Писарь в Святой Торне
I
Когда Жигмонд Куфала стал писарем в Святой Торне, он был стройным и мечтательным юношей, с бакенбардами на худом лице. Регулярно, дважды в неделю он ходил на бадачоньские холмы и лежал там на траве под старым дубом.
Он смотрел на простиравшийся под ним край. Вдали поблескивала водная гладь озера Балатон, на полях кукуруза стояла такая высокая, что поля казались рощами. И среди них терялись полоски зеленого табака, а совсем вдали виднелись необозримые пастбища с разбросанными то там, то сям большими деревнями, белевшими на зеленом фоне, словно брызги извести.
На юге всегда будто клубился туман — это были леса за Мурой и Дравой, выше них обрисовывались резко очерченные контуры серых туч, затемняющих горизонт каких-то гор на хорватской стороне.
Глядя на всю эту красоту, Жигмонд Куфала предавался мечтам и часто думал, как прекрасно было бы все, что он видит, описать в большом стихотворении. Он неоднократно пытался высказать стихами свои восторги, но всякий раз его постигало разочарование. Своих чувств он выразить не мог, получались просто описания.
Однажды он дал прочитать свои творения учителю Пало, который напечатал уже несколько стихов в городской газете, и тот сказал ему про его стихи, что это голая декорация. Читая их, представляешь табак и кукурузу, и больше ничего.
И учитель прочитал Жигмонту одно из своих опубликованных стихотворений о лете (он писал его зимой, когда на окраине городка завывали волки) и сказал:
— Здесь ощущается душа летнего знойного дня. Людей должен прошибать пот, когда они это читают, им должно быть жарко, милый Жигмонд Куфала. А в общем-то прекрасно, что вы пишете стихи. Поэзия не дает человеку ожесточиться. Если б ваш предшественник писал стихи, вряд ли его посадили бы на пять лет в Варад. Когда старик Тот пришел в городскую управу за пособием, писарь говорил со стариком, говорил, а потом вдруг взял и пырнул ножом. Писарь, правда, оправдывался тем, что старик Тот грозился отрубить ему голову старым турецким ятаганом, который сорвал со стены, но скажите мне, пан Жигмонд, будь он поэтом, разве поднялась бы у него рука на дряхлого старика?
Жигмонд Куфала ушел от пана учителя подавленный. Далеки холмы бадачоньские с необозримым горизонтом. Здесь же, в ста шагах от школы, на площади, где во время ярмарки утаптывают землю сотни голов скота, находится городская управа Святой Торны. Там он сталкивается с прозой жизни, занимаясь делами с королевским бургомистром паном Декани, человеком, начисто лишенным поэтических склонностей.
Пан Декани держал рядом в зале заседаний, примыкающем к канцелярии, кувшин с вином; наполнял его полицейский инспектор, поскольку по счастливому стечению обстоятельств полицейский участок находился в одном доме с трактиром «У бородатого священника», имевшим дурную славу, потому что от его завсегдатаев можно было ожидать всего.
Осушив за исполнением служебных обязанностей кувшин вина, королевский бургомистр Святой Торны проявлял суровость ко всем, кто приходил в правление, и принуждал Жигмонда Куфалу держаться с посетителями грозно и неприступно.
Большей частью это были крестьяне из окрестных сел, которые после ярмарки не ушли вовремя с площади, и их задержали городские полицейские.
— Ты, сын, тоже им потачки не давай, — поучал писаря пан Декани, — особенно хорватам, на них надо прикрикнуть, а не говорить шепотком, как ты норовишь. Пригрозишь им кутузкой, — они тут же денежки достанут из-за пазухи, венгерской душе на радость. Так уж бог устроил, что венгр правит этими примитивными народами.
После его ухода Жигмонд Куфала лишь тоскливо вздыхал. Те, о ком говорил королевский бургомистр, не сделали ему ничего худого. В бытность его писарем в венгерском Лубреке, где большинство были хорваты, он постоянно видел их. По вечерам он всегда ждал, когда хорватская молодежь пойдет домой с поля. Впереди шли парни в высоких черных сапогах, в белых рубашках с вышитыми рукавами, они начинали песню, а девушки хором подхватывали и отвечали им другим куплетом.
