2
Даже тогда бабушка Майкла казалась старой — старше дедушки, которого ей предстояло пережить. Крупная женщина с большими руками и копной совсем белых волос, вырывавшихся из всех заколок и повязок, которыми она пыталась их обуздать. Она была склонна к полноте и говорила, что у нее «кость широкая», и при этих словах обводила всех суровым взглядом, будто высматривая, не посмеет ли кто-нибудь ей возразить. Глаза у нее были ярко-синие, а белки с наступлением старости все больше отливали желтизной, но она держала собственных кур, доила собственную козу и с гордой сноровкой штопала бесчисленные носки. Без малейших усилий она занималась стряпней, приносила овощи из огорода, еще облепленные землей, и отправляла первого, кто попадался под руку, принести дров для огромной плиты, которая дышала жаром в дальнем конце кухни, протянувшись почти вдоль всей стены. Ее конфорки никогда не остывали, и на ней постоянно в чайнике прел убийственный чай, казавшийся в чашке темным, как глина, — дедушка Майкла выпивал его в день галлоны и галлоны. О кофе слыхом не слыхали, а внушительные завтраки состояли из скворчащих шкварок, яичницы и хлеба, замешанного на соде. Мужчины — члены семьи и работники — собирались в кухне с каменным полом, и поглощали груды исходящей паром еды, прежде чем отправиться в поля, в коровник и в конюшню, а с сырых низин поднимался туман, и в небе собиралась угаснуть последняя звезда. В морозные зимние утра, темные хоть глаз выколи, мужчины брали с собой покачивающиеся керосиновые фонари — к службам электричество еще не подвели. А в теплые летние рассветы солнце, словно расплавленный огненный шар, медленно поднималось по безоблачному небу и лило на землю благословенный золотистый свет.
И если дед Майкла, ростом шесть футов пять дюймов, был владыкой фермы, и полей, и работников, и урожаев, то бабушка была госпожой дома, подательницей трапез и строгой блюстительницей манер. Руки перед едой мылись едким карболовым мылом, запах которого Майклу предстояло помнить до конца своих дней, а сапоги тщательно очищались от грязи. Дом и ферма в те дни кипели жизнью — кто-то приходил, кто-то уходил, в прихожей стучали сапоги, бабушка во дворе звала мужчин ужинать, а если они были далеко, то Майкл опрометью бежал в поля, где они занимались своим делом — потные лица, в руках серпы, или уздечки, или ведра, или лопаты, или мешки, или вилы. Ему запомнились такие вечера, вечера сенокоса, когда в воздухе висели облачка мошкары, мычание коровы разносилось в тихом воздухе на мили, а он был весь облеплен осыпавшимися семенами трав и забрызган навозной жижей, потому что бежал за ними по лугам, не разбирая, куда ступает.
— У тебя нос в дерьме, — говорилось ему невозмутимо. — Ты, что, в снежки им играл? Живей беги домой, да отмойся хорошенько, не то бабушка шкуру с тебя спустит. — И он не видел, как они ухмылялись вслед ему.
Майкл Фей с носом в дерьме бежал вот так домой как-то на исходе лета, споткнулся, упал, покатился, заскользил — и жизнь его была схвачена, подброшена и возвращена в ином месте. В другом мире.
Он ощущал запах жирной земли, по которой скользил и катился под уклон, взмахивая короткими ногами и ручонками. Он ощущал запах чеснока и речной тины, а когда мир перестал вертеться, он оказался на склоне, спускающемся к ручью в низине, прокатившись двадцать футов по крутому поросшему орешником откосу. Закатный вечер остался позади на лугу. Тут царил сумрак, деревья — ольха и ивы — наклонялись над водой, точно пьющие животные, и в их тени уже сгущался ночной мрак.
