Книга: Ночная смена
Назад: Газонокосильщик
Дальше: На посошок

Женщина в палате

Вопрос один: сможет ли он это сделать? Он не знает. Ему известно, что иногда она их жует, морщась от неприятного вкуса, а изо рта доносится звук, будто она грызет леденцы. Но это другие пилюли… желатиновые капсулы. На коробочке надпись: ДАРВОН КОМПЛЕКС. Он нашел их в шкафчике для лекарств и, задумавшись, долго вертел в руках. Иногда доктор прописывал их ей, до того как она снова легла в больницу. Чтобы она могла спать по ночам, не чувствуя боли. Шкафчик битком набит лекарствами, они выстроились, словно колдовские снадобья. Альфа и омега западной цивилизации. ФЛИТ СУППОЗИТАРИЗ. Он никогда не пользовался свечами. Сунуть в задницу что-то восковое ради того, чтобы отогнать болезнь: сама мысль об этом вызывала у него тошноту. Это же непристойно, совать что-то в задницу. ФИЛЛИПС МИЛК ОФ МАГНЕЗИЯ. АНАГИН АРТРИТИС ПЕЙН ФОРМУЛА. ПЕПТОБИСМОЛ. И еще, и еще. По лекарствам он мог составить список всех ее болезней.
Но эти пилюли – другие. С обычным дарвоном их роднит только серая желатиновая капсула. Размером они больше, отец называл пилюли таких размеров лошадиными таблетками. На коробочке указано: асп. 350 мг, дарвон 100 мг, и сумеет ли она прожевать их, даже если он сможет дать ей эти капсулы? Захочет ли? Дом живет обычной жизнью: включается и выключается холодильник, отопительная система обеспечивает нормальную температуру, даже кукушка, как положено, выскакивает из «гнезда», чтобы возвестить, что прошли очередные полчаса. Он полагает, что после ее смерти Кевину и ему придется все отключать. Ее нет уже. В доме об этом говорит все. Она в центральной больнице штата Мэн, в Льюистоне. Палата 312. Отправилась туда, когда боль стала такой невыносимой, что она уже не могла спуститься на кухню, чтобы сварить себе кофе. Временами, когда он навещал ее, она плакала, не подозревая об этом.
Кабина лифта поднимается, поскрипывая, он изучает синюю табличку-сертификат на стене. В сертификате указано, что лифт проверен и им можно пользоваться без опаски, скрипит он или нет. В больнице она уже три недели, и сегодня ей сделали операцию, которая называется «кортотомия». Он не уверен, что пишется это слово именно так, но звучит как «кортотомия». Врач сказал ей: кортотомия включает введение иглы через шею в головной мозг. Врач сказал, что это то же самое, как если бы в апельсин вогнать спицу и проткнуть косточку. Когда игла войдет в болевой центр, на ее кончик подадут радиосигнал и электрический разряд уничтожит болевой центр. Точно так же выключается телевизор, если штепсель выдернуть из розетки. И тогда раковая опухоль в желудке уже не будет вызывать такие мучения.
Мысль об операции еще более неприятна ему, чем мысли о свечах, медленно тающих в его прямой кишке. Она заставляет его вспомнить роман Майкла Крайтона «Человек-компьютер», в котором людям тоже вживляли в голову провода. Согласно Крайтону, процедура эта – не из приятных. Он писателю верил.
Двери кабины открываются на третьем этаже, и он выходит в коридор. Это старое крыло больницы, и пахнет тут опилками, которыми обычно посыпают лужи блевотины на окружной ярмарке. Пилюли он оставил в «бардачке». На этот раз он ничего не пил до приезда в больницу.
Стены выкрашены в два цвета: коричневые понизу и белые поверху. Он думает, что из двухцветных сочетаний более тоскливым, в сравнении с коричневым и белым, является только черное и розовое.
Два коридора пересекаются буквой Т перед лифтом. Там же находится и фонтанчик с водой, где он всегда останавливается, чтобы отсрочить свое появление в палате. Тут и там он видит медицинское оборудование, почему-то ассоциирующееся у него со странными, но игрушками. Каталка с хромированными стойками и резиновыми колесами, на которой везут в операционную, где врачи уже готовы к проведению «кортотомии». Большой цилиндр, назначение которого ему неизвестно. Чем-то он похож на колеса, какие ставят в беличью клетку. Вращающийся поднос с торчащими из него двумя бутылками – прямо-таки груди в представлении Сальвадора Дали. В глубине одного из коридоров сестринский пост. Оттуда до него доносится смех и запах кофе.
Он глотает воду и плетется к ее палате. Боится того, что может открыться его глазам, и надеется, что она спит. Если так, будить ее он не собирается.
Над дверью каждой палаты маленький квадратный фонарь. Когда пациент нажимает кнопку вызова медсестры, фонарь оживает, загорается красным. Вдоль по коридору медленно прогуливаются пациенты в дешевых больничных халатах поверх больничного белья. Халаты в белую и синюю полосы, с круглыми воротниками. Больничное белье называют «джонни». «Джонни» нормально смотрятся на женщинах и странновато на мужчинах, поскольку «джонни» – то ли платье, то ли комбинация, едва прикрывающая колени. На мужчинах шлепанцы из коричневого кожзаменителя. На женщинах шлепанцы вязаные, с помпонами из ниток. Такие и у матери. Она называет их бабушами.
Пациенты напоминают ему фильм ужасов «Ночь живых мертвецов». Двигаются они очень осторожно, словно кто-то скрутил пробки с их внутренних органов, как с банок с майонезом, и теперь они боятся расплескать жидкости, которые плещутся в их телах. Некоторые пользуются палками. Их походка пугает, но и вызывает уважение. Походка людей, которые неспешно движутся в неведомое, походка студентов в шапочках и мантиях, направляющихся на выпускной вечер.
Из транзисторных приемников доносится музыка, голоса. Он слышит, как «Блэк оук Арканзас» поют «Джим Дэнди» («Уходи, Джим Дэнди, уходи, Джим Дэнди», фальцет словно подгоняет медленно вышагивающих пациентов). Он слышит, как гость ток-шоу хрипловатым, прокуренным голосом обсуждает политику Никсона. Он слышит, как под польку кто-то поет по-французски – Льюистон все еще франкоговорящий город, здесь по-прежнему любят джигу и обожают резать друг друга в барах на Лиссабон-стрит.
Он останавливается у палаты матери и…