Пахло сено на прибрежных лугах у Муры, над плотной стеной дубового леса на хорватской стороне, казавшейся крепостной стеной, поднимался серп месяца. Облачка еще розовели от солнца, заходящего в Штирии, а здесь в тихий вечер звучали красивые, мягкие мелодии хорватских песен, которые пели веселые, такие славные парни и девушки.
II
Сегодня в Святой Торне большой праздник. Духовой оркестр гонведов, прибывший из Канижи, играл на площади перед тюрьмой — городская кутузка в Торне размещается прямо в школе. В полуподвальном этаже содержат арестантов, а выше, на втором и третьем этаже идут уроки, там учат, что на свете один бог — венгерский, и одна родина — Венгрия.
За решеткой как раз сидели два цыгана, попавшие сюда за драку. Теперь они, помирившись, дружно показывали язык публике, состоявшей в основном из kondás’ей и kanasz’ов — свинопасов в широченных штанах с бахромой внизу, похожих на юбки. Грязные штаны пропахли дымом костров, у которых сидят в пусте свинопасы, подкладывая в огонь кизяк и обжаривая потом в горячей золе сало и кукурузу.
Были здесь и девушки из пусты, с волосами, смазанными конопляным маслом. Они топали сапогами в такт музыке, вздымая пыль и что-то выкрикивая друг другу. Мелькали их яркие шейные платки, красные юбки с зелеными лентами и черные корсажи с двумя рядами крупных серебряных пуговиц.
С краю, по вымощенной части площади, расхаживали жители городка; в толпе выделялась зеленая форма двух таможенников, их неизменно окружали барышни, одетые с поразительной самоуверенностью безвкусицы.
Там прогуливалось городское «общество» — чиновники, купцы и ремесленники. Они курили дешевые сигары, а на другой стороне площади дымили из глиняных трубок пастухи. Все ждали, когда от здания управы пойдет процессия школьников, — сегодня торжественно посадят акацию в честь несчастной королевы Елизаветы.
Дело само по себе было щекотливое: первоначально, много лет назад, решили, что королеве Елизавете перед костелом будет воздвигнут памятник. Но затея лопнула, поскольку пан бургомистр Декани на собранные для этого деньги построил себе виллу у озера Балатон, куда он ездил каждую осень, когда на бадачоньских холмах проходил праздник сбора винограда.
Из-за этого у него были неприятности. Тогда он во время выборов вовсю старался ради партии труда, и после ее победы дело замяли.
Однако почтить память королевы было надо хоть как-нибудь, поэтому вместо памятника решили посадить акацию.
За неделю до торжества бургомистр явился на службу слегка навеселе и поручил Жигмонду Куфале написать большое стихотворение, посвященное столь знаменательному событию, и прочитать его.
Он отдал это распоряжение, пользуясь своей властью, и мечтательный тощий юноша отправился за вдохновением под свой дуб на Бадачоне. Хотя стихи нужны были не о кукурузе и не о табаке или лесах за Мурой и Дравой.
Но снизу, из долины, доносилось отчаянно-заунывное пение пастухов, и Жигмонд Куфала предпочел пойти домой. Впрочем, и там у него ничего не получалось.
На другой день пан бургомистр сказал ему, что стихотворение должно быть весьма патриотическим. А посему отчаявшийся пан Жигмонд принялся стряпать патриотическую смесь.
Сегодня он стоял возле садовника, который сажал акацию под возгласы «eljen» толпы вокруг. Пан Жигмонд, в черном пиджаке, рукава которого были ему коротковаты еще когда он кончал школу, ждал своей очереди.
Школьники запели: «Isten ald meg a Magyart» (Боже, храни мадьяров), и бургомистр дал ему знак подняться на трибуну, задрапированную зелено-бело-красной тканью.
Взволнованный, он развернул свитки белой бумаги и начал:
Много цветов на земле Арпада…
Стихи были не его, а Кишфалуди, но что поделать — надо было как-то начать.
…которые пыталась притеснить чужая рука…
Это уже было из Петефи, но звучало столь красиво, что подходило к первой строке.
И дело пошло, далее был представлен мечтательный Шандори и не очень известный, но неистовый и страстный Ласло Какони.
Его собственными в стихотворении оказались лишь строки о кукурузных и табачных полях, которые он все же протащил туда контрабандой.
Акацию он превратил в древо печали, нечто вроде плакучей ивы, приплел сюда надежду на то, что, подобно ее могучему стволу, непоколебимо выстоит средь бурь и венгерский народ.
