Книга: Умри, маэстро! Сборник рассказов
Назад: Теодор Старджон УМРИ, МАЭСТРО!
Дальше: Музыка[8]

Умри, маэстро!

В конце концов я прикончил Латча Кроуфорда кусачками для арматуры. Вот он где, этот Латч, весь целиком, со всей его музыкой и выдающимися качествами, его известностью и гордостью. У меня в ладони. Буквально у меня в ладони: три червяка — розоватые, на одном конце ноготь, на другом кровь. Я подбросил их, поймал, сунул в карман и пошел себе, насвистывая «Дабу–дабай» — это его главная тема. За восемь лет, что я ее слышал, первый раз получил от нее удовольствие. Иногда проходит много времени, пока убьешь человека.
Я уже пробовал дважды. Один раз хитроумно, да не удалось. Другой — по–тайному, и опять не удалось. Теперь дело сделано.
Насвистывая «Дабу», я словно слышал весь джаз — медные порыкивают «хуу–хаа–хуу–хаа» (так он обычно аранжировал музычку на эстраде, этот хорек, — я говорю о Латче: трубачи и тромбонисты поворачиваются на стульях: направо — выдувают «хуу» с сурдинами, налево — выдувают «хаа» в открышку), и тут кларнет Латча заводит в терцию к хитроумной гитаре Скида Портли: «Дабу, дабай, дабай–дабу…» И еще, понимаете, на Латча уставлен прожектор–мигалка, и поток света заливает Портли с его гитарой, медный огонь так и отскакивает от качающихся глоток тромбонов и труб… и публика все это кушает, она их любит — и его любит, этого задаваку… и Фоун раскачивается за фортепьяно, по ней пробегают отсветы мигалки, а когда поворачиваются тромбоны, золотые вспышки освещают ее лицо, и видно, как она склоняет голову набок, чуть улыбаясь Латчу, оглаживая клавиатуру, словно это его щеки — любит его, любит, как никого другого.
И позади, во тьме — Криспин, незаметный, но неизбежный, как сердце внутри тела, — скорчился над барабанами, его басовые вы не слышите, чувствуете брюхом, но ритм задают именно его пальцы, на каждом такте они выбивают округлый удар, расходящийся от середины к краям — без нажима — в лад с «хуу–хаа» медных. Ты не видишь Криспина, но ощущаешь его работу. Они это все любят. Он занят любовью с барабанами. Сидит во тьме и любит Фоун — с ее педалями и клавишами.
Ая сидел перед ними, в стороне, глядя на все это, и могу увидеть их сейчас, просто насвистев мелодию. И все это было Латчем, или о Латче — он ничем другим и не был. Туда–сюда поворачиваются медные, Криспин любит Фоун, а она любит Латча, и Латч передает главную тему гитаре Скида, оставляя себе дурацкое обли–гато. И еще там был Флук, то есть я. Понятное дело, не на свету. Держи Флука во тьме, чтоб не видели его лица. Личико Флука уберегло его от армии Соединенных Штатов — не знали? Рот у него размером в пятак, зато зубы все до одного навостренные.
Я был частью всего этого — как любой из них, только ничего не делал. Такая у меня была работа. Я был тем самым парнем, что пережидал первые десять тактов темы и заводил, прижав микрофон к щеке, словно певец–шептунчик: «Латч здесь, Латч исчез — да, исчез, ребята». (Латч говаривал, что у старины Флука голос, как у альтгорна с расколотым язычком. Непристойный голос — он так его называл. Это был комплимент.) «Исчез, ребята, — повторял я, а потом заводил: — Начинаем, начальники–печальники. Начинаем, ребятишки. Камбала вам говорит, бьет хвостом, как рыба–кит, принесла я Кроуфорда и его аккорды… Латч Кроуфорд и его «Пропащие парни», дамы и господа! Из Рубиновой залы отеля «Халперн» (или «Радуга», или «Ангел», или какого еще)». Так я им хрипел. Не для саморекламы — всю болтовню насчет камбалы придумал Латч. Таков был Латч — возьмет и отдаст сольную тему гитаре Скида вместо того, чтобы оставить себе. Он даже всунул мое имя в состав группы — ну, вы знаете. Такая вот была штучка, этот джаз. Машина. И кто–то был должен вести машину, а кто–то в ней разъезжать. Латч и разъезжал.
Я просто должен был его убить.
Расскажу о том, как я попробовал по–умному. Было это пять лет назад. У нас тогда играл клавишник, такой, что лучше не бывает. Звали его Хинкл. Много чего аранжировал — один из тех, кто придал группе ее теперешний стиль. Может, вы не помните Хинкла. Его убили. Поехал на танцевальную площадку, что в Саут–Сайде — послушать контрабасиста, входившего в славу, и какой–то пьяндыга затеял спор, вытащил пистолет, прицелился в какого–то фэна, промахнулся и попал в Хинкла. Тот даже в спор не ввязывался — никого там не знал. В общем, его прихлопнули, и нам пришлось играть объявленный концерт без фортепиано. Лабали, как могли.
И примерно в одиннадцать эта малышка взбирается на эстраду — сплошные глазища и застенчивость. Между номерами тянет Латча за полу фрака, отдергивает руку, как от горячего, и стоит вся красная, словно редиска. Ей было всего семнадцать, пухленькая, с длинными черными волосами и розовыми губками — ни дать ни взять ваша маленькая сестричка. Только с третьей попытки смогла объяснить, чего ей надо: идея в том, что она немного играет на пиано и думает, что сможет пополнить наше сообщество.
Латч сходу влюблялся во всякого, кто вроде брался за трудное дело. Он и пяти секунд не раздумывал. Махнул ей — давай к клавишам — и объявил «Голубую прелюдию», где много духовых, и они вступают довольно скоро, так что мы могли заглушить пиано, если оно не потянет.
Глушить не пришлось вот на столько. Ребенок играл Хинкла, играл отлично, чисто и легко — закрой глаза, и вот он, Хинкл, дает по басам и выводит пассажи, богатые, как сама жизнь.
Остаток концерта был за малышкой, как рассудил оркестр. Она вывалила целый мешок трюков — в жизни их не забуду. У нее был стиль и отличные руки. Ноты читала, как молния, запоминала еще быстрее, и у нее было туше. А, к дьяволу, мне не нужно рассказывать вам о Фоун Амори… Так вот, мы устроили толковище, и Латч отобедал с ее родней. Оказалось, у Фоун есть все диски, что накрутил Хинкл — потому она и научилась его стилю. На фортепьяно начала играть, когда еще была совсем щеночком. Латч нанял ее с благословения папаши, и мы снова были при пиано.
Примерно тогда мы и начали входить в силу. Не то чтобы из–за игры Фоун — там не было особого блеска, хоть она и играла потрясающе. Из–за того, чем она стала для группы. В музыкальном бизнесе полным–полно шлюшек и птичек, что клюют по зернышку, а этот ребенок был из чистого мира. Группа получила ценность, которую нужно отстаивать. Кобеляжу пришел конец, только раза два молодые джазисты впадали в горячку и принимались за ухаживанье. Разок пробовали и больше не пытались — кто–нибудь из нас со счастливой улыбкой вырывал у бабника волчьи клыки. Скид однажды раскокал гитару в четыреста долларов о башку такого парня. (После это обернулось удачей: он всерьез занялся электричеством — правда, электрогитара появилась позже). И я однажды устроил заячью губу тромбонисту — вышиб три передних зуба, потому как его правая рука забыла, что творит левая.
Она поступила к нам, уже втюрившись в Латча по уши, каждый это видел. Наивно и чисто втюрилась, улавливаете? Латч — тот относился к ней, как ко всем лабухам. Он и ухом не вел, а мы знали свое место. Думаю, не один я потерял сон. Пока никто не шевелился, дела так и шли; джаз пер вверх, как ракета. Мы были на подъеме, приятель.
Но сама Фоун все и поломала. Оглядываясь назад, я думаю, что этого можно было ожидать. Мы–то были опытные парни, мы держались своей линии потому, что все продумали. Но она была просто дитя. Ее это грызло слишком долго, и, думаю, такого напряга она вынести не смогла. Силенок не хватило. Мы тогда выступали в Боулдер–Сити, в загородном клубе. Это случилось вечером, во время пятнадцатиминутного антракта, в начале третьего. Луна в небе — вот такая. Я был сам не свой. Фоун меня просто заполонила, от макушки до пяток. Я прошел в бар и хватил шипучего — от него мне всегда становится скверно, а тут хотелось какой–нибудь неприятности, чтоб на ней сосредоточиться. Оставил ребят сидеть за столом и разводить бодягу, а сам вышел на воздух. Там была дорожка, засыпанная гравием, она сухо хрустела под ногами, словно рыгала. Я с нее сошел. Двинулся по траве, глядя на луну — век бы ее не видел, — чувствуя, как шипучка гуляет у меня в брюхе, и было мне сурово. Да вы сами знаете, как это бывает.
Дело не только в Фоун — я это понимал. Еще и в Латче. Он был так… уверен в себе. Дьявольщина. Я–то никогда этого не мог. До нынешнего дня, когда сумел добиться своего. Теперь я чертовски в себе уверен, и сделал это своими руками. Не всякий может так сказать о себе. А Латч — он мог. У него был талант, понимаете? Большой талант. Настоящий был музыкант. Но не использовал этого, только чуть направлял — кончиками пальцев. До сих пор хвалил Хинкла, а свое соло передал другому парню. Такой он и был. Такой в себе уверенный, что ему не приходилось ничего захапывать. Не приходилось даже нагнуться и подобрать то, что он может заполучить. Он знал, что получит свое. А я никогда не знал, чего могу, пока не попробую. Таких парней, как Латч Кроуфорд, просто быть не должно — парней, которым нечего сомневаться и беспокоиться. Они все имеют и получают. С таким парнем нельзя соревноваться по–честному. Или он победит, или ты. Он–то победит легко — будто вдохнет и выдохнет. А ты — лишь потому, что он тебе дозволит. Таким парням не надо бы родиться. А если они родятся, им назначено быть убитыми. Жизнь и в спокойные времена — крутая штука. Вот Латч, он придумал для джаза ласковую кличку: «сообщество». Кличка не похожа на ласковую, но она такой была. Камбала был его зазывалой–пустобрехом и частью сообщества… и никакой разницы, что джаз остался бы так же хорош и без меня. Отставь любого из нас или замени, а «Пропащие парни» Латча Кроуфорда никуда не денутся. Но Камбала был тут, и Скид, и Криспин, и остальные, и Латч хотел, чтобы ничего не менялось. Я оставался в солдатиках, и прочно — спасибо ему, спасибо… Благодарствуйте ему за все проклятые фокусы.
Так вот, я стоял на травке, глядел на луну и все это переживал, и тут услышал, как Фоун всхлипнула. Один только раз. Я двинулся в том направлении, скользя подошвами по траве, чтобы не скрипел левый ботинок.
Она стояла на углу дома вместе с Латчем. Голову подняла к луне. И беззвучно плакала, не закрывая лица. Оно было мокрое и словно сдвинутое вниз и вбок — так, будто я смотрел сквозь волнистое стекло. Фоун сказала:
— Латч, ничего не могу поделать. Я тебя люблю.
И он ответил:
— Я тоже тебя люблю. Я люблю всех. Тут не из–за чего страдать.
— Это не… — Она сказала это так, что слышался и вопрос, и лавина подробностей, рассказ о том, до какого страдания может дойти человек. — Латч, можно, я тебя поцелую? — прошептала она. — Больше никогда не попрошу. Разреши только один раз, Латч, один раз, и все, я должна, должна, я больше так не выдержу…
Вот так. Я ненавидел его и, кажется, ненавидел и Фоун — чуть–чуть, одну секунду, — но понимаете, если бы он ей отказал, я влепил бы ему такого пинка, что он летел бы до самой Пенсаколы. Никогда не чувствовал ничего подобного. Никогда. И на будущее не хочу.
Ну он и позволил. Потом вернулся в дом, взял свой кларнет и выдул короткий голубой звучок, собирая нас, — обычный сигнал. А ее оставил снаружи, и меня оставил, хотя и не знал, что я там. Разница в том, что меня–то он не будоражил…
Кое–как мы закончили концерт — Криспин и его барабаны, как удары сердца, и Скид с его знаменитой пробежкой по всему грифу — он мог делать настоящее глиссандо на новой гитаре, которую Криспин помог ему построить, ну, я тоже подключился — трубы, а за ними Камбала. Да, вкрадчиво так: «А теперь — говорю — «Сладкая Сью», ребяточки, самая сладкая из всех, что мы дудели, а солирует Фоун Амори — ветерком по клавишам…» И Фоун журчит интродукцию, и я микширую ее пиано, вздыхаю в микрофон: «Ох, ребятки, не заполучи мы Фоун…» и опять даю пиано на полную громкость. А сам долблю про себя эту бодягу: «Не заполучи мы Фоун, не заполучи мы…»
Криспин, здоровенный белобрысый парень, был дипломированным инженером–электриком. Когда учился, зарабатывал на жизнь игрой на барабанах и после учебы сразу занялся тем же. Но хоть и стал ударником, нипочем не мог отказаться от возни с электроникой. Беспрерывно переделывал нашу усилительную систему, а уж Скидова гитара была для него пустяком, мелочевкой — он к ней все время возвращался. Когда Скид к нам пришел, у него уже имелся электронный усилитель — в нынешнем джазе гитара без усилителя никому не нужна, — но это был простой звукомниматель, прицепленный к обычной концертной гитаре. Было еще несколько штучек: регулятор громкости с педалью и переключатель тембра, который заставлял гитару рокотать, когда Скид этого хотел. Но беда в том, что при большой громкости этот адаптер подхватывал прямо–таки все — и ноту, и чирканье медиатора, и характерный скрип мозолистых пальцев Скида, когда он скользил ими по витым струнам, так что при соло на гитаре постоянно слышались щелчки, потрескиванье и даже свист ребят, подзывающих такси.
Криспин — вот кто это исправил. Здоровенный добродушный лабух, который всем сразу нравился. Бывало, когда мы приезжали в новый город, Криспин отправлялся в район радиомагазинов и договаривался с каким–нибудь ремонтником, чтобы ему дали пару дней повозиться в мастерской. Криспин мог днями колупаться с электроникой Скидовой гитары, вытаскивать ее потроха и подключать частотные генераторы, осциллоскопы и все прочее, а потом вместо сна и отдыха объяснял Скиду, как управляться с этой штукой. Года через два у парня был инструмент, который мог бы сесть за стол и печатать на машинке. В нем была штука для трелей и вибрато, и еще хитрый рычаг, на который Скид нажимал локтем, и тогда получался аккорд на шести струнах со сдвигом в полтона, и еще примочка, называемая аттенюатор, которая позволяет долго держать ноту — так, словно ее выдули на органе. А за спиной у Скида стояла панель с кучей кнопок, переключателей и рукояточек, их было побольше, чем клапанов на аккордеоне, сделанном по спецзаказу. Скид говорил, что дело того стоило, что на таком инструменте любой парень из деревенского оркестра со своими тремя аккордами может играть не хуже него. Я думал, он прав. Целые годы я думал, что он был прав, когда это говорил.
На следующий день, перед репетицией, — тогда, в Боулдер–Сити, — ко мне подходит этот самый Крис–пин и начинает говорить, будто слова у меня изо рта вынимает. Я сидел на веранде и думал насчет луны прошлым вечером и о том, что там было при луне. О Латче — что парню все само в руки валится так, что ему не надо ни на что решаться. Значит, Криспин уселся рядом и спрашивает:
— Флук, ты хоть раз видел, чтобы Латч не мог на что–то решиться?
— Братишка, — сказал я, и он понял, что это значит «нет».
Посмотрел на свой большой палец, отогнул его и добавил:
— Лабух получает все, что захочет, ни о чем не прося. И в мыслях не держит, чтобы попросить.
— Чистая правда, — сказал я. Мне не особо хотелось разговаривать.
— Он этого заслуживает. Что меня радует.
Заметно, — подумал я и ответил:
— Меня тоже радует. — Ни черта меня это не радовало. — Так о чем идет толковище, Крисп?
Он долго молчал, потом проблеял:
— Ну, он меня кое о чем спрашивал. И был совсем… совсем… э–э… похож на провинциала в роскошной гостинице — расшаркивался и краснел.
— Ла–атч? — спросил я. Латч всегда изображал из себя облачко, парил, как перышко. — В чем дело?
— Это насчет Фоун, — сказал Криспин.
Я ощутил в животе штуковину размером и весом с бильярдный шар.
— Что насчет Фоун?
— Он хотел узнать, что скажут музыканты, если они с Фоун поженятся.
— И что ты ему ответил?
— А что я мог ответить? Я сказал, это будет замечательно. Что ничего не изменится. Может, будет даже к лучшему.
— К лучшему, — повторил я. — А как же.
Совсем будет хорошо. Если до нее нельзя дотянуться, так можно было хоть помечтать. Можно было мечтать, что вдруг все изменится. Латч и Фоун… Это у них не дурачество, нет… Поженятся по всем правилам.
— Я знал, что ты думаешь так же, как я, — сказал Криспин. Таким тоном, словно у него гора свалилась с плеч. Шлепнул меня по спине — ненавижу это — и ушел, насвистывая «Дабу–дабай».
Тогда я и порешил убить Латча. Не из–за Фоун. Она была только частью дела — самой главной, конечно, — но вот я чего не мог вынести: опять ему все подают на серебряной тарелочке! Помню, я ловил попутку, когда был маленький. В холод околачивался на дорожном перекрестке рядом с Минеолой. Долго стоял. И забрало меня хотение — сильное, как при молитве. Много времени спустя я вспомнил, чего так сильно хотел. Не поездки. Не того, чтобы подкатил парень с печкой в машине. Чего я хотел, так целой кучи проезжающих машин, чтобы я мог их остановить. Усекли? Я всегда хотел главного поворота в жизни, чтобы мне подвалило, чтобы идти своей дорогой стало легче. Это всем людям положено. Вот Латч — от роду талантливый, красивый, идет по жизни, и на него словно золото сыплется… Такие люди жить не должны. Каждой минутой своей жизни они дают по харе таким парням, как мы.
Секунду я думал: сваливаю, ухожу на свободу. Потом вспомнил радио, музавтоматы, и как шумит народ перед дверями лифта, и понял, что никуда от него не денусь. Другое дело, если он помрет, — мне бы в радость о таком услышать. Нет, я должен его убить.
Но разыграть это должен по–умному.
Дня два я об этом думал. Больше ни о чем. Думал обо всех способах, о которых слышал, и о том, на какие крючки ловят убийц в сыщицких кино. И уже решил насчет дорожной аварии — он все время водил машину, то ездил вместе с группой, то по соседству, за язычком к кларнету, либо на почту или еще куда–нибудь, так что закон случайностей был на моей стороне — Латч еще ни разу не попадал в аварию. Я уже ездил в его машине и присматривался к окрестным дорогам, когда на меня свалилась самая фантастическая удача, о которой можно мечтать — если у тебя хорошее воображение.