 

какое-то время он приходил сюда только выпивши. Он стыдился этой привычки, хотя мать, накачанная наркотиками и элавилом, ничего не замечала. Элавил – транквилизатор, который дают раковым больным, чтобы те поменьше боялись неизбежной смерти.
Порядок он завел следующий. Днем покупал в «Сонниз маркет» две упаковки (по шесть банок каждая) пива «Черная метка». Три выпивал за «Улицей Сезам», две – во время «Мистера Роджера», одну – с «Электрической компанией». Потом одну за ужином.
Пять банок он брал в машину. От Реймонда до Льюистона – 32 мили, по шоссе 302 и 202, так что он прилично набирался к тому моменту, когда подъезжал к больнице. Полными оставались лишь одна или две банки. Если он что-то привозил матери, то оставлял в кабине, чтобы иметь повод спуститься вниз и ополовинить еще одну банку.
Опять же у него появлялась возможность облегчиться на улице, и ему это особенно нравилось. Автомобиль он всегда ставил с краю, на замерзшую ноябрьскую грязь, и холодный воздух способствовал более полному опорожнению мочевого пузыря. В больничный туалет ему входить не хотелось: кнопка для вызова сестры за унитазом, хромированная ручка для слива воды, торчащая под углом сорок пять градусов, бутылка с розовым дезинфицирующим средством над раковиной нагоняли жуткую тоску.
По дороге домой пить не хотелось вовсе. Остающиеся полбанки он ставил в холодильник, и когда их набралось шесть, он…

 

никогда бы не поехал, если б знал, что все будет так плохо. Первая мысль, которая приходит ему в голову: Она не апельсин, и тут же ее сменяет вторая: Теперь она действительно быстро умрет? Она вытянулась на кровати, неподвижная, за исключением глаз, но ему кажется, что тело напряжено, будто внутри не прекращается какое-то движение. Шея ее замазана чем-то оранжевым, вроде бы меркурихромом, под левым ухом накладка. Туда доктор загнал иглу и вместе с центром боли уничтожил те участки мозга, что контролировали шестьдесят процентов двигательных функций. Ее глаза следуют за ним, похожие на глаза смотрящего с иконы Иисуса.
– Мне кажется, тебе не следовало приезжать сегодня, Джонни. Я не в форме. Может, завтра мне будет получше.
– А что такое?
– Чешется. Все чешется. Ноги вместе?
Он не видит, вместе ли у нее ноги. Они согнуты в коленях и скрыты под больничной простыней. В палате очень жарко. Вторая кровать пустует. Он думает: сопалатники приходят, и сопалатники уходят, но моя мама остается. Господи!
– Они вместе, мама.
– Распрями их, Джонни. А потом тебе лучше уйти. Никогда со мной такого не случалось. Ничем не могу пошевелить. Нос чешется. Как ужасно, когда у тебя чешется нос, а ты не можешь его почесать, не правда ли?
Он чешет ей нос, а потом осторожно опускает ноги. Не ноги – спички, так она исхудала. Она стонет. Слезы бегут по щекам к ушам.
– Мама?
– Ты можешь опустить мне ноги?
– Я только что опустил.
– Да? Тогда хорошо. Кажется, я плачу. Я не хотела плакать при тебе. Как же мне хочется покончить со всем этим. Покончить навсегда.
– Может, покуришь?
– Не мог бы ты принести мне воды, Джонни? Во рту все пересохло.
– Конечно.
Он берет стакан с гибкой соломинкой и идет к питьевому фонтанчику. Толстяк с эластичным бинтом на одной ноге медленно проплывает мимо. Он без полосатого халата и придерживает «джонни» за спиной.
Он наполняет стакан в фонтанчике и возвращается в палату 312. Она перестала плакать. Губы сжимают соломинку. Почему-то он вспоминает о верблюдах, которых иной раз показывают в телепередачах о путешествиях. Лицо у нее такое ссохшееся. Его самое живое воспоминание относится к тому времени, когда ему было двенадцать. Он, его брат Кевин и эта женщина переехали в штат Мэн, чтобы она могла заботиться о стариках родителях. Мать не поднималась с постели. Высокое кровяное давление привело к старческому маразму и слепоте. Велико счастье дожить до восьмидесяти шести лет. И она весь день лежала в постели, старая и слепая, с большими подгузниками в резиновых трусах. Не могла вспомнить, что ела на завтрак, зато перечисляла всех президентов, вплоть до Айка{Айк – Дуайт Дэвид Эйзенхауэр, 34-й президент США.}. Так что три поколения жили в том самом доме, где он недавно нашел эти таблетки (хотя дедушка и бабушка давно умерли). В двенадцать лет он что-то ляпнул за столом, он уже не помнил что, но точно ляпнул, и его мать, которая стирала записанные бабкины подгузники и пропускала их через выжималку допотопной стиральной машины, обернулась, схватив один из подгузников, и ударила им его. Правда, первый удар пришелся по миске с овсянкой, которая запрыгала по столу, как большая синяя блоха, зато второй достиг цели, его спины, не очень болезненный, но разом заставивший его заткнуться. А потом эта женщина, что сейчас сама лежала на больничной койке, вновь и вновь хлестала его мокрым подгузником, приговаривая: «Не распускай язык, ты достаточно большой, чтобы знать, что можно говорить, а чего – нет». И чуть ли не каждое слово сопровождалось смачным шлепком подгузника. Так что многое из того, что он мог бы сказать, осталось невысказанным. Этот мир – не место для лишних слов. Он уяснил сие в тот день. И как выяснилось, мокрый бабушкин подгузник оказался прекрасным учителем, потому что урок он усвоил четко. Прошло четыре года, прежде чем он вновь начал осваивать азы остроумия.
Она поперхивается водой, и его это пугает, потому что он еще думает о том, чтобы дать ей таблетки. Он вновь спрашивает, не хочет ли она покурить, и она отвечает:
– Если тебя это не затруднит. А потом тебе лучше уйти. Может, завтра мне станет лучше.
Он вытряхивает сигарету из одной из пачек, лежащих на столике, раскуривает ее. Держит сигарету большим и указательным пальцами правой руки, а она затягивается, обхватив губами фильтр. Затягивается с трудом. Часть дыма улетучивается, не попадая в горло.
– Пришлось прожить шестьдесят лет, чтобы мой сын держал мне сигарету.
– Я не против.
Она затягивается вновь. Так долго не отпускает фильтр, что он переводит взгляд на ее глаза и видит, что они закрылись.
– Мама?
Веки дергаются.
– Джонни?
– Я.
– Давно ты здесь?
– Не очень. Я лучше пойду. Тебе надо поспать.
– Х-р-р-р-р.
Он тушит окурок в пепельнице и выскальзывает из палаты, думая: я хочу поговорить с врачом. Черт подери, я хочу поговорить с врачом, который это сделал.
Входя в кабину лифта, он думает, что слово «врач» становится синонимом слову «человек» после того, как набран определенный профессиональный опыт, словно жестокость врачей – это аксиома, и для них характерна эта отличительная черта человека. Но…

 

«Я не думаю, что она долго протянет», – говорит он брату этим вечером. Брат живет в Эндовере, в семидесяти милях к западу. В больнице он бывает раз или два в неделю.
– Но боли ее больше не мучают? – спрашивает Кев.
– Она говорит, что у нее все чешется. – Таблетки у него в кармане жакета. Жена спит. Он достает их: таблетки украдены из опустевшего дома матери, в котором когда-то он и брат жили вместе с бабушкой и дедушкой. Продолжая разговор, он крутит и крутит коробочку в руке, словно кроличью лапку.
– Что ж, значит, ей лучше.
Для Кева будущее всегда лучше прошлого, словно жизнь движется к всеобщему раю. В этом младший брат расходился со старшим.
– Она парализована.
– Разве в нынешнем состоянии это имеет для нее значение?
– Разумеется, имеет! – взорвался он, вспомнив о ногах, которые ему пришлось передвигать под простыней.
– Джон, она умирает.
– Она еще не умерла. – Вот что ужасает его больше всего. Разговор дальше пойдет кругами, накручивая прибыль телефонной компании, но главное сказано. Она еще не умерла. Лежит в палате с больничной биркой на запястье, слушая голоса, долетающие из радиоприемников, движущихся взад-вперед по коридору. И…

 

она будет адекватно реагировать на ход времени, говорит врач. Крупный мужчина с русой бородой. Рост у него шесть футов четыре дюйма, широченные плечи. Врач тактично увел его в холл, когда она начала засыпать.
– Видите ли, – продолжает врач, – некоторые нарушения двигательной функции неизбежны при такой операции, как кортотомия. Ваша мать начала шевелить левой рукой. Вполне возможно, что через две – четыре недели она обретет контроль и над правой.
– Будет она ходить?
Врач задумчиво смотрит в потолок. Борода приподнимается над рубашкой. Окладистая борода. По какой-то нелепой причине, глядя на бороду, Джонни вспоминает об Олгерноне Суинбурне. Почему, понять невозможно. Этот человек – полная противоположность Суинбурну.
– Осмелюсь предположить, что нет. Слишком многое разрушено.
– То есть до конца жизни она останется прикованной к постели?
– Думаю, это предположение соответствует действительности.
Он начинает восхищаться этим человеком, которого надеялся возненавидеть. Лучше услышать правду, пусть и горькую.
– И сколько она проживет в таком состоянии?
– Трудно сказать (и это тоже правда). Опухоль блокирует одну из почек. Вторая работает нормально. Когда опухоль доберется и до нее, ваша мать уснет.
– Уремическая кома?
– Да, – отвечает врач, голос звучит подозрительно. «Уремия» – специальный, патологоанатомический термин, обычно знакомый только врачам. Но Джонни знает его, потому что его бабушка умерла от того же, только без рака. У нее отказали почки, и она умерла, с внутренностями, плавающими в моче. Джонни первым понял, что на этот раз она умерла, а не заснула с открытым ртом, как свойственно старикам. Две маленькие слезинки выдавились из уголков ее глаз. Старый беззубый рот напоминал ему вычищенный под фаршировку и забытый на кухонной полке помидор. Он с минуту держал у ее рта маленькое зеркало и, поскольку гладкая поверхность не туманилась и не скрывала рот-помидор, позвал мать. Тогда все казалось нормальным, теперь – нет.
– Она говорит, что по-прежнему чувствует боль. И у нее все чешется.
Доктор солидно качает головой, как Виктор Дегрут в каком-то старом фильме.
– Она воображает боль. Но тем не менее ощущение боли реально. Реально для нее. Вот почему время так важно. Ваша мать больше не сможет отсчитывать секунды, минуты или часы. Она должна суметь перейти с этих единиц измерения на дни, недели и месяцы.
Он понимает, что говорит ему этот бородатый здоровяк, и его это пугает. Тихонько звякает звонок на часах врача. Он больше не может его задерживать. Тому надо куда-то идти. Как легко он говорит о времени, словно время для него – открытая книга. Может, так оно и есть.
– Можете вы еще что-то для нее сделать?
– Очень мало.
Но говорит он откровенно, и это хорошо. Во всяком случае, не «вселяет ложных надежд».
– Кома – это наихудший исход?
– Разумеется, нет. В данной ситуации прогнозы – зряшное дело. В вашем теле словно поселяется акула. И никому не ведомо, к чему это приведет. Она может раздуться.
– Раздуться?
– Нижняя часть живота увеличится в размерах, опустится вниз, снова увеличится. Но к чему рассуждать об этом сейчас? Я полагаю, мы можем сказать…