Он собирался продолжить строками из Петефи, когда заметил, что все кругом бегут куда-то с дикими криками.
Он воскликнул еще: «Talpra a Magyar!» — «Встань, мадьяр!», и тут что-то большое сильно ударило его сзади.
Перепуганный рыжий бык, словно шутя, поддел рогами оратора под жилет и понес его по городу, причем настроившийся на торжественный лад оратор, совсем сбитый с толку, продолжал кричать: «Talpra a Magyar!» — «Встань, мадьяр!» Бык, словно поняв, вскинул голову, и мечтательный писарь Святой Торны полетел вверх, к небу. К счастью, не слишком высоко, лишь на соломенную крышу домика на Каполафалвской улице, где и уселся верхом на гребень крыши у трубы, словно на коне.
Пан Жигмонд еще увидел, как за быком мчатся по улице на лошадях три пастуха с арканами в руках, но тут ему вдруг стало дурно, и бедный писарь съехал по соломенной крыше прямо на телегу, стоявшую возле дома.
Очнулся он в своей комнате, завернутый в мокрую простыню, и у постели увидел полицейского инспектора, квартирного хозяина. Выражение радости на лице хозяина свидетельствовало о том, что по случаю этого происшествия он порядком хлебнул.
— А шустро он вас, это, подцепил на рога, а? Когда еще такое повторится… А как спина? — спросил он.
— Спасибо, немного жжет.
— Он совсем легонько поддел, молодой человек, он словно играл с вами. Но зато вконец разорвал брюки, жилет и пиджак. Просто умора! Только и разговоров, что такого веселого праздника в Святой Торне еще не было. Даже пророк Илья не так красиво летел к небу. Ведь бык, можно сказать, почти что догола раздел вас. Мы влили в вас пол-литра вина.
Он взял со стола кувшин и поднес его ко рту пана Жигмонда. Тот покачал головой.
— Тогда я выпью за ваше здоровье, — провозгласил полицейский инспектор, — это хорошее вино, удачного года.
— Вы небось и не знаете, что вас приезжала навестить помещица из Каполафалва, пани Юльча Шемени, красавица вдовушка. Бык-то был из ее стада. Она страшно расстроилась: приехала на празднество — а тут такая беда. Плакала и обещала похоронить вас за свой счет.
Писарь застонал, а полицейский инспектор ухмыльнулся.
— Полно вам, дружище, это она сгоряча обещалась, никто всерьез не поверил, похороны нынче влетают в копеечку, а она, говорят, ужас до чего скупа. Ну, свечку там за упокой души поставила б. Ежели ей приходится платить штраф за своих работников, которые вовремя не освободят в базарный день место на площади, она ругается из-за каждого крейцера. Но до чего хороша! Посмотришь — сущий ангел, воплощение доброты, а вот на ж тебе, штрафы платить не хочет. Раз был случай, что она пожаловалась аж самому верховному жупану комитата. Было бы из-за чего — из-за пятидесяти златок, ее работники передрались с мужиками в трактире «У бородатого священника». Ее красивое личико подействовало на верховного жупана больше, чем речь самого лучшего адвоката; когда она улыбается, это просто чудо, а глазами так и играет.
Он опять основательно отхлебнул из кувшина и с воодушевлением продолжал:
— Господи, а фигура у нее! Боже мой, что за грудки. Глаза разбегаются, не знаешь, на что смотреть — то ли на глазки, то ли на ушки, розовые, как у поросенка…
Язык у инспектора заплетался.
— А как она тут над вами стояла и плакала, то была еще красивее. Утирала слезы таким тонким платочком и все повторяла, какие похороны вам устроит, наймет духовой оркестр из гонведов, чтобы вас похоронили с почетом, потому как вы пали за отечество. Да не вздыхайте вы, неужто думаете, что она сдержала бы слово, к тому же ничего серьезного у вас нет, наш доктор сказал: «Ничего странного, что он все еще без сознания, какое было потрясение! Он речь говорит, стихи произносит, ни о чем таком не думает и вдруг взлетает в воздух. Вы уж заверните его, люди добрые, в мокрую простыню, влейте ему вина и пусть он выспится». Вот и спите…
Он вышел из комнаты, но с порога пробормотал:
— Да, хороша собой пани Юльча, только штрафы платить не хочет, плутовка. А где взять на вино?
