III
Столько дней, столько нескончаемо долгих дней и ночей…
Мне кажется, что я утратил счет времени. Так тяжело считать дни, похожие друг на друга, как две капли воды, дни, за которыми не поспевают мои старые земные часы и останавливаются на ходу прежде, чем Солнце взойдет в зенит… Только сердце мое отмечает биением каждую частицу суток, и когда я спрашиваю его, который час, оно неизменно отвечает, что это час неутолимой тоски, а ежели я спрошу, сколько таких часов протекло, оно отвечает лишь: «Слишком много. Слишком много!»
Так оно и есть, о безутешное, одинокое сердце мое! Слишком много этих часов, слишком много тоски — и жизни уже слишком много…
Волосы мои поседели много лет назад… Сколько лет? Почем я знаю! Там, на Земле, наверно, прошел не один десяток лет с того дня, как я опускал трупы в первые могилы на Кладбищенском острове. Теперь этих могил прибавилось. Я вырыл могилу для Тома, для Лили и Розы, а ведь они были детьми, когда я уже клонился к старости; вокруг меня подрастают правнуки тех, кто прибыл со мной в этот мир с Земли, а я все живу.
Это так поразительно, что я уж порой не могу понять своей сущности; я сам готов допустить, что правду говорит легенда, возникшая среди лунных поколений, будто я вообще никогда не умру…
Припоминаю: на Земле, на моей любимой, утраченной навеки Земле, я читал однажды в книге какого-то ученого-естествоиспытателя, что смерть есть явление непонятное и случайное, отнюдь не вытекающее из условий жизни. Страх меня охватывает, как подумаю, что в таком случае она может забыть обо мне и не прийти.
* * *
Если я правильно считаю, то уже пятьдесят с лишним лет миновало с той поры, как я с умершими ныне товарищами покинул Землю.
Из тех людей, кого я знал, наверное, мало кто жив; те, кто в детстве слышал о безумцах, отправляющихся на Луну, теперь поседели и, может, забыли имена этих путешественников, которых там считают погибшими…
Пятьдесят лет! Сколько перемен, наверное, было за это время на Земле. Может, я не узнал бы теперь знакомых некогда мест. И память моя слабеет… Пока она еще хранит множество деталей, которые я с нежной любовью перебираю в часы долгих размышлений, но я вижу, что с каждым днем они становятся все более разрозненными образами, мозаикой из драгоценных, тоской моей отшлифованных камней, которая уже разламывается и распадается.
Я все заново и заново укладываю эту мозаику в своих мыслях; взамен камешков, которые я порастерял за долгие годы, подставляю какие-то смутные домыслы и снова сменяю картины, развлекаясь под старость этими сокровищами воспоминаний, как ребенок калейдоскопом.
И так они искрятся и переливаются, эти воспоминания, когда смотришь на них сквозь слезы!
Хоть один бы день, один час — там, на Земле! Хоть раз еще повидать бы людей, настоящих, на меня похожих людей! Услышать бы, как шумят сосны, дубы, липы, увидеть распущенные по ветру косы березовой рощи и траву на лугах, вдохнуть запах земных трав и цветов, услышать пение птиц, поглядеть, как на полях весной зеленеют озимые, а летом колышутся золотистые колосья!
Многое, наверно, изменилось на Земле, но люди по-прежнему там есть, и птицы есть, и зелень!
Временами мне вспоминается прекрасное поверье, что душа человека, освободившись от тела, может вольно странствовать по иным мирам, по звездам и планетам. Некогда, мальчонкой, находясь еще на Земле, я мечтал, услыхав об этом, о странствиях по звездным просторам, — а сейчас я только и хотел бы жить на Земле, всегда, вечно на Земле! И если иной раз станет мне страшно, что Земля теперь уж не та, какой я знал ее пятьдесят лет назад, я напоминаю себе, что есть ведь люди, есть леса и поют в них птицы, есть луга и цветут на них цветы… Этого хватит душе моей, если ей позволено будет уйти туда…
Как давно уж я не слыхал пения птиц!
