Стремительная диорама
Мы выезжаем в Неаполь. И покидаем пределы Вечного Города через ворота San Giovanni Laterano, где последнее, что путешественник видит, уезжая, и первое, что встречает его при въезде, это горделивая церковь и заброшенные развалины — достойные эмблемы города Рима.
Наш путь лежит по Кампанье, которая в этот чудесный безоблачный день кажется много торжественнее, чем под более тусклым небом: разбросанные на большом пространстве развалины отчетливей открываются глазу, и яркое освещение позволяет видеть в меланхолической дали. сквозь арки разрушенных акведуков, озаренные солнцем остатки других разрушенных арок. Миновав Кампанью и оглянувшись на нее у Альбано, мы увидели под собой ее темную волнистую поверхность, похожую на воды стоячего озера или на широкую мрачную Лету, опоясывающую стены Рима и отделяющую его от всего мира. Как часто по этой пурпурной равнине, теперь такой безмолвной и безлюдной, проходили в триумфальном шествии легионы! Как часто вереницы пленников всматривались с замирающими сердцами в очертания далекого города и видели, как население толпами выходит приветствовать их победителя! Какой разгул, какое сладострастие и кровожадность неистовствовали в этих обширных дворцах, теперь — грудах кирпича и битого мрамора! Какие зарева страшных пожарищ, какой гул народных волнений, какие стенания в годину голода и мора проносились над этой равниной, где теперь слышен только шум ветра, и одинокие ящерицы, не тревожимые никем. резвятся па солнце!
Обоз с вином, направляющийся в Рим, — каждой повозкой правил косматый крестьянин, лежа под небольшим навесом из овчин, как на цыганских телегах, — проехал мимо нас, и мы медленно поднимаемся в гору, туда, где виднеется роща. На следующий день мы достигаем Понтинских болот, утомительно пустынных и плоских, поросших кустарником и затопленных водой, но с прекрасной дорогой, построенной посреди них и затененной длинными рядами деревьев. Иногда мы проезжаем мимо одинокой сторожки, иногда — мимо покинутой лачуги, наглухо заложенной камнями. По берегу речки, текущей вдоль дороги, бредут пастухи; изредка, подымая на воде рябь, лениво идет плоскодонка, которую тянут бечевой. Иногда мимо нас проносится всадник с длинным ружьем, перекинутым через седло, в сопровождении свирепых собак; но больше ничто не движется, кроме ветра и теней; и так продолжается, пока не показывается Террачина.
Как синеет и искрится море, катящее свои волны под окнами столь прославленной в «разбойничьих» повестях гостиницы! Как живописны большие утесы и острые скалы, нависающие над узкой дорогой, по которой нам предстоит завтра ехать! Там на горе, в каменоломнях, работают каторжники, а их стражники нежатся на морском берегу. Всю ночь ворчит под звездами море, а наутро, едва рассвело, расступившийся как по волшебству горизонт открывает нам, далеко за морем, Неаполь с его островами и извергающий пламя Везувий. Через четверть часа все бесследно исчезает, и снова видны лишь море и небо.
После двухчасовой поездки мы пересекаем границу неаполитанских владений — здесь нам стоит величайших трудов ублаготворить самых голодных на свете солдат и таможенников — и въезжаем через арку без ворот в первый город на неаполитанской земле — Фонди. Заметьте себе, Фонди — олицетворение убожества и нищеты!
Грязная канава, полная нечистот и помоев, извивается посередине убогой улицы; эту канаву питают зловонные ручейки, стекающие из жалких домов. Во всем Фонди не найти ни одной двери, окна или ставни, ни одной крыши, стены, столба или опоры, которые не были бы разбиты, расшатаны, готовы обвалиться. Кажется, что несчастный город не далее как в минувшем году перенес одну из опустошительных осад, которым подвергал его Барбаросса и прочие. Каким образом тощие собаки умудряются выжить и не быть съеденными местными жителями, составляет, поистине, одну из загадок нашего мира.
До чего же изможденные и хмурые люди живут в этом городе! Все они попрошайничают. Но это не все. Взгляните на них, когда они собираются вокруг вас. Некоторые слишком ленивы, чтобы сойти по лестнице, а может быть слишком благоразумны, чтобы довериться ступенькам; они протягивают худые, как плети, руки из верхних окон и протяжно вопят; другие собираются гурьбой возле нас, гонят и толкают друг друга и непрерывно молят о милостыне во имя господа бога; милостыне во имя благословенной девы Марии; милостыне во имя всех святых. Жалкие, почти голые дети, пронзительно выкрикивающие ту же мольбу, вдруг видят свои отражения на лакированных боках кареты и начинают плясать и корчить гримасы ради удовольствия любоваться в этом зеркале собственными ужимками. Полоумный калека, собравшийся было поколотить одного из них, чтобы тот не заглушал его громкие мольбы, замечает на стенке кареты своего искаженного злобой двойника; на мгновение он замирает; потом, высунув язык, принимается трясти головой и что-то лопотать. Поднявшийся при этом неистовый гам будит с полдюжины диких существ; завернувшись в грязные коричневые плащи, они лежат на церковных ступенях рядом с горшками и мисками, выставленными ими на продажу. Они вскакивают на ноги, приближаются и начинают настойчиво клянчить: «Я голоден, подайте что-нибудь! Выслушайте меня, синьор, я голоден!» Вслед за ними появляется уродливая старуха, которая поспешно ковыляет к нам, боясь опоздать; одну руку она вытянула вперед, а другою непрерывно чешется и задолго до того, как ее можно расслышать, выкрикивает:
«Милостыни, подайте милостыни! Если вы подадите мне милостыню, я сейчас же пойду помолиться за вас, красавица!» Наконец мимо нас поспешно проходят члены погребального братства в жутких масках и потрепанных черных балахонах, побелевших внизу от множества сырых зим, сопровождаемые неопрятным священником и таким же служкою, несущим крест. Окруженные этой пестрой толпой, мы выезжаем из Фонди, и злобно горящие, точно огни на гнилом болоте, глаза следят за нами из тьмы каждой убогой лачуги.
Величественный горный проход, где на вершине видны развалины форта, называемого, согласно преданию, фортом Фра-Диаволо; а старинный город Итри, напоминающий украшения на пирожном и построенный почти перпендикулярно на склоне холма, так что попасть в него можно только по длинной крутой лестнице; красивая Мола ди Гаета, где вина, как и в Альбано, выродились со времен Горация или он не знал толка в вине, что маловероятно, — ведь он так наслаждался им и так хорошо воспевал его; еще одна ночь в пути, по дороге в Санта Агата; на следующий день отдых в Капуе — она живописна, но едва ли путешественник наших дней сочтет ее столь же соблазнительным местом, каким считали древний город, носивший это название, солдаты преторианского Рима; и ровная дорога среди кустов винограда, сплетенных друг с другом и повисающих гирляндами от дерева к дереву; и вот, наконец, Везувий — его конус и вершина белеют от снега, клубы его дыма висят над ним в душном воздухе, словно густое облако. Постукивая колесами, мы спускаемся под гору и въезжаем в Неаполь.
