Глава XIV
Возвращение в Цинциннати. — Поездка в карете в Колумбус и оттуда в Сэндаски. — Затем через озеро Эри к Ниагаре.
Поскольку мне хотелось пересечь штат Огайо и, как говорится, «выйти к озерам» у маленького городка Сэндаски, куда неизбежно приведет нас дорога на Ниагарский водопад, нам пришлось вернуться в Сент-Луис тем же путем, каким мы сюда приехали, и проделать весь маршрут в обратном направлении вплоть до Цинциннати.
В день нашего отъезда из Сент-Луиса погода выдалась отличная, а так как отплытие нашего парохода, который должен был тронуться уж не знаю в какую рань, откладывали с часу на час и, наконец, перенесли на полдень, — мы решили проехать вперед на лошадях в прибрежную старую французскую деревушку Каронделе, больше известную, однако, под шуточным названием Пустой Карман, и договорились, что пароход там нас и заберет.
Деревенька состояла из нескольких бедных хижин да двух или трех трактиров, — и, надо сказать, кладовые их, бесспорно, оправдывали ее прозвище, ибо в обоих нечего было есть. Мы вернулись обратно и, проехав с полмили, отыскали, наконец, одинокий домик, где можно было получить кофе и ветчину; тут мы и решили дожидаться нашего судна, приближение которого можно было увидеть издалека с лужайки перед дверью.
Это была непритязательная, чистенькая деревенская таверна; завтрак нам подали в своеобразной комнатке, где стояла кровать, а на стенах висело несколько старых картин, писанных маслом, которые в свое время украшали, верно, какую-нибудь католическую часовню или монастырь. Нас отменно накормили, и стол был сервирован необыкновенно опрятно. Содержала таверну своеобразная чета, пожилые муж с женой; мы имели с ними долгую беседу и решили, что они, пожалуй, принадлежат к числу лучших представителей этой профессии на Западе Соединенных Штатов.
Хозяин, сухой крепкий старик с суровым лицом (впрочем, не такой уж и старик, я бы дал ему лет шестьдесят), в последнюю войну с Англией сражался в рядах народного ополчения и перепробовал все на войне — все, кроме самого боя; да и под пули чуть не угодил, не преминул добавить он, — ну чуть-чуть. Всю жизнь он был непоседой и странствовал, влекомый неистребимой страстью к перемене мест; он и до сих пор остался верен себе: если бы его ничто здесь не удерживало, сказал он (слегка мотнув головой в шляпе и ткнув большим пальцем на окно, у которого сидела старушка, так как наша беседа шла возле дома), он и сейчас начистил бы мушкет да завтра же утром махнул бы в Техас. Он принадлежал, как видно, к числу потомков Каина, каких немало на этом континенте и которым от рождения уготована роль пионеров-пролагателей путей для великой человеческой армии; из года в год они, ликуя, передвигают все дальше ее аванпосты и оставляют позади дом за домом, а потом умирают, не тревожась мыслью, что следующее поколение бродяг оставит их могилу в тысяче миль позади.
Жена его, приветливая, добрая домовитая старушка, прибыла сюда вместе с ним из «королевы городов всего мира», каковою оказалась Филадельфия, и не любила «Этот Запад», имея к тому все основания: здесь один за другим в самом расцвете молодости умерли от лихорадки ее дети. Как вспомнит о них, сказала она, так сердце и заноет; а как поговорит, пусть даже с незнакомыми людьми — ох, проклятое место, так далеко от дома! вроде бы и легче станет: хоть и грустно, а все-таки приятно!
Пароход наш появился только к вечеру. Мы распрощались с бедной старушкой и ее непоседливым супругом и, добравшись до ближайшей пристани, вскоре снова очутились на борту «Мессенджера», в нашей старой каюте, и поплыли вниз по Миссисипи.