А я помню, еще помню рассветы, насквозь пронизанные пением птиц… Серый свет разливается над миром, небо бледнеет, потом слегка розовеет на востоке; тишина царит безграничная, слышен только шелест крупных жемчужин росы, спадающих с листвы деревьев. Потом вдруг раздается первое, короткое, отрывистое чириканье, за ним еще, в другой стороне, и третье, и четвертое… Еще мгновение тишины, а потом, словно все деревья, все кусты сразу ожили, вокруг подымается щебет, щелканье, посвист, трели, гомон; сначала еще можно различить отдельные голоса: вот здесь дрозд отозвался, там, из лесу, слышен крик сойки, поближе где-то воробьи, трясогузки, синички, а вверху жаворонок, — а потом уже слышится единый, огромный, радостный, звонкий хор, и воздух трепещет от него, и листья, кажется, трепещут, и цветы, и травы. В мире тем временем становится все светлей, небо розовеет все ярче и наконец Солнце выплывает на небосвод…
Здесь Солнце восходит лениво и безмолвно… Так и хочется сказать — не спешит оно потому, что никто его не призывает… Многочасовой серый рассвет, при котором все вокруг по-прежнему сковано холодом и покрыто снегом, не знает веселого пения птиц. Солнце здесь, на Луне, всегда восходит над мертвым миром и в бездонной тиши. Прокричит лишь человек, пришелец с далекой планеты, тихонько заплачет проснувшийся ребенок или одичавший пес, коченея от холода, заскулит в яме, из которой он с вечера выгнал какого-нибудь лунного уродца…
И весь нескончаемо долгий день царит тишина, разве что ветер сорвется, разбудит море и засвищет средь скал, или проревет широкая глотка вулкана, вторя грохочущим громам…
* * *
Как живо встало у меня в памяти все, что я пережил! Перелистываю пожелтевшие страницы, и, чуть прикрою глаза, кажется мне, что я слышу громыханье машины, несущей нас сквозь ужасные лунные пустыни, что вновь вижу черное небо и сияющую Землю на нем, и гигантские горы, угольно-черные в тени и отливающие всеми цветами радуги в сверкании чудовищного Солнца без лучей, которое движется меж разноцветных звезд к Земле, изгибающейся все более узким серпом. А потом вспоминаются мне первые годы, прожитые уже здесь, на берегу моря. Сквозь сомкнутые веки я вижу бледную и печальную Марту, и Педро, и тех прелестных детей, которых уже нет в живых. Только Ада еще жива, но мне кажется, что она не помнит родителей, хотя и рассказывает новому поколению многое из того, что слышала о них от меня, со всякими фантастическими добавками Она была такая еще маленькая, когда они умерли. Теперь она самая старшая после меня на всей планете, и эти карлики чтят ее почти так же, как меня, с той лишь разницей, что меня они вдобавок боятся, — уж не знаю почему, видит бог, я никогда ничего плохого им не сделал.
Но, правда, я не умею обращаться с ними, как с равными себе людьми. Иногда они скорее кажутся мне удивительно смышлеными зверьками. Уже первое родившееся здесь поколение отличалось от нас, прибывших с Земли; Том и его сестры, даже когда выросли, рядом со мной казались детьми. И рост их, и силы уже приспособились к условиям здешнего мира — к меньшей его массе и к уменьшенному весу предметов. А по сравнению с тем племенем, что сейчас окружает меня, я подлинный великан. Внуки Марты, уже взрослые люди (удивительно они здесь быстро созревают!), едва достают мне головой до пояса и сгибаются под тяжестью предметов, которые я абсолютно легко подбрасываю одной рукой. При таком хрупком телосложении они, однако же, вполне здоровы и необычайно хорошо переносят и зной, и морозы.
Правда, долгими ночами они по большей части спят, но в случае необходимости могут в самый лютый мороз работать с таким азартом, что диву даешься.
Но дух у них поразительно захирел. Куда девались даже те крохи культуры, которые мы привезли с собой с Земли! Я гляжу вокруг, и мне кажется, что я попал к существам, которые лишь наполовину люди… Они умеют читать и писать, умеют выплавлять металл из руды, ставить капканы и ткать одежду, пользуются огнем, даже знают, как употреблять разные измерительные приборы, говорят со мной на довольно чистом польском языке и неплохо понимают содержание книг, написанных по-французски и по-английски, но меж собой они беседуют на странном убогом жаргоне, который состоит из искаженных польских, английских, малабарских и португальских слов, а мысли плывут лениво и тяжело в их тесных черепах; кажется, что с величайшим трудом они складывают их в слова, помогая себе при этом мимикой и жестами, как дикари где-нибудь в глубинах Африки или на южной оконечности американского материка.