Он сел, почистился пухлыми ладошками. В волосах у него запутались обломки прутиков, забились под рубашку, а одежда у него была черной и зеленой от грязи и сока трав. Он сморщился, посмотрел на черные ладошки, а потом на речное русло, полное шума воды, застланное ранними сумерками. В долгие дневные часы он часто ловил тут пескариков, когда бабушка давала ему передохнуть от множества дел, которые находила для него. Он знал эту реку — для него ручей был рекой, хотя в ширину едва достигал десяти футов и его ничего не стоило перейти вброд. Если направиться вверх по течению, то через несколько сотен шагов будет старый мост, которым редко пользовались. Тяжелые каменные устои вставали из воды, точно стены замка, а под его аркой не было ничего, кроме тьмы, да шмыгающих водяных крыс.
Майкла пробрала дрожь, и вдруг он замер — река в этот вечер казалась какой-то странной. Деревья выглядели более густыми и высокими. Ивы словно состарились, их ветки ниже проникали в бегущие струйки. А на склоне, по которому он скатился, больше не было пней.
Он оглянулся на склон. Да, правда. Его дед срубил там много ореховых кустов, чтобы овцы могли спускаться к воде пить. Коровы на такой крутизне обязательно соскальзывали бы, но овцам она была ни по чем. Там осталось достаточно пеньков, о которые спотыкались те, кто про них не знал, завитых вьюнками, укрытых мхом, а он, покатился, не зацепился ни за один. Странно.
Но он тут же забыл об этом. В мире взрослых, конечно, найдется объяснение, как оно есть для всего. А тут — неважно. Майкл посидел, слушая реку и чуть улыбаясь. Над ним за верхушками деревьев незаметно поднялась вечерняя звезда. Все мысли об ужине, о данном ему поручении словно кто-то высосал у него из головы. Он сидел и будто ждал чего-то.
В деревьях на том берегу что-то задвигалось. Он замер, но сердце у него заколотилось, громом отдаваясь в висках.
Колыхались, хлестали ветки — сквозь них продирался кто-то тяжелый. Майкл вглядывался, но в угасающем свете не мог различить ничего. Сами по себе его мышцы напряглись, а руки судорожно сжали опавшие листья, впились в них ногтями.
До него донеслись голоса — сначала один, затем второй, отвечающий первому. Слов он не понимал. Голоса звучали басисто, утробно, будто порыкивали, но ритмично, словно пели. Он поднялся на колени, готовясь защищаться.
В зарослях ежевики напротив по ту сторону реки возникло что-то. Ухмыляющаяся маска лисы — глаза горят, зубы блестят, но под ней сверкали еще два глаза и в широкой усмешке скалились зубы. От потрясения Майкл перестал дышать, он упал на спину в прелые листья и прутья. Послышался лай, похожий на смех, и снова движение на берегу напротив, темные мелькающие тени. Раздался плеск воды, и он увидел остроухий силуэт, бредущий через речку. И снова разговор, снова напевная речь и новый раскат сухого смеха, будто дятел забарабанил по дереву.
— Господи! — пискнул Майкл, и в воздух взметнулись комья и прелые листья, когда он заскользил вверх по склону на ягодицах. А реку переходили все новые и новые силуэты, хотя ни один еще не добрался до его берега. Они были почти человеческими, согнутыми, закутанными в шкуры, их руки и ноги блестели — то ли потом, то ли краской. Двое несли на плечах длинный шест, к нему было привязано что-то вроде вешалки для шляп. Ветвистые оленьи рога. С реки потянуло ветерком, и он ощутил их запах. Они воняли мочой, протухшим мясом, древесным дымом. Их роняющая капли ноша смердела кровью и внутренностями.
Он не выдержал. Повернулся спиной к реке, воздух со свистом втягивался в его легкие и выбрасывался наружу, по щекам катились слезы ужаса, оставаясь незамеченными. Его ноги скользили по палым листьям и грязи, пальцы вонзались в почву, чтобы удержаться. Он продрался туда, где деревья редели и стало светлее — назад на луг, где расстался со своим миром. И в этот миг его цепляющиеся пальцы напоролись на скрытый мхом пенек, и он упал на бок, рыдая, чувствуя, что тени с реки вот-вот набросятся на него, что его затопит их гнусный смрад. Он зажмурился.
Но ничего не произошло.
Он чуточку приоткрыл глаза, ничего не увидел в сумеречном свете, а потом вытаращил их, оглядывая берег внизу.