Если медленно двигаться против течения вверх по реке — довольно нудное дело, то нестись в ее бурном потоке вниз — куда хуже, так как судну приходится мчаться со скоростью двенадцати — пятнадцати миль в час, выискивать проходы в лабиринте плывущих бревен, которые в темноте порою просто невозможно ни углядеть, ни обойти. Всю ночь звонил колокол, умолкая не более, чем на пять минут, и всякий раз, как он начинал звонить, судно кренилось то от одного, то от десяти сыпавшихся друг за другом ударов, самый легкий из которых, казалось, грозил пробить хрупкий киль, точно корочку пирога. С наступлением темноты мутная река словно начинала кишеть чудовищами: черные громадины катились по воде или вдруг опять выплывали торчком на поверхность, когда судно, прокладывая себе путь в их косяке, на минуту загоняло несколько штук под воду. Иной раз машину надолго останавливали, — и тогда перед судном и позади него и с боков собиралось множество этих проклятых бревен, образуя как бы плавучий остров, в середине которого оказывалось зажато наше судно; приходилось выжидать, пока они где-нибудь не раздвинутся, как черные тучи под напором ветра, и постепенно не откроют для нас проход.
Тем не менее на следующее утро мы в положенный час подошли к этому отвратительному болоту, называемому Каиром, и остановились заправиться топливом рядом с баржей, которая только чудом еще не рассыпалась и держалась на воде. Она была пришвартована к берегу, и на борту у нее красовалась надпись «Кофейня», — полагаю, это и был тот плавучий рай, где люди ищут пристанища, когда их жилища месяца на два затопляют зловонные воды Миссисипи. Но, взглянув на юг, мы с радостью увидели, что несносная река, нежданно повернув, волочит свое длинное илистое тело и свой неприятный груз к Новому Орлеану; перебравшись через желтую полосу, пересекавшую течение, мы вскоре очутились в прозрачных водах Огайо; и больше, надеюсь, уже никогда не увидим Миссисипи, разве что в тревожном сне или кошмаре. Променять эту реку на ее сверкающую соседку было все равно, что обрести после боли покой или пробудиться от скверного сна к веселой действительности.
До Луисвиля мы добрались на четвертую ночь и с удовольствием остановились в его превосходной гостинице. На следующий день мы двинулись дальше на «Бене Франклине», красивом пакетботе, и прибыли в Цинциннати вскоре после полуночи. Так как нам изрядно надоело спать на полках, мы даже и не ложились и тут же сошли с корабля; перебравшись ощупью по темным палубам других судов и миновав лабиринты машин и бочек, откуда сочилась черная патока, мы выбрались на берег, прошли по улицам, постучали молоточком в дверь гостиницы, где останавливались раньше, и к нашей великой радости были вскоре благополучно устроены на ночлег.
В Цинциннати мы пробыли всего один день и затем двинулись дальше, в Сэндаски. Так как ехать нам пришлось на двух почтовых каретах, описание которых в дополнение к уже виденным мной экземплярам, даст исчерпывающую характеристику этому виду транспорта в Америке, я прихвачу с собой в попутчики читателя и постараюсь одолеть расстояние как можно скорее.
Сначала мы направились в Колумбус. Он расположен милях в ста двадцати от Цинциннати, но туда ведет макадамова дорога (редкое счастье!), и ехать по ней можно со скоростью шести миль в час.
Выехали мы в восемь часов утра в большой почтовой карете, раздутые щеки которой горят таким полнокровным румянцем, точно она страдает приливами крови к голове. А уж водянка у нее — несомненно, ибо в нее набилась целая дюжина пассажиров. Но, как ни удивительно, карета очень чистенькая и нарядная, потому что совсем еще новая, и она превесело загромыхала по улицам Цинциннати.
Путь наш пролегает по красивой местности, земля здесь отлично возделана и обещает обильный урожай. То мы едем мимо поля, ощетинившегося крепкими стеблями кукурузы, точно на нем вдруг выросли трости, то мимо огороженного участка, где в лабиринте между пнями уже пробиваются зеленые всходы пшеницы. Всюду изгороди из полыни — довольно примитивные и, надо сказать, пребезобразные; зато фермы здесь чистенькие, и, если бы не ряд особенностей, отмеченных выше, нам казалось бы, что мы путешествуем по графству Кент.