И такая безмерная печаль овладевает мною, когда я смотрю на это третье поколение людей, прибывших сюда с Земли! Печаль моя тем сильнее, что я, сознавая собственное превосходство, не могу избавиться от презрения к этим жалким полудикарям и в то же время чувствую себя соучастником преступления. Ибо воистину мы преступно надругались над родом человеческим, перенеся его сюда в своем лице и позволив ему Плодиться на этой, не для него предназначенной планете… Природа одинаково неумолима, и когда она триумфально шествует вперед, и когда, осуществляя свое издавна любимое дело эволюции, создает все новые и все более высокоразвитые формы, и когда, оскорбленная, отступает, уничтожая то, что создала. Тщетно я боролся с ней, пытаясь сохранить в лунном поколении человеческий дух на той же высоте, на какую он вознесся на Земле. Единственный и неожиданный результат моих усилий — то смешанное со страхом уважение, которое они питают ко мне. Я для них не только великан, но и таинственное существо, которое знает то, чего они не знают, и понимает то, что они неспособны понять…
А к тому же Ада все твердит им, что на севере есть край, где Солнце никогда не заходит, а еще дальше есть ужасная, бескрайняя, смертоносная пустыня, а над пустыней сияет огромная золотистая звезда, и что я с той звезды прилетел на Луну. Разве этого недостаточно, чтобы заморочить жалкие мозги этим карликам? Они не были там никогда и не видели сверкающей Земли, но Ада была со мной в Полярной Стране и рассказывает им теперь чудеса, а они слушают ее, затаив дыхание, и боязливо поглядывают на меня, седого гиганта…
И до того я одинок среди них!
* * *
Ночь. Не умею я, к сожалению, спать по триста часов кряду, как эти лунные людишки, а потому сижу вот и думаю.
Я живу в старом доме, который некогда построил с Мартой и Педро. Днем снуют вокруг пруда карлики и поглядывают на меня с любопытством, хотя знают меня сызмальства, но ни один из них не отваживается войти сюда. Одна лишь Ада приходит ко мне в некие строго установленные часы, приносит пищу, прибирает, а если застанет меня дома, то задаст мне два-три привычных, обыденных вопроса, потом часок-другой молча посидит на пороге и уходит, вновь оставляя меня одного.
Мне кажется, что она понимает эти посещения как своего рода долг по отношению ко мне и как бы совершает при этом обряд почитания, подобающего Старому Человеку.
Странное помешательство у этой женщины. С виду совершенно спокойная и рассудительная, она одержима маниакальной идеей, неведомо откуда взявшейся в ее сознании. Ей кажется, что я сверхъестественное существо, властвующее над лунным миром, а она — моя жрица и пророчица этого народа, который неколебимо верит в нее.
Какой-то миф, какая-то новая, фантастическая религия возникла в ее бедной голове, религия, соединившая в себе обрывки Священного писания и моих рассказов о Земле и о нашем прибытии сюда. Ада проповедует эту религию детям Тома, которые верят ей больше, чем мне.
Вначале я старался всячески противодействовать распространению этого мифа, в котором столь существенное место занимала моя персона, но в конце концов убедился, что тут я совершенно бессилен. Я долго втолковывал Аде, что ведь я — и ее родители, которых она должна еще помнить, — такой же человек, как лунные люди, а если я больше и сильнее их, то лишь потому, что родился на иной, большей планете, на Земле. Она слушала меня внимательно и молча, а когда я наконец потерял терпение, прошептала, глядя на меня с хитроватой улыбкой:
— А как ты сумел, Старый Человек, попасть сюда с Земли и перенести моих родителей, если никто другой не смог этого сделать? Откуда ты знаешь все, что никто другой не знает? А главное — почему ты не умираешь, как все другие?
Я выбранил ее и запретил раз и навсегда рассказывать сказки обо мне, но не очень-то это помогло. Несколько часов спустя я услышал, что она говорит Яну, теперешнему лунному патриарху, который пришел ко мне по какому-то делу:
— Старый Человек сердится, Старый Человек не хочет, чтоб было известно, что он… Старый Человек.
Ян ужасно огорчился.
— Это плохо, это очень плохо, а я как раз хотел просить его, чтобы он перенес к моему дому камень, который мы с сыновьями не можем поднять…
— Надо его умолить, — сказала Ада, — только вы принесите побольше улиток, салата и янтаря, и я ему все это отдам. А главное, — тут она приложила палец к губам, — не говорите ничего при нем! Тсс! Потому что он этого не хочет.
Выйдя из-за угла, откуда я слушал весь этот разговор, я вновь отчитал Аду и направился к дому Яна, чтобы сделать то, чего он хотел. Уходя, я еще расслышал, как Ада шепнула приунывшему патриарху:
— Вот видишь! Он все знает и все слышит!
