XVII
Несмотря на различие взглядов, разделявшее нас в делах Проекта, все мы — я имею в виду не только Научный Совет — составляли достаточно сплоченный коллектив, и прибывшие к нам гости (которых у нас уже прозвали «наймитами Пентагона») несомненно понимали, что их выводы будут встречены нами в штыки. Я тоже был заранее настроен к ним довольно неприязненно, однако не мог не признать, что Лирней и сопровождавший его молодой астробиолог добились впечатляющих результатов. Просто в голове не укладывалось, что после целого года наших мучений кто-то мог выдвинуть совершенно новые, даже не затронутые нами гипотезы о Голосе Неба. Гипотезы эти к тому же отличались друг от друга и были подкреплены вполне прилично разработанным математическим аппаратом (с фактами дело обстояло хуже). Более того, хотя эти новые трактовки темы кое в чем исключали друг друга, они позволяли найти некую золотую середину, оригинальный компромисс, который неплохо их объединял.
То ли Бэлойн решил, что при встрече с сотрудниками Контрпроекта не следует придерживаться нашей «аристократической» структуры-деления на всеведущую элиту и слабо информированные коллективы отделов, — то ли он был твердо убежден, что нам сообщат нечто сенсационное, но только он организовал лекцию-встречу для всей тысячи с лишним наших сотрудников. Если Лирней и Синестер и отдавали себе отчет в некоторой враждебности собравшихся, то они этого никак не проявили. Впрочем, все вели себя корректно.
Как вначале отметил Лирней, их работа имела чисто теоретический характер; они не располагали никакими данными, кроме самого звездного сигнала и некоторых общих сведений о Лягушачьей Икре; так что речь шла совсем не о какой-то «параллельной работе», не о попытке перегнать нас, а всего лишь об ином подходе к Голосу Неба, и делалось это с мыслью о таком вот сопоставлении взглядов, какое сейчас происходит.
Он не сделал паузы для аплодисментов — и поступил правильно, ибо аплодисментов наверняка не последовало бы, — а сразу перешел к очень ясному изложению существа дела; он подкупил меня и своим докладом, и личным обаянием; других, видимо, тоже, судя по реакции зала.
Будучи космогонистом, он шел от космогонии в ее хаббловском варианте и в модификации Хайакавы (а также и моей, если позволительно так сказать, хотя я всего лишь плел математические плетенки для бутылей, в которые Хайакава вливал новое вино). Я попытаюсь изложить общий смысл его аргументации и воспроизвести, если удастся, атмосферу выступления, неоднократно прерывавшегося репликами из зала, ибо сухой конспект убил бы все очарование этой концепции. Математику я, разумеется, опущу, хотя свою роль она сыграла.
— Мне это видится так, — сказал Лирней. — Космос есть пульсирующее образование, он сжимается и расширяется попеременно каждые тридцать миллиардов лет. По мере сокращения наступает в конце концов состояние коллапса, когда распадается само пространство, свертываясь и замыкаясь уже не только вокруг звезд, как в сфере Шварцшильда, но и вокруг всех частиц, даже элементарных. Поскольку «общее» пространство атомов перестает существовать, то исчезает, разумеется, и вся известная нам физика, ее законы подвергаются видоизменению… Этот беспространственный рой материи продолжает сжиматься и наконец — образно говоря — целиком выворачивается наизнанку, в область запрещенных энергетических состояний, в «отрицательное пространство», то есть не в «ничто», а в нечто, меньшее, чем ничто, по крайней мере в математическом смысле.
Ныне существующий мир не имеет антимиров, — точнее говоря, он превращается в них периодически, раз в тридцать миллиардов лет. «Античастицы» в нашем мире — это лишь след прошлых катастроф, их архаический реликт, а также, конечно, указание на возможность очередной катастрофы. Но в результате выворачивания (я возвращаюсь к прежнему сравнению) возникает своего рода горловина, в которой еще мечутся остатки непогасшей материи, — щель между исчезающим «положительным», то есть нашим пространством и тем, отрицательным… Эта щель остается открытой, она не зарастает, не смыкается, потому что ее непрерывно распирает излучение — именно нейтринное излучение! Оно подобно последним искрам костра, и с него начинается следующая фаза, ибо когда «вывернутый мир» уже полностью вывернулся наизнанку, в «ничто», создал «антимир», расширил его до крайних пределов, — он сам в свою очередь начинает сжиматься и выворачиваться обратно через щель, и прежде всего — в виде нейтринного излучения, самого жесткого и самого устойчивого из всех излучений, ибо на этой стадии не существует еще даже света: одни лишь самые короткие гамма-лучи да нейтрино. Именно эта разбегающаяся во все стороны нейтринная волна начинает заново распирать и формировать расширяющийся космос; и эта волна одновременно является матрицей для созидания всех частиц, которые вскоре заполнят нарождающуюся вселенную; эти частицы, только в виртуальном виде, содержатся в ней, поскольку она обладает достаточной для их создания энергией.