Мы часто останавливаемся напоить лошадей у постоялых дворов, как правило унылых и тихих. Кучер слезает с козел, наполняет водой бадейку и подносит ее к морде лошади. Редко-редко какой-нибудь зевака задержится подле нас; а чтобы собралась компания шутников и хохотала бы до упаду, этого здесь и не ждите. Иной раз, сменив лошадей, мы никак не можем сдвинуться с места, а виной тому здешний обычай объезжать молодняк: лошадь ловят, взнуздывают, несмотря на сопротивление, и без околичностей впрягают в карету; она долго взбрыкивает, яростно артачится, но кое-как мы снимаемся с места; и едем дальше трусцой — как ехали раньше.
Иной раз на стоянке, где нам перекладывают лошадей, из дому, засунув руки в карманы, выходят два-три подвыпивших бездельника, или, усиленно работая пятками, они раскачиваются в качалках, или висят на подоконнике, или сидят на перилах под колоннами, — сказать им, как правило, нечего ни нам, ни друг другу; они просто сидят и пялят глаза на карету и лошадей. Среди них обычно и сам хозяин: глядя на него, можно подумать, что он меньше всех заинтересован в том, что делается в его заведении. Он и впрямь печется о своей таверне не больше, чем кучер о карете и пассажирах; что бы ни случилось, — он не беспокоится: его дело сторона.
Хотя кучеров здесь меняют часто, облик их остается неизменным. Кучер всегда грязен, угрюм и молчалив. Если у него и есть какие-то достоинства, морального или физического свойства, то он обладает поистине удивительной способностью скрывать их. Он никогда не заговорит с вами, хоть вы и сидите с ним рядом на козлах, а когда вы сами с ним заговорите, он ответит односложно или совсем не ответит. Он ни на что вам не укажет по дороге, да и редко на что посмотрит, ибо, судя по его виду, ему все это бесконечно надоело, как и жизнь вообще. Нет чтобы почтить вниманием карету — его, как я уже говорил, интересуют только лошади. Карета же для него существует лишь постольку, поскольку она к ним припряжена и катится следом на колесах; а что в ней кто-то сидит, это его и вовсе не касается. Иногда к концу длинного перегона кучер вдруг затянет откуда-нибудь с середины этакую несуразную песню в своем вкусе; лицо его при этом не участвует в пении, поет только голос, да и то не часто.
Он вечно жует и вечно сплевывает и никогда не затрудняет себя употреблением носового платка. Последствия этого для пассажира на козлах, особенно если ветер дует в его сторону, не слишком приятны.
Если карета останавливается и до вас доносятся голоса пассажиров, сидящих в кузове, или если к ним обращается какой-нибудь прохожий или кто-нибудь из пассажиров, или пассажиры заводят разговор между собой, — вы непременно услышите фразу, которая будет повторяться все снова и снова и снова — до бесконечности. Фраза эта — самая обыденная и ничего не говорящая, всего-навсего «Да, сэр», но ее приноравливают к любым обстоятельствам и заполняют ею любую паузу в разговоре. Например.
Время — час пополудни. Место действия — постоялый двор, где нам положено остановиться на обед. Карета подъезжает к воротам. Погода теплая, и несколько зевак толкутся у таверны, дожидаясь часа обеда. Среди них солидный джентльмен в коричневой шляпе, раскачивающийся в качалке тут же на тротуаре.
Не успела наша карета остановиться, как из ее оконца выглянул джентльмен в соломенной шляпе.
Соломенная шляпа (толстому джентльмену в качалке). Никак судья Джефферсон, а?
Коричневая шляпа (продолжая качаться; очень медленно, с полнейшим безразличием). Да, сэр.
Соломенная шляпа. Тепло, судья.
Коричневая шляпа. Да, сэр.
Соломенная шляпа. А на прошлой неделе какой холод-то вдруг прихватил.
Коричневая шляпа. Да, сэр.
Соломенная шляпа. Да, сэр
Пауза. Оба посмотрели друг на друга очень серьезно.
Соломенная шляпа. Вы, верно, уже покончили с этим делом о корпорации, судья?
Коричневая шляпа. Да, сэр.
Соломенная шляпа. Какой же вынесли приговор, сэр?
Коричневая шляпа. В пользу ответчика, сэр.