С чего началось у этой женщины такое помешательство — не знаю, но, бесспорно, оно составляет смысл ее жизни и на нем зиждется колоссальный авторитет, которым она пользуется у лунных людей. Еще при жизни первого лунного поколения Лили и Роза боялись ее, и даже Том, который не всегда был склонен уступать мне, дрожал перед Адой. Сейчас его дети нипочем не посмели бы ослушаться ее приказов.
Меня возмущает эта бестолковщина, которую Ада вбивает в бедные мозги внуков Марты, однако я испытываю к ней великую жалость… Тем более что в этом ее тихом безумии я наблюдаю светлые полосы, проблески сознания, во время которых она, надо полагать, отдает себе отчет, что живет иллюзиями, и, наверное, страдает.
Помню один такой случай.
Было уже заполночь, когда Ада пришла ко мне. Меня удивило посещение в такое необычное время, тем более что мороз тут не шутит и выходить из дому ночью — дело и неприятное, и страшное.
Она застала меня склоненным над какой-то книгой и, не желая мешать, тихо уселась в углу на скамейке.
Я видел, что ей хочется говорить со мной, но умышленно не обращал на нее внимания. Ада сидела некоторое время молча, но наконец, видя, что я ее будто не замечаю, подошла ко мне и легко, легонько прикоснулась рукой к моему плечу:
— Господин!
Я стремительно повернулся. Так она никогда не обращалась ко мне. Из ее уст я слышал всегда лишь «Старый Человек». И странно! Услыхав сейчас это обращение «Господин», я испытал необычайное чувство: в нем был и оттенок радости, что ко мне обращаются по-человечески, а вместе с тем словно бы и возмущение, что смеют так обращаться.
— Господин… — повторила Ада.
— Чего ты хочешь, дитя? — спросил я как можно более ласково. Мне пришлось дважды повторить вопрос, прежде чем она наконец ответила:
— Я хотела спросить… хотела бы узнать…
— Что?
— Господин! Я ничего не знаю! — вдруг воскликнула она с таким трагизмом в голосе и с таким отчаянием в устремленном на меня взоре, что, глянув на нее, я сдержал язвительное замечание: мол, тогда не стоило бы ей так много разглагольствовать перед лунными людьми.
А она между тем продолжала:
— Я совсем ничего не знаю… И я хотела просить тебя, чтобы ты сказал мне наконец, что это все значит, кто ты на самом деле и кто мы? Я вижу, что ты одинокий и старый, сильный и большой, но мне кажется, что я еще помню моих родителей, которые тоже были не такие, как мы сейчас, а похожие на тебя…
Она замолчала, а потом снова повторила, глядя мне в глаза:
— Скажи, кто ты и кто такие мы?
А со мной происходило странное. Правда, мне казалось, что на этот ее вопрос я отвечал уже давно и неоднократно, однако на меня вдруг нахлынуло желание говорить, говорить по-человечески с этой женщиной, которая наконец по-человечески обратилась ко мне. Я был растроган, я ощущал, как смягчается мое сердце и слезы просятся на глаза, и я не мог произнести ни слова.
Через некоторое время я лишь повторил, как эхо:
— Кто я!..
Мне казалось, что я уж и сам этого толком не знаю… Ада снова заговорила:
— Да, кто ты, господин? Мы все называем тебя Старым Человеком, но я сегодня думала… и вот пришла спросить тебя… скажи мне правду: ты действительно Старый Человек?
Это здешнее мое прозвище, которое сама же она и распространила, Ада произнесла теперь с суеверным страхом, всякий раз запинаясь и понижая голос.
— Я хочу знать, — продолжала она, — действительно ли ты пришел сюда с той Земли, которую я видела, и можешь сделать все, что захочешь, и в самом ли деле ты никогда не умрешь, и если ты оставишь нас и вернешься на Землю, то действительно ли мы будем обречены на погибель, как думаем мы?
Она сказала все это почти одним духом и вперила в меня сверкающий тревожный взор.
Но что же я должен был ответить? Мгновение назад я еще хотел пооткровенничать с ней, повторить задушевно все, что я столько раз уже рассказывал — о Земле, о нашем прибытии сюда, об умерших друзьях моих, — но, слушая ее речи, внезапно понял, что все это тщетно, ибо она хочет утвердиться в убеждении, что я — Старый Человек, то есть, по их понятиям, некое сверхъестественное существо.
Снова обуяла меня скорбь, и я долго не мог найти слов…
— Зачем ты спрашиваешь? — проговорил я наконец. — Ведь я уже не раз тебе объяснял.
— Да… но я хотела бы, чтобы ты сказал мне правду!
Мне вспомнилось, как много-много лет назад вот так же обратился ко мне маленький Том, когда я ему показывал Землю и говорил, что прибыл оттуда: «Дядя, а теперь скажи мне правду!»
— Скажи мне, — настаивала Ада, — скажи, правда ли, что ты вместе с моими родителями прибыл с той громадной звезды, которую ты зовешь Землей?
Она схватила мою руку и уставилась на меня горящими глазами. Никогда еще я не видел ее такой.
— Скажи мне! — восклицала она. — Ведь я повторяю это всем людям, и они верят в тебя!
Последние слова у нее будто из самого сердца вырвались. Это просто перепугало меня. Я никогда не думал, что в душе этой скрытной, полоумной, уже увядающей девушки может происходить такая борьба, могут бушевать такие чувства. «Они верят в тебя!» — вот в чем заключалась сейчас вся удивительная трагедия ее жизни. Ада создала для лунного народа новую идолопоклонническую и фантастическую религию и теперь, когда у нее внезапно возникло сомнение в том, что она сама же проповедовала, она пришла ко мне, чтобы из уст моих услышать подтверждение, — ибо люди верят в меня! В этом возгласе звучала словно и жалоба, что люди эти так несчастны и ничтожны по сравнению со мной, и в то же время мольба — не лишать их этой веры.
Я долго смотрел на нее, и, кажется, слезы стояли в моих глазах.
— Ада, ты поверишь тому, что я тебе сейчас скажу?
— Поверю, поверю!
Я с минуту поколебался: а может, отречься от своего земного происхождения? Если б они думали, что я родился на Луне, как они сами, то, может, перестали бы считать меня высшим существом? Но отречение от Земли вдруг показалось мне чем-то таким чудовищным, что при одной этой мысли пот проступил у меня на лбу. Я все же решил втолковать Аде, что я действительно человек старый, но отнюдь не Старый Человек в их понимании, и что они должны это понять, хоть и будет им мучительно трудно расставаться с укоренившимся суеверием.
— Я действительно прибыл сюда с Земли… — начал я. Но Ада уже не дала мне закончить.
— Так это правда? — вскричала она. — Правда?
Я молча кивнул. В тот же миг Ада припала к моим ногам.
— О, благодарю тебя, Старый Человек, и прошу — прости меня, что я осмелилась… Теперь я знаю, ты воистину Старый Человек!
Я взглянул на нее с изумлением. В глазах Ады, мгновение назад еще разумных и трезвых, вновь пылал тот таинственный огонь, который сжигает ее, руки ее дрожали, а лицо зарделось лихорадочным румянцем.
— Благодарю тебя, Старый Человек, — твердила она. — Я пойду и возвещу народу.
Не успел я опомниться от изумления, в которое привели меня эти неожиданные слова, как Ады уже не было рядом. Она ускользнула столь поспешно, что я не успел ни остановить, ни окликнуть ее.
Ада безумна, но странно мне, что потомки Тома так безоговорочно верят ее словам, странно, что все эти сказки нашли в их умах столь благодатную почву.
Нередко задумываюсь я над тем, как это все произошло.
Может, и сам я в этом частично повинен: слишком сторонился нового лунного племени, а заметив, что они создают вокруг меня легендарный ореол, счел это поначалу ребячеством и не попытался подавить в зародыше. Когда же, наконец, придя в ужас, я начал бороться против этой легенды, было уже слишком поздно.
Еще при жизни Тома я заметил, что среди его детей начинают ходить обо мне всякие фантастические слухи. Из случайно услышанных фраз я понял, что мои познания и необычайную — по сравнению с ними — силу они считают каким-то сверхъестественным явлением. В их глазах я был по меньшей мере могучим чародеем. Том, правда, не распространял таких слухов, но, насколько мне известно, и не опровергал их. Меня это поначалу только смешило.
Но после смерти Тома дела приняли гораздо худший оборот. Мне кажется, что сейчас я для этого народца нечто куда большее, чем чародей. Они полагают, что я все знаю и все могу, а если не всегда делаю то, о чем они просят, так потому лишь, что не хочу. Ведь просили же они меня, чтобы я отвел идущие с юга ураганы, и говорили, что Аде это, к сожалению, не удается, хоть она действует от моего имени. И она послала их ко мне — ибо я все могу!
А еще как-то раз Ян допытывался у меня под большим секретом, когда я намереваюсь покинуть их и вернуться на Землю. Ада пророчит им, что это, несомненно, произойдет, а они страшатся моего ухода!
