было сказать по поводу голубого конверта, его отправителя и миниатюрной копии надгробного камня, отпечатавшейся на снегу. Наступила пауза, и наконец я сказал:
— Так все-таки что из виденного за день произвело на тебя самое сильное впечатление? Улицы, люди? Здания? Вид города из окна надземки?
Кейт задумчиво отхлебнула виски и ответила:
— Нет, лица. — Я недоуменно посмотрел на нее.
— Лица не те, к каким мы привыкли, — продолжала она, покачивая головой, словно я с ней спорил. — Лица, которые мы сегодня видели, какие-то совсем другие…
Я подумал, что, возможно, она права, но сказал:
— Это просто так кажется. Люди одеты по-другому. Женщины почти не накрашены. Мужчины с бородами, усами, бакенбардами…
— Не то, Сай, не то, да к бородам мы и сами привыкли. У них действительно какие-то другие лица. Ты подумай об этом.
Я отпил из своего бокала.
— Может, ты и права. Даже наверное. Другие — но в чем?
Ни она, ни я не сумели дать немедленного ответа. Однако, глядя на огонь и потягивая виски, я вспоминал виденных сегодня людей — в омнибусе, на тротуарах Пятой авеню, в вагоне надземки, в освещенном газом, отделанном мрамором и темным деревом зале незнакомого, давно исчезнувшего почтамта — и чувствовал, что Кейт права. И вдруг меня озарило: я только что произнес, хоть и про себя, слово «исчезнувший». Я внимательно взглянул на Кейт и, проверяя себя, спросил:
— Слушай, Кейт, а где мы сейчас? Что там за окнами? Все еще восемьдесят второй?
Она поразмыслила секунду-две и отрицательно качнула головой.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что… — Она пожала плечами. — Потому что мы вернулись, вот и все. Мы закончили свои дела, вернулись сюда, в эту квартиру и, стало быть, в наше время, — сказала она и вдруг засомневалась:
— А разве нет?…
Мы поднялись и, сжимая в руках бокалы, нерешительно двинулись к окнам, выглядывающим в темноту Сентрал-парка. Коснувшись лбами стекла, посмотрели вниз, на улицу. И увидели длинную цепочку светофоров — в обе стороны, на сколько хватал глаз, горел красный свет. Потом светофоры переключились на зеленый, машины рванулись с места, какой-то таксист злобно засигналил легковушке, вылетевшей из парка и пытавшейся проскочить на Семьдесят вторую. Я обернулся к Кейт, пожал в свою очередь плечами и поднес к губам остаток виски.
— Ну, вот мы и дома.