Вскоре после ухода полицейского комиссара Жигмонд Куфала уснул, и ему снилась прекрасная женщина, которая устраивает ему похороны. Сон был очень запутанный. Жигмонд ехал на свои собственные похороны, погребальные дроги тащила пара быков, а он пошел поблагодарить пани Юльчу за такие красивые похороны.
Потом еще ему снилось, что вместо пани Юльчи его приняла барышня из Веррё, это была его старая студенческая любовь, когда он учился в юридической академии в Пресбурге. Он уже тогда был мечтателем и влюбился в эту черноволосую девушку, которая продавала сигары в табачной лавке своей матери. Иногда по воскресеньям после обеда он катал ее на лодке по Дунаю, и однажды лодка перевернулась прямо перед пароходом. Их вытащили из воды на пароход, доставили на берег, где передали полицейскому. Утром об этом можно было прочитать в газетах. Их имена и нравоучительное назидание, что в лодках резвиться не пристало. Тем самым был положен конец их любви. Печальный конец любви, — барышне из Веррё пришлось уехать в Нове Замки, где она вышла замуж за капельмейстера; история оставила глубокий след в душе Куфалы. А ее последнее письмо буквально уничтожило его: письмо содержало всего несколько строк — она упрекнула его, что он первый полез на веревочную лесенку, которую им бросили с парохода, и что он трус. Сейчас, после столь долгого времени, она вновь явилась ему во сне.
Его разбудил шум на улице — пьяные пастухи расходились из трактиров по своим деревушкам и возвращались в пусту.
Их пение походило на рев несущегося стада, спасающегося бегством от тучи кровососов, голумбашской мошки.
Хриплые, какие-то ожесточенные голоса донеслись и сюда, а текст песни, которую они с поразительным терпением и неутомимостью тянули до бесконечности, не лишен был поэзии. Это была одна из прекрасных песен венгерских пуст:
Meg engemet, babám szerettél…
«Да, пока ты любила меня, моя девонька, в пусте было весело. Я объезжал стада, весело распевая о том, что, когда солнце зайдет, я поеду к колодцу в пусте и ты наберешь мне воды — для меня и моего белоногого коня».
Meg engemet, babám szerettél…
«Но теперь, моя девонька, ты уже не любишь меня, и, когда я приеду вечером к колодцу, никто уже не наберет мне воды».
Они орали это на шарварской улице, и, хотя их пение не отличалось мелодичностью, он, постигнутый ударом судьбы, повторял в своей постели:
Meg engemet, babám szerettél…
«Пока ты любила меня, моя девонька».
Конечно, это было куда приятнее, пан Жигмонд Куфала, чем лежать после такого приключения завернутым в простыню.
И писарь размышлял о том, что надо влюбиться. Этого ему, собственно, и недостает. Ведь когда в венгерском Лубреке он разглядывал красивых хорватских девушек, возвращавшихся с поля, ему всегда было непривычно радостно.
— В этом что-то есть, — сказал себе искушаемый судьбой писарь и уснул.
Утром он заметил торчащие из-под кровати ноги полицейского инспектора, который громко храпел. Этот обязательный человек, возвращаясь ночью из «Бородатого священника», зашел проведать больного, но сил ему хватило, только чтоб заползти под кровать.
— Простите, — извинился он, открыв глаза, — вы спали, как ангел, я не хотел вас будить.
III
В десять часов утра писаря снова пришла навестить пани Юльча Шемени. Жигмонд, бледнее прежнего, выглядел весьма интересно.
Молодая помещица громко выразила радость но поводу того, что ему лучше, и велела принести из брички большой сверток.
— Вы не рассердитесь, — сказала она напрямик, — я привезла костюм, который будет вам впору, потому что вы одного роста с моим покойным мужем. Он надел его всего один раз, когда поехал на новом коне. Упал и разбился насмерть, но костюму ничего не сделалось. Такая вот история.
При этом она столь откровенно разглядывала молодого человека, что он улыбнулся и кивнул в знак согласия.
Потом он заговорил своим мягким голосом о всяких разностях, о своей молодости, идеалах. Она пробыла у него больше часа. Дала ему напиться воды и, наклонившись к нему, улыбнулась и ласково погладила по волосам.