Я, конечно, смотрю с глубокой и мучительной скорбью на то, что творится в умах у этого поколения. Ничем я тут не могу помочь, а может, просто не хочется мне уже бороться против наивного невежества… Все меня мучает, все меня угнетает. Радуюсь, когда могу хоть на минуту забыть, где я и что вокруг происходит, и, закрыв глаза, наяву видеть сны о Земле.
Там люди, настоящие люди, такие леса, такие птицы, такие ароматные цветы на лугах!..
Да, там…
И только все больше хочется мне навсегда уйти отсюда! Если бы я мог, как они уверовали, вернуться на Землю! Я помешан на этих мыслях о Земле. Чем ни займусь, а мысли эти снова и снова приходят на ум и по ночам не дают мне покоя. Стоит только уснуть, как всплывают перед глазами всякие фантастические картины, но все они — лишь вариации одного мотива: Земля! Земля! Земля!
Давным-давно, когда я еще жил там, слово «Земля» означало для меня разные континенты, разные страны, государства, народы — сейчас все это слилось в единую мысль, в единую любовь и тоску. Я не могу уже различить на таком расстоянии во времени и в пространстве ни государств, ни народов, отличающихся по языку и по религии, и даже человечество сливается в душе моей в нераздельное единство с животными, растениями и всей громадой планеты, и так это все сияет и сверкает в моих мыслях, как там, в черном небе над пустынями.
Земля! Земля!
* * *
Вспомнился мне сегодня Том — в те счастливые времена, когда он, еще ребенок, был моим постоянным спутником и другом. Я долго думал о нем — и сейчас, в тихой и морозной ночи, мелькают пред моим взором отшельника красочные картины его детских лет…
Как-никак, это был единственный человек из лунного племени, которого я действительно любил. И так необычайно занимало меня все, что касалось его.
Он развивался поразительно быстро — по-видимому, под влиянием особых условий здешнего мира. В четырнадцать лет он был уже взрослым, зрелым мужчиной. Подрастали и две старшие девочки. Я смотрел на них, как на расцветающие цветы, которые еще не сознают своего очарования, но уже благоухают и, может быть, инстинктивно предчувствуют, что они привлекательны и что свершается в них некое таинство, растет непостижимая сила, делающая их драгоценными, желанными и священными.
Их отношение к Тому заметно переменилось. Раньше это были две служанки, два маленьких мотылька, которые непрерывно вьются вокруг своего светловолосого повелителя и только ищут возможности понравиться ему или в чем-нибудь пригодиться. Том сознавал свое огромное превосходство над сестрами и считал его вполне естественным. Он даже пренебрежительно относился к девочкам.
Если изредка, в приливе нежности, он гладил одну из сестер по пышным, мягким волосам или даже целовал, то делал это всегда с видом доброго властелина, который желает вознаградить преданность своих слуг, но печется о том, чтобы их не разбаловать слишком частыми проявлениями своей монаршей милости Это его отношение к девочкам всегда огорчало меня, и я не раз выговаривал Тому, видя, как он беспощадно командует сестрами, а взамен только и позволяет — любить себя. Я не предвидел, что все это совершенно изменится — по крайней мере на некоторое время.
В ту пору, о которой идет речь, девочки стали сдержанней проявлять любовь к брату и даже, как мне показалось, начали его избегать. Иногда лишь украдкой они бросали вслед ему пугливые беглые взгляды и краснели всякий раз, как он к ним подходил. Чем больше они отдалялись от Тома, тем нежнее и ласковее становились друг с другом.
Перемена эта совершилась быстро и как-то так неприметно, что, обнаружив ее, я уже не смог уяснить, когда все это случилось. Я одно лишь понимал, глядя на этих троих детей, если судить по-земному, что у меня на глазах произошел полнейший переворот, совершенный природой, которая стремится творить, — даже если впоследствии она выместит свой гнев на орудиях и созданиях великой своей воли.
Это уже не были брат и сестры; это были две женщины и мужчина…
Сами они, ясное дело, не понимали этого. Том старался обращаться с сестрами по-прежнему, но это ему давалось с трудом. В их обществе он терял уверенность в себе, конфузился. Видно было, что теперь эти смирные хрупкие девочки в чем-то имели перевес над ним, будущим владыкой лунного мира. Он теперь не командовал ими, а скорее им прислуживал. Приносил им пищу, заботился об их одежде, об удобствах и развлечениях, собирал для них красивые пестрые раковинки и кусочки янтаря, которые они вплетали в косы, или катал их в хорошую погоду на лодке. В этих прогулках обычно участвовал и я. Странное дело! Девочки, выросшие вместе с Томом и проводившие с ним ранее все дни напролет, теперь не хотели оставаться с ним наедине. Порой я, как более сильный и опытный, предлагал сменить Тома на веслах, но Том не соглашался. Я заметил, что он не столько меня оберегает, сколько хочет щегольнуть перед девочками своей силой и ловкостью.