Соломенная шляпа (вопросительно). Да, сэр?
Коричневая шляпа (утвердительно). Да, сэр.
Оба (задумчиво, каждый глядя вдоль улицы). Да, сэр…
Новая пауза. Оба снова смотрят друг на друга, еще серьезней, чем прежде.
Коричневая шляпа. Карета сегодня, по-моему, сильно запоздала.
Соломенная шляпа (неуверенно). Да, сэр.
Коричневая шляпа (взглянув на часы). Да, сэр; часа на два.
Соломенная шляпа (в величайшем удивлении вскинув брови). Да, сэр?
Коричневая шляпа (решительным тоном, пряча часы). Да, сэр.
Все остальные пассажиры в дилижансе (друг другу). Да, сэр.
Кучер (очень сварливо). Нет, не запоздала.
Соломенная шляпа (кучеру). Ну, не знаю сэр. Мы довольно-таки долго тащились последние пятнадцать миль. Что правда, то правда.
Так как кучер ничего не отвечает и явно не хочет вступать в пререкания по предмету, столь далекому от его симпатий и чувств, какой-то другой пассажир говорит: «Да, сэр», после чего джентльмен в соломенной шляпе в знак признательности за его учтивость говорит в ответ уже ему: «Да, сэр». Потом соломенная шляпа спрашивает коричневую, не находит ли он, что карета, в которой он (соломенная шляпа) сидит, совсем новенькая. На что коричневая шляпа опять отвечает: «Да, сэр».
Соломенная шляпа. Мне тоже так кажется. Уж очень пахнет лаком, не правда ли, сэр?
Коричневая шляпа. Да, сэр.
Все остальные пассажиры в дилижансе. Да, сэр.
Коричневая шляпа (всей компании). Да, сэр.
Но способность компании вести разговор к этому времени оказалась исчерпанной, непосильной, а потому соломенная шляпа открыла дверцу кареты и вышла на улицу, а вслед за ней и все остальные. Вскоре мы вместе с постояльцами уселись за обед, к которому нам подали из напитков только чай и кофе. Поскольку и то и другое было прескверного качества, а вода и того хуже, я попросил принести бренди, — но здесь процветала трезвенность, и ничего спиртного нельзя было достать ни за ласку, ни за деньги. Это нелепое навязывание путешественнику неприятных напитков, которые не идут ему в горло, довольно обычное явление в Америке; но мне не приходилось наблюдать, чтобы совесть столь щепетильных содержателей этих заведений побуждала их свято блюсти точное соотношение между ценой и качеством того, что они подают, — наоборот: я подозреваю, что они нередко снижают качество и повышают цену, дабы вознаградить себя за потерю прибылей с продажи спиртного. Вообще говоря, для людей столь уязвимой совести самым правильным было бы никогда не браться за такое дело, как содержание таверны.
Покончив с обедом, мы садимся в другой экипаж, который ждет нас у дверей (к этому времени нам успели сменить карету), и едем дальше; вокруг — все та же безрадостная картина; к вечеру мы прибываем в город, где намечено сделать остановку, чтобы выпить чая и поужинать; сгрузив мешки с почтой у почтового отделения, мы проезжаем по обычной широкой улице, застроенной обычными магазинами и домами (у дверей торговцев тканями, как всегда, вместо вывески красуется ярко-красный лоскут), и подъезжаем к гостинице, где нас ждет ужин. Постояльцев здесь много, и за стол нас садится большая компания, но, как обычно, до крайности унылая. Правда, во главе стола восседает полногрудая хозяйка, а на другом его конце — простоватый школьный учитель из Уэльса, с женой и ребенком, который прибыл сюда преподавать классические языки в расчете на большие блага, чем оказалось в действительности, — эти люди были достаточно интересны, чтобы занять мое внимание за ужином и пока нам меняли упряжку. Мы едем дальше при свете яркой луны, а в полночь снова останавливаемся и, пока перепрягают лошадей, с полчаса проводим в жалкой комнате с выцветшей литографией Вашингтона над закопченным камином и с внушительным кувшином холодной воды на столе, — прохладительным напитком, к которому наши угрюмые пассажиры прикладываются так жадно, что можно подумать, будто они все до единого — ревностные пациенты доктора Санградо. Среди них есть совсем маленький мальчик, который жует табак, как совсем большой, и очень скучный субъект, который обо всех предметах, начиная с поэзии, говорит на языке арифметики и статистики и притом неизменно в одном ключе — так же пространно и важно и так же подчеркивая слова. Он как раз вышел на крыльцо и сообщил мне, что здесь живет дядюшка одной молодой особы, которую выкрал и увез с собой некий капитан, потом на ней женившийся; так вот этот дядюшка такой храбрый и свирепый, что не будет ничего удивительного, если он отправится за помянутым капитаном в Англию «и пристрелит его прямо на улице, если встретит», но я в ту минуту был раздражен, так как очень устал и у меня слипались глаза, а потому позволил себе усомниться в осуществимости такой суровой расправы; я стал уверять собеседника, что если бы дядюшка прибег к этой мере или потешил бы себя другой подобной забавой, то в одно прекрасное утро его бы вздернули по приказу Старика Бейли; так что прежде чем пускаться в путь, ему не мешает составить завещание, так как по приезде в Англию оно ему очень скоро понадобится.