Навстречу нам, по улице, тянется похоронное шествие. Покойник в открытом гробу, установленном на чем то, похожем на паланкин, под веселым ярким покровом — малиновым с золотом. Провожающие в масках и белых мантиях. Но если смерть здесь на виду, то и жизнь также не прячется: кажется, что весь Неаполь высыпал из домов и мчится в колясках. Некоторые из них — обыкновенные извозчичьи экипажи, запряженные тремя лошадьми в ряд, в парадной сбруе с обильными медными украшениями — несутся во весь опор. И не потому, что они едут налегке; в самых маленьких экипажах бывает не менее шести седоков внутри, четверо спереди, четверо или пятеро висят сзади и еще двое-трое в сетке или кошеле под осями, где они задыхаются от грязи и пыли. Кукольники с Пульчинеллой, исполнители веселых куплетов под гитару, декламаторы, рассказчики, ряды дешевых балаганов с клоунами и фокусниками, барабаны, трубы, размалеванные холсты, изображающие чудеса внутри заведения, и восхищенные толпы зевак снаружи усугубляют толчею и сумятицу. Lazzaroni в лохмотьях спят на порогах дверей, под арками, у сточных канав; богатые, нарядно разодетые горожане летают в экипажах взад и вперед по Кьяйя или прогуливаются в общественном саду; чинного вида писцы, занимающиеся составлением писем, примостившись под портиком большого театра Сан-Карло, на людной улице, за своими маленькими конторками с письменными приборами, поджидают клиентов.
Вот арестант в цепях, желающий отправить письмо приятелю. Он приближается к человеку ученого вида, сидящему под угловой аркой, и сторговывается с ним. Он договорился со своим караульным, который стоит поблизости, прислонившись к стене и щелкая орехи. Арестант диктует писцу на ухо, и так как он не умеет читать, он пытливо всматривается в его лицо, стараясь прочесть на нем, правильно ли тот излагает сказанное. Спустя некоторое время арестант начинает путаться, его речь делается бессвязной. Писец останавливается и потирает подбородок. Арестант говорит с жаром. Писец в конце концов схватывает его мысль и с видом человека, знающего, какие тут требуются слова, излагает ее на бумаге, останавливаясь время от времени, чтобы с удовольствием перечесть написанное. Арестант молчит. Солдат терпеливо щелкает орехи. «Не нужно ли добавить что-нибудь к сказанному?» — спрашивает писец арестанта. «Нет, ничего». — «Ну так слушай, дружок». И он читает все письмо полностью. Арестант восхищен. Письмо сложено, надписано и вручено ему; он расплачивается. Писец небрежно откидывается на спинку своего стула и берется за книгу. Арестант поднимает пустой мешок. Солдат отбрасывает в сторону горсть ореховой скорлупы, вскидывает на плечо мушкет, и они уходят.
Почему нищие, когда бы вы ни посмотрели на них, неизменно постукивают правой рукой по подбородку? В Неаполе все выражается пантомимой, и это — условное обозначение голода. А вон человек, повздоривший с другим, кладет ладонь правой руки на тыльную сторону левой и поводит большими пальцами обеих, изображая «ослиные уши», — чем приводит своего противника в бешенство. Сошлись покупатель и продавец рыбы; узнав ее цену, покупатель выворачивает воображаемый жилетный карман и отходит, не говоря ни слова; он убедительно объяснил продавцу, что считает цену чрезмерно высокой. Встречаются двое в колясках; один из них два-три раза притрагивается к губам, поднимает пять пальцев правой руки и проводит ладонью горизонтальную черту в воздухе. Второй быстро кивает в ответ и продолжает свой путь. Он приглашен на дружеский обед в половине шестого вечера, и, конечно, придет.
Во всей Италии особое встряхивание правой руки, согнутой в запястье, выражает отказ — единственная форма отказа, понятная нищим. Но в Неаполе с помощью пяти пальцев можно сказать очень многое.
Все эти и другие проявления уличной жизни и уличной суеты — поедание макарон на закате, торговлю цветами весь день, попрошайничество и воровство в любом месте и в любой час — вы наблюдаете на ярко освещенном морском берегу, где весело поблескивают в заливе волны. Но, господа любители и искатели живописного, не будем так старательно отвращать взор от жалкого порока, разврата и нищеты, неразрывно связанных с веселой неаполитанскою жизнью! Было бы несправедливо находить Сент-Джайлс ужасным, а Porta Capuana привлекательной. Неужели довольно босых ног и рваного красного шарфа, чтобы грубое и отвратительное стало живописным? Можете сколько угодно запечатлевать в стихах и на картинах красоты этого прекраснейшего уголка на земле, но позвольте нам, повинуясь долгу, искать новую романтику в признании за человеком прав на будущее, в уважении к его способностям — а на это, кажется, больше шансов во льдах Северного полюса, чем в солнечном и цветущем Неаполе.
Капри, некогда оскверненный обожествленным зверем Тиберием, Иския, Прочида и тысячи красот Залива виднеются в морской дали, меняясь в дымке и в лучах солнца по двадцать раз на день: то приближаясь, то удаляясь, то исчезая совсем. Перед нами расстилается прекраснейший край на свете. Свернем ли мы к миэенскому берегу великолепного водного амфитеатра и через грот Позилипо направимся к гроту дель Кане и дальше в Байи, или изберем другой путь — к Везувию и Сорренто, — везде бесконечная вереница чудеснейших видов. Этот второй путь — где повсюду над дверями видишь изображения св. Дженнаро, который, вытянув руку подобно Кануту, смиряет ярость Огненной Горы, — мы с удобством проделали по железной дороге, проложенной на прелестном побережье, мимо городка Торре дель Греко, выстроенного на пепле другого города, уничтоженного много лет назад извержением Везувия; мимо домов с плоскими крышами, амбаров и макаронных фабрик; до Кастель-а-Маре с его разрушенным замком на груде выступающих в море скал, где теперь живут рыбаки, здесь железная дорога кончается, но отсюда можно ехать дальше лошадьми, вдоль непрерывно следующих одна за другою чарующих бухт и великолепных горных склонов, спускающихся от вершины Санто-Анджело, наиболее высокой горы в этих местах, к самому берегу, мимо виноградников, масличных деревьев, апельсиновых, лимонных и других плодовых садов, вздыбленных скал, зеленых оврагов между холмами; мимо подножий снеговых вершин; мимо городков, где в дверях стоят красивые темноволосые женщины, мимо прелестных летних вилл — до Сорренто, где поэт Тассо вдохновлялся окружавшей его красотой. На обратном пути можно взобраться на возвышенность над Кастель-а-Маре и смотреть вниз сквозь ветви и листья на покрытую рябью, блестящую на солнце воду и группы белых домов в далеком Неаполе, которые на большом расстоянии уменьшаются до размеров игральных костей. Возвращение в город на закате солнца, снова берегом, где с одной стороны — пылающее море, с другой — темная гора, курящаяся дымом и пламенем, было великолепным завершением этого дня.
Церковь у Porta Capuana, близ старого рыбною рынка, в самом грязном квартале грязного Неаполя, где началось восстание Мазаньелло, памятна тем, что именно здесь он впервые выступил перед народом, и ничем другим в сущности не примечательна, если не считать восковой фигуры святого, усыпанной драгоценностями, с двумя вывихнутыми руками, помещенной в стеклянный ящик, и еще — чудовищного количества нищих, непрерывно постукивающих себя по подбородкам, так что вам кажется, будто перед вами целая батарея кастаньет. Собор с красивою дверью и колоннами из африканского и египетского гранита, украшавшими некогда храм Аполлона, славится священною кровью св. Дженнаро или Януария, которая хранится в двух пузырьках, запертых в серебряном ковчежце, и к величайшему восхищению народа трижды в год разжижается. В это мгновение камень (на расстоянии нескольких миль оттуда), на котором святой принял мученический конец, слегка краснеет. Говорят, что, когда совершается это чудо, отправляющие службу священники иногда также слегка краснеют.