Извечная комедия разыгрывалась у меня на глазах, но я с радостью наблюдал ее. Мне казалось, что передо мной трое птенцов, моя ладонь лежит на их бьющихся сердцах, и я знаю, как бьются сердца, и понимаю даже то, чего они сами еще не понимают. Со времени смерти Марты это была едва ли не единственная пора в моей жизни, когда я чувствовал себя почти счастливым… Чем-то свежим, весенним веяло на меня от этих детей, в которых совершалось великое таинство жизни и любви…
Сегодня и это — уже воспоминания далекого прошлого!
Я с умилением вызываю их в памяти — ведь так мало знал я на этой планете дней, о которых мог бы вспоминать с удовольствием и без душевной боли.
Но — снова эта ужасная ирония жизни! Любовь Тома к Лили и Розе — он любил их обеих, — любовь, от одного вида которой блаженно таяло мое сердце, породила то карликовое поколение, что теперь понемногу заселяет окрестности Теплых Прудов.
Каждый раз, как мне приходит это на ум, я содрогаюсь, будто вдруг обнаружил в корзине роз отвратительно извивающихся червей.
Впрочем, я, может быть, несправедлив к этим карликам. Ведь они прежде всего несчастны, так несчастны, что когда я на них смотрю, моя человеческая гордость прямо корчится от боли.
Том несравненно превосходил их. Я помню его невысокую, но полную достоинства фигуру… Энергичен он был и умен, в глазах у него еще светилось то, что мне трудно разглядеть во взгляде его потомков: душа.
Слишком все это мучительно для меня — прямо-таки трудно писать об этом спокойно!
«Почему все так сложилось?» — смешной вопрос, на который не сыщешь ответа. Да потому же, почему мы прилетели сюда, почему Томас умер и оставил Марту между нами двумя, почему я отказался от нее, хотя был ближе ее сердцу, почему она умерла и почему я живу — то есть все по той же роковой и беспощадной необходимости, которая зажигает и гасит звезды, а о счастье и стремлениях человека заботится не больше, чем ветер об уносимой им песчинке.
* * *
Я снова перечитываю то, что записал на этих листках последней ночью, и невольно спрашиваю себя: зачем и для кого я это пишу?
Некогда, отмечая события, происходившие за время нашего путешествия через мертвую пустыню, и позже, описывая первые годы нашей жизни на Луне, я думал, что оставлю этот дневник лунным людям, чтобы будущие поколения знали, как попали мы сюда, что пришлось нам выстрадать и преодолеть, прежде чем мы нашли мало-мальски подходящие для жизни условия. Но теперь… Ведь это же смешно — так думать! Лунные люди, такие, как они есть, никогда этого не прочтут. И я даже не хочу, чтобы они читали. Что им до того? Что им до моих переживаний, чувств, страданий? Разве они смогут понять? Разве они увидят в этих листках нечто большее, чем фантастический и не очень внятный рассказ? А если б и смогли понять, то зачем им знать, что они — выродившиеся остатки великого племени, дух которого подчинил себе далекую и прекрасную звезду? С того дня, как они узнали бы об этом, им осталось бы только страдать от тоски, стыда и боли, как страдаю я, глядя на них.
Так пусть уж здешнее человечество постепенно забывает, чем оно было некогда на другой планете, и пусть не навещает его «метафизическая грусть».
Я этот дневник пишу теперь для самого себя. Если б я мог мечтать о том, чтобы каким-нибудь чудесным образом переправить его на Землю, я писал бы его как послание к братьям моим по духу, которые остались на Земле, приветствовал бы и благословлял на каждой странице земные широкие просторы, злаки, цветы и плоды, леса и сады, птиц и людей — все, все, что сегодня, в воспоминаниях, так невыразимо дорого мне!
Но я знаю, к сожалению, что никогда этого не будет, что я не могу ни единого слова послать на Землю и устремляюсь к ней лишь мыслью да взглядом, когда порой одолевает меня тоска и я отправляюсь на рубеж Полярной Страны, чтобы увидеть отчизну, сияющую над пустынями. Итак, я пишу для себя. Болтаю сам с собой, как все старики. А если иногда мне удается на краткий миг обмануть себя, будто я пишу для людей, живущих на Земле, то сердце начинает живее биться в груди и кровь стучит в виски, ибо кажется мне тогда, что я протягиваю какую-то нить между собой и родной моей планетой, удаленной на сотни тысяч километров…
Я бы тогда охотно описывал мельчайшие подробности здешней своей жизни, исповедовался бы в своих мыслях, жаловался на страдания и перечислял редкие, мимолетные радости.
Только… радостей этих было так мало!
* * *
Итак, я писал о весне, о единственной весне, которую пережил на этой печальной планете, глядя на пробуждающуюся любовь Тома и девушек.
Возможно, следовало мне тогда остаться с ними… но мне казалось, что если я удалюсь от них на некоторое время, распорядившись, чтобы в мое отсутствие ничего важного не предпринимали, то продлю эту свежесть, весну эту, а вернусь в летнюю пору, чтобы вязать зрелые снопы.
Безумец я старый! Ведь падающий камень не удержишь тем, что отвернешься от него! Жизнь пошла своим обычным путем.
Когда я вернулся к морю через несколько лунных дней, прожитых в Полярной Стране, Том приветствовал меня с необычайной серьезностью и повел к старому дому, где мы жили все вместе.
— Вот твой дом, — сказал он, — такой, каким ты его оставил. Мы ничего не трогали. Только Ада жила здесь без тебя, да два твоих старых пса, которых ты не взял с собой.
— А ты? — спросил я. — А старшие сестры? Где же вы были?
Том оглянулся. Я последовал за его взглядом и лишь теперь заметил, что неподалеку, средь зарослей на берегу теплого бассейна, расположенного повыше, стоит почти уже достроенный новый дом.
— Я построил себе другой дом, — сказал Том.
— Зачем? — невольно удивился я.
Том слегка замялся, затем показал на Лили и Розу, как раз приближавшихся к нам, и произнес, глядя мне прямо в глаза:
— Это мои жены!
— Которая? — спросил я почти безотчетно.
Наступило молчание. Том поник головой, а девушки встревоженно глядели на нас.
— Которая из них? — повторил я уже сознательно.
— Я их обеих люблю, — ответил Том, — и обе они мои!
Сказав это, он взял девушек за руки и подвел ко мне.
— Благослови нас, Старый Человек!
Вот тогда он впервые и назвал меня этим именем, которое теперь ко мне приросло навсегда, как видно.
С той поры в жизни нашей наступили перемены, с виду незначительные, но весьма существенные. В маленьком нашем обществе произошел раскол. Том с женами составлял отдельную, замкнутую в себе семью, узы которой все укреплялись по мере того, как на свет появлялись дети. Я и Ада остались в стороне. Я чувствовал, что с каждым днем становлюсь все менее нужным этому миру, и с каждым днем нарастала во мне тоска по моему родному миру, такому далекому и иному, а жизнь тем временем развивалась вокруг меня стремительно и неудержимо.
Я неохотно думаю о дальнейшей совместной жизни Тома с сестрами. Он не был добр к ним, хоть они неизменно любили его до последнего вздоха. Слишком многого он от них требовал и слишком был деспотичен. Даже я потерял прежнее влияние на него. Эти неприятные взаимоотношения отчасти были причиной того, что я вторично отправился в Полярную Страну, взяв с собой Аду.
А потом, по вторичном моем возвращении, начался уже, видимо, последний акт моей лунной трагедии — длится он по сей день. Страшная смерть Розы, помешательство Ады, затем кончина Тома и Лили, и эта безутешная моя тоска по Земле, и это ужасное одиночество, углубляющееся для меня день за днем, хотя здесь, на Луне, чуть ли не с каждым днем становится все многолюдней.
Том от двух своих жен имел многочисленное потомство: шестерых сыновей и семерых дочерей, из которых, впрочем, самая младшая умерла через несколько лунных дней после рождения. Еще при жизни родителей Ян, старший сын Розы, достигнув примерно пятнадцати лет, женился на дочери Лили, а потом, постепенно подрастая, все разбивались на пары. Теперь, после смерти Тома, Розы и Лили, живут на Луне, кроме меня и Ады, двенадцать детей Тома, двадцать шесть его внучат и двое правнуков, от старшего сына Яна, женатого уже два года. Итого сорок два человека, которые обживают эту планету, расселяясь все дальше к западу вдоль морского побережья. Вместе с ними продвигается «цивилизация». Сооружаются дома, кузницы, псарни…
Я остался в прежнем домике на Теплых Прудах и тут останусь, видимо, уже до самой смерти — лишь бы поскорей она пришла. Все равно я уже изгой в этом странном мире, где люди, пересаженные сюда с Земли, так рано созревают и умирают так рано…