В реке и около не было никого. Птица высвистывала вечернюю песню, ничто не тревожило посверкивающую поверхность воды. Ветки деревьев и кустов были неподвижны. Он втянул носом воздух, сдерживая рыдания, и с полей до него донеслись голоса мужчин, идущих в дом ужинать. Он поглядел туда и увидел их темные фигуры на сумеречном фоне полей, тлеющие кончики сигарет подмигивали ему, точно крохотные глазки. Он выполз из колодца сгущающегося мрака — речной низины и немного полежал на краю луга. В ласковом вечернем воздухе его грудь все еще судорожно вздымалась. Где-то тихонько разговаривала горлица — сама с собой. Кто-то из мужчин чему-то засмеялся — веселым спасительным смехом. Он услышал металлический щелчок калитки и понял, что они вошли на задний двор, где окна дома уже желто светятся, хотя еще не совсем стемнело. Он с трудом поднялся на ноги, оглянулся через плечо и захромал к дому, утирая глаза, сморкаясь в рукав. Он чувствовал, как грязь засыхает у него на щеках, твердеет под ногтями. Да, бабушка две шкуры с него спустит за то, что он явится домой в таком виде.
И спустила, а потом оттирала и отмывала его под кухонным краном, пока уши у него не запылали огнем, щеки не заблестели, а ноздри не закупорил запах мыла. В ночной рубашке и тапочках он сидел за столом со всеми остальными, иногда слегка потирая ягодицы, еще хранившие память о прикосновении ее жесткой ладони. Но он даже не заплакал. В голове у него кружились воспоминания об увиденном у реки, и как он выплакался там, когда думал, что ему пришел конец.
Ел он жадно, почти не жуя, картошку, морковь, куски барашка под густым мясным соусом, и на верхней губе у него появились белые усы, такими огромными глотками он пил молоко. Бабушка поглядывала на него с упреком, нежностью и тревогой. Майкл ничего не замечал. Нос его был погружен в стакан, а мысли вертелись фейерверочным колесом. Те, кого он видел у реки… может, они «террористы», про которых говорила бабушка, такие, какие убили папу и маму? При этой мысли он перестал глотать. Террорист смутно рисовался ему чудовищем в маске, ночным и ужасным, которое забавляется, убивая людей. И, может, они его там учуяли. Наверное, лучше рассказать…
Он обвел взглядом стол, почему-то чувствуя себя виноватым. Дедушка уже отодвинул тарелку и раскурил трубку — огонек спички озарил его римский крупный нос, рубленные черты лица, словно утес над морем, выдержавший много бурь. Волосы у него на голове, хотя и совсем седые, оставались такими же густыми, какими были тридцать лет назад, а спина была прямой, как доска. Рука, державшая трубку, величиной не уступала лопате — загорелая и в коричневых старческих пятнах. Работники называли его Капитаном, потому что обычно он расхаживал в старых кавалерийских гетрах и кожаных крагах. Когда он шел по мощеному двору, его сапоги выбивали искры, и Майкл не уставал зачарованно следить за ним.
Бабушка убирала тарелки со стола с помощью двух дочерей. Его тетя Роза, лишь немногим старше него, подмигнула ему, удаляясь на кухню с целой башней тарелок. Майкл заболтал ногами под столом, стараясь не задеть Демона, старого колли деда. С возрастом его характер стал угрюмым и раздражительным. Во время еды он забирался под стол, чтобы попользоваться объедками. Единственная причина разногласий между дедом и бабушкой, известная Майклу, — пес с поседевшей мордой под столом, за которым ужинает семья. Майклу Демон не нравился. Угольно-черный, тощий, с острой мордой, обожающий хозяина, а к остальному человечеству относящийся с глубочайшим пренебрежением. Однако, хотя дом был царством бабушки, пес десяток лет был верным помощником дедушки, а потому оставался под столом.