 

что свою работу они сделали, а если предположить, что нет? Или, допустим, они поймают меня? Я не хочу идти в суд по обвинению в убийстве из сострадания. Даже если меня оправдают. Я не хочу мучиться угрызениями совести. Он думает о газетных заголовках вроде «СЫН УБИВАЕТ МАТЬ» и морщится.
Сидя на автостоянке, он вертит коробочку в руках. ДАВРОН КОМПЛЕКС. Вопрос один: сможет ли он это сделать? Должен ли? Она сказала: Как бы мне хотелось покончить с этим. Я готова на все, лишь бы покончить с этим. Кевин говорит о том, чтобы перевезти ее к нему. Незачем ей умирать в больнице. И больница не хочет оставлять ее. Они дали ей какие-то новые таблетки, но видимых улучшений нет. После операции прошло четыре дня. Они хотят избавиться от нее, потому что еще никто не научился делать эти операции без побочных эффектов. А опухоль вырезать бесполезно. Надо убирать все, за исключением головы и ног.
Он думал о том, как воспринимается ею время, как реагирует она на потерю контроля над ним. Дни в палате 312. Ночь в палате 312. Им пришлось протянуть нитку от кнопки вызова и привязать к указательному пальцу на ее левой руке, потому что теперь она не может протянуть руку и нажать на кнопку, если решит, что ей требуется судно.
Впрочем, особого значения это не имеет, потому что чувствительность в средней части потеряна полностью. Живот вместе со всеми внутренностями превратился в мешок с опилками. Теперь она испражняется в постель и мочится в постель, узнавая об этом только по запаху. Она похудела со ста пятидесяти фунтов до девяноста пяти, и мышцы превратились в веревочки. Будет ли по-другому в доме Кева? Сможет ли он пойти на убийство? Он знает, что это убийство. Самое худшее из убийств, убийство из сострадания, словно он – разумный зародыш из одного раннего рассказа ужасов Рея Брэдбери, жаждущий вызвать аборт у животного, давшего ему жизнь. Может, вина все равно его. Он – единственный ребенок, которого она выносила, ребенок, который мог что-то изменить в ее организме. Его брата усыновили, когда другой улыбающийся врач сказал ей, что своих детей у нее больше не будет. И естественно, рак зародился в ее матке, словно второй ребенок, его черный двойник. У его жизни и ее смерти отправная точка одна. Так почему ему не сделать то, что уже делает двойник, только медленно и неумело?
Он давал ей аспирин, чтобы унять боль, которую она воображала. Она держит эти таблетки в ящике прикроватного столика вместе с открытками, в которых родственники и подруги желают ей скорейшего выздоровления, и очками для чтения, теперь уже ненужными. Они вынули у нее изо рта вставные челюсти из опасения, что она может затолкнуть их в горло и задохнуться, поэтому она просто сосет аспирин, пока не побелеет язык.
Конечно, он мог бы дать ей пилюли. Трех или четырех хватило бы. Тысяча четыреста миллиграммов аспирина и четыреста миллиграммов дарвона женщине, вес которой за последние пять месяцев уменьшился на треть.
Никто не знает, что у него есть эти таблетки, ни Кевин, ни его жена. Он думает, что, возможно, в палату 312 положили кого-то еще и он может забыть о своих замыслах. Может, это наилучший выход, думает он. Он спокойно уйдет с таблетками. Действительно, чего брать грех на душу? Если в палате будет другая женщина, он сочтет сие за знак свыше. Он думает…

 

– Сегодня ты выглядишь получше.
– Правда?
– Точно. А как ты себя чувствуешь?
– Не очень. Этим вечером не очень.
– Давай посмотрим, как ты двигаешь правой рукой.
Она поднимает правую руку. С растопыренными пальцами рука плывет у нее перед глазами, потом падает. Шмяк. Он улыбается, и она улыбается в ответ.
– Врач заходил к тебе сегодня? – спрашивает он.
– Да, заходил. Он заходит каждый день. Дай мне воды, Джон.
Он протягивает ей стакан, она пьет воду через гибкую соломинку.
– Ты тоже часто приходишь ко мне, Джон. Ты хороший сын.
Она плачет. Вторая кровать по-прежнему пустует. По коридору проплывают полосатые сине-белые халаты. Он видит их через приоткрытую дверь. Он берет у нее стакан, в голове крутится идиотская мысль: стакан наполовину пуст или наполовину полон?
– Как твоя левая рука?
– Очень неплохо.
– Давай посмотрим.
Она поднимает левую руку. Она – левша, должно быть, поэтому после кортотомии левая рука оправляется быстрее. Она сжимает пальцы в кулак, разжимает, щелкает пальцами. Потом рука падает на покрывало. Шмяк. Она жалуется:
– Но я ее не чувствую.
– Давай с этим разберемся.
Он идет к гардеробу, открывает дверцу, тянется рукой за пальто, в котором она пришла в больницу, чтобы достать сумочку. Сумочку она держит там, потому что панически боится грабителей. Она слышала, что некоторые из санитаров – первоклассные воришки и тащат все, что плохо лежит. Одна из соседок по палате, давно выписавшаяся, рассказала ей, что у какой-то женщины в новом крыле больницы украли пятьсот долларов, которые та хранила в туфле. Его мать в последнее время много чего боится, а однажды сказала ему, что под ее кроватью иногда прячется мужчина. Частично причиной тому сочетания наркотиков, которые ей дают. В сравнении с ними «колеса», которыми он иногда закидывался в колледже, – детская микстура. В запертом шкафчике у сестринского поста можно найти полный набор. Наркоманы плясали бы от счастья, добравшись до такого шкафчика. Полная гарантия счастливой смерти. Вот они, чудеса современной науки.
Он приносит сумочку к кровати, открывает ее.
– Сможешь ты что-нибудь из нее достать?
– Джонни, я не знаю…
– Попытайся, – убеждает он. – Ради меня.
Левая рука поднимается с покрывала, словно калека-вертолет. Достает из сумочки бумажную салфетку. Он аплодирует:
– Хорошо! Хорошо!
Но она отворачивается:
– В прошлом году я могла вытащить этими руками две стойки с посудой.
Если делать, то сейчас, думает он. В палате очень жарко, но лоб у него в холодном поту. Если она не попросит аспирин, отложим, решает он. На другой день. Но он знает: если не сегодня, то никогда. Другого не дано.
Она искоса смотрит на дверь.
– Можешь дать мне пару моих таблеток, Джонни?
Так она спрашивает всегда. Она не должна ничего принимать сверх тех лекарств, что прописывает ей врач, потому что потеряла слишком много веса и у нее выработалась стойкая наркотическая зависимость. И теперь лишь тонкая черта отделяет ее от передозировки. Одна лишняя таблетка, и она эту черту перейдет. Говорят, такое случилось с Мэрилин Монро.
– Я принес тебе таблетки из дома.
– Правда?
– Они хорошо снимают боль.
Он протягивает ей коробочку. Прочитать название она может только на очень близком расстоянии. Она всматривается в большие буквы, потом говорит:
– Раньше я принимала дарвон. Он мне не помогает.
– Эти сильнее.
Ее глаза поднимаются от коробочки к его глазам.
– Правда? – повторяет она.
Он может лишь глупо улыбнуться. Дар речи пропал начисто. Как в тот раз, когда он впервые поимел женщину на заднем сиденье автомобиля приятеля. Он пришел домой, мать спросила, хорошо ли он провел время, а он смог ответить лишь этой самой глупой улыбкой.
– Их можно жевать?
– Не знаю. Попробуй.
– Хорошо. Не надо никому этого видеть.
Он открывает коробочку, снимает с пузырька пластиковую крышку. Могла она все это проделать левой рукой, напоминающей подбитый вертолет? Поверят ли они? Он не знает. Они, наверное, тоже не скажут, могла или нет. А может, им будет без разницы.
Он вытрясает из пузырька шесть таблеток. Чувствует на себе ее взгляд. Много, слишком много, даже она должна это понимать. Если она ничего не скажет, он бросит их в пузырек и предложит ей одну таблетку «артритис пейн формула».
Медицинская сестра проплывает мимо, и его рука сжимается в кулак, прикрывая серые капсулы, но сестра не смотрит в их сторону, а потому не видит, что делается в палате, в которой лежит пациент после кортотомии.
Его мать ничего не говорит, только смотрит на капсулы, внешне ничем не отличающиеся от любых других, разве что цветом (если бы так оно и было). Но с другой стороны, она никогда не любила пышных церемоний. Не стала бы разбивать бутылку шампанского о собственный корабль.
– Принимай. – Голос естественный, без натуги. Первая капсула попадает в рот.
Она жует ее деснами, пока не растворяется желатин, потом кривится.
– Вкус не нравится? Я не…
– Нет, все нормально.
Он дает ей вторую капсулу. Третью. Она их сжевывает с задумчивым выражением на лице. Четвертую. Она улыбается, и он в ужасе видит, что язык у нее желтый. Может, если ударить ее в живот, она все отрыгнет. Но он не может. Он никогда не бил свою мать.
– Ты не взглянешь, вместе ли мои ноги?
– Сначала прими таблетки.
Он дает ей пятую капсулу. И шестую. Потом смотрит, вместе ли лежат ее ноги. Вместе.
– Думаю, теперь я посплю, – говорит она.
– Хорошо. А я пойду глотнуть воды.
– Ты всегда был хорошим сыном, Джонни.
Он кладет пузырек в сумочку, оставляет на покрывале рядом с матерью. Сумочка остается открытой, и он репетирует ответ на вопрос, который ему неминуемо зададут: Она попросила дать ей сумочку. Я принес ее и открыл, прежде чем уйти. Она сказала, что сама сможет взять из нее все, что нужно. Она сказала, что попросит медсестру убрать сумочку в гардероб.
Он уходит, пьет воду. Перед зеркалом над фонтаном высовывает язык, смотрит на него.
Когда он возвращается в палату, она спит, руки лежат рядом друг с другом. Он видит набухшие вены. Он целует ее, глазные яблоки перекатываются под веками, но глаза не открываются.
Да.
Ничего особого он не испытывает – ни хорошего, ни плохого. Все как обычно.
Он уже направляется к двери, когда новая мысль приходит ему в голову. Он возвращается к кровати, достает бутылочку, вытирает о рубашку. Затем прижимает бутылочку к расслабленным пальцам левой руки. Убирает в сумочку и уходит быстро, не оглядываясь.
Возвращается домой, ждет телефонного звонка и жалеет, что не поцеловал ее еще раз. В ожидании звонка смотрит телевизор и пьет воду.
Назад: Газонокосильщик
Дальше: На посошок