Я только что свернул с местной дороги от Шиннебаго на хайвей, как услышал сирены. Взял на тормоза, и к обочине. Темно–бордовый пикап с рыком промчался по изгибу дороги милях на восьмидесяти в час. В ветровом стекле — дырки от пуль, водитель пригнулся к щитку. В кузове сидели два лба и палили из пистолетов. Их догоняла машина полиции штата. Я и секунды не промедлил — вывалился наружу и лег прежде, чем сообразил, что делаю. Выглянул из–за багажника. И успел увидеть, что один из лбов в пикапе выпрямился, схватившись за правую руку. Тут водитель швырнул машину на дорогу, с которой я только что съехал — это было невозможно на такой скорости, но он это сделал — шины провизжали что–то из Диззи Гиллеспи, и подстреленного человека выбросило из машины, как камень из рогатки. Его перевернуло, а потом понесло по асфальту. Я думал, он никогда не перестанет катиться. Едва он ударился о дорогу, сзади вынеслась полицейская машина — передняя правая шина спущена. Ее заносило то вправо, то влево, и на этот раз шины играли Стэна Кентона.
Вот что было важно: когда того парня подстрелили, его пушка взлетела в воздух и упала в траву не дальше, чем в двадцати футах от меня. И я схватил ее прежде, чем копам удалось остановить свою тачку. Они меня не видели — другим занимались: сначала своей машиной, потом жмуриком. Я подошел и поговорил с ними. Оказалось, те три деятеля грабили заправки и автомобилистов. Успели двоих убить. Один из копов ворчал насчет проклятых заграничных пистолетов, что он будет доволен, когда боеприпасы к ним кончатся. Копы сказали, что скоро поймают парней, которые удрали, что это — дело времени. Я сказал: конечно, поймаете. Вернулся к машине Латча и поехал, обдумывая это дело. Было ясно, что лучшего шанса мне никогда не представится.
И на следующее утро сказал Латчу, что съездил бы с ним в город. Он собрался везти почту, а я объяснил, что мне нужно в аптеку. Он ничего такого не подумал. Я пошел к себе, взял пистолет и засунул в пройму куртки, под мышку. Это был большой бельгийский пистолет. В нем оставалось четыре патрона.
Я отлично себя чувствовал. Думал, что и бровью не веду, пока Латч не оглянулся на меня — он был за рулем — и не спросил, все ли в порядке; тогда я понял, что у меня пот на верхней губе. Посмотрел в обзорное зеркало. Дорога была видна мили на две — мы ехали по равнине, — и сзади не маячила ни одна машина. Посмотрел вперед. Навстречу ехал грузовик. Миновал нас. Дорога была пуста.
— Встань на обочине, — сказал я. — Нужно поговорить.
Он удивился и посмотрел на меня.
— Флук, я могу слушать и вести. Что там у тебя за пазухой?
Так и спросил: что там у тебя. Я чуть не засмеялся.
— Тормози, Латч… — Я хотел говорить обычным голосом, но вышел хриплый шепот.
— Не дури, — сказал он. Открытым, щедрым таким тоном — как обычно, такой он уж был, этот Латч. — Давай, Флук, говори, облегчи душу.
Я достал пистолет, снял с предохранителя и сунул ему под ребра.
— Встань к обочине
Он приподнял руку и посмотрел вниз, на пистолет. Проговорил:
— Ну, ладно. — Затормозил, выключил зажигание и откинулся в угол между спинкой сиденья и дверцей, так что оказался вполоборота ко мне. — Излагай, Флук. Ты собираешься прикончить меня этой штукой?
Он говорил без испуга — потому, что не был испуган. Действительно не был. Такого с ним еще не случалось, и потому не могло случиться. И он не прощупывал меня. Разговаривал, как на репетиции. Очень спокойный был лабух, этот Латч.
— Да, собираюсь, — сказал я.
Он удивленно разглядывал пушку.
— Где ты ее раздобыл?
Я рассказал ему и это. Если бы он начал потеть или вопить, я бы выстрелил. Но я его слишком ненавидел для того, чтобы застрелить сразу. Так что рассказал ему все, и еще добавил:
— Этих шутников пока не поймали. Копы вынут из тебя пулю, и она окажется такой же, как у прежних убитых. Они подумают, тебя тоже убили бандюги.
— Подумают? А как насчет тебя?
— Во мне тоже будет такая пуля. В руке. Дело того стоит. Хочешь еще что–то узнать?
— Хочу. За что, Флук? За что? Из–за… Фоун?
— Точно.
Он вроде как покачал головой и ответил:
— Флук, мне неприятно это говорить, но я думаю, что если ты меня убьешь, шансов у тебя не прибавится. Даже если она ничего не узнает.
Я сказал:
— Знаю. Но мне нужен поворот в жизни, я всегда только этого и хотел. Пока ты рядом, мне ничего не сделать.
У него на лице была только жалость, больше ничего — совсем ничего.
— Тогда вперед, — сказал он.
Я нажал на спуск. Пистолет подпрыгнул в руке. Я увидел, что Латч крутанулся, и тут в глазах почернело, словно я был под сценическим прожектором, и вдруг вылетели пробки.
Когда я оклемался, глаза не хотели смотреть. Мир был полон жутко черных пятен, а на затылке набухало что–то круглое.
Я все еще был на переднем сиденье авто. Что–то гнусно скреблось на запястье. Я сбросил эту штуку, опустил голову на руки и застонал.
— Как ты себя чувствуешь? — Латч наклонился ко мне, встревоженно вглядываясь в лицо.
Я приложил к затылку носовой платок, посмотрел на него. Там была кровь — чепуха, пятнышко.
— Латч, что произошло?
Он ухмыльнулся. Усмешка была кривоватая, но все–таки настоящая.
— Флук, стрелок из тебя никакой. Я два раза видел тебя в тире вместе с группой. Ты боишься оружия.
— Откуда ты знаешь?
— А ты плотно закрываешь глаза и съеживаешься, прежде чем нажать на курок. Я сидел вполоборота к тебе, и увернуться было легко. При повороте пушка ушла ко мне под руку. Тогда я ударил тебя плечом, и ты грохнулся затылком о дверную стойку. Тебя сильно повредило?
— Я тебя не застрелил!
— Ты мне порвал рубаху к чертовой матери.
Я спокойно сказал:
— Будь ты проклят.
Он откинулся на сиденье, сложил руки, и стал смотреть на меня. Смотрел долго, пока я не спросил:
— Чего ты ждешь?
— Жду, когда ты сможешь вести машину.
— И что тогда будет?
— Вернемся в клуб.
— Нет, выкладывай: что ты собираешься делать?
— Думать, — сказал Латч. Открыл дверцу, вылез, обошел вокруг машины. Скомандовал: — Пересаживайся.
Пистолет был у него в руке. Латч не целился в меня, но пушка была на взводе. Я пересел на водительское место.
Ехали медленно. Латч не разговаривал. Я с ним не вязался. Он делал именно то, о чем сказал — думал. Один раз я снял руку с руля. Он сейчас же посмотрел на меня. Я ощупал шишку на затылке и положил руку на баранку — до времени нельзя было дергаться.
Остановились перед клубом, и Латч приказал:
— Ступай наверх, в мой номер. (Мы жили в комнатах над залом.) Я пойду за тобой, пушка у меня в наружном кармане. Если кто остановит, не тяни время. Отделайся поестественней и шагай наверх. Я–то не боюсь оружия и выстрелю, если не будешь делать, что сказано. Сомневаешься?
Я посмотрел ему в лицо. Сомневаться не приходилось.
— Ладно, хорошо, — сказал я и пошел.
Никто с нами не заговорил. Когда мы пришли в комнату Латча, он приказал:
— Давай в этот шкаф.
Я открыл рот, чтобы сказать кое–что, но решил заткнуться. Влез в шкаф и закрыл дверцу. Там было темно.
— Ты меня слышишь? — спросил он.
— Ага.
Он спросил много тише:
— И теперь слышишь?
— И теперь слышу.
— Тогда усвой. Мне нужно, чтобы ты понял каждое слово, которое здесь будет произнесено, пока я тебя не выпущу. Если начнешь шуметь, застрелю, Понятно?
— А, твоя власть, парень, — сказал я. Голова просто раскалывалась.
Прошло много времени — может, две или три минуты. Было слышно, что он кого–то зовет вдали, но я не мог разобрать слов. Думаю, он стоял на лестничной площадке. Вернулся и закрыл дверь. Он насвистывал сквозь зубы — «Дабу–дабай». Потом в дверь легонько постучали.
— Входи!
Это была Фоун. Она пропела:
— Вот я пришла — красавчик, как дела?
— Садись, цыпленок.
Кресло было плетеное. Я отчетливо услышал скрип.
Латч Кроуфорд всегда говорил по делу. Вот почему он успевал так много наработать. Он сказал:
— Фоун, я насчет вчерашнего вечера, при луне. Что ты чувствуешь сегодня?
— То же самое, — напряженно ответила она.
Тишина. У Латча была манера закусывать нижнюю губу, когда он что–то обдумывал. Сейчас он, наверно, это и делал. Наконец проговорил:
— Ты слыхала, что кругом говорят о нас с тобой?
— Ну, я… — Фоун перевела дыхание. — Ах, Латч…
Кресло резко скрипнуло — Фоун встала.
— Обожди! — фыркнул Латч. — Ничего не выйдет. Забудь об этом.
Я снова услышал кресло. Тихо скрипнуло в передней части, потом сзади. Фоун ничего не ответила.
— Понимаешь, моя радость, есть вещи слишком серьезные для того, чтобы человек — или два человека — могли с ними дурачиться. Этот наш джаз — такая вот вещь. Какая ему ни цена, а он важней, чем ты и я. Он лучшает, и будет еще лучше. Группа почти достигла совершенства. Мы — сообщество. Тесное. Такое тесное, что один ошибочный поступок может разодрать его на куски. Вот наш с тобой поступок — он и будет ошибочным.
— Откуда ты знаешь? О чем ты говоришь?