Старые-престарые люди, обитающие в лачугах при входе в древние катакомбы, — до того дряхлые и немощные, что кажется, будто они ждут здесь погребения, — состоят членами любопытного учреждения, именуемого Королевскою богадельней, и обязаны принимать участие в похоронных процессиях. Два таких дряхлых призрака, с зажженными восковыми свечами в руках, бредут, пошатываясь, показывать нам пещеры смерти, с таким безразличием, точно сами они бессмертны. На протяжении трехсот лет катакомбы использовались как места погребения; тут есть большая и глубокая яма, полная черепов и костей; считают, что это останки множества жертв, унесенных моровой язвою. В остальных пещерах нет ничего, кроме пыли и праха. По большей части это широкие коридоры и лабиринты, вырубленные в скале. В конце некоторых из этих длинных проходов внезапно появляются блики дневного света, пробивающегося откуда-то сверху. При факелах, посреди пыли и праха, под темными сводами это производит жуткое и одновременно странное впечатление, как если бы эти блики тоже были покойниками, погребенными здесь.
Теперешнее кладбище расположено дальше на холме, между городом и Везувием. Старое Campo Santo со своими тремястами шестьюдесятью пятью колодцами предназначено только для умерших в больнице или тюрьме, чьи тела остаются невостребованными друзьями и близкими. Новое кладбище, находящееся невдалеке оттуда, приятно на вид, и хотя благоустройство его еще не закончено, насчитывает уже немало могил, разбросанных среди кустов, цветов и воздушных колоннад. Мне могут с достаточным основанием возразить, что некоторые памятники несколько фривольны и вычурны, но яркость красок всего окружающего оправдывает, по-моему, эти недостатки; кроме того, Везувий, отделенный от кладбища живописным пологим склоном, придает всей картине возвышенность и суровость.
Если из этого нового Города Мертвых Везувий с темным дымком, висящим над ним в ясном небе, кажется торжественным и величавым, еще более грозным и внушительным он представляется, если смотреть на него, стоя среди призрачных развалин Геркуланума и Помпеи.
Станьте в центре Большого рынка в Помпеях и сквозь разрушенные храмы Юпитера и Изиды, поверх развалин домов с их сокровеннейшими святилищами, открытыми дневному свету, посмотрите на безмолвные улицы, туда, где в мирной дали подымается светлый и снежный Везувий, и вы потеряете счет времени и забудете все и вся, охваченные странной щемящей тоской при виде того, как Разрушитель и все, что им разрушено, составляют вместе Эту мирную, залитую солнцем картину. А потом отправляйтесь побродить по городу и на каждом шагу вы будете обнаруживать привычные признаки человеческого жилья: желобок, протертый веревкой на краю каменной стенки иссякшего колодца; колеи, выбитые на мостовой колесами проезжавших когда-то повозок; метки, оставленные сосудами для вина на каменной стойке в лавке виноторговца; амфоры в погребах частных домов, заготовленные впрок столько веков назад и не потревоженные доныне, — все это делает пустынность и мертвенность этого места в десять тысяч раз страшней, чем если б вулкан в своей ярости смел весь город с лица земли или низринул его на дно моря.
После подземных толчков, предшествовавших извержению, рабочие вытесали на камне новые орнаменты для пострадавших храмов и других зданий. Их незаконченная работа и поныне лежит у городских ворот, словно они наутро возвратятся и примутся за нее снова.
В погребе дома Диомеда, у самой двери, было найдено несколько прижавшихся друг к другу скелетов; очертания их тел на пепле, затвердев вместе с пеплом, запечатлелись навеки, а от самих тел осталась лишь горстка костей. В театре Геркуланума комическая маска, плававшая в потоке лавы, пока та была горячей и жидкой, Запечатлела на ней, когда та застыла, свои нелепые, карикатурные черты и теперь устремляет на путешественника тот же озорной взгляд, который устремляла на зрителей в этом самом театре две тысячи лет назад.
После этих удивительных прогулок по улицам, среди домов, по тайным святилищам забытых богов, где вы находите столько свежих следов седой древности, точно после извержения Время остановилось в своем беге и с тех пор не прошло стольких ночей и дней, стольких месяцев, лет и столетий, ничто не производит такого потрясающего впечатления, как наглядные доказательства страшной силы всепроникающего вулканического пепла, от которого не было спасения нигде. В винных погребах он пробил себе путь в глиняные сосуды и, вытеснив оттуда вино, заполнил их до краев. В гробницах он вытеснил из урн прах покойников и даже его обрек новому разрушению. Этот ужасный град заполнил глаза, рты и черепа всех найденных здесь скелетов. В Геркулануме, где лава была иною и более плотной, она наступала, как море. Представьте себе потоп, воды которого, достигнув своего высшего уровня, сделались мрамором, — это и будет тем, что зовется здесь «лавою».
Несколько рабочих рыли мрачный колодец, у края которого мы стоим сейчас; наткнувшись на каменные театральные скамьи — вон те ступени (ведь они кажутся нам ступенями) на дне колодца, — они обнаружили погребенный город Геркуланум. Спустившись туда с зажженными факелами, мы с трудом пробираемся среди высоких стен чудовищной толщины, которые громоздятся между скамьями, загораживают сцену, высятся бесформенными грудами в самых неподходящих местах, мешая понять план этого сооружения и превращая все в чудовищный хаос. Сначала мы не можем поверить и представить себе, что это сползло откуда-то сверху и затопило город всюду, где сейчас открыты проходы — их пришлось вырубать в породе, плотной как камень. Но когда это понято и осознано, нас охватывает неописуемый ужас и чувство безграничной подавленности.
Многие фрески на развалинах домов в Помпеях, и Геркулануме, и в неаполитанском музее, куда они были заботливо переправлены, так хорошо сохранились, словно только вчера написаны. Здесь есть натюрморты: съестные припасы, дичь, бутылки, чаши и прочее; знакомые предания классической древности или мифы, изображенные с неизменною убедительностью и ясностью; группы купидонов, ссорящихся, играющих, занятых ремеслами; театральные репетиции; поэты, читающие свои произведения в кругу друзей; надписи, сделанные мелом на стенах; политические памфлеты, объявления, неумелые рисунки школьников — все, чтобы заселить и воссоздать эти древние города в воображении пораженного посетителя. Вы видите также всевозможную утварь — светильники, столы, ложа, посуду столовую и кухонную, сосуды для напитков, инструменты рабочих и хирургов; видите пропуска в театр, монеты, женские украшения, связки ключей, найденные зажатыми в руках скелетов, шлемы стражи и воинов, комнатные колокольчики, издающие и теперь мягкие, мелодичные звуки.
Ничтожнейший из этих предметов увеличивает ваш интерес к Везувию и сообщает ему неотразимую притягательность. Созерцать из обоих разрушенных городов окрестные участки земли с их великолепными виноградниками и роскошными деревьями, зная, что под корнями всех этих мирных насаждений все еще погребены бесчисленные дома и храмы, здания за зданиями, улица за улицей, дожидаясь, когда им возвратят сияние дня — до того поразительно, до того полно тайны, что захватывает ваше воображение, как ничто другое. Ничто, кроме Везувия; он — душа окружающего пейзажа. Возле малейших следов причиненных им разрушений мы опять и опять и с тем же всепоглощающим интересом смотрим туда, где курится в небе его дымок. Везувий перед нами, когда мы пробираемся по превращенным в развалины улицам; он над нами, когда мы стоим на развалинах стен; бродя по пустым дворикам при домах, мы видим его сквозь каждый просвет между разрушенными колоннами и сквозь гирлянды и переплетения каждой буйно разросшейся виноградной лозы. Свернув к Пестуму, чтобы осмотреть грандиозные сооружения древности — самое позднее из них возведено за много столетий до рождения Христа, — горделиво высящиеся в своем одиноком величии посреди дикой, отравленной малярией равнины, мы провожаем взглядом исчезающий из виду Везувий, а на обратном пути с неизменным интересом ждем, когда он покажется, ибо он — рок и судьба этого чудесного края, ожидающий своего грозного часа.