— А теперь лежите и не вставайте, пан Жигмонд, — сказала она весело. — Доктор сегодня сказал, что с вами все в порядке и через несколько дней вы будете бегать. Когда выздоровеете, обязательно приезжайте ко мне в гости в Каполафалву и мы еще побеседуем с вами. Я так одинока после смерти мужа. Раньше-то у нас было весело, съезжались окрестные помещики, цыгане играли, а теперь такая пустота.
Она прижала руку к сердцу и воскликнула:
— Чего только не случается в жизни! То пусто и уныло, потом вдруг все вокруг так и рассветет, не правда ли, пан Жигмонд?
Она еще раз погладила его по волосам, а он, переполненный совершенно непонятной радостью, только и сказал:
— Спасибо, спасибо. Простите, милостивая пани, что я не могу подать вам руки, меня снова закатали в мокрую простыню.
Он порывисто приподнял голову, чтобы поцеловать ей руку, а она засмеялась:
— Надеюсь, вы не хотите меня укусить.
И поднесла руку к его губам.
Когда она ушла, он прошептал:
— В эту женщину я влюблюсь, да, я буду любить пани Юльчу Шемени из Каполафалвы.
Он размышлял об этом до вечера и потом уже только констатировал, что и впрямь влюбился в нее по уши. Через неделю ему разрешили выходить, и он, сидя под своим старым дубом на Бадачоне, мечтал о пани Юльче, глядя в направлении Каполафалвы. Он и думать забыл о кукурузных и табачных полях, и лишь волнующаяся степь напоминала ему, как нежно вздымалась и дышала ее грудь, когда, склонившись над ним, она гладила его по волосам.
На другой день он уже опять приступил к работе.
IV
— Надо нам, милый друг, наконец-то как следует отплатить этой пани Юльче Шемени, — сказал ему бургомистр пан Декани, заглянув перед обедом в канцелярию из зала заседаний, где он отхлебнул из кувшина с вином. — Что она себе думает, эта женщина! Теперь ей не уйти от штрафа. Прежде всего напишем, что, как свидетельствуют ее погонщики скота, она послала их в день торжества пасти стадо в черте города, хотя в праздники пасти скот у города запрещено королевским указом от дня 18 июня 1862. Я уже проверил. Во-вторых, пишите, что она не сообщила о проводе быка через город, нарушив тем самым статью закона о чуме крупного рогатого скота. В-третьих, она не взяла разрешение на выпуск быка в город.
Несчастный писарь обливался потом, бледный как стена, но осмелился лишь возразить:
— Это была случайность, быка напугали.
— Неважно, тем лучше! — заявил пан Декани, довольно осклабившись, — теперь уж ей не поможет даже королевский совет, пишите, что она в то же время подвергла опасности население, поскольку бык был напуган. Вот как здорово я все подстроил. Все то, что я вам продиктовал, вы перепишете на гербовую бумагу с добавлением, что полиция своей властью налагает на нее штраф в двести золотых, внести их она обязана не позднее восьми дней в городское правление, мне лично. Напишите также, что распоряжение обжалованию не подлежит, и подпишите.
— Но, простите, есть ведь еще вторая инстанция, — в ужасе проговорил, заикаясь, писарь.
— А черт с ним, я это тоже знаю, но вы так напишите, чтоб она испугалась. Наконец-то голубка попалась в сети. Тогда ей не хотелось заплатить пустяк, а теперь заплатит две сотни. — И уже с порога он крикнул: — Вы тоже можете подать на нее жалобу, а потом мы это пропьем, зажарим целого кабана, а цыгане нам сыграют.
Писарь сидел совсем уничтоженный перед чистым гербовым бланком, а потом медленно начал писать то, что было продиктовано.
При этом слезы у него капали на промокашку — это была борьба между велением сердца и служебным долгом, который медленно, но верно побеждал любовь.
А потом, уже надписав служебный конверт и вложив туда извещение о размере штрафа, несчастный юноша писал еще неофициальное письмо пани Юльче, в котором извинялся перед ней и признался в любви.
V
Через два дня он получил из Каполафалвы следующее послание — без обращения и до крайности простое:
«Я требую, чтобы вы тотчас послали мне назад пиджак, жилет и брюки моего покойного мужа.
Юлия Шемени».
И в тихий вечер на Бадачоне, под старым дубом, целуя это послание, несчастный писарь из Святой Торны вздыхал:
— Боже мой, когда же мне повезет в жизни?..