На Море Холода, 0°30 восточной лунной долготы, 61° северной широты, 172 часа после полуночи
Марта была права, когда говорила Томасу: «Ты будешь жить!» Ах! Ну как это я сразу же, еще тогда, не понял!
Прошло уже три четверти ночи, когда, сидя у руля, я заметил, что Педро все похаживает около меня, будто хочет затеять разговор. До этого времени мы ограничивались лишь самыми необходимыми словами, так что меня удивило его намерение, но вместе и обрадовало. Я чувствовал, что настало время сбросить наконец с себя этот невыносимый, гнетущий кошмар и выяснить наши взаимоотношения. Я спросил его с наибольшей вежливостью, на какую был способен:
— Тебе что-нибудь угодно от меня?
— Да, да, — торопливо подхватил он, присаживаясь рядом, — я хотел с тобой поговорить…
Я заметил, что он заставляет себя улыбаться, но лицо его судорожно подергивается. Невольно я взглянул на его руки. Он словно бы понял смысл моего мимолетного взгляда, покраснел и, вынув руки из карманов, праздно положил их на колени. Помолчав, он заговорил, чуть запинаясь:
— Да, да, видишь ли, я хотел… Мне кажется, что этой ночью нам не следует останавливаться, потому что сильных холодов нет, а дорога ровная, и довольно светло, хотя Земля и низко стоит над горизонтом; впрочем, ты ведь не будешь отрицать, что нужно торопиться и, стало быть…
Я не сводил с него глаз, а он запутывался все более.
Внезапно изменившимся голосом он порывисто воскликнул:
— К черту! Мы идем на север без остановки, верно?
— Да, — согласился я, силясь быть спокойным.
Снова наступило напряженное молчание. Фарадоль вскочил и принялся нервно расхаживать. Я вполне отдавал себе отчет, что с ним происходит, знал, о чем он хочет со мной говорить, и понимал — он потому лишь бормотал ничего не значащие фразы, что не мог выдавить из себя вопроса, который рано или поздно надлежало наконец решить. На миг я ощутил злорадное удовольствие от того, что он так мучается, но тут мне, и притом совершенно внезапно, сделалось его жаль. Было такое мгновение, когда я готов был броситься ему на шею и — почем знать! — заклиная давней нашей дружбой, уступить ему эту женщину или просить, чтобы он дал согласие на ее смерть. Но я тотчас опомнился — ведь это вообще ни к чему бы не привело. Напротив, я понял, что нельзя оттягивать решительный разговор.
— Ты только это и хотел мне сказать? — внезапно спросил я его.
Он остановился, видимо пораженный доброжелательностью моего тона, и испытующе взглянул на меня. Потом усмехнулся со странной печалью и провел ладонью по лбу. Я видел, что рука его дрожит, как в лихорадке.
— Да, правда, я еще хотел…
Он вдруг замолчал и посмотрел на Марту. Поколебался еще мгновение, но наконец сдвинул брови и сухо, отрывисто спросил по-немецки, чтобы Марта не могла его понять:
— Что мы сделаем с этой женщиной?
Я ждал этих слов, и все равно они хватили меня, словно обухом по голове. Я стремительно затормозил машину — кровь ударила мне в голову и темной волной застлала глаза. Сердце отчаянно колотилось в груди, во рту я ощущал неприятную сухость. Решительный миг настал.
Я взглянул на Фарадоля. Он стоял передо мной, бледный, как мертвец, и пристально смотрел мне в глаза. Этого взгляда я не забуду до самой смерти! Было в нем смятение, и подлая, почти собачья мольба, и в то же время какая-то страшная угроза.
Не отвечая ни слова, я порывисто отстранил его и, сам не понимая еще, что делаю, подошел к Марте, сидевшей за каким-то шитьем. Он последовал за мной.
— Почему ты живешь, женщина? — неожиданно произнес я с немыслимо смешным, как мне кажется сейчас, трагизмом, хотя в ту минуту, бог свидетель, мне было вовсе не до смеха!
Марта удивленно посмотрела на нас, а потом, заливаясь багровым румянцем, проговорила медленно, слегка дрожащим голосом, словно оправдываясь:
— Я жду возвращения Томаса…
Меня охватила яростная злоба.
— Хватит этих дурацких басен! — крикнул я, вырывая у нее из рук шитье, над которым она склонилась.
Не знаю, что было бы дальше, но тут я кинул взгляд на этот кусок полотна: то была детская распашонка.
Я вдруг все понял. Не в силах выговорить ни слова, я только протянул руку, показывая распашонку стоявшему сзади Педро. Он слегка вскрикнул и поспешно отошел к рулю.
Так вот почему она говорила умирающему Томасу с такой убежденностью: «Ты будешь жить!» Вот почему не последовала за ним!
Ведь, согласно верованиям ее народа, в ребенка, родившегося после смерти отца, переходит душа умершего. Значит, она ждет, что Томас вернется к ней в ребенке, духом облетев перед этим Землю, по которой он так тосковал, умирая? Видимо, она сообщила ему это «радостное известие» и то, что будет его вот так ждать, может быть, тогда, когда перед смертью говорила ему что-то по-малабарски.
Все это молнией промелькнуло в моем мозгу.
Я взглянул на нее: она теперь беззвучно плакала, укрыв лицо в этой маленькой рубашке, выкроенной из белья умершего.
И вдруг со мной случилось нечто странное. Я ощутил, словно что-то прорвалось в моем сердце, какой-то мучительный нарыв, и одновременно пелена спала с моих глаз. Марта показалась мне совсем иным существом. Я смотрел на нее с изумлением, будто впервые увидел. Это уже не была та женщина, за обладание которой минуту назад я почти готов был драться с моим другом и единственным сотоварищем в этом мире, — это была мать нового поколения, побеждающая смерть великой тайной жизни и любви.
Невыразимая признательность заполнила мне душу, признательность за то, что благодаря ей мы не будем здесь одни, и за то, что этим ореолом материнства она заслонилась от нас, слепцов, видевших в ней только вожделенную добычу. Я безотчетно склонился и поцеловал ее руку.
Она вздрогнула, но, видно, поняла мой поцелуй, ибо тотчас подняла лицо, еще заплаканное, но уже освещенное новым, гордым достоинством.
Удивительна натура человеческая! Ведь это не решает дела, а лишь отодвигает его на какое-то время, однако мы оба так спокойны сейчас, будто все уже улажено. Мы убеждены, что эта женщина не принадлежит никому из нас живых, а лишь тому, кто умер, и мы чтим ее, не задумываясь, что придет, возможно, время, когда снова…
Но нет! Нет! Я даже думать об этом не хочу!
Теперь — только на север, все время на север!