Когда новый космос уже находится на стадии крайнего разбегания своих галактик — как ныне наш, — в нем все еще продолжает блуждать эхо породившей его нейтринной волны, и именно это и есть Голос Неба! Из этого вихря, прорвавшегося сквозь щель, из этой нейтринной волны возникают атомы, звезды и планеты, галактики и метагалактики, и потому проблема «звездного послания» снимается. Никакая другая цивилизация ничего не высылала нам по нейтринному телеграфу, на другом конце не было Никого, никакого передатчика, — ничего, кроме космической пульсации, кроме «горловины». Есть только излучение, порожденное чисто физическими, естественными процессами, абсолютно внечеловеческое и потому лишенное какой бы то ни было языковой формы и языкового содержания… Это излучение играет роль постоянного связного между следующими друг за другом мирами, гаснущими и вновь создающимися, оно связывает их энергетически и информационно, благодаря ему они сохраняют преемственность, являются не случайными, а закономерными повторениями, — и можно поэтому сказать еще, что этот нейтринный поток является зародышем нового космоса, что он осуществляет своего рода смену поколений в разделенных во времени Вселенных; но эту аналогию, разумеется, не следует трактовать в биологическом смысле. Нейтрино — это семена космоса; они уцелевают от распада потому, что это самые устойчивые из частиц. Их неуничтожимость служит гарантией цикличности космогенеза, его повторений…
Он изложил это, разумеется, куда подробней, подкрепил, насколько мог, математикой; во время его выступления стояла глубокая тишина, а как только он кончил, началась атака.
Его забросали вопросами. Как он объясняет «жизнетворность» сигнала? Как она возникла? Является ли она, по его мнению, чистой случайностью? И прежде всего — откуда мы взяли Лягушачью Икру?
— Я об этом думал, конечно, — ответил Лирней. — Вы спрашиваете, кто все это рассчитал, создал и выслал? Ведь если б не жизнетворные свойства сигнала, жизнь в галактике была бы чрезвычайно редким явлением! Так вот, я спрошу в свою очередь — а как обстоит дело с физическими свойствами нашей воды? Если б вода при четырех градусах тепла не была тяжелее воды при нулевой температуре и лед не всплывал бы, то все водоемы промерзали бы до дна и никакие водные организмы не могли бы выжить вне экваториальной зоны. А если б вода имела иную, не столь высокую диэлектрическую постоянную, в ней не могли бы возникнуть белковые молекулы, а значит, не было бы и белковой жизни. Но разве в науке спрашивают, кто об этом позаботился, кто и как придал воде большую диэлектрическую постоянную или большую плотность, чем у льда? Никто об этом не спрашивает — подобные вопросы бессмысленны. Если б вода имела другие свойства, то возникла бы небелковая жизнь или не возникла бы жизнь вообще. Точно так же бессмысленно спрашивать, кто выслал биофильное излучение. Оно увеличивает вероятность выживания высокомолекулярных комплексов, и это является такой же случайностью или, если хотите, закономерностью, присущей природе, как те свойства воды, благодаря которым она является субстанцией, «благоприятствующей жизни». Всю проблему нужно перевернуть, поставить с головы на ноги, а тогда она выглядит так: благодаря тому, что вода имеет такие-то и такие-то свойства, как и благодаря тому, что в космосе существует излучение, стабилизирующее биогенезис, жизнь может возникать и противостоять росту энтропии более успешно, чем было бы в ином случае…
— Лягушачья Икра! — слышались возгласы. — Лягушачья Икра!
Я боялся, что сейчас все начнут скандировать — зал был накален, как во время боксерского матча.
— Лягушачья Икра? Вы знаете лучше меня, что Послание не удалось прочесть целиком; расшифрованы одни лишь фрагменты — из них-то и возникла Лягушачья Икра. Это означает, что Письмо как осмысленное целое существует лишь в вашем воображении, а Лягушачья Икра представляет собой попросту результат извлечения той части информации нейтринного потока, с которой удалось что-то сделать. Сквозь «расщелину» между мирами — погибающим и создающимся — вырвался клубящийся сгусток нейтринной волны. Энергии этой волны достаточно, чтобы «выдуть» очередной космос, как выдувают мыльный пузырь; ее фронт несет в себе информацию, как бы унаследованную от минувшей фазы; так вот, в этой волне, как я уже говорил, содержится информация, создающая атомы, а также информация, благоприятствующая биогенезису; а вдобавок там есть и такие фракции, которые с нашей точки зрения ничему не служат, являются бесполезными. Вода имеет свойства, благоприятные для жизни — вроде тех, которые я перечислял, — а также свойства, безразличные для жизни, например прозрачность; вода могла быть непрозрачной, и в возникновении жизни это не играло бы никакой роли. Нелепо спрашивать: «А кто же все-таки сделал воду прозрачной?» — и точно так же нелепо спрашивать. «Кто создал рецепт Лягушачьей Икры?» Это одна из особенностей данного космоса, это свойство, которое мы можем изучать, как изучаем прозрачность воды, но оно не имеет никакого «внефизического» смысла.
Поднялся страшный шум; наконец, Бэлойн спросил, как Лирней объясняет непрерывное повторение сигнала и тот факт, что практически весь эмиссионный спектр неба в нейтринном диапазоне представляет собой обычный шум, а на одном-единственном участке содержится столько информации?