— Назови это интуицией. Главное, я знаю, как дела шли до сих пор, и знаю, что если ты… мы… это неважно… нам нельзя рисковать и менять старый добрый статус–кво.
Она закричала:
— А что будет со мной?!
— Сурово тебе… — сказал Латч. Я знал его много лет, но первый раз услышал, чтобы он говорил сдавленно, без легкости. — Фоун, в этой команде четырнадцать лабухов, и они все относятся к тебе также, как ты ко мне. Не тебе одной — всем сурово. Думают, что будет, когда у тебя снова настанет весенняя лихорадка… — По–моему, он опять закусил нижнюю губу. Потом произнес голосом, почти таким же мягким, как гитара Скида на басовых тонах: — Извини меня, деточка…
Фоун взорвалась:
— Не зови меня деточкой!!
— Лучше иди и играй свои гаммы, — проговорил он невнятно.
Хлопнула дверь.
Довольно скоро он меня выпустил. Сам сел у окна и стал глядеть наружу.
— Ну, и зачем ты это сделал? — поинтересовался я.
— Ради сообщества, — ответил он, глядя в окно.
— Ты псих. Ты разве ее не хочешь?
Я видел только часть его лица, но ответ был ясен. Наверно, до того я не понимал, как сильно он ее хотел. Наверно, я и не думал об этом. Он сказал:
— Я не настолько ее хочу, чтобы совершить убийство ради малого шанса ее получить. Как ты. Если кто–то хочет ее сильней, чем я — значит моих чувств недостаточно. Так я это понимаю.
Я бы мог тогда сказать, что меня разбирает не только из–за него и Фоун, что это лишь часть дела. Но вроде бы ни к чему было сейчас выкладывать все карты. Хочет изображать порядочного — милости просим. Я только сказал:
— Ну, пойду укладываться.
Латч вскочил и загремел:
— Не делай этого! Слушай, хипстер, ты видел, как далеко я зашел, чтобы не навредить сообществу. Ты мне сегодня дал урок, крутой урок, ты меня образумил, и во имя Бога не разваливай теперь группу! — Он подошел ко мне вплотную: пришлось задрать голову, чтобы видеть его лицо. Ткнул пальцем мне в грудь. — Если ты сейчас уйдешь из сообщества, клянусь, я тебя выслежу и затравлю до смерти. Теперь убирайся.
— Очень хорошо, — ответил я. — Но послушай. Ты мне вернул билет на вход, а сам играешь опасное соло. Подумай обо всем спокойненько, и если захочешь, чтоб я остался, скажи сегодня вечером. Сделаю, как скажешь.
Он ухмыльнулся — нормальной своей ухмылкой.
— Ладно, Флук. До встречи.
Трудно ненавидеть такого парнягу. Но если сумеешь, то и дело сделаешь.
Я сумел.
Так–то. Значит, я попробовал по–умному. В следующий раз попробовал по–тайному.
Мы играли на Западном побережье, то там, то здесь. Выложились в двух забойных фильмах и тринадцати короткометражках. Поучаствовали в самых известных радиопрограммах. Вернулись на Восток, малость побыв в Чикаго — Добрая Домашняя Неделя с родней Фоун, — а потом три недели без перерыва в Парамаунте. Играли сладко, так что местные оглядывались друг на друга и улыбались. Или играли бешено, так что крышу сдувало. Ну, вы сами знаете.
Я ненавидел каждый доллар, что валился нам в руки, и каждый взрыв аплодисментов, и каждую газетную строку, где нами восхищались, а такого, чтобы ненавидеть, была куча. «Пропащие парни» играли столько разной музыки, что от нее нигде не спрячешься. Я видел музавтомат с шестью пластинками Кроуфорда — одна над одной! Весь мир вешался на шею Латчу, потому как он отличный парень. А я наживался, потому как он был добр ко мне. И весь мир провонял этим хорьком и его музыкой. От нее нигде не было продыха. (Не приходилось слышать запись «Дабу–дабай» в исполнении французского «Горячего джаза»?) Здоровущая тюряга для старины Флука — шелковая тюряга. Палата в психушке, обитая войлоком.
Фоун была малость измученная после Боулдер–Сити, но понемногу приходила в себя. Училась чувствовать одно, а делать другое. Как и мы все. Что же, разве это не основа всего, разве не с этого приходится начинать в шоу–бизнесе? Она училась лучше всех.
Мы опять двинулись на Запад, потом на Юг, и я попытался еще раз — уже по тайному — в Батон–Руже.
Там снова был загородный клуб, убойный такой, с волнистыми стеклами, акустическими потолками и прочими примочками. Не скажу, что меня подпихнуло что–то специальное, — попросту я задолго до того все продумал и дожидался только места рядом с текучей водой. В Батон–Руже был хорошенький ручей перед входом и еще речка Олд–Мен, и она ничего не расскажет.
Все было очень просто — удивительно, какими простыми оказываются некоторые дела, когда их наконец сделаешь, даже если они годами выедали тебе нутро. Латчу пришло письмо. Клубная гардеробщица отвернулась, чтобы повесить плащ, возвращается, а на тарелке для чаевых лежит письмо. Куча народу толклась в холле, ходила туда–сюда. Я тоже там толокся. Уборная помещалась внизу, под лестницей — я тем вечером заплохел. Все это знали и все смеялись над стариной Флуком. У меня аллергия на креветок, а здесь пришлось заглотать добрый фунт жареных креветок с рисом из Нового Орлеана. Получилась такая крапивница, что ее не скрывал даже жирный грим; я едва переставлял ноги и вынужден был путешествовать вниз каждые двадцать минут. И иногда там задерживался.
Латч получил это письмо. Оно было заклеено, адрес напечатан на машинке. Без обратного адреса. Гардеробщица передала письмо метрдотелю, а тот — Латчу. Парень прочел его, сказал Криспину и Фоун, что вернется, но не знает когда, надел шляпу и ушел. О чем он мог думать по дороге? О письме, наверное. Там говорилось:
«Дорогой Латч!
Прежде всего, никому пока не говори об этом письме. Убедись, что никто не смотрит тебе через плечо и вообще не подглядывает.
Латч, я вне себя потому, что кое–что слышал. Думаю, моей дочери Фоун грозит серьезная опасность, и должен с тобой переговорить. Я в Батон–Руже. Фоун пока не надо об этом знать.
Возможно, за этой историей ничего не стоит, но лучше избегать риска. Жду тебя рядом с пакгаузом над Морреро — это вниз по реке от Батон–Ружа. На пакгаузе со стороны улицы надпись: «Ле–Клерк и сыновья». Я в конторе, что у конца причала. Думаю, за тобой могут следить. Возьми такси до склада у Морреро, а дальше пройди к реке. Заплутаться невозможно. Но смотри, чтобы не было хвоста, осторожность необходима. Надеюсь, однако, что тревога окажется ложной.
Это письмо возьми с собой. Если мои опасения справедливы, то даже сжечь его в клубе небезопасно. Поторопись, пожалуйста.
С волнением — Джон Амори»
Я горжусь этим письмом. Папочка нашей Фоун и Латч были настоящие друзья–приятели, и старик не попросил бы об одолжении, если бы не важное дело. Письмо было единственной уликой, других не было, но Латч унес его с собой. Чистая работа, хоть я и говорю это о самом себе.
Латча никто не видел. Таксист не знал, кто он такой, или просто никому об этом не заикнулся. Латч приехал так быстро, как сумел, постучался в дверь конторы. Внутри горела тусклая лампа. Никто не ответил. Латч вошел и закрыл за собой дверь. Позвал — очень тихо:
— Мистер Амори!
Я прошептал из пакгауза:
— Здесь.
Латч подошел к внутренней двери, ступил в пакгауз и остановился — при свете от лампы в конторе была ясно видна полоска кожи между его волосами и воротником. Я ударил по ней обрезком трубы. Он и звука не издал. На этот раз я не собирался ничего обсуждать.
Прежде чем он грохнулся об пол, я подхватил его и поволок к длинному столу около раковины. Она была полна воды, я уже проверил, что там речная вода, — как раз то, что нужно. Трубу я положил так, чтобы дотянуться до нее, если понадобится еще раз врезать Латчу, а его свалил на стол, головой над раковиной. Потом окунул голову и придержал под водой.
Как я и думал, вода привела его в чувство, он стал брыкаться и корчиться. Джутовые мешки, что я уложил на столе, глушили это намертво, и я крепко обхватил его за плечи и надавил локтем на шею, отжимая голову книзу, а сам держался ногой за стойку раковины. У Латча не было ни единого шанса, хотя несколько минут мне пришлось попыхтеть.
Когда он снова успокоился, я для надежности обождал еще минут пять, взял цепь от лодочного якоря — она была старая и ржавая — и обмотал вокруг него. Надежно, но на вид неаккуратно, словно само так вышло. Вынул у него из кармана письмо, сжег, собрал пепел на кусок кровельной жести и бросил в реку. За ним скатил туда Латча. Течение было хорошее — он поплыл вниз прежде, чем ушел под воду. Я сказал: «Прощай, супермен», привел себя в порядок, запер пакгауз — погасив свет, спустив воду из раковины и все такое, — прыгнул в машину, которую оставил в двух кварталах оттуда, и поехал к клубу. Пролезть через подвальное окно в кабинку мужского туалета (я оставил ее запертой) и подняться затем на второй этаж ничего не стоило. Никто не обратил на меня внимания. Все дело заняло сорок три минуты. И сработано было — одно удовольствие. Цепь удержит его внизу, в иле, и с ним быстренько управятся зубатки. А если по какой неудаче тело найдут — чего такого, цепь могла случайно обмотаться, а помер он уж точно потому, что захлебнулся. Речной водой. Ссадина на шее ничего не значит.
Но Латч Кроуфорд был не тот парень, чтобы его легко прикончили.
Не стану рассказывать о следующем месяце, со всеми газетными заголовками и всей визготней, что поднялась. Джаз работал, как машина — при жизни Латч едва прикасался к вожжам, так что его отсутствие было почти без разницы. Музыканты сначала просто забеспокоились, и понадобилось три дня, чтоб они запаниковали. К этому времени у меня на душе стало легко. Вся полицейская работа и хитрые уловки частного детектива были впустую. Целый джаз подтвердил мое алиби, и гардеробщица подтвердила — насчет крапивницы. На самом деле никто и не думал меня особо допрашивать. Никто точно не помнил, когда Латч ушел из клуба: это не привлекло внимания. Чистая была работа.
Следующее, чего я хотел — отделаться от этой компании, уехать, и начать свою собственную жизнь. Но пока осторожничал, не шевелился, ждал, чтобы кто другой сделал первый шаг.
Решился только через полтора месяца после того, как исчез Латч. Мы переехали в Форт–Уорт, что в Техасе. Фоун и Криспин сначала не хотели оставлять Батон–Руж, но потом решили, что Латч — где бы он ни был — знает наше расписание так же хорошо, как и мы, и вернется, когда будет к этому готов.
В Форт–Уорте мы устроили большое толковище. Криспин был за главного. Собрались все.
Фоун скверно выглядела. Исхудала, как щепка. Скид Портли постарел лет на пять.
Криспин перешел к сути так же быстро, как это делал Латч.
— Ребята, — говорит, — радоваться нечему. Я созвал вас не потому, что появились новые идеи насчет Латча или того, где он может быть. Ни звука не слышно. Вопрос сегодня в том, что после двух недель в Браунсвилле и недели в Санта–Монике турне будет закончено. У нас есть выбор из нескольких предложений — мы разберем их позже, — но прямо сейчас надо решить, что мы собираемся делать. Латча с нами нет, и нельзя знать, когда он появится. Мы можем либо устроить себе каникулы после Санта–Моники и до возвращения Латча спрятать инструменты, либо продолжать. Что скажете?
— Я бы отдохнул, — отвечаю я.
— Все бы отдохнули, — говорит Криспин. — Нас всех изводит история с Латчем. Но если б не она, мы бы раньше лета и не думали о перерыве.
Тогда Фоун спрашивает:
— Чего бы хотел от нас Латч?
Мофф — это Лью Моффат, он играл на язычковых — говорит:
— Не может быть сомнений на этот счет.
Общий шум — все согласны. Латч двигал бы дальше.
— Значит, двигаем дальше? — спрашивает Крисп. Все говорят «да» — кроме меня. Я промолчал. Никто этого не заметил.
Криспин кивает.
— Остается один серьезный вопрос. Поскольку мы решили, как действовать, можно продолжать. Но кто–то должен взять на себя бухгалтерию, контракты, всю кучу аранжировок, бронирование гостиниц и так далее.
— Ты в смысле «кто–то один»? — спрашивает Скид. — Латч делал работу за четверых.
— Знаю, — говорит Криспин. — Так как выдумаете, мы сможем это устроить? Как насчет аранжировок? Скид, вы с Фоун помогали ему больше других.
Скид кивает. Фоун говорит:
— Мы справимся.
— Ладно. Я беру деловую часть, если вы «за». — Все согласны. — Теперь насчет афиш. Жульничать мы не можем: исчезно… э–э… отсутствие Латча вызвало массу публикаций, и если он не появится прежде, чем мы начнем, его нельзя ставить в афишу. Заказчикам это не понравится.
Они разжевали это дело. Наконец Скид спрашивает:
— Крисп, а почему тебя не поставить?
— Меня? Я этого не хочу.
Тут заговорили все разом. Главная мысль была в том, что Криспин работал рядом с Латчем, и народ хочет, чтобы он был главным.
До тех пор Криспин сидел, откинувшись в кресле. Теперь встал, выпрямился и сказал:
— Хорошо, хорошо! Но сначала послушайте. Этот джаз называется «Пропащие парни Латча Кроуфор–да», и если вы не против, так будет и дальше. Если хотите, дадим в афишах: «Парни Дона Криспина и Латча Кроуфорда», но я хочу, чтобы Латч, где бы он ни был, знал, что мы — по–прежнему его джаз. А это также значит, что любая новая аранжировка или вещь должна делаться так, как сделал бы Латч — самым лучшим образом, насколько удастся. Если кто услышит в джазе что–нибудь такое, что не звучало бы как при Латче, пусть скажет сразу. Я хочу этого потому, что когда Латч вернется… Черт побери, не желаю говорить: «если вернется»! Чтобы когда Латч вернется, он бы мог в середине номера подхватить дирижерскую палочку и с места вести дальше. Вы хотите этого?
Они этого хотели. Когда они угомонились, заговорил Коко де Камп, забойный трубач — вроде как смущенно:
— Криспин, мне не хочется портить настроение, но я получил приглашение на постоянку в ансамбль Кинга. Мой контракт с Латчем заканчивается на этом турне, я думаю, что у Кинга смогу проявить себя лучше. Но это, — добавил он поспешно, — только если Латч не вернется.
Криспин пожал плечами, почесал в затылке. Посмотрел на Фоун. Она опять сказала:
— Как бы обошелся с ним Латч?
— Все верно, — отозвался Криспин. — Латч позволил бы тебе валить, куда хочешь. Он никогда не останавливал тех, кто хотел уйти.
Я бы мог сказать пару слов. Не стал. А Криспин говорил дальше:
— Это ключевое слово, ребятки: чего бы захотел Латч? Отсюда и начнем. Кто еще хочет уйти? Никто не должен чувствовать, будто его держат.
Контрабасист — он был с нами всего два месяца — сказал, что он тоже думает об уходе. За ним и я сказал свое.
— Ох, не надо! — вскрикнула Фоун.
А Криспин спросил:
— Но почему, Флук?
Все уставились на меня. Я поднял руки и сказал:
— Я так хочу, и все тут. Что мне теперь — анкету заполнить?
— Без Флука не будет «Пропащих парней», — проворчал Скид.
Прав оказался Скид. «Оркестр Дона Криспина и Латча Кроуфорда» — такое название они вынесли на афиши. Криспин и Фоун изо всех сил пытались меня отговорить, но нет, не вышло. Не вышло. Я с ними покончил и был сам по себе. По–моему, Фоун вообразила, что мне тяжко оставаться в джазе без Латча — ведь он был так добр ко мне. Идиотство. Смеяться мне хотелось, вот что, но я не мог смеяться на глазах у наших лабухов.
Мы распростились в Санта–Монике после конца гастролей. Я думал, погуляю на свободе годик, огляжусь, но надо ведь — подносят на золотой тарелочке предложение: работать ночным диск–жокеем на радиостанции в Сиэтле. Это было самое оно. Мой голос, дикция, забористые хохмы и пошлятина отлично подходят для такого дела, но лучше всего, что я смогу работать там, где людям не придется смотреть на мое лицо. Иногда я думаю: вот, если бы с самого начала попал на радио, тогда бы не… может, не стал бы таким парнем, который… Эх, чего теперь зря болтать.
Я нанялся на полгода с правом уволиться, и мог бы получить ставку повыше, если бы захотел торговаться, но я не захотел. Криспин и другие музыканты Латча меня не забывали, присылали телеграммы во время передач, солировали у меня и рекламировали в своих клубах. Было похоже, что Латч — живой или мертвый — оставался прежним добряком. Я на все это не поддавался. Достаточно прожил на свете для того, чтобы усвоить: нельзя сходу разорвать близкие отношения с человеческим существом. Уйди с работы, разведись, оставь родной город — за тобой потянутся клочья и обрывки, не отвяжешься. Я сдерживался — не хохотал. Латч был мертв.
Но однажды вечером получаю поставку от фирмы грамзаписи «Мекка». Пластинки. Шесть сторон записей Кристина — Кроуфорда.
Я объявил их в обычной манере старины Флука: «Эй, дергунчики, дружки, вот убойная награда, лучшего не надо! Криспин и Кроуфорд, новые пластинки — пляши, пока не заноет спинка. Они милы для Камбалы. Ставлю на вертушку — продуйте ушки: старый «Дип Пёрпл» в крутом стиле Криспина».
И дал их в эфир. Пластинки доставили прямо перед эфиром; я их прежде не слышал, хотя тираж уже разошелся и они были разрешены к трансляции. «Дип Пёрпл» — старая эстрадная композиция, сработанная самим Латчем. Вместо Латча партию кларнета вел Мофф, но разница была такая пустячная, что о ней говорить не стоило. В третьем проведении Скид вместо простого дубль–штриха дал глиссандо, которого я раньше не слышал, но оно было в лучших традициях Кроуфорда. Остальные пластинки — в том же роде. В «Леди би гуд» Криспин выдал длинное соло на ударных — новое, но совсем кроуфордовское. И еще я услышал две новые вещи.
Именно новые. Одна из них — номер для духовых под названием «Уан фут ин зе грув»; авторы — Мофф и Скид Портли. Другая — аранжировка «Такседо джанкшн». Эту вещь мы всегда давали в классической аранжировке, но теперь они дали абсолютно новую. Во–первых, запустили несколько бибоп–секвенций, а во–вторых, по–настоящему использовали эхо–камеру — первый раз во всех записях Кроуфорда. Я слушал, вытаращив глаза.
Это было здорово. Говорю вам, здорово. Но вот что меня оглоушило: все равно играл настоящий джаз Латча Кроуфорда — с начала и до последней точки. До сих пор Латч не использовал эхо. Но мог использовать — точно говорю, мог, — потому что это входило в моду. Как и бибоп–секвенции. Я представил себе толковище перед сеансом звукозаписи и вопрос Фо–ун: «А чего бы хотел Латч?»
Я это слушал, а сам видел Латча: широкие плечи, длинные руки, и как он поворачивает медные сюда и туда, как вытягивается вверх и наклоняется, поднимая звук ударных и обрушивая его вниз, вниз — тарелки звенят шепотом. Я мог видеть, как он держит этот звук правой рукой, плоско лежащей в воздухе, словно на столе — хватает времени, чтобы закусить нижнюю губу, ухватить ее зубами и выпустить — и внезапно, будто лампа–вспышка, ослепить публику режущим воплем труб и звоном гитары на полной громкости.
Проигрыватель рядом со мной спокойно крутился, и звукосниматель чуть пульсировал, как стрелка на измерителе кровяного давления. Думаю, это меня загипнотизировало. Следующее, что я увидел, — звукооператор неистово машет мне из–за стеклянной перегородки, подавая сигнал «эфир пуст», и я осознал, что запись уже несколько секунд как закончилась. Я глубоко, с дрожью вздохнул и сказал о том, что было единственным в этой жизни — было сильнее меня, реальней, чем листки со сценарием, или микрофон, или что еще на свете. И тупо сказал:
— Это был Латч. Латч Кроуфорд. Он не умер. Он не умер!..
Что–то начало подпрыгивать перед глазами — вниз–вверх. Снова звукооператор, он о чем–то сигналил. Я уставился прямо на него, как на пустое место. Я видел Латча. Оператор наставил палец вниз и стал им водить — кругами. Значит, крути запись. Я кивнул, поставил пластинку Кросби и откинулся в кресле так, словно мне кол в брюхо вогнали.
Замигала лампочка на телефоне. Во время передачи я говорил со слушателями; телефоны были оборудованы лампочками вместо звонков, чтобы не забивали микрофон. Поднял трубку и механически ответил:
— Флук–ваш–друг.
— Минуту, пожалуйста. — Это телефонистка. А потом: — Флук? Ох, Флук…
Говорила Фоун. Фоун Амори.
— Флук, — повторила она. Слова падали одно за другим, как звуки с клавиш ее пиано. — Флук, дорогой, мы тебя слышали, мы все тебя слышали! Мы в Денвере, сократили концерт, чтобы поймать твою передачу. Флук, голубчик, ты сказал это, ты сказал!
— Фоун…
— Ты сказал, что он не умер! Мы это все знаем, все до единого. Но как ты это сказал! Ты не понимаешь, как много это для нас значит! Мы своего добились, понимаешь? «Такседо джанкшн» — мы над ним столько работали… добивались, чтобы дать новое, и одновременно, чтоб это был Латч. Он не умрет, пока мы в состоянии это делать, разве ты не видишь?
— Ноя…
— Флук, мы хотим сделать еще больше. Дать еще больше Латча, настоящего Латча Кроуфорда! Флук, а ты не вернешься? Мы хотим сделать новые записи «Пропащих парней», но не можем без тебя. Флук, ну пожалуйста! Ты нам так нужен!
Какое–то бормотанье рядом с ней. Потом голос:
— Флук? Это Криспин. Хочу повторить, старина: возвращайся к нам.
Мне удалось выговорить:
— Не для меня. Я при деле.
— Уважаю твои чувства, — заторопился Криспин. Он понимал, что я вот–вот брошу трубку. — Хипстер, я на тебя не наседаю. Ты просто подумай, хорошо? Мы будем держаться дальше, что бы ни случилось, где бы ни был Латч, живой или… у него будет джаз, а пока есть джаз, он здесь.
— Работаете вы здорово, — прокаркал я.
— Так ты подумай. Мы сможем работать вдвое лучше, если ты вернешься. Секунду, Фоун хочет говорить…
Я положил трубку.
Понятия не имею, как довел до конца эту передачу. Знаю только, почему не бросил. Потому, что хотел пробиваться сам. Для того и хотел убить Латча. Как говорится, хоть стоять, хоть упасть, вот что было мне в сласть — пробиваться без Латча Кроуфорда.
Дотянул до конца, до шести часов, и вроде бы как следует — никто не сделал никаких замечаний. А то, что я не отвечал на звонки, не выполнял заявки слушателей и, чтобы не разговаривать, крутил все длинные вещи, которые мог найти, — ну, к этому отнеслись так, как любая фирма относится к выходкам парня, которому она слишком много платит.
Я пошел пешком, я не разбирал дороги. Наверно, перепугал своим лицом кучу детей, идущих в школу, и поимел кучу беспокойных взглядов от женщин, скребущих ступеньки у себя на крылечках. Не помню. Латч не умер, Латч не умер — только это имело значение. Рассказать не могу, что я пережил: был период страха, когда я думал, что Латч меня преследует за то, что я сделал, и был период спокойствия, когда думалось, что это пустяки — надо просто заботиться о своих делах и дать Латчу помереть, как положено всем. И был момент холодной ярости — когда я слушал этот новый «Такседо джанкшн» с гитарным эхом и понимал, что Криспин будет и дальше раскручивать нового Латча — подлинного Латча, которому никто в музыкальном бизнесе не сумеет подражать. У него было таланта на троих или на четверых, и вот случилось, что в джазе собрались трое или четверо таких же талантливых. В общем, я бродил, как в тумане.
Часам к десяти в голове щелкнуло и прояснилось. Оказалось, что я на Эллиот–авеню рядом с Киннир–парком — должно быть, много миль прошагал, — и все встало на свои места. «Ненавижу Латча Кроуфорда» — вот с чем я остался, со старым своим ощущением. И должен был что–то сделать, потому что Латч не умер.
Я пошел на телеграф и послал телеграмму Криспину.
Для начала они устроили то, чего я вовсе не хотел — но разве не этим они занимались всю дорогу? Теперь тайком подготовили вечеринку с ужином в мою честь. Наверно, я был мрачноват. А они не понимали, в чем дело. Криспин — тот пытался меня развеселить, обещая платить вдвое больше за то, что я разорвал контракт на радио. Фоун… ну, не стоило ей так со мной любезничать. Огромная ошибка с ее стороны. Так или сяк, но был ужин, была выпивка, и Криспин, Скид и Мофф вставали один за другим и говорили, какой я отличный лабух. Потом они все расслабились и стали говорить друг другу: «а помнишь?..» и иногда вскользь обращались к пустому креслу во главе стола, где лежал кларнет Латча. Отличная была вечеринка.
После этого я взялся за работу. Чего они от меня хотели? А обычного: «Ну, теперь — новая школа, шипучий коктейль «Ром и кока–кола». В лучшем виде его смешает Скидди — сверхшипучая гитара поддаст вам жара!» Или: «Не мелодия, а мечта, детки: стройно и спокойно, мягко и достойно, вполне примерно и оччень нервно. Эй, Мофф, вруби этим сонным ребятишкам «Велвет поз»!» Так я им помогал.
А на деле занимался вот чем: искал Латча, чтобы его убить. Можно было лопнуть, слушая, как они надрываются на сыгровках. Взять мелодию, поймать старину Латча и все перемешать, чтоб вышло что–то новое, такое, чему не суждено умереть. Так они помогали мне.
Можно было убить Латча, поубивав нескольких лабухов. От этой мысли я не отказывался. Но я ленив, наверное. Где–то внутри ансамбля помещалась сущность Латча. Если ее выудить и убить, Латч наконец помрет. Я знал это. Задача была только в том, чтобы ее найти. Особых сложностей не ожидалось. Черт побери, я знал эту группу насквозь, знал всех исполнителей и аранжировщиков — даже их любимые блюда. Я уже говорил: текучесть у них была низкая, невероятно низкая. А в музыкальном бизнесе в два счета становится видно, на что годен человек.
Но задача предстояла не из легких.
Ансамбль был похож на машину, созданную в особых целях — но собирали–то ее из стандартных деталей, которые можно найти в свободной продаже. Не буду спорить, некоторые детали были по–настоящему первоклассные — но теперь их штампуют тысячами. Так вот, я не мог поверить, что штуковина, которую Латч называл «сообществом», могла превратить группу в личность, да еще выдающуюся. При Латче можно было думать, что он превращает хорошую машину во что–то живое. Но Латча не было, а это «что–то» оставалась живым. Латч вдохнул в машину жизнь, правильно подобрав все детали и подтолкнув в верную сторону. А потом эту штуковину гнала вперед ее собственная энергия — энергия жизни, — и Латч Кроуфорд не мог умереть, пока не кончится ее жизнь. Кто кого: он меня или я его.
Так вот, я помогал им. Мы гастролировали по клубам и гостиницам, накручивали записи, и я помогал им сохранять жизнь Латчу.
А они помогали мне. Каждый раз, как новая мелодия начинала пробиваться в первую десятку или у кого–то появлялся номер, который выглядел козырным, мы аранжировали его для своей группы, и на этих сходках разбирались в мельчайших деталях работы джаза, спорили, проверяли все насквозь. Я не пропускал ни слова… Вот так они мне помогали.
Сущая была мука. Если у тебя хватило потрохов убить человека, ты должен довести дело до конца. Латч был жив. Вне джаза от него было не продохнуть: на любом радио или музавтомате по всей стране гонят творения Латча. И внутри джаза не продохнуть — иногда прямо–таки его видишь!
…Клуб, играют нашу коронную мелодию, и софиты те же, что всегда, и джаз тот же, только теперь снаряжение Криспина стоит у рампы, в середине. Поворачиваются раструбы медных, выдувают свое «хуу–хаа», и потом соло Скида в «Дабу–дабай», и Мофф дает облигато на кларнете. Правда, Мофф не выходит к рампе. Он позади, как раньше был Криспин. Сам Криспин отбивает такт барабаннным шепотом, уставившись вверх и вдаль — как прежде, когда сидел во тьме, — и Скид такой же, как был: смотрит на свои пальцы… во всех книжках написано, что хороший гитарист не смотрит на пальцы, но думается, Скид этих книжек не читал… однако я вижу, что из–под опущенных бровей он следит за кем–то. Не за Криспином. Но еще больше, чем в других, Латч присутствует в Фоун. Отблески золотого света падают на ее лицо, уплывают, голова склоняется набок — густые волосы сваливаются вперед через круглое голое плечо, и выражение ее лица совсем прежнее, эта полуулыбка, выражение голода — словно Латч здесь, словно он смотрит на нее и никуда не исчезал.
«Дабу–дабай»… — наших фэнов эта штука просто гипнотизирует. Мы непременно начинаем с нее — иногда концерт передают по радио целых три раза по получасу, и мы каждый раз играем главную тему в начале и в конце. Всегда одну и ту же. Я часто думал: догадываются ли наши слушатели, которые преданно аплодируют при каждом взрыве «хуу–хаа», что мелодия всегда иная, что это… воскрешение. До восьми раз за вечер.
Поначалу я был уверен, что дело в медных, в их низах, где была особенная живая энергия. Понимаете, я сосредоточился на этой мелодии потому, что видеть Латча — видеть — можно было только здесь, хоть он и нависал над всем, что мы делали. Когда играли «Дабу», я сосредоточивался на ее звучании, а не на сути. Вечер за вечером дожидался этого номера и, когда слушал, отсекал все, кроме медных в низах. Слушал не ноты, а тональность, манеру — слушал Латча. Примерно через неделю уловил: вторая труба и тромбон. Я был уверен, что поймал верно: кроуфордовское звучание шло от них, когда звук был низкий и полный.
И поломал это дело. Запер тромбониста Карписа и трубача Хайнца. Понимаете, когда мы играли в Спокане, их поселили в одном гостиничном номере. И вот, однажды вечером они не поспели в клуб к началу концерта. Гостиница была вроде мышеловки — никаких пожарных лестниц. Из номера можно выйти только через дверь. И телефона нет. Узкая форточка и та закрыта наглухо и закрашена. Запереть дверь снаружи и замотать ключ проволочной вешалкой–плечиками, чтобы не поворачивался, было проще простого. Только через сорок минут коридорный выпустил парней на волю.
Я дважды прослушал мелодию без этих музыкантов, а потом спросил Криспина насчет всего этого. Он ответил кратко:
— Жиденько, но все равно настоящий Латч.
Именно так я и сам думал.
Ясное дело, разузнать, кто запер парней, не удалось. Я работаю чисто. Не узнали и кто в ответе за то, что две трубы и фагот по дороге в Сент–Луис отстали на много миль. Мы наняли автобус и пару машин — с нами был квартет и еще два вокалиста. И вот, одна из машин просто исчезла где–то позади, в тумане. Кто подлил воды в бензин? А, какой–то идиот на заправке — ладно, проехали и забыли.
На этом концерте главной мелодии вообще не было. Убрав троих музыкантов, я не послал в нокаут штуковину, которая была Латчем, а просто вышиб дух из оркестра. Так что ответа не получил. Я должен был найти сердце Латча и остановить его, остановить, чтобы оно больше не билось.
На второй вечер в Сент–Луисе кто–то прихватил контрабасиста Сторми, когда он спал, и измолотил. Парня отвезли в больницу и сейчас же нашли другого басиста. Не такого, как Сторми, но хорошего. Было слышно, что бас иной, но Латч оставался в оркестре.
До каких пор это могло тянуться? Временами казалось, что я вот–вот рехнусь. По–настоящему. Иногда хотелось спрыгнуть к столикам и бить слушателей наотмашь — чудилось, они могут знать, чего я ищу. Едва сдерживался. То, что было Латчем, могло включаться и отключаться в ходе номера, а я мог упустить это, напряженно прислушиваясь к одному инструменту или всему ансамблю. Кто–то мог понимать все — кто–то, сидящий в зале, — а я не понимал ничего. Временами думал, что теряю разум.
Я даже добыл нового пианиста на один вечер. Для этого пришлось уйти в город, но риска в том не было. Околачивался у консерватории, пока не зацепился за малыша, который прямо засиял, услыхав о Латче Кроуфорде. Я действовал как настоящий открыватель талантов. Малыш был хорошенький, но прыщеватый. Зато правая лапа, как у пантеры, не хуже чем у Арта Тейтема — или станет такой через несколько лет. Я рассказал Фоун о мальчишке, и что я его заманил. Изложил как надо. Ну, вы понимаете. Вы знаете старину Флука. И Фоун знаете с ее добрым сердцем… она не только согласилась принять малыша, она еще заставила Криспина пустить его на сцену на целый вечер!
Он вышел. И работал хорошо. Ноты читал как бешеный, сыграл каждую ноту, что была на бумаге, и сыграл верно. И много импровизировал — тоже как надо. Но для «Парней» он не подходил. А потом случилась забавная вещь. Она не относится к истории с убийством Латча. Малыш для нас не годился, но он был так хорош, что Криспин поговорил с Форуэем, нашим импрессарио, и сегодня мальчик записывает пластинки, которые расходятся по три четверти миллиона штук. И все из–за того, что я устроил этот трюк, притащил парня, чтобы на один вечер Фоун оставила свои клавиши. Неплохо, а?
Однако в тот вечер я установил, что Фоун не была «сутью Латча», за которой я охотился. Джаз оставался группой Латча Кроуфорда и с другим фортепьяно, и все тут. Может, было бы правильно не давать Латчу прятаться — где–то среди моих острот и пошлятины. Хотелось вскочить на сцену, заткнуть эту музыку и завопить: «Вылезай, проклятая вонючка! Вылезай, и я до тебя доберусь!»
Я был рад, что это не Фоун. Если бы так, пришлось бы заткнуть ее, но мне бы это не особо понравилось.
Но я его нашел. Я его нашел!
Он все время был рядышком — смотрел на меня, и я смотрел на него, но соображения не хватало, чтоб его увидеть.
Мы с вирусом «икс» его нашли. Вирус «икс» — что–то вроде гриппа и вроде дизентерии, и радости от него никакой. Он валил нас, как штормовой ветер. Я свалился первым, но пролежал всего два дня. А вот Мофф отрубился на две недели. Однако отменить пришлось только два концерта. Остальное время кое–как управлялись, иногда собирая что–то вроде полного джаза, иногда в сокращенном составе. И на время пригласили парня играть на гитаре — на инструменте Скида Портли.
Скид давно говорил, что если дать его гитару любому парню из деревенского джаза, тот сыграет не хуже. Я этому верил. Почему бы и нет? Я сам баловался с этим инструментом. Все просто: положи пальцы на гриф и перебирай струны. Есть педаль: надави, и звук будет громче. Нажимая кнопки, можешь заставить гитару щебетать, или порыкивать, или бархатно вздыхать. Есть переключатель: захочешь, звук будет в точности как у клавесина или органа. Рычагом, заведенным под локоть, можешь заставить все шесть струн взвыть, как шесть пожарных сирен — разом, почти до полного звука. На этой гитаре не играют. Ею управляют.
Скид свалился с вирусом «икс», и мы пригласили человечка из Восточного Сент–Луиса по имени Сильвиро Джиондонато. Лабух с прилизанными волосами и оливковой кожей. От счастья у него глаза выкатились — как у малыша–пианиста, которого я приводил. Он–то играл на дерьмовой гитарке, и когда взял в руки инструмент Скида, едва не заплакал от счастья. Десять часов проторчал в гостиничном номере Скида, осваивая гитарные примочки, а полудохлый Скид учил его всем хитростям. Я знаю, что Джиондонато вытворял такие штуки с этой гитарой, на которые никогда бы не осмелился Скид. У парня был сумасшедший слух, как у Райнхарда или Эдди Саута — правда, Эдди не играет на гитаре.
И вот, этим вечером джаз выступал без Латча.
Джионни — мы называли его Джонни — был настоящей звездой. Слушатели едва потолок в зале не снесли. Полный успех. Но Латча не было.
Наконец Криспин отбил «детки, домой» на большом барабане: сигнал к пятнадцатиминутному перерыву. Кажется, я его не слышал — скрючился в углу сцены, повторял про себя снова и снова: «Латча нет! Латча нет!» и старался не хохотать. Долго так сидел. Когда Криспин тронул меня за плечо, я едва из штанов не выскочил. И крикнул:
— Латча нет! — Ничего не мог с собой поделать.
— Ну–ну, — сказал Криспин. — Сбавь обороты. Значит, ты тоже это заметил?
— Братишка…
— И не думал, что от работы одного человека так много зависит, а?
— Не понимаю этого, — сказал я. Сказал честно. — Джонни — убойный гитарист. Слушай, я думаю, что он лучше Скида.
— Лучше. Но… Кажется, я знаю, почему Латча не слышно, когда играет Джонни. Он дает потрясающую гитару. Скид дает потрясающую электрогитару. Усек? Они играют абсолютно одно и то же — как виолончель с альтом. Только атаки* у них разные. Джонни использует гитару так, как мне не доводилось слышать. Но Скид работает на инструменте за гранью всего.
— И причем здесь Латч?
— Флук, ты вспомни. Когда Скид начинал, у него был усилитель — и все, и точка. Сравни, что у него есть сейчас, и на какой уровень вышли мы. Ты же знаешь, как сильно мы от него зависим.
— Я думал, мы зависим от его гитары.
Криспин покачал своей здоровенной головой, повел прямым носом.
— От Скида. Кажется, я сам этого не понимал до нынешнего вечера.
— Ну, спасибо, — сказал я.
Он удивленно посмотрел на меня.
— За что?
Я потянулся и ответил:
— Ну, теперь я лучше себя чувствую. Вот и все.
— Вечно у тебя какие–то флучки–дрючки, — сказал он.