В тот погожий день ранней весны, когда мы возвращаемся из Пестума, на солнце очень тепло, но в тени очень холодно, и хотя мы с удовольствием завтракаем в полдень на вольном воздухе у ворот Помпеи, в соседнем ручье сколько угодно толстого льда, и мы охлаждаем в нем наше вино. Но солнце ярко сияет; на всем синем небе, расстилающемся над Неаполитанским заливом, нет ни облачка, ни клочка тумана, а луна будет сегодня полная. Нужды нет, что лед и снег лежат толстым слоем на вершине Везувия, что мы провели весь день на ногах в Помпеях, что любители каркать твердят в один голос: иностранцам в такое неподходящее время года не подняться ночью на эту гору! Давайте воспользуемся прекрасной погодой, поспешим в Резину, деревушку у подошвы Везувия, подготовимся там в доме проводника, насколько это возможно за такое короткое время, к предстоящей экскурсии, немедля приступим к подъему, встретим закат солнца на полпути, восход луны — на вершине, а в полночь будем спускаться.
В четыре часа пополудни на маленьком конном дворе синьора Сальваторе, признанного старшего проводника с золотым галуном на фуражке, царит страшная суматоха: тридцать младших проводников, препираясь и вопя во всю мощь своих глоток, готовят к восхождению полдюжины оседланных пони, трое носилок и некоторое число крепких палок. Каждый из тридцати ссорится с остальными двадцатью девятью и пугает шестерых пони, а жители деревушки, сколько их может втиснуться на маленький конный двор, также принимают участие в этой сумятице и получают свою долю ударов лошадиными копытами.
После отчаянной стычки и такого шума, что его с избытком хватило бы на штурм Неаполя, наша процессия трогается. Старший проводник, которому щедро заплачено за его подначальных, едет верхом во главе всей компании; остальные тридцать проводников следуют пешим порядком. Восемь идут впереди с носилками, которые вскоре понадобятся, остальные двадцать два — попрошайничают.
Некоторое время мы понемногу поднимаемся по каменистым тропам, похожим на грубо высеченные широкие лестницы. В конце концов мы оставляем за собою и Эти тропы и виноградники по обе стороны их и выбираемся на мрачную голую местность, где в беспорядочном нагромождении огромными красно-ржавыми глыбами лежит лава; кажется, будто эта земля была вспахана огненными стрелами молний. Мы останавливаемся посмотреть закат солнца. Кому довелось видеть перемену, постигающую эту суровую местность и всю гору, когда красные лучи гаснут и спускается ночь, невыразимо торжественная и мрачная, тот никогда этого не забудет!
Наш путь извивается некоторое время по неровной местности, и уже совершенно темно, когда мы подходим к подножию конуса, который исключительно крут и кажется почти отвесным там, где мы спешиваемся.
Светится только снег — глубокий, твердый и белый, — который покрывает гору. Холодный воздух пронизывает насквозь. Тридцать проводников и их старший не захватили с собою факелов, зная, что луна взойдет раньше, чем мы достигнем вершины. Двое носилок предназначены для двух дам, третьи — для изрядно тяжелого джентльмена из Неаполя, вовлеченного в эту экспедицию своим добродушием и гостеприимством, которое обязывает его, как хозяина, показывать нам Везувий. Изрядно тяжелого джентльмена несут пятнадцать проводников, каждую из дам — по полдюжине. Мы, пешеходы, опираемся, сколько можем, на свои палки; и вот вся компания начинает с трудом двигаться вверх по снегу, точно взбираясь на верхушку допотопного крещенского пирога.
Мы взбираемся уже порядочно долгое время, и старший проводник озабоченно поглядывает по сторонам, когда один из участников нашей прогулки, — не итальянец, но на протяжении многих лет habitue Везувия (назовем его мистером Пиклем из Портичи), — замечает, что поскольку сильно подмораживает и вулканический пепел, по которому обычно ступают, покрыт снегом и льдом, спускаться, без сомнения, будет трудно. Но вид носилок над нами, качающихся то вверх, то вниз и переваливающихся с боку на бок, так как носильщики то и дело спотыкаются и скользят, отвлекает наше внимание; в особенности это относится к изрядно тяжелому джентльмену, который в этот момент оказывается в угрожающе наклонном положении, головой вниз.
Вскоре после этого восходит луна, и ее появление придает бодрости приунывшим было носильщикам. Подстегивая друг друга своим обычным девизом: «Крепись, приятель! Скоро будем есть макароны!» — они храбро устремляются вверх.
Луна, которая во время нашего восхождения бросала лишь узенькую полоску света на снежную вершину и изливала весь его поток в долину, теперь освещает уже целиком и белый склон горы, и морскую гладь внизу, и крошечный Неаполь вдали, и каждую деревню в окрестностях. Таков волшебный пейзаж вокруг нас, когда мы выходим на площадку на вершине горы — в царство огня — к потухшему кратеру, загроможденному огромными массами затвердевшего пепла, похожими на глыбы камня, извлеченные из какого-нибудь грозного водопада и подвергнутые сожжению; здесь из каждой трещины и расщелины валит горячий, пахнущий серою дым, а из другого, конической формы холма — действующего кратера, — круто вздымающегося на той же площадке в противоположном конце ее, вырываются длинные огненные снопы, озаряя ночь красными бликами пламени, выбрасывая клубы дыма и раскаленные камни и пепел, которые взлетают, как перышки, а падают, как свинец. Какие же слова в состоянии описать мрачность и величие этой картины!
Изрытая почва, дым, удушливый запах серы, опасение провалиться сквозь зияющие повсюду расщелины, поминутные задержки из-за кого-нибудь, потерявшегося во мраке (ибо густой дым заслоняет теперь луну), нестерпимый крик тридцати человек и хриплый, издаваемый горой рев создают вместе с тем такой хаос, что мы отшатываемся назад. Но протащив дам через эту площадку и еще один потухший кратер к подножию ныне действующего вулкана, мы подходим к нему с наветренной стороны и, усевшись у его подошвы среди горячей золы, молча смотрим вверх, пытаясь представить себе, что происходит в недрах его, если в эту минуту он на целых сто футов выше, чем был за шесть недель перед этим.
В этом огне и реве есть нечто неодолимо влекущее к себе. Мы больше не в силах оставаться на месте, и двое из нас, опустившись на четвереньки, в сопровождении старшего проводника, подползают к краю пылающего кратера и пытаются заглянуть в него. Тут тридцать проводников принимаются в один голос вопить, что мы затеяли опасное дело, и зовут нас назад и пугают до смерти всю остальную компанию.
От этого крика или от дрожания тоненькой корки Земли, которая готова, кажется, вот-вот расступиться под нами и низринуть нас в огненную бездну (это единственная реально угрожающая опасность, если она есть вообще); или оттого, что огонь полыхает нам прямо в лицо и на нас низвергается ливень раскаленного докрасна пепла, или от дыма и запаха серы, — мы ощущаем головокружение и какое-то недомогание, словно пьяные. Тем не менее мы продолжаем упорно ползти к кратеру и на мгновение заглядываем туда, в этот ад клокочущего огня. После этого мы трое скатываемся назад — закопченные, опаленные, обожженные, разгоряченные и потные, и платье на каждом из нас прожжено по крайней мере в полудюжине мест.
Вы, конечно, тысячу раз читали о том, что обычный способ спускаться с Везувия состоит в скольжении вниз по пеплу, который, постепенно накапливаясь у вас под ногой, образует выступ, предохраняющий от слишком быстрого спуска. Но миновав на обратном пути оба потухших кратера и подойдя к тому месту, где склон резко уходит вниз, мы не видим (как предсказывал мистер Пикль) ни малейших следов пепла — все перед нами затянуто гладким льдом.
Попав в это трудное положение, десяток или более проводников предусмотрительно берется за руки и образует цепь; те из них, кто идет впереди, пробивают по мере возможности, с помощью своих палок, едва намечающуюся тропинку, по которой готовимся идти вслед за ними и мы. Так как наш путь отчаянно крут и никто из нашей компании, и даже из тридцати, не в состоянии продержаться на ногах больше шести шагов сряду, дамам приходится выйти из носилок; каждую из них помещают между двумя надежными проводниками, тогда как остальные из тридцати придерживают их за юбки, чтобы не дать им упасть и полететь вперед — необходимая предосторожность, связанная, однако, с неизбежным и непоправимым ущербом для их нарядов. Изрядно тяжелого джентльмена также увещевают сойти с носилок и спускаться тем же способом, что и дамы, но он настаивает, чтобы его несли вниз, так же как несли вверх, утверждая, что не могут же пятнадцать человек оступиться все сразу и что, оставаясь на носилках, он, следовательно, подвергается меньшей опасности, чем если бы положился на свои ноги.
Выстроившись описанным образом, мы начинаем спуск; мы то переступаем ногами, то скользим по льду, продвигаясь гораздо осторожнее и медленнее, чем при подъеме, и в непрерывной тревоге — ведь падение кого-нибудь из находящихся позади, а это постоянно случается, может сбить с ног остальных, так как упавший обязательно хватается за чьи-нибудь щиколотки. Пустить носилки вперед, пока не протоптана тропа, невозможно, а находясь сзади нас и над нами (при том, что кто-нибудь из носильщиков то и дело барахтается на льду, а изрядно тяжелый джентльмен то и дело вскидывает ногами в воздухе), они грозят бедой и держат всех в страхе. Так проходим мы некоторое очень малое расстояние, с усилиями и напряжением, но в общем даже весело, и рассматриваем это как величайший успех, хоть все мы и падали по нескольку раз и каждого, когда он начинал чрезмерно быстро скользить, так или иначе удерживали соседи, как вдруг мистер Пикль из Портичи, который, едва успев заметить, что этак спускаться ему еще не приходилось, спотыкается, падает, с поразительным присутствием духа избегает цепляться за окружающих, устремляется вперед и катится по склону конуса вниз головой.
С ужасом смотрю я на это, бессильный помочь ему, и вижу, как там, далеко, в лунном сиянии, он несется по белому льду — я часто вижу такое во сне, — словно пушечное ядро. Почти в то же мгновение слышится еще один крик откуда-то сзади, и мимо меня, с такой же ужасающей быстротой, пролетает проводник, несший на голове легкую корзину с запасными плащами, а за ним — мальчик. В этот кульминационный момент наших злоключений остальные двадцать восемь разражаются такими истошными воплями, что по сравнению с ними вой стаи волков показался бы райской музыкой.
Ошеломленный, окровавленный и в лохмотьях, вот каким предстает перед нами мистер Пикль из Портичи, когда мы добираемся до того места, где спешились и где ожидают нас лошади, но, благодарение богу, руки и ноги у него целы. И никогда, вероятно, мы не будем так обрадованы, видя человека живым и на ногах, как теперь, при виде мистера Пикля, который бодро переносит случившееся, хоть он весь в синяках и ему очень больно. Мальчика с перевязанной головой доставляют в «Эрмитаж» на Везувии, когда мы сидим за ужином; о пострадавшем проводнике мы узнаем несколькими часами позже. Он тоже в синяках и оглушен, но и у него обошлось без переломов — к счастью, снег, покрывавший все сколько-нибудь значительные выступы скал и камни, сделал их безопасными.
После веселого ужина и основательного отдыха у ярко пылающего огня мы снова усаживаемся на лошадей и продолжаем наш спуск к дому Сальваторе; мы двигаемся очень неторопливо, потому что наш ушибленный друг с трудом может держаться в седле и выносить боль, причиняемую ему тряской. Хотя уже очень поздняя ночь, или, правильнее сказать, раннее утро, все население деревушки поджидает нас у конного двора, не сводя глаз с дороги, на которой мы должны показаться. Наше появление встречается громким криком и всеобщей радостью, причин которой мы по своей скромности не можем себе уяснить, пока не попадаем во двор; оказывается, что один из группы французов, поднимавшихся на гору в одно время с нами, лежит с переломанною ногой на охапке соломы в конюшне — бледный как смерть, и в страшных мучениях, — и что опасались, как бы с нами не приключилось чего-либо еще худшего.
Нам следует сказать: «Благополучно вернулись, и слава богу!» — как говорит от всего сердца весельчак веттурино, наш бессменный возница и спутник от Пизы. На лошадях, которые у него давно наготове, мы едем в спящий Неаполь.
Он просыпается со всеми своими Пульчинеллами и карманниками, певцами, распевающими шутливые песенки, и нищими, лохмотьями, марионетками, цветами, ярким светом, грязью и всеобщим упадком; он будет проветривать на солнце свой наряд арлекина и завтра, и послезавтра, и каждый день, будет петь, голодать, плясать, резвиться и веселиться на морском берегу, оставив всякий труд на долю огнедышащего Везувия, а у того работа всегда кипит.
Наши английские dilettantil стали бы патетически разглагольствовать на тему о национальном вкусе, случись им услышать в Англии итальянскую оперу, исполненную хотя бы вполовину так скверно, как была исполнена «Фоскари» в тот же вечер в великолепном театре Сан-Карло. Но по поразительной правдивости и умению подметить и изобразить на подмостках повседневную реальную жизнь у маленького жалкого театрика Сан-Карлино, одноэтажного рахитичного здания с кричащею вывескою, в окружении барабанов, труб, паяцев и женщины-фокусника, не найдется соперников на всем свете.
В жизни Неаполя есть одна примечательная черта, на которой следует хотя бы бегло остановиться, прежде чем мы уедем отсюда — я имею в виду лотереи.
Лотерея владычествует во всех областях Италии, но ее последствия и влияние особенно явственно ощущаются именно здесь. Розыгрыш происходит еженедельно по субботам. Эти лотереи приносят огромный доход правительству и прививают вкус к азартной игре самым бедным, что весьма выгодно для казны и пагубно для народа. Наименьшая ставка — один грано, то есть меньше фартинга. В лотерейный ящик закладывают сто номеров — от первого до сотого включительно. Вынимают же только пять. Эти номера и выигрывают. Я покупаю три лотерейных билета. Если выходит один из моих номеров, я получаю небольшой выигрыш. Если два — то мой выигрыш в несколько сот раз превышает ставку. Если три — то он превышает ставку в три с половиной тысячи раз. Я ставлю (иди, как здесь принято выражаться, играю) на номера сколько хочу и покупаю те, которые пожелаю. Сумма, на которую я играю, уплачивается в том лотерейном бюро, где я приобретаю билеты; и эта сумма указана на билете.
В каждом лотерейном бюро хранится печатная книга — «Универсальный лотерейный предсказатель», где заранее предусмотрены любые возможные происшествия и обстоятельства, и каждое снабжено номером. Например, мы ставим два карлино — около семи пенсов на английские деньги. По дороге в лотерейное бюро нам попадается человек, одетый в черное. Войдя в бюро, мы внушительно говорим: «Предсказатель!» Его протягивают через стойку самым серьезным образом. Мы ищем в нем слова «человек в черном». Находим их под таким-то номером. «Дайте нам номер такой-то». Затем мы ищем «встречу на улице». «Дайте нам номер такой-то!» Затем находим улицу, где встретили этого человека. «Дайте нам номер такой-то!». Вот мы и выбрали три номера.
Если б обрушилась крыша театра Сан-Карло, столько людей стало бы играть на номера, найденные в связи с этим в «Предсказателе», что правительство вскоре прекратило бы продажу этих номеров, чтобы не разориться на них. Это нередко бывает. Не так давно, когда в королевском дворце случился пожар, возник такой отчаянный спрос на «пожар», «короля» и и «дворец», что дальнейшие ставки на номера, под которыми эти слова значатся в Золотой Книге, были запрещены. Всякое событие и происшествие в глазах невежественной толпы является знаменем для очевидца или заинтересованного лица, и каждое связывается с лотереей. Очень ценятся в Неаполе люди, умеющие видеть вещие сны, и есть несколько священников, постоянно удостаивающихся видений, в которых им открываются счастливые номера.
Мне рассказали следующее: однажды лошадь понесла всадника и сбросила его замертво на углу улицы. Гонясь с невероятною быстротой за этою лошадью, по той же улице мчался еще один человек, который бежал так стремительно, что настиг всадника тотчас же после его падения. Он бросился на колени перед несчастным и, сжав его руку с выражением беспредельной душевной муки, проговорил: «Если вы еще живы, скажите лишь одно слово! Если вы еще дышите, назовите, заклинаю вас небом, ваш возраст, чтобы я мог сыграть в лотерее на соответствующий номер!»
Сейчас четыре часа пополудни, и можно пойти посмотреть, как будет разыграна лотерея, в которой участвуем и мы. Эта церемония происходит по субботам в Трибунале или Судебной палате, странном помещении или галерее, заплесневелой и затхлой, как старый заброшенный погреб и сырой, как темница. В верхнем конце галереи есть возвышение, а на нем — подковообразный стол. За столом сидят председатель и члены комиссии — сплошь судейские. Человек на маленькой табуретке позади председателя, это — Саро lazzarone, своего рода народный трибун, назначенный в помощь комиссии надзирать за правильностью процедуры, а рядом с ним несколько его личных приятелей. Это оборванный, смуглый парень с длинными спутанными волосами, свисающими ему на лицо, покрытый, к тому же, с головы до пят самой что ни на есть неподдельной грязью. Вся галерея забита простолюдинами; между ними и возвышением, охраняя ведущие на него ступени, размещается группа солдат.
Происходит кратковременная заминка, так как еще не собралось нужное число судей, и весь интерес пока сосредоточен на ящике, в который складывают номера. После того как ящик заполнен, центральной фигурой становится мальчик, которому предстоит вынимать их оттуда. Он уже облачен в подобающий для этих обязанностей костюм — на нем туго обтягивающая его куртка из сурового полотна с одним единственным рукавом (левым), а правая рука до самого плеча обнажена и готова к погружению в таинственный ящик.
В помещении царит тишина, нарушаемая лишь кое где шепотом, и глаза всех присутствующих прикованы к юному служителю фортуны. Имея в виду ближайшую лотерею, они начинают осведомляться о его возрасте, и есть ли у него братья и сестры, и сколько лет его матери, и сколько — отцу, и есть ли у него прыщи, или родимые пятна, и где они, и сколько их счетом. Прибытие предпоследнего из опаздывающих судей (маленького старичка, которого все боятся, так как считается, что у него дурной глаз), несколько отвлекает внимание, которое могло бы быть отвлечено значительно больше, если бы вслед за старичком не появился новый предмет всеобщего интереса: священник, присланный служить молебен, и сопровождающий его грязный-прегрязный маленький мальчик, несущий священное облачение и сосуд со святою водой.
Вот, наконец, и последний судья занимает свое место за подковообразным столом.
Возникают смутный гул и жужжание, вызванные неудержимым волнением. Под этот гул священник просовывает голову в облачение и оправляет его на плечах. Затем он беззвучно читает молитву и, обмакнув кропило в сосуд со святою водой, окропляет ящик и мальчика и одним махом благословляет и того и другого, для чего и ящик и мальчика подымают на стол и ставят рядом. Мальчика оставляют на столе и далее, а один из служителей берет ящик и проносит его перед публикой с одного края возвышения до другого; при этом он подымает ящик высоко вверх и основательно встряхивает его, словно хочет сказать, как фокусник: «Тут без обмана, почтеннейшие дамы и господа; пожалуйста, смотрите на меня сколько угодно!»
Наконец ящик снова поставлен около мальчика, и мальчик, подняв скачала над головою обнаженную руку с раскрытою пятерней, опускает ее в отверстие (ящик сделан наподобие баллотировочной урны) и вынимает оттуда номер, навернутый на что-то твердое вроде конфеты. Он протягивает эту штуку ближайшему члену комиссии, который чуточку разворачивает ее и передает сидящему рядом с ним председателю. Председатель очень медленно разворачивает ее до конца. Саро lazzarone наклоняется через его плечо. Председатель протягивает номер уже в развернутом виде Саро lazzarone. Саро lazzarone, бросив на него безумный взгляд, выкрикивает пронзительно-громким голосом: «Sessanta due!» (шестьдесят два), одновременно показывая «два» пальцами. Сам Саро lazzarone не ставил на шестьдесят два. Лицо его страшно вытягивается, и он дико вращает глазами.
Поскольку это один из излюбленных номеров, его все же хорошо принимают в толпе, что случается далеко не всегда. Остальные номера вынимаются с соблюдением тех же формальностей, кроме благословения. Его хватает на всю таблицу умножения. Новым бывает каждый раз лишь перемена в лице Саро lazzarone, который, очевидно, вложил сюда все свои скудные средства и который, увидев последний номер и обнаружив, что он опять не выиграл, горестно всплескивает руками и воздевает глаза к потолку, прежде чем огласить его, словно взывая, в тайном отчаянье, к своему святому патрону, так коварно обманувшему его. Надеюсь, что Саро lazzarone не изменит ему ради какого-нибудь иного представителя святцев, хотя, по-видимому, и грозит это сделать.
Где выигравшие — остается тайной для всех. Среди собравшихся их во всяком случае нет; всеобщее разочарование наполняет вас сочувствием к бедному люду. И когда, став в сторонку, мы наблюдаем этих горемык, проходящих внизу через двор, они кажутся нам такими же жалкими, как узники (часть здания занята тюрьмою), глазеющие на них сквозь решетки на окнах, или черепа, которые еще висят на цепях на наружном фасаде, в память о добром старом времени, когда обладатели их были здесь вздернуты в назидание и на страх народу.
Мы покидаем Неаполь с первыми лучами чудесного восхода и направляемся по дороге в Капую; а затем пускаемся в трехдневное путешествие по проселкам, чтобы посетить по пути монастырь Монте Кассино, который прилепился на крутом и высоком холме над городком Сан-Джермано и в туманное утро теряется в густых облаках.
Тем приятнее низкий тон его колокола, который, пока мы кружим на мулах, подымаясь к обители, таинственно Звучит в тихом, недвижном воздухе; вокруг нас — сплошной серый туман, двигающийся медленно и торжественно, как похоронное шествие. Наконец прямо пред нами вырисовывается во мгле громада монастырского здания, и мы различаем еще смутно, несмотря на их близость, высокие серые стены и башни и сырой пар, тяжело клубящийся под сводами галерей.
Две черные тени скользят взад и вперед по четырехугольной площадке возле статуй святого покровителя монастыря и его сестры; следом за этими тенями прыгает, то исчезая под старинными арками, то снова показываясь, ворон, каркающий в ответ на удары колокола и в промежутках лопочущий на чистом тосканском наречии. До чего же он похож на иезуита! Не бывало еще на свете такого хитреца и проныры, который чувствовал бы себя так непринужденно, как этот ворон; вот он сейчас остановился, склонив голову набок, у дверей трапезной и делает вид, будто смотрит куда-то в сторону, а между тем пристально разглядывает посетителей и напряженно вслушивается в их голоса. И каким тупоумным монахом кажется в сравнении с ним монастырский привратник!
«Он говорит, как мы, — сообщает привратник. — Так же ясно». Да, да, привратник, так же ясно. Нет ничего выразительнее приветствий, которыми он встречает крестьян, входящих в ворота с корзинами и другими ношами. Он так вращает глазами и гортанно хихикает, что его следовало бы избрать настоятелем Ордена Воронов. Он все понимает. «Отлично, — говорит он, — мы кое-что Знаем, проходите, добрые люди. Рад вас видеть!»
Каким образом удалось воздвигнуть на таком месте Это поразительное сооружение, если доставка камня, железа и мрамора на подобную высоту была несомненно сопряжена с невероятными трудностями? «Карр!» — говорит ворон, приветствуя входящих крестьян. Как случилось, что после разграблений, пожаров и землетрясений монастырь поднялся из развалин и снова таков, каким мы его видим теперь, с его великолепною и пышно обставленной церковью? «Карр!» — говорит ворон, приветствуя входящих крестьян. У этих люден жалкий вид, и они (как обычно) глубоко невежественны, и все, как один, попрошайничают, пока монахи служат мессу в часовне. «Карр! — говорит ворон. — Ку-ку!»
Мы уходим, а он все хихикает и вращает глазами у ворот обители. Мы медленно спускаемся среди густых облаков по извилистой дороге. Выбравшись, наконец, из них, мы видим далеко внизу деревушку и плоскую, зеленую, пересеченную ручьями равнину, приятную и свежую после мрака и мглы обители — да не будут эти слова сочтены проявлением непочтительности к ворону и святой братии.
Мы тащимся дальше по грязным дорогам и через убогие, до последней степени запущенные деревни, где ни в одном окне нет целого стекла и ни на одном жителе нет целой одежды и никаких признаков съестного ни в одной из дрянных лавчонок. Женщины носят ярко-красный корсаж со шнуровкой впереди и сзади, белую юбку и неаполитанский головной убор из сложенного четырехугольником куска полотна, первоначально предназначавшийся для переноски тяжестей на голове. Мужчины и дети носят что придется. Солдаты так же прожорливы и грязны, как собаки. Гостиницы так причудливы, что они бесконечно привлекательнее и интереснее лучших парижских отелей. Одна такая гостиница находится близ Вальмонтоне — вот он, Вальмонтоне, — круглый, обнесенный стенами город на горе — а приблизиться к ней можно лишь через трясину глубиною почти по колено. Внизу — какая-то нелепая колоннада, темный двор с множеством пустых конюшен и сеновалов и большая длинная кухня с большой длинной скамьей и большим длинным столом, и там возле огня толпится в ожидании ужина кучка проезжих, и среди них два священника. Наверху — нескладная кирпичная галерея, где мы можем пока присесть, с крошечными оконцами, заделанными крошечными пузырчатыми кусками стекла; все выходящие на нее двери (а их дюжины две) сорваны с петель, вместо стола голые доски, положенные на козлы, за которыми может обедать человек тридцать; в очаге размерами с порядочную столовую трещат и пылают вязанки хвороста, освещая страшные, зловещие рожи, нарисованные углем прежними постояльцами на его выбеленных известью боковых стенках. На столе ярко горит плошка, а возле стола суетится, то и дело почесывая в густых черных волосах, желтолицая карлица, которая становится на цыпочки, чтобы разложить большие кухонные ножи, и совершает легкий прыжок, чтобы заглянуть, достаточно ли воды в кувшине. Кровати в соседних комнатах отличаются крайне неустойчивым нравом. Во всем доме нет ни осколка зеркала, а для умывания служит та же кухонная посуда. Но желтая карлица ставит на стол объемистую фиаску превосходнейшего вина, — в ней добрая кварта — и в числе полудюжины других кушаний подает почти целого дымящегося горячим паром жареного козленка. Она столь же благодушна, как неопрятна, а это немало. Итак, разопьем эту фиаску вина за ее здоровье и за процветание заведения!
Добравшись до Рима и оставив за собой и его и паломников, которые расходятся по домам с обязательной раковиной и посохом и просят подаяния ради господа бога, мы едем по прекрасной местности к каскадам Терни, где речка Велино бросается очертя голову со скалистого края обрыва, вся в сверкающих брызгах и радуге. Перуджа, хорошо укрепленная человеческими руками и самою природой — она расположена на возвышенности, круто подымающейся над равниной, где пурпурные горы сливаются вдали с небом, — блистает в базарный день яркими красками. Они замечательно оттеняют ее мрачные, но богатые готические постройки. Мостовая базарной площади завалена деревенскими товарами. По всему крутому склону холма, вдоль городской стены, идет шумный торг телятами, ягнятами, свиньями, лошадьми, мулами и быками. Куры, гуси и индюки отважно взмахивают крыльями у них между копытами; покупатели, продавцы и просто зеваки толкутся везде и всюду и загораживают проезд, когда мы с криком «берегись!» появляемся перед ними.
Под ногами наших лошадей внезапно слышится металлический звук. Кучер останавливает их. Наклонившись с седла и воздев затем глаза к небу, он разражается следующим восклицанием: «О всемогущий Юпитер, лошадь потеряла подкову!»
Несмотря на зловещий характер этого события и на глубочайшее отчаяние во взгляде и жестах (возможных только у итальянского веттурино), с которыми он возвещает о случившемся, нас очень скоро выручает из беды обыкновенный смертный кузнец; с его помощью мы в тот же вечер добираемся до Кастильоне, а на следующий день — до Ареццо. В прекрасном соборе этого города происходит, разумеется, богослужение; между рядами колонн играют солнечные лучи, проникающие сквозь чудесные цветные стекла на окнах, частью выделяя, частью, напротив, скрывая коленопреклоненные фигуры молящихся и протягивая в глубь длинных приделов крапчатые полосы света.
Но сколько красот иного рода открывается нам, когда в одно прекрасное ясное утро мы смотрим с высокого холма на Флоренцию! Вот она лежит перед нами в освещенной солнцем долине, украшенная блестящей лентой извилистого Арно, окаймленная пышными холмами; вот подымаются посреди прекрасной природы ее купола, башни и дворцы, сверкающие на солнце, как золото!
Величаво сумрачны и суровы улицы прекрасной Флоренции, и громады массивных старинных зданий отбрасывают такое множество теней на землю и реку, что существует второй, совсем другой город великолепных форм и причудливых очертаний, постоянно лежащий у наших ног. На каждой улице хмурятся, в своем старинном угрюмом великолепии, огромные дворцы, построенные с таким расчетом, чтобы в них можно было отсиживаться, как в крепости, — с подозрительно прищуренными оконцами, накрепко забранными решетками, и со стенами чудовищной толщины, сложенными из гигантских глыб дикого камня. В центре города, на площади Великого Герцога, украшенной превосходными статуями и фонтаном Нептуна, высится Palazzo Vecchio с громадными выступающими зубцами и Большой башней, стерегущей весь город. Во дворе — достойном по своей гнетущей мрачности Отрантского замка — есть массивная лестница, по которой могла бы въехать самая тяжелая колымага с могучею запряжкою лошадей. Внутри дворца показывают большой зал, где великолепные украшения потускнели и осыпаются, но на стенах увековечены триумфы Медичи и войны, которые некогда веди флорентийцы. Совсем рядом, во дворе, прилегающем к этому зданию, находится также тюрьма — отвратительное и страшное место, где некоторые заключенные заперты в крошечных, похожих на печи камерах, а другие выглядывают сквозь решетки и выпрашивают подаяние; где иные играют в шашки, иные болтают с приятелями, которые тем временем курят, чтобы освежить воздух, а иные покупают вино и фрукты у женщин-торговок, и все мерзко, грязно и гадко на вид. «Им тут живется неплохо, signore, — говорит тюремщик. — У них у всех руки в крови», — добавляет он, обводя рукой почти все здание. Не проходит и часа, как восьмидесятилетний старик, торгуясь с семнадцатилетней девушкой, закалывает ее насмерть кинжалом, посреди благоухающей цветами рыночной площади; и пополняет число арестантов.
Из четырех старинных мостов через Арно Ponte Vezchio, застроенный лавками ювелиров и золотых дел мастеров, — наиболее чарующая деталь в общей картине. Посередине, на пространстве, в котором мог бы вместиться дом, мост оставлен с обеих сторон незастроенным, и вид сквозь это пустое место кажется вставленным в раму: эта драгоценная полоса неба и воды и пышных дворцов, так спокойно сияющая в промежутке между теснящимися на мосту крышами и фронтонами, — восхитительно хороша. Повыше этого моста через реку переброшена Галерея Великого герцога. Сооруженная, чтобы соединить крытым проходом оба дворца, она пролагает себе путь по улицам, как подлинный деспот, не считаясь с препятствиями.
Впрочем, у Великого герцога есть и более достойный способ тайно проходить по улицам города, оставаясь неузнанным под черным одеянием с капюшоном, ибо он является членом Compagnia della Misericordia, — братства, объединяющего людей всех сословий и состояний. При несчастных случаях их долг — поднять пострадавшего и бережно доставить его в больницу. Если вспыхивает пожар, им полагается прибыть мгновенно и оказывать всемерную помощь и покровительство погорельцам. Одна из самых обыденных их обязанностей — ходить за больными и приносить им утешение, и они никогда не берут денег, не едят и не пьют в домах, посещаемых ими с этою целью. Те, кто назначен дежурить, мгновенно собираются, едва раздается звон большого башенного колокола; рассказывают, что однажды Великий герцог встал из-за стола и поспешил на зов, как только послышался этот звон.
На другой большой площади, — где собирается своего рода нештатный рынок и где на прилавках или попросту на мостовой разложены и разбросаны железный лом и другие мелочные товары, — стоят все вместе: собор со своим большим куполом, прелестная башня итальянской готической архитектуры, известная под названием Campanile, и баптистерий с коваными бронзовыми дверьми. Здесь на мостовой есть небольшой четырехугольник, на который не ступает ничья нога и который прозывается «Камнем Данте»; сюда, как утверждает молва, он обычно приносил свой табурет и, сидя тут, предавался раздумью. Как знать, быть может, проклиная, в своем горьком изгнании, самые камни на улицах неблагодарной Флоренции, он смягчался, когда вспоминал об этом уголке, связанном со светлыми грезами о маленькой Беатриче?
Капелла Медичи, этих добрых и злых духов Флоренции, церковь Санта Кроче, где покоится прах Микеланджело и где каждый камень под сводами красноречиво вещает о великих покойниках; бесчисленные церкви — часто недостроенные тяжелые кирпичные груды снаружи, но торжественные и невозмутимо-величавые изнутри — то и дело останавливают нас в часы наших неторопливых блужданий по городу.
Под стать гробницам под церковными сводами и Музей Естественной Истории, славящийся на весь мир своими восковыми муляжами листьев, семян, растений, низших животных, отдельных органов человека и, наконец, — полным воспроизведением этого поразительного создания природы, выполненным с таким совершенством, что кажется, будто пред вами только что умершие. Мало что может убеждать нас в пашей бренности торжественней и безжалостней и с такой меткостью поражать в самое сердце, как эти изображения юности и красоты, покоящиеся в последнем беспробудном сне.
За городскими стенами видна прелестнейшая долина Арно, монастырь в Фьезоле, башня Галилея, дом Боккаччо, старинные виллы и павильоны на лоне природы и множество других достопримечательных мест — блестящих крапинок в залитом ослепительным светом пейзаже незабываемой красоты. И после этого блеска и яркости какими торжественными и величавыми кажутся улицы с их большими, темными, погруженными в скорбь дворцами и многочисленными преданиями не только об осаде, войне, власти и Железной руке, но и о триумфальном шествии мирных наук и искусств.
Сколько света отдают миру и в наши дни сумрачные дворцы Флоренции! Здесь в этих прекрасных и спокойных убежищах, доступные обозрению, обрели бессмертие древние скульпторы, а рядом с ними — Микеланджело, Канова, Тициан, Рембрандт, Рафаэль, поэты, историки, философы — подлинно славные имена, рядом с которыми слава коронованных особ и закованных в доспехи воинов так ничтожна и недолговечна. Здесь продолжает жить нетленная частица этих великих душ — невозмутимая и неизменная, между тем как твердыни нападения и обороны рушатся; тирания многих, или немногих, или тех и других становится преданием; а Надменность и Власть рассыпаются прахом. Огонь на суровых улицах и в массивных дворцах и башнях, зажженный лучами с небес, продолжает ярко гореть, когда затушен пожар войны и угасли домашние очаги многих поколений; со старинных площадей и общественных мест исчезли многие тысячи лиц, искаженных борьбою и страстями своего века, а безыменная флорентийская дама, сохраненная от забвения кистью художника, все еще продолжает жить, неизменно юная и чарующая.
Давайте же еще раз оглянемся на Флоренцию, а когда ее горящий на солнце купол исчезнет из виду, пустимся в путь по веселой Тоскане, увозя с собой яркое воспоминание об этом чудесном городе — ведь Италия становится еще краше, когда вспоминаешь о нем. Наступило лето; Генуя, Милан и озеро Комо остались далеко позади; мы останавливаемся в Файдо, швейцарской деревне вблизи грозных скал, вечных снегов и ревущих водопадов Большого Сен Готтарда и в последний раз за время этого путешествия слышим итальянскую речь. Давайте же увезем из Италии, несмотря на всю ее нищету и ее беды, чувство горячей любви к этой стране, восхищение ее природными красотами и творениями рук человеческих, которыми она так богата, — и нежность к ее народу, от природы доброму, терпеливому и благожелательному. Долгие годы пренебрежения, гнета и дурного правления сказались на его нравах и духе; раздоры, разжигаемые мелкими князьями, для которых единство было уничтожением, а разобщенность — силою, словно рак подтачивали корни нации и наложили печать варварства на ее язык; но то хорошее, что всегда жило в итальянцах, живет в них и поныне, и этот благородный народ когда-нибудь восстанет, быть может, из пепла. Будем хранить в себе эту надежду! Почтим Италию и за то, что каждый обломок ее разрушенных храмов и каждый камень ее заброшенных дворцов и темниц учит нас помнить, что колесо времени катится к определенной конечной цели и что мир в своей основе становится лучше, благороднее, терпимее и вселяет в нас все больше надежд.