— Но это же очень просто, — ответил космогонист, который, казалось, наслаждался всеобщим возмущением. — Вначале вся эмиссия была сконцентрирована в этом участке, ибо именно в этой области спектра она была сфокусирована, сжата, промодулирована «горловиной между мирами», подобно струе воды, проходящей через узкое отверстие; вначале было игольчатое излучение — и ничего больше. Потом, вследствие расхождения, расползания, десинхронизации, дифракции, преломления, интерференции все большая доля излучения расщеплялась, расплывалась, пока наконец через миллиарды лет из первичной информации не возник шум, из резко сфокусированного излучения — широкий энергетический спектр; ведь за это время были приведены в действие вторичные, шумовые генераторы нейтрино — звезды; а то, что мы регистрируем в качестве сигнала, является горсточкой, которая еще не растаяла, не расплылась окончательно в результате бесчисленных отражений и странствий из конца в конец метагалактики. Сегодня всеобщей нормой является шум, а не информация. Но в момент возникновения нашего космоса, его взрывоподобного рождения, этот нейтринный пузырь содержал в себе полную информацию обо всем, что впоследствии возникло из него; и поскольку он представляет собой реликт эпохи, других следов которой мы уже не видим, он и кажется нам поразительно непохожим на «обычные» формы материи и излучения…
Она была вполне убедительна, ничего не скажешь, — эта великолепная, логически монолитная конструкция, которую он нам представил. Затем последовала очередная порция математики; Лирней показал, какими свойствами должна обладать «горловина», чтобы точно соответствовать в качестве матрицы именно тому участку нейтринного спектра, где находится излучение, которое мы назвали звездным сигналом. Это была отличная работа; он использовал теорию резонанса, и ему удалось наконец объяснить даже непрерывное повторение сигнала, а также место — тот сектор Малого Пса, откуда прибывало так называемое Письмо.
После этого я взял слово и сказал, что фактически это Лирней поставил проблему с ног на голову, поскольку он приделал к Письму целую Вселенную — именно такую, какая была ему нужна, — к известным энергетическим свойствам сигнала просто-напросто подогнал размеры своей пресловутой горловины и даже так переиначил геометрию этого ad hoc изобретенного космоса, чтобы направление, откуда приходит сигнал, оказалось случайным.
Лирней, улыбаясь, признал, что я до некоторой степени прав. Но добавил, что если б не его «щель», то миры возникали бы и гибли без всякой когерентной связи, каждый отличался бы — точнее, мог бы отличаться — от предыдущего; или же космос вообще мог навсегда остаться в состоянии «антимира», в безэнергетической фазе, и тогда наступил бы конец всякого становления, конец всех возможных миров, не было бы ни нас, ни звезд над нами, и некому было бы ломать голову над тем, что не произошло… Но оно произошло! Чудовищная сложность Письма объясняется следующим: ужасающая «предсмертная» концентрация космоса приводит к тому, что, погибая, он отдает заложенную в нем информацию; она не исчезает, а согласно неизвестным нам законам (ибо физика уже не действует при таком сжатии, в распадающемся на куски пространстве) соединяется с тем, что продолжает существовать — с нейтринным сгустком в самой «горловине».
Бэлойн, который председательствовал на собрании, спросил, хотим ли мы сразу начать дискуссию или же выслушаем сначала еще и Синестера. Мы, понятно, проголосовали за второе. Лирнея я немного знал, потому что встречал его у Хайакавы, но о Синестере до сих пор даже не слышал.
Он начал совсем как Лирней. Космос является пульсирующим образованием, с чередующимися фазами «голубых» сжатий и «красных» расширений. Каждая фаза длится около тридцати миллиардов лет. В «красной» фазе, когда галактики разбегаются, после достаточного разрежения материи и остывания планетонодобных тел на них возникает жизнь, которая иногда приводит к разумным формам. В фазе «голубой» расширение кончается, и космос начинает медленно сжиматься к центру; возникают огромные температуры и все более жесткое излучение, уничтожающее всю живую материю, которой за миллиарды лет успели обрасти планеты. Разумеется, в «красной» фазе, вроде той, в которой довелось нам родиться, существуют цивилизации различного уровня. Среди них должны быть и такие, которые достигли вершин технологии и благодаря развитию науки, в частности космогонии, понимают, что ожидает в будущем их самих — и космос. Такие цивилизации, или, скажем для удобства, — такая цивилизация, находящаяся в какой-нибудь определенной галактике, знает, что процесс упорядочения пройдет через пик и затем начнется процесс уничтожения всего сущего в раскаляющемся горниле. Если эта цивилизация обладает намного большими познаниями, чем мы, она сумеет до некоторой степени предвидеть и дальнейшее течение событий — после «голубого светопреставления»; а если она приобретет еще больше познаний, то сможет даже повлиять на эти грядущие события…
Тут по залу пробежал легкий шум: Синестер в сущности излагал теорию управления космогоническими процессами!
Астробиолог, вслед за Лирнеем, предполагал, что «реверсивный космический двигатель» не является жестко детерминированным (ибо в фазе сжатия особенно легко возникают значительные неопределенности — из-за случайных в принципе вариаций в распределении масс, из-за различного хода аннигиляции) — и невозможно с абсолютной точностью предсказать, какой тип космоса возникнет после очередного сжатия. Поэтому отдельные «красные вселенные», которые поочередно рождаются из «голубых», могут сильно отличаться друг от друга и вполне вероятно, что существующий ныне тип космоса, в котором жизнь возможна, представляет собой эфемерное, неповторимое образование, за которым следует длинная череда абсолютно мертвых пульсаций.
Видение вечно мертвого, безжизненно раскаляющегося и безжизненно остывающего космоса может не удовлетворять цивилизацию высшего типа; она предпримет тогда попытки изменить будущее и прибегнет с этой целью к необходимым астроинженерным мерам. Зная об ожидающей ее гибели, эта цивилизация может особым образом «запрограммировать» звезду или систему звезд, существенно изменяя их энергетику так, чтобы сделать из них нечто вроде нейтринного лазера, который начнет действовать в тот момент, когда тензоры гравитации, параметры температуры, давления и так далее превысят некоторые максимальные значения, когда сама физика данного космоса начнет как бы распадаться в прах. Тогда-то это гибнущее созвездие под влиянием процессов, которые являются для него детонатором накопленной энергии, целиком обратится в сплошную черную нейтринную вспышку, очень детально, очень тщательно запрограммированную миллиарды лет назад! Эта монохроматическая нейтринная волна, самое жесткое и стабильное из всех излучений, будет не только погребальным звоном над гибнущей фазой космоса, но также зародышем новой фазы, ибо она будет участвовать в формировании новых элементарных частиц. А кроме того, «запечатленная» в звезде программа включает и «биофильность» — увеличение шансов появления жизни.
Следовательно, в этой грандиозной концепции звездный сигнал оказывался вестью, посланной в наш космос из космоса, который ему предшествовал. Значит, Отправители не существовали уже по крайней мере тридцать миллиардов лет. Они создали столь незыблемое послание, что оно пережило гибель их вселенной и, включившись в процессы последующего созидания, положило начало эволюции жизни на планетах. И мы, в свою очередь, тоже были Их детьми…
Это было остроумно придумано! Сигнал вовсе не являлся письмом, его жизнетворность вовсе не представляла собой формы в противовес содержанию. Это лишь мы, в силу наших привычек, пытались разделить неразделимое. Сигнал, а точнее — творящий импульс, начинает прежде всего с такой «настройки» материи (в ее новом воплощении), чтобы образовались частицы с требуемыми свойствами, — а когда уже возникнет астрогенез, а за ним планетогенез, тогда как бы включаются в работу другие структурные особенности сигнала, которые присутствовали в нем и раньше, но до тех пор не имели адресата; и лишь тогда они обнаружат свою способность помогать зарождению жизни. Увеличивать шансы макромолекул на выживание легче, чем дирижировать и управлять возникновением самых элементарных частичек материи. Поэтому мы и приняли жизнетворный эффект за нечто отдельное, за форму письма, а эффект второй, атомотворящий, сочли содержанием.
Мы не расшифровали Письма, потому что нам, нашей науке, физике, химии, такая расшифровка в целом не под силу. Но из обрывков зафиксированных знаний, содержащихся в импульсе, мы соорудили себе рецепт Лягушачьей Икры! Следовательно, сигнал является программой, а не сообщением, он адресован всему Космосу, а не каким-либо существам. Мы можем лишь пытаться углубить наши познания, используя как сам сигнал, так и Лягушачью Икру.
Когда Синестер кончил, поднялся шум. Вот уж подлинно embarras de richesse. Какая впечатляющая альтернатива! Сигнал — творение Природы, последний нейтринный аккорд погибающего космоса, запечатленный между миром и антимиром на нейтринной волне; либо же сигнал — завещание уже не существующей цивилизации!
Нашлись и среди нас сторонники обеих концепций. Напоминали, что в обычном, естественном жестком излучении имеются частоты, которые увеличивают количество мутаций и тем самым могут ускорять ход эволюции, тогда как другие частоты не имеют таких свойств, — но из этого вовсе не следует, будто одни частоты что-то означают, а другие нет. Какое-то время все пытались говорить разом. Мне казалось, что я присутствую у колыбели новой мифологии. Завещание… и мы — наследники Тех, кто умер задолго до нашего рождения…
Поскольку от меня этого ждали, я попросил слова. Для начала я напомнил, что через произвольное количество точек на плоскости можно провести произвольное число различных кривых. Я никогда не считал, что моя задача состоит в выдвижении максимально возможного количества разнородных гипотез, ибо можно придумать бесконечное множество гипотез. Вместо того чтобы подгонять наш космос и предварявшие его события к свойствам Письма, достаточно, например, допустить, что наша приемная аппаратура примитивна — в том смысле, в каком примитивен радиоприемник с низкой избирательностью. Такой приемник ловит сразу несколько станций, и получается кавардак; но человек, не знающий ни одного из языков, на которых ведутся передачи, может попросту зарегистрировать все без разбора, а потом ломать над этим голову. Мы тоже могли стать жертвой такой технической ошибки.
Возможно, что так называемое Письмо представляет собой регистрацию нескольких передач одновременно. Если допустить, что в галактике работают автоматические передатчики именно на этой частоте, в той полосе, которую мы считаем единичным каналом связи, то можно объяснить даже непрерывное повторение сигнала… Это могут быть сигналы, с помощью которых общества, образующие «цивилизационное объединение», систематически поддерживают синхронность каких-то своих технических устройств — астроинженерных, к примеру.
Этим можно было бы объяснить цикличность сигнала. Но с существованием Лягушачьей Икры эта гипотеза плохо согласуется, хотя с некоторой натяжкой можно было бы включить в данную схему и этот факт. Во всяком случае, такая гипотеза более скромна, а значит, и более реалистична, чем те гигантские картины, которые развертывали сейчас перед нами. Существует еще одна загадка, связанная с сигналом, — то, что он одиночен. Таких сигналов должно быть очень много. Но переделывать весь космос для того, чтобы разгадать загадку, — это роскошь, которую мы не можем себе позволить. Ведь можно было бы счесть, что сигнал — это «музыка сфер», своего рода гимн, нейтринные фанфары, которыми Высшая Цивилизация приветствует, например, рождение Сверхновой звезды. Можно рассматривать Письмо и как апостольское послание: там есть и Слово, которое становится Плотью; есть также, в противоположность ему, Лягушачья Икра, которая в качестве Повелителя Мух, то есть порождения мрака, указывает на манихейскую природу сигнала — и Вселенной. Множить подобные гипотезы недопустимо. По существу, обе концепции, а особенно концепция Лирнея, консервативны, потому что они сводятся к защите, к отчаянной защите эмпирической точки зрения. Лирней не хочет расставаться с традиционным подходом, характерным для точных наук, которые с самого своего зарождения занимались явлениями Природы, а не Культуры. Не желая отказаться от трактовки космоса как чисто физического объекта, лишенного всяких «значений», Лирней поступает подобно человеку, который намерен изучать письмо, написанное от руки, как сейсмограмму (поскольку и письмо, и сейсмограмма — определенного рода сложные кривые линии).
Гипотезу Синестера я определил как попытку ответить на вопрос: «Наследуют ли друг другу очередные космосы?» Он дал такой ответ, по которому наш сигнал, оставаясь искусственным образованием, перестал быть письмом. Под конец я перечислил ужасающее количество допущений, взятых авторами с потолка: отрицательное выворачивание материи, ее превращение в информацию в момент предельного сжатия, выжигание «атомотворящих» символов на нейтринной волне. Эти допущения, по самой их природе, никогда нельзя будет проверить, ибо все это должно происходить там, где уже не будет не только никаких разумных существ, но даже и самой физики. Это — не что иное, как дискуссия о загробной жизни, замаскированная физической терминологией. Либо же это философская фантастика (по аналогии с научной фантастикой). Математическое одеяние скрывает под собой мир; я вижу в этом знамение времени, и ничего более.
Уж после этого, разумеется, дискуссия вспыхнула, как пожар. Под конец Раппопорт неожиданно выдвинул еще одну гипотезу. Она была настолько оригинальна, что я ее изложу. Раппопорт защищал тезис, что различие между искусственным и естественным не является чем-то абсолютным, что оно относительно — и зависит от системы отсчета, выбранной для познания явлений. Например, вещества, выделяемые живыми организмами в результате метаболизма, мы считаем продуктами естественного происхождения. Если я съем слишком много сахара, мои почки будут выделять его избыток. От меня зависит, будет ли сахар в моче искусственным или естественным по происхождению. Если я, зная механизм явления и предвидя его последствия, съел столько сахара нарочно, чтобы его выделять, то присутствие сахара искусственно; если же я съел сахар, потому что мне так захотелось, и ничего более, то его присутствие будет естественным. Это можно доказать. Если кто-то будет исследовать мою мочу и я с ним соответствующим образом условлюсь, то количество обнаруженного сахара может приобрести значение информационного сигнала. Наличие сахара будет, например, означать «да», а отсутствие — «нет». Это — процесс символической сигнализации, как нельзя более искусственный, — но только между нами двумя. Тот, кому наш уговор неизвестен, ничего о нем не узнает, исследуя мочу. Так получается потому, что в природе, как и в культуре, на самом деле существуют лишь естественные явления, а искусственными они становятся только потому, что мы связываем их друг с другом определенным образом — с помощью уговора или действия. Полностью искусственными являются лишь чудеса, поскольку они невозможны.
После этого вступления Раппопорт нанес решающий удар. Допустим, сказал он, что биологическая эволюция может идти двумя путями: либо она создает отдельные организмы, а потом из них возникают разумные существа, либо же, на другом пути, она создает «неразумные», но необычайно высоко организованные биосферы, — скажем, леса живого мяса или другую какую-то форму жизни, которая в процессе очень долгого развития осваивает даже ядерную энергетику. Но осваивает не так, как мы осваиваем технику изготовления — ядерных бомб и реакторов, а в том смысле, в каком наши тела освоили обмен веществ. Тогда продуктами метаболизма этих биосфер станут явления радиоактивного типа, а на следующем этапе — даже и нейтринные потоки, которые будут представлять собой просто выделения этих планетарных организмов; эти выделения мы и получаем — в виде звездного сигнала. В таком случае речь идет о совершенно естественном процессе, поскольку существа эти ничего никому не собирались пересылать или сообщать, и эти потоки — всего лишь неизбежный результат их обмена веществ, всего лишь их выделительная эмиссия. Но, может быть, другие организмы-планеты узнают о существовании себе подобных благодаря таким следам, оставленным в пространстве. Тогда это будет своего рода сигнализация между ними.
Раппопорт добавил, что его гипотеза согласуется с образом действий, принятых в науке: наука ведь не разделяет явления на искусственные и естественные, а значит, он поступил согласно ее указаниям. Гипотеза эта не отсылает нас к другим космосам и поэтому может быть проверена — по крайней мере, принципиально, — если будет установлено существование или хотя бы теоретическая возможность существования нейтринных организмов.
По окончании этой встречи мы собрались небольшой компанией у Бэлойна и долго, заполночь спорили; если Лирней и Синестер нас и не убедили, то уж наверняка подлили масла в угасавший огонь. Обсуждали гипотезу Раппопорта. Он дополнил ее, уточнил, и в результате возникла поистине невероятная картина — гигантские биосферы, которые «телеграфируют» в космос, не ведая при этом, что творят; это был неизвестный нам, следующий уровень гомеостазиса — объединение биологических процессов, которые, добравшись до источников ядерной энергии, начинают мощностью своего метаболизма уравниваться с мощностью звезд. Биофильность их нейтринных выделений становилась таким же точно эффектом, как деятельность растений, которые наполнили атмосферу Земли кислородом и создали тем самым возможность появления других организмов, не обладающих фотосинтезом, — но ведь трава без всякого умысла дала нам эту возможность! Лягушачья Икра и вообще вся «информационная сторона» Письма оказывалась просто продуктом невероятно сложного метаболизма. Лягушачья Икра обращалась в некий отход, в шлак, структура которого зависела от планетарных метаболических процессов.
Когда мы возвращались с Дональдом в гостиницу, он вдруг сказал, что чувствует себя, по существу, обманутым: веревку, на которой мы бегали по кругу, удлинили, но мы по-прежнему остались на привязи. Мы наблюдали эффектный интеллектуальный фейерверк, но вот он догорел, а мы остались ни с чем. «Возможно, мы даже чего-то лишились, — продолжал он. — До сих пор все мы соглашались, что получили письмо, в конверт которого попало немного песка (так он называл Лягушачью Икру). Пока мы верили, что это — письмо (хоть и непонятное, хоть и загадочное), сознание, что существуют Отправители, имело ценность само по себе. Но если оказывается, что это, быть может, не письмо, а бессмысленные каракули, у нас не остается ничего, кроме песка в конверте… и даже если это золотоносный песок, мы чувствуем себя обнищавшими, — более того, ограбленными».
Я размышлял об этом, когда остался один. Я пытался понять, откуда, собственно, берется у меня та уверенность, что позволяла мне расправляться с чужими гипотезами, серьезно обоснованными? Ибо я был уверен, что мы получили письмо. Мне очень важно передать читателю не эту веру — она не имеет значения, — а то, на что она опирается. Если мне это не удастся, то зря я писал эту книгу. Ведь именно в этом состояла ее цель.
Такой человек, как я, который многократно и подолгу, на различных фронтах науки, бился над разгадкой шифров Природы, знает об этих шифрах куда больше, чем это можно вычитать из его математически отутюженных публикаций. Опираясь на это не поддающееся передаче знание, я утверждаю, что Лягушачья Икра с ее запасами ядерной энергии, с ее эффектом «переноса взрыва» неизбежно должна была в наших руках обернуться оружием — поскольку мы так сильно, так страстно стремились к этому. И то, что нам это не удалось, не может быть случайностью. Ведь удавалось — в других ситуациях, естественных — уже слишком много раз! Я отлично могу себе представить существа, которые послали сигнал. Они сказали себе: сделаем так, чтобы его не могли расшифровать те, что еще не готовы; нет, будем еще осторожней: пусть даже ошибочная расшифровка не даст им ничего такого, что они ищут, но в чем им следует отказать.
Ни атомы, ни галактики, ни планеты, ни наши тела не были снабжены такой предохранительной системой, и мы пожинаем все печальные плоды ее отсутствия. Наука — это та часть Культуры, которая соприкасается с окружающим миром. Мы выковыриваем из него кусочки и поглощаем их не в той последовательности, которая бы нам наиболее благоприятствовала, — ибо никто нам этого любезно не подготовил, — а в той, которая определяется лишь мерой противодействия материи. Атомы и звезды не располагают никакими аргументами; они не могут нам возражать, когда мы создаем модели по их образцу, они не преграждают нам доступа к знанию — даже если оно смертельно опасно. Но когда действуют не силы Природы, а силы Разума, ситуация радикально меняется. Те, кто послали Письмо, руководствовались соображениями, наверняка не безразличными по отношению к жизни.
С самого начала я больше всего опасался недоразумения. Я был уверен, что нам не послали орудия самоубийства; однако все говорило о том, что мы получили описание какого-то орудия, — а ведь известно, как мы умеем его использовать. Орудием у нас бывает даже человек для человека. Зная историю науки, я не представлял себе, что возможны идеальные меры защиты от злоупотреблений. Ведь техника сама по себе нейтральна — и тем не менее мы сумели любую технику нацелить на уничтожение. В период нашей наивной и отчаянной конспирации, наверняка глупой, но инстинктивно необходимой, я решил было, что на Них мы уже не можем рассчитывать: вряд ли Они предусмотрели, что мы сделаем с ложно понятой информацией. Можно обезопасить, — считал я, — то, что планируется обдуманно, но не то, что возникает как результат нашей ошибки. Даже Природа, которая четыре миллиарда лет учила биологическую эволюцию избегать ошибок и действовать со всевозможными предосторожностями, не сумела наглухо закрыть от нее все наклонные плоскости жизни, все ее тупики и закоулки. И если Отправители сумели это сделать, значит, они уже оставили далеко позади это недостижимое для нас совершенство биологических решений. Но я не знал — да и откуда мне было знать, — что их решения, более эффективные, чем решения биологической эволюции, так уж загерметизированы, так всесторонне застрахованы от вторжения непосвященных.
В ту ночь в огромном зале инвертора, над листками исписанной бумаги, я вдруг почувствовал обморочную слабость не только потому, что внезапно исчез ужас, который многие недели висел надо мной, но еще и потому, что в это мгновение я отчетливо ощутил Их величие. Я понял, в чем может состоять и чем может быть цивилизация. Когда мы слышим это слово, то думаем об идеальном равновесии, о моральных ценностях, о преодолении собственной слабости и ассоциируем его с тем, что в нас есть наилучшего. Но цивилизация — это прежде всего мудрость, которая навечно исключает именно такие, обычные для нас ситуации, когда лучшие умы многомиллиардного человечества трудятся над подготовкой всеобщей гибели, делая то, чего они не хотят, чему внутренне сопротивляются — потому что не имеют иного выхода. Этим иным выходом не может быть самоубийство. Разве мы с Протеро хоть сколько-нибудь изменили бы дальнейший ход событий, предотвратили бы вторжение металлической саранчи с неба, если б оба покончили с собой? Если Отправители предвидели такую ситуацию, то я могу объяснить это только тем, что они когда-то были похожи на нас, — а может, и остались похожими…
Я ведь говорил в начале книги, что только существо, по природе злое, может понять, какую свободу оно обретает, творя добро. Письмо существовало, оно было послано, оно упало на Землю, к нашим ногам, оно падало на нее нейтринным дождем, когда мезозойские ящеры еще бороздили брюхом болота в юрских лесах, и тогда, когда палеопитек, прозванный прометейским, обгрызая кость, вдруг увидел в ней первую дубину. А Лягушачья Икра? Я угадываю в ней фрагменты того, на что указывал сам факт отправления Письма — но фрагменты, карикатурно искаженные нашим неумением и незнанием, а также и нашим знанием, уродливо скособоченным в сторону разрушения. Я убежден, что Письмо не было просто брошено в космический мрак, как камень в воду. Оно было задумано как призыв, эхо которого вернется обратно, — если он будет услышан и понят.
Этим своеобразным побочным продуктом правильного понимания должен был стать обратный сигнал, извещающий Отправителей о том, что связь установлена, и одновременно указывающий, где это произошло. Я могу только смутно догадываться о механизме, с помощью которого это должно было осуществиться. Энергетическая автономность Лягушачьей Икры, замкнутость на себя ее ядерных реакций, которые ничему не служат, кроме самоподдержания, — все это говорит о допущенной нами ошибке, указывает на промах. Тут мы вторглись глубже всего — и натолкнулись на загадочный эффект, который способен в совершенно иных условиях высвободить, сконцентрировать и швырнуть обратно в пространство импульс огромной мощности. Да, при правильной расшифровке сигнала эффект Экстран, открытый Дональдом Протеро, мог бы осуществиться в виде обратного сигнала, в виде ответа, посланного Отправителям. Об этом говорит его фундаментальный механизм — переброска воздействия с максимальной в природе скоростью, перенос сколь угодно большой энергии на сколь угодно большое расстояние. Только энергия эта, разумеется, должна служить не уничтожению, а пересылке информации. Та форма, в которой нам предстал Экстран, была результатом искажения, которому подверглась в процессе синтеза информация нейтринного потока. Ошибка возникла из ошибки, иначе быть не могло, это только логично. Но меня по-прежнему изумляет их всесторонняя предусмотрительность, которая нейтрализовала даже потенциально опасные последствия ошибок, нет, хуже, чем ошибок, — сознательных попыток превратить неисправный инструмент в разящий клинок.
Метагалактика — это необъятное скопище психозоиков. Цивилизации, отличающиеся от нашей лишь несколько особым направлением собственного развития, но не объединенные, погрязшие во внутренних конфликтах, сжигающие свои запасы в братоубийственных схватках, тысячелетиями пытались и будут снова и снова пытаться расшифровать звездный сигнал — так же неуклюже и так же весьма неумело попытаются превратить добытые столь тяжким трудом причудливые обломки в оружие, — и так же, как нам, им это не удастся. Когда укрепилась во мне уверенность, что именно так оно и есть? Затрудняюсь сказать.
Только самым близким людям, Айвору и Дональду, я рассказал это, — да еще перед окончательным отъездом из поселка поделился этой своей «личной собственностью» с желчным доктором Раппопортом. Удивительно, — все они сначала поддакивали с нарастающей радостью понимания, а потом, поразмыслив, заявляли, что если поглядеть на мир, который нам дан, то уж слишком распрекрасное целое складывается из моих рассуждений. Возможно. Что мы знаем о цивилизациях, которые «лучше» нас? Ничего.
Я не могу привести никаких неопровержимых доводов в пользу моего убеждения. У меня их нет. Но можно ли, будучи в здравом уме, допустить, что нам шлют загадки, какие-то там тесты для проверки интеллекта, галактические шарады? Такая точка зрения кажется мне абсурдной: непонятность сигнала — это не просто внешняя оболочка. Послание не предназначено для всех, так я это понимаю и не могу иначе. Прежде всего — оно не для тех цивилизаций, которые находятся на низкой ступени чисто технологической лестницы; ведь ясно же, что шумерийцы или древние франки даже не заметили бы сигнала. Но можно ли ограничивать круг адресатов, исходя только из критерия технических возможностей?
Оглянемся вокруг. Сидя здесь, в глухой комнате бывшего атомного полигона, я не мог отделаться от мысли, что огромную пустыню за стенами, и нависающий над ней небосвод, и всю Землю неустанно, час за часом, столетие за столетием, эпоха за эпохой пронизывает безбрежный поток невидимых частиц, несущий с собой весть, точно так же приходящую и на другие планеты солнечной системы, и на другие галактики, что поток этот выслан в незапамятные времена из невообразимой бездны и что все это действительно так.
Я не мог принять этого факта без внутреннего сопротивления, — он слишком противоречил всему привычному для меня. И в то же время я видел наш Проект, громадные коллективы ученых, незаметно контролируемые государством, подданным которого я являюсь; нам, опутанным сетью подслушивания, предстояло установить связь с разумом, обитающим в космосе. А в действительности мы были ставкой в глобальной игре, наш Проект вошел в ее фонд. В скоплении несчетных криптонимов, переполняющих бетонное нутро Пентагона, в каком-то сейфе, на какой-то полке, в какой-то папке с оттиснутым знаком «совершенно секретно» появилось еще одно сокращенное обозначение — шифр операции «Голос Неба», уже в зародыше пораженной безумием. Ибо безумна была попытка засекретить и упрятать в сейфы то, что миллионы лет заполняет бездну Вселенной, попытка извлечь из звездного сигнала информацию, обладающую смертоносной ценностью.
Если уж это не безумие, то его вообще нет и не может быть. Так, значит, Отправитель имел в виду определенных существ, определенные цивилизации, но не все — даже не все цивилизации технологического круга. Какие же цивилизации являются настоящими адресатами? Не знаю. Скажу только: если эта информация по мнению Отправителей не относится к нам, то мы ее и не поймем. Я питаю к Отправителям огромное доверие, ибо они его не обманули.
Но не могло ли все это быть только стечением обстоятельств? Разумеется, могло. Разве не случайно был обнаружен сам нейтринный сигнал? Разве он в свою очередь не мог возникнуть случайно? Может, он только по случайным причинам затрудняет распад органических макромолекул, только случайно повторяется — и, наконец, только по случайности из него извлекли Повелителя Мух? Все это возможно. Случай может так сформировать приливные волны, чтобы при отливе на гладком песке остался глубокий отпечаток босой человеческой ступни.
Скептицизм подобен непрерывному, многократному усилению разрешающей силы микроскопа: резкое поначалу изображение под конец расплывается, ибо предельно малые объекты нельзя увидеть, их существование можно только логически вывести.
Впрочем, после закрытия Проекта мир продолжает идти своим путем. Миновала мода на высказывания ученых, политиков и звезд сезона о космическом разуме. Лягушачью Икру удается использовать, так что бюджетные миллионы не пропали даром. Над опубликованным сигналом может теперь ломать голову любой из легиона маньяков, которые раньше изобретали вечный двигатель и трисекцию угла; а кроме того — ведь каждый может верить в то, во что ему заблагорассудится. Тем более, если эта вера, подобно моей, не имеет никаких практических последствий. Ведь меня-то она не раздавила. Я остался таким же, как до вступления в Проект. Ничто не изменилось.
Заканчивая эту книгу, мне хочется сказать несколько слов о сотрудниках Проекта. Я уже упоминал, что Дональда, моего друга, нет больше в живых. Ему на долю выпала статистическая флуктуация процесса клеточных делений — рак. Айвор Бэлойн не только профессор и ректор, — он вообще человек настолько занятой, что даже не понимает, как он счастлив. О докторе Раппопорте мне ничего не известно. Письмо, которое я послал ему несколько лет назад на адрес Института высших исследований, вернулось обратно. Дилл находится в Канаде — у нас у обоих нет времени на переписку.
Но что, собственно, значат эти сухие примечания! Что я знаю о затаенных страхах, мыслях и надеждах тех, кто был моими друзьями в то время? Я никогда не умел преодолевать межчеловеческое пространство. Животное приковано к своему «здесь» и «сейчас» всеми своими чувствами, а человек будто бы способен освободиться от этого, вспоминать, сочувствовать другим, представлять себе их состояние, их чувства — но, к счастью, все это лишь иллюзия. Такие попытки псевдовоплощения, псевдопереселения в других мы только воображаем — туманно, неясно. Что сталось бы с нами, умей мы на самом деле сочувствовать другим, переживать то же, что они, страдать вместе с ними? То, что человеческие горести, страхи, страдания исчезают вместе со смертью организма, что не остается ни следа от падений и взлетов, наслаждений и пыток, — это достойный похвалы дар эволюции, которая тем самым уподобляет нас животным. Если б от каждого несчастного, замученного человека оставался хоть один атом его чувств, если б таким образом росло наследие поколений, если б хоть искорка могла пробежать от человека к человеку, — мир переполнился бы криком, в муках исторгнутым из груди.
Мы, как улитки, прилепились каждый к своему листку. Я отдаюсь под защиту своей математики и повторяю, когда и она не спасает, последнюю строфу стихотворения Суинберна:
Устав от вечных упований,
Устав от радостных пиров,
Не зная страхов и желаний,
Благословляем мы богов
За то, что сердце в человеке
Не вечно будет трепетать,
За то, что все вольются реки
Когда-нибудь в морскую гладь.
Закопане, июль 1967 г.
Краков, декабрь 1967 г.