— Ничего, все давно привыкли, — сказал я.
На третий вечер после этого я оглоушил Скида, подобравшись к нему сзади. И прикончил Латча Кроуфорда кусачками для арматуры. Вот он где, этот Латч, весь целиком, со всей его музыкой и выдающимися качествами, его известностью и гордостью. У меня в ладони. Буквально у меня в ладони: три червяка — розоватые, на одном конце ноготь, на другом кровь. Я подбросил их, поймал, сунул в карман и пошел себе, насвистывая «Дабу–дабай». За восемь лет, что я ее слышал, первый раз получил от нее удовольствие. Иногда проходит много времени, пока убьешь человека.
На следующий день репетиция началась в полнейшем унынии. Криспин собрал всю группу. Когда мы пришли и сбились в кучу, он поднялся на нижнюю площадку эстрады. Народ был как побитый — кроме меня, но я тогда не смеялся вслух. Криспин разжал стиснутые челюсти и пролаял:
— Я спрашивал Фоун, что теперь делать, как обычно спрашивал Латч. Она сказала: «А как бы поступил Латч?» Я думаю, он прежде всего посмотрел бы, сумеем ли мы делать свое дело как обычно. Чтобы понять, как сильно мы пострадали. Правильно?
Все утвердительно похмыкали. Именно так Латч бы и поступил. Кто–то подал голос:
— А как Скид?
Криспин огрызнулся:
— Ты играешь на трубе. Как бы ты себя чувствовал, если бы у тебя отрезали губу? — Помолчал и добавил: — Извини меня, Риф…
— Да ничего, все в порядке, — сказал Риф.
Они расселись по местам. Фоун выглядела, как первую неделю после Батон–Ружа. Джиондонато подошел к гитаре. Криспин поднял руку и сказал:
— Погоди, Джонни.
Посмотрел на гитару. Она была наготовлена, стояла на стуле Скида — гриф прислонен к спинке. Криспин потрогал ее, любовно поставил попрямее. Наклонился и немного отвел микрофон. Подошел к своему снаряжению. Скомандовал: «Вступление». Взглянул на меня. Я поднял свой микрофон, дунул в него, проверяя усилитель.
Криспин взмахнул рукой: раз — два… Фоун дала первый аккорд. Медные развернулись направо: «хуу»…
И налево — «хаа»…
Фоун перекрыла их ритм аккордом. Я посмотрел на нее.
В первый раз за все время она не глядела в эту точку пола, что перед оркестром. Она глядела на Криспина.
«Хуу–хаа»…
Мосс поднял кларнет, поправил язычок, сунул в рот мундштук, нервно прошелся по клапанам и заиграл.
С первой нотой кларнета раздался — внезапно и потрясающе — густой, вибрирующий голос гитары Скида: «Дабу–дабай, дабай–дабу…»
И сразу после ее верхней ноты грянул громоподобный, звериный вздох, а потом хохот, хохот — всхлипывающий, с раскатами. И голос — могучий, безумный и гаснущий, как эхо:
— Он не умер, он неу–умер…
Мне нужно было вдохнуть воздуха, и тут я понял, что эти звуки издаю я, что оцепенело стою, глядя на сверкающую гитару и прижимая к щеке микрофон. И начал рыдать. Не мог остановиться. Отшвырнул микрофон — по ушам ударило громом, — выхватил из кармана свернутый носовой платок и метнул в гитару, которая все играла тему Латча, играла так, как этого хотел Латч. Платок развернулся в полете. Две штуки ударились об инструмент — он тренькнул. Третий отскочил от скатерти и, вертясь, залетел под стул.
Мофф кинулся туда. Я визжал:
— Попробуй эти, сукин сын!
Мофф нагнулся, чтобы поднять, выпрямился. Крикнул:
— Криспин, это… это пальцы!
Сложился пополам и рухнул на пол между стульями.
Криспин издал такой же звук, какой получился у меня, когда я дунул в микрофон. И бросился вперед. Схватил меня за пиджак и за пояс и поднял в воздух. Фоун завизжала: «Дон!!», и тут он швырнул меня на пол. Я завизжал еще сильнее, чем Фоун.
Должно быть, я на секунду отключился. Открыл глаза и увидел, что лежу на полу. На левой руке было два локтя. Я пока этого не чувствовал. Криспин стоял надо мной — нога слева, нога справа. Остальных он отпихивал; все рычали, как псы. Казалось, в Криспине миля росту. Он спросил:
— Почему ты так поступил со Скидом? — Голос у него был спокойный, глаза — нет.
Я простонал:
— Что–то с рукой… Криспин дал мне пинка.
— Дон! Позволь мне… — Началась толкотня, и сквозь толпу пробилась Фоун. Упала на колени рядом со мной и неожиданно сказала: — Привет, Флук.
Я снова заплакал. Тогда она сказала:
— Бедняжка. Он сошел с ума.
— Бедняжка?! — заорал Сторми. — Да он…
— Флук, зачем ты это сделал? — спросила Фоун.
— Он никак не умирал, — сказал я.
— Кто не умирал? Скид?
Они меня совсем достали. Тупицы.
— Латч, — объяснил я. — Латч не хотел оставаться мертвецом.
— Что тебе известно о Латче? — прохрипел Криспин.
— Обожди! — огрызнулась Фоун. — Что дальше, Флук?
Я спокойно объяснил:
— Латч жил в гитаре Скида. Я должен был его выгнать.
Криспин выругался — никогда раньше не слышал, чтобы он ругался. Рука начала болеть. Фоун медленно поднялась с колен.
— Дон… — Криспин в ответ фыркнул. Фоун гнула свое: — Дон, пойми, Латч всегда беспокоился о Флуке. Он хотел, чтобы Флук понял, что он нам нужен. В нем есть что–то, чего нет ни у кого, только Флук не хотел в это верить. Он думал, Латч его жалеет. И мы все жалеем.
Гитара все играла. Поднялась в крещендо. Я дернулся и завыл:
— Скид!..
— Мофф, выключи эту штуку, — приказал Криспин. Через секунду гитара смолкла, и он посмотрел на меня. — Я знал: кто–то попадет в ловушку, но и думать не мог, что ты. Это запись, она воспроизводится через усилитель гитары. Когда я ее налаживал, сделал сотни записей… Я давно забеспокоился из–за наших непрятностей: то группа медных пропадет перед концертом, то музыкант, то целая компания. Чем больше думал об этом, тем картина становилась яснее: кто–то все подстраивает. И после несчастья со Скидом я подумал, что этот человек выдаст себя — хоть на секунду, — когда заиграет гитара. Но такого не ждал, нет!
— Отстань от него, — устало попросила Фоун. — Он же тебя не понимает.
Она плакала. Криспин повернулся к ней.
— А что прикажешь с ним делать? Поцеловать и простить?
— Я убить его хочу! — завизжала Фоун. Выставила пальцы с полированными ногтями — скрюченные, как когти. — Убить! Своими руками! Ты что, не понимаешь?
Криспина это ошеломило. Он отступил.
— Впрочем, все неважно, — тихо проговорила Фоун. — Мы и теперь не можем не спросить себя: чего бы хотел Латч?
Наступила мертвая тишина. Фоун спросила:
— Вы знаете, что Флука в военное время освободили от армии?
Никто не ответил.
— Крайняя уродливость лица. Такое было основание для отсрочки. Наведите справки, если не верите. — Она медленно покачала головой и посмотрела на меня. — Латч так старался щадить его чувства… и мы все старались. Латч хотел, чтобы Флуку поправили лицо, но не знал, как подступиться — насчет этого Флук был патологически чувствителен. Понимаете, Латч слишком долго медлил, и я медлила, и вот что вышло. Говорю вам, теперь надо это сделать и спасти то, что осталось от… этого существа.
— Заплати добром за зло, а? Так можно далеко зайти… — сказал Сторми.
Остальные заворчали. Фоун подняла руки и снова спросила:
— Так чего бы хотел Латч?
— Я убил Латча, — сказал я.
— Заткнись, мразь, — сказал Криспин. — Договорились, Фоун. Но послушай. После того, как он выйдет из больницы, — мне плевать, пусть выглядит, как Хиди Ламар — чтобы он мне не попадался, иначе я его скручу и разделаю тупой пилкой для ногтей.
Тут я наконец–то вырубился.
Потом было время, когда я лежал, уставясь в белый потолок с закругленными краями, уходящий во все стороны, и было время, когда я смотрел сквозь дырочки в бинтах. Ни разу не проронил ни слова, и мне тоже мало что говорили. Кругом были чужие люди, они знали свое дело, и мне это было в самый раз.
Нынче утром они сняли бинты и дали мне зеркало. Я ничего не сказал. Они ушли. Я посмотрел на себя.
Не бог весть что. Но клянусь Богом — могу назвать вам сотни людей, более уродливых, чем я. Перемена, в которую не всякий поверит.
Так что, убил ли я Латча Кроуфорда?
Кто был этот мудрец–хитрец, фокусник–покусник, остряк за так, книжник–подвижник, что сказал: «Зло, которое творят люди, живет и после них…»? Болван не знал Латча Кроуфорда. Он творит добро.
Посмотри на парня в зеркале. Это сотворил Латч.
Латч не умер. Я никого не убивал.
Ведь говорил я вам, говорил, говорил, что хочу жить на свой треклятый манер! Не нужно мне этого лица! И теперь я все это написал и ухожу. Не удалось тебе заодно сделать меня хорошим парнем, а, Латч? Уйду через фрамугу. Смогу пролезть. И — мимо шести этажей, лицом вниз.
Фоун…
Назад: Теодор Старджон УМРИ, МАЭСТРО!
Дальше: Музыка[8]

Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру 8(812)454-88-83 Нажмите 1 спросить Вячеслава.