Дядя Шон скручивал себе цигарку, что-то напевая вполголоса. У него было лицо кинозвезды, и сестры на него надышаться не могли. Он сунул цигарку в рот и неторопливо нашаривал спички, улыбаясь на розовую физиономию Майкла. Люди говорили, что он вылитый Кларк Гейбл — густые черные волосы падают на лоб, и глаза — серые, как море, фамильная черта семьи Фей. Когда он, начищенный и приглаженный, являлся на танцы, которые в конце каждого месяца устраивались в зале при церкви, девушки липли к нему, точно мухи к меду. Но он словно бы не замечал их, а думал только о ферме, придумывал способы улучшить то то, то это, частенько в полном противоречии со взглядами отца. Майкл однажды утром услышал, как работники прохаживались на его счет: уж очень Шон выламывается под джентльмена, а один хихикая добавил, что лезь к нему девки, как к Шону, его Джон Томас к этому времени истерся бы в пуговичку. Каким-то образом Майкл понял, что за столом лучше этого не повторять, хотя и подумывал порасспросить тетю Розу, которая часто удила с ним в речке, а когда грохотал гром, брала его к себе в постель.
Заскрипели отодвигаемые стулья, раздались приглушенные рыгания. (Бабушка еще не вернулась из кухни, а то бы они не посмели.) Табачный дым завивался голубыми струйками в свете керосиновых ламп. С потолка сиротливо свисала электрическая лампочка, но ее зажигали лишь в особых случаях. И к тому же бабушка с дедушкой терпеть ее не могли. Души в ней нет, говорили они, и продолжали с наступлением сумерек зажигать керосиновые, не слушая возражения своих детей. Электричество приберегалось для гостей.
Работники пожелали им доброй ночи и отправились по домам, нахлобучив кепки на головы, едва вышли за дверь, и втягивая носами воздух в мерцании звезд. Двоим-троим предстояло съесть ужин, состряпанный их женами, но остальные были холостяки и возвращались либо в пустые, либо в родительские дома. В это время года их на ферме собиралось много — шел сенокос, приближалась жатва. Оставшиеся на кухне слышали царапание и шуршание велосипедов, которые весь день прислонялись к стене, а потом дверь закрылась, и тетя Рейчел начала задергивать занавески на ночь.
Демон выбрался из-под стола и с довольным вздохом плюхнулся возле плиты. Старик Муллан раскурил трубку и сел напротив дедушки Майкла с кожаной уздечкой, которую натирал мылом. Это была его привилегия: он ведь работал у Феев с первой мировой, когда вернулся из Фландрии, припадая на одну ногу, совсем еще молодым парнем.
Из судомойной доносился стук тарелок и женские голоса. Майкл почувствовал, что у него слипаются глаза. Может, завтра рассказать кому-нибудь, рассказать, что у реки прячутся террористы с лисьими мордами, ждут, когда можно будет взорвать всех. Но здесь в надежном убежище дома он уже не был так уж уверен, что видел их на самом деле. Может, ему приснилось. Он зевнул, и тут же тетя Роза ухватила его.
— Ты уж совсем спишь в своей ночной рубашке. Вон как зеваешь. Пора в постельку, Майкл.
Он сонно заспорил, но она стянула его со стула и взяла за руку. Дедушка кивнул ему над трубкой и «Айриш филд», бабушка поцеловала его в лоб, а дядя Шон рассеянно ему помахал. Старик Муллан ограничился тем, что на секунду перестал намыливать уздечку. Роза втащила его вверх по лестнице, ни на секунду не умолкая. Он любил слушать, как она говорит, особенно в громовые ночи, когда он забирался в ее объятия на постели, пахнущей девочкой. Она болтала, чтобы гром его не пугал, хотя сама гром любила. У нее от него волосы потрескивают, объясняла она.
Вдруг он сообразил, что она спрашивает, отчего он так перемазался, что с ним произошло. Он ответил, что упал — поскользнулся и скатился к реке. Это было чистой правдой, и, значит, он не согрешил. Она уложила его, закутала в одеяло, поцеловала в лоб и велела помолиться. Но он уснул, забыв про молитвы, а через реку ему ухмылялись лисьи морды и говорили, что теперь он их. Их маленький мальчик.