Всю эту ночь мы едем и едем; постепенно рассвело, и вот уже нам ярко засветили первые косые лучи теплого солнышка. Оно озарило унылый пустырь, покрытый мокрой травой, чахлые деревья и убогие лачуги, до крайности запущенные и жалкие. Кажется, что все вымерло в этом лесу, где самая зелень — влажная, нездоровая напоминает ряску на поверхности стоячих вод; где ядовитые грибы вырастают в редком следу человека, прошедшего по этой топкой земле, или, подобно кораллам колдуньи, вылезают из каждой щели в двери или в полу хижины, — этакая пакость и лежит на самом пороге большого города! Но участок был продан много лет назад, и поскольку владельцев никак не найдут, штат не может выкупить его. Так и стоит этот лес среди обработанных полей и всяческого благоустройства, точно проклятая земля, на которой свершилось великое преступление и которой все теперь чураются, предоставляя гибнуть от одичания.
В Колумбус мы прибыли около семи часов утра и, решив передохнуть, провели там весь день и заночевали; нам отвели отличные комнаты в очень большой, еще недостроенной гостинице под названием «Неилов дом»; в комнатах стояла богатая обстановка из полированного темного ореха, и выходили они, точно в итальянском дворце, на красивую галерею и каменную веранду. Сам город — чистенький и премилый и «уже на пути к тому», чтобы стать гораздо больше. В нем заседает законодательная власть штата Огайо, а потому он, естественно, притязает на известную значимость и внушительность.
Поскольку на следующий день ни одна карета не отправлялась туда, куда мы наметили ехать, я нанял за очень умеренную плату «внерейсовую» карету, которая должна была довезти нас до Тиффина, небольшого городка, где проходит железная дорога на Сэндаски. Это был обыкновенный дилижанс — запряженный четверкой, какие я уже описывал; на остановках мы точно так же меняли лошадей и кучера, только ехали в нем совсем одни. Для того чтобы на станциях нам давали свежих лошадей и не подсаживали никого из посторонних, владельцы кареты усадили к нам на козлы своего агента, который должен был проделать с нами весь путь; и вот на следующее утро, в половине седьмого, в сопровождении этого малого, прихватив с собой корзину с вкусно приготовленным холодным мясом, фруктами и вином, мы в отличнейшем расположении духа двинулись снова в путь, радуясь, что с нами больше никто не едет, и настроившись насладиться поездкой, даже если она будет нелегкой.
И наше счастье, что мы так настроились, ибо дорога, по которой мы следовали в тот день, могла настолько подействовать на умы, не подготовленные выдержать любую тряску, что душевный барометр упал бы на несколько делений ниже бури. То мы валились все в кучу на дно кареты, то расшибали себе головы об ее верх. А карета то накренялась на бок и глубоко увязала в грязи, побуждая нас отчаянно цепляться за другой ее бок, то наезжала на крупы двух коренников, то, словно обезумев, задирала в воздух передок, а все четыре лошади, стоя наверху неодолимого подъема, холодно взирали вниз и как бы говорили: «Отпрягите нас. Это выше наших сил». Кучера на этих дорогах поистине творят чудеса и умеют так поворачивать и разворачивать упряжку, штопором прокладывая свой путь по болотам и топям, что нередко случается, выглянув из окна, увидеть, как кучер держит в руках концы вожжей и погоняет неизвестно кого, точно играет в лошадки, а обернешься: передние лошади смотрят на тебя из-за экипажа, как будто надумали залезть внутрь через заднюю дверцу. Значительная часть пути пролегала по гати. Ее делают так: валят стволы деревьев в болото и дают им на нем улежаться. Тяжелую карету, когда она переваливается с бревна на бревно, так встряхивает, что кажется, от самого легкого из этих толчков у пассажира могут выскочить все кости из суставов. Трудно себе представить, где еще можно было бы пережить такое, разве что если взбираться в омнибусе на верхушку собора св. Павла. Ни разу, ни одного единственного разу, за весь этот день карета не находилась в таком положении, такой позиции или не шла таким ходом, к каким мы привыкли. В ее продвижении не было и отдаленного сходства с тем, что испытываешь, когда едешь в какой-бы то ни было повозке на колесах.
И все-таки день был прекрасный, в меру теплый, и пусть мы оставили позади, на Западе, лето и быстро покидали пределы весны, — мы двигались как-никак к Ниагаре и к дому. К полудню мы сделали привал в славном леске, пообедали на срубленном дереве, и, оставив из недоеденных припасов что получше — владельцу коттеджа, а что похуже — свиньям (которых — к великой радости нашего комиссариата в Канаде — здесь больше, чем песчинок на морском берегу), мы снова весело двинулись дальше.
С наступлением вечера дорога стала заметно сужаться и, наконец, совсем пропала среди деревьев, так что кучер находил ее разве что по интуиции. Зато мы могли быть уверены, что он не заснет: колеса то и дело налетали на какой-нибудь невидимый пень, и экипаж так подбрасывало, что, если бы кучер не успевал быстро и крепко за что-нибудь ухватиться, ему бы не усидеть на козлах. И можно было не опасаться, что лошади вдруг понесут: по такой неровной местности и шагом продвигаться нелегко, а шарахаться — просто некуда; будь на месте лошадей дикие слоны, и те не могли бы удрать в таком лесу, да с таким экипажем в придачу. Так, вполне довольные, мы продвигались вперед.
Эти пни и колоды сопутствуют вам по всей Америке. Просто удивительно, сколько разных обликов и каких живых — являют они непривычному глазу с наступлением темноты. То почудится вам, будто вдруг выросла посреди пустынного поля греческая урна; то женщина плачет над могилой; то самый заурядный старый джентльмен раздвинул полы сюртука и заложил большие пальцы в проймы белого жилета; то перед вами студент, углубившийся в книгу; то — пригнувшийся негр; то — лошадь, собака, пушка, вооруженный человек; горбун, сбрасывающий плащ и являющий миру свое обличье. Образы эти порою так занимали меня, точно я смотрел волшебный фонарь, но ни разу они не явились по моей прихоти, а всегда словно навязывали мне свое присутствие — хочу я того или нет; и, как ни странно, я узнавал в них порой рисунки из давно забытых детских книжек с картинками.
Но скоро стало чересчур темно даже и для такого развлечения, да и деревья подступили так близко, что их сухие ветки стучали по нашему экипажу с обеих сторон и не позволяли высунуть голову. К тому же, добрых три часа сверкали зарницы, и каждая вспышка была яркой, голубой и долгой; а когда, прорвав завесу спутанных ветвей, потоком хлынул дождь и где-то над вершинами деревьев глухо загрохотал гром, невольно подумалось, что в такую погоду где угодно лучше, чем в таком вот густом лесу.
Наконец в одиннадцатом часу вечера вдали заблестело несколько слабых огоньков — Верхний Сэндаски, индейская деревня, где нам предстояло пробыть до утра.
В бревенчатом доме постоялого двора — единственном здесь месте увеселения — все уже спали; