Судьба пана Гурта
Как только началась мобилизация, император Франц-Иосиф втянул в водоворот войны и Гурта, владельца продовольственной лавчонки где-то на Жижкове. Он вынул Гурта из гнезда, как озорники-мальчишки птенцов. Выволок его из-за ящиков с маслом и творогом, из-за бутылей с керосином, из-за мешков с кофе и гирлянд лимонов. Оторвали пана Гурта от его фунтиков, сахарных голов и отправили в Галицию. Все произошло на диво просто. Пан Гурт ничего не понимал. Раньше, поспорив с кем-нибудь, он выругает, бывало, своего оппонента, и дело с концом. Нож он употреблял, чтоб резать хлеб и колбасу. А теперь он получил винтовку, штык и сто двадцать патронов вместе с надеждой, что где-нибудь на полях Галиции его разорвет пополам граната. В довершение всего перед отправкой эшелона в те гиблые места капитан произнес перед ними патриотическую речь, которую закончил многообещающими словами:
— Ведь не хотите же вы жить вечно?
Тут капитан так посмотрел на пана Гурта, что тот взял под козырек и неожиданно ляпнул:
— Осмелюсь доложить, я не хочу жить вечно.
За это ему пообещали шпангле после войны.
Когда эшелон прибыл в Галицию, у пана Гурта начался понос. Целые дни просиживал он по нужникам, воображая, что делает все это для государя императора. Потом его вылечили и послали в окопы. При первой же атаке ему прострелили грудь, и санитары украли у него часы, На перевязочном пункте врач сказал, что рана пустячная. Полтора месяца провалялся пан Гурт в лазарете, где получил подарок: десяток сигарет и грошовую шоколадку. Из лазарета его направили в команду выздоравливающих куда-то в Венгрию. Там венгры обозвали его чешской свиньей, и через четыре дня с очередным батальоном он снова двинулся на позиции. И опять ему повезло, только на сей раз осколком гранаты у него оторвало кусок уха. Об этом вы, наверно, читали в газетах. Там оказался некий очень старательный штаб-лекарь, и он пришил пану Гурту новое ухо, которое еще тепленьким отрезал у одного умирающего ефрейтора из венских немцев.
Через три недели пан Гурт уже снова окапывался, чтобы спрятать голову от русских пуль; он начал разбираться в военных делах: если так пойдет дальше, то ему в конце концов пришьют голову какого-нибудь прусского гвардейца.
И вот наступил памятный для него день.
В тот день читали мы в окопах приказ по армии, в котором говорилось, что в Австрии у чехов есть свои чешские школы. Это пан Гурт отлично знал, но не понимал, какое это имеет отношение к его поносу, к его простреленным легким, к оторванному и пришитому уху. Потом нам выдали черный кофе с ромом, после чего началось какое-то оживление и приказано было каждому третьему отойти с позиций. Не успел пан Гурт опомниться, как стала известной печальная истина. Его брагада решила оторваться от неприятеля, а остатки роты должны до тех пор оставаться в окопах и вести огонь, пока… Пан Гурт не довел свои размышления до конца, потому что кадет Голава сказал про это очень хорошо:
— А нас тут оставили на убой.
Потом, когда все стихло, после долгого молчания снова заговорил кадет Голава:
— Слушайте, ребята, каждому из нас положено выдать еще по сотне патронов, но знаете что — плюнем на это дело и давайте ляжем: если мы не будем стрелять, нас оставят в покое.
Гурту это очень понравилось. Как долго он спал, он понятия не имел, но только вдруг слышит громовое «ура» спереди и сзади, хватает свою винтовку и вылезает из укрытия.
Глядь — перед ним русский солдат со штыком, и, к великому его изумлению, этот солдат говорит ему по-чешски очень добродушно:
— Бросай, брат, свою хлопушку, не то схлопочешь по уху.
Позже, когда пан Гурт рассказывал о своем пленении, он всякий раз начинал такими словами:
— Бросил я, значит, хлопушку… и пошли мы в Россию. Догнал я кадета Голаву и говорю: «Вот и попали мы в плен», — а он мне: «Ясное дело, я этого уже три месяца дожидаюсь».
* * *
В плену пану Гурту жилось хорошо. В лагере его причислили к батальонной кухне, и он варил для пленных по раскладке, а для себя — по воспоминаниям о доме: печеночка, язычок с перцем и прочие вкусные вещи. Он толстел себе на радость и изобрел новый вид гуляша. Когда же пришло великое время и канцелярия батальона и бараки пленных стали центром нашего революционного движения против Австрии, пан Гурт по-прежнему стряпал гуляши, печеночку, язычки и по-прежнему толстел. И всякий раз как заходила речь о старой черно-желтой развалине и о зверинце в Шёнбрунне, пан Гурт заявлял во всеуслышание: «Да, конечно, я — чех».
И продолжал помешивать в котле печеночку и гуляш с вермишелью. Но вот все эти речи в лагерях пленных отлились в единственно необходимые слова: «Вооруженная борьба против Австрии!» Тут-то пан Гурт стал очень задумчивым.
Как-то раз явился он к канцелярии и завязал с нами разговор.
— Слыхал я, — жалобно начал он, — вы хотите собрать чешское войско. Тут я должен подумать. Взгляните на меня: я добрый чех, но я уже пожилой человек и привык к порядку. Утром встаю, варю себе кофе, знаете, хороший кофе, в лавке можно достать, молоко мне возят бабы, такое желтоватое, жирненькое, покупаю я себе булочку, пышную такую, беленькую. А на второй завтрак — язык. Вырезаю его из головы, чищу, обвариваю, сдираю кожу, потом лучок на сале поджарю, потушу картошечки, язычок потушу, подбавлю мучицы — вот и подливка. Я добрый чех, но этого от меня не требуйте, мне надо поправляться. В полдень сварю себе супчик, жирненький такой, выну из него мяса попостнее, а к нему — красную свеколку, маринованную, а это, знаете ли, вино, настоящее вино. На ужин — гуляшик с вермишелью, и я будто заново родился! Вы не смейтесь, это правда, я добрый чех, но мне нужно поправиться.
Он отвел меня в сторону.
— Понимаете, — плаксиво начал он объяснять, — не могу я, не поеду я с вами, есть у меня еще и другие причины. Видите ли, еще до того, как меня взяли на войну, я купил новую мебель. Если мы не победим, то придется мне перевозить мебель в Россию, и она побьется. Даль-то какая! Только пусть это будет между нами. А если там узнают, что я пошел против государя императора, то и продадут мою мебель с аукциона. Продадут кровать, гардероб, а кровать-то какая роскошная, с сеткой, и гардероб с зеркалом! А если мы победим и я вернусь домой, то мне не на чем будет лечь и одежду некуда повесить. Совсем новая мебель.
— Честное слово, совсем новая! — крикнул он мне вслед, когда я уходил, дав ему пощечину. — Вот вы ударили меня, не верите мне, а ведь и умывальник совсем новый, господи боже…
* * *
На следующий день мы приставили к кухне другого повара. Пан Гурт был страшно удручен, когда пришлось ему переселиться из своего замка, от своего «столик, накройся» в барак, где жили венгры. Он не мог постичь, что печеночка, гуляш и язык с подливкой никогда уже не вернутся, что это был лишь дивный сон, увы, короткий сон.
Только один еще раз он воспрянул духом — когда получил от Австрии через делегацию нейтрального государства новое обмундирование и полтора рубля денег. И, воспрянув духом, заявил, что нас всех повесят. За это он получил десять суток ареста на хлебе и воде.
После этого мы долго ничего о нем не слышали, пока однажды не пришло сообщение из соседней деревни: конный стражник задержал на лугу какого-то австрияка, который ползал по траве на четвереньках и на вопрос, что он там делает, ответил, что пасется и готов продать себя за двести рублей. Это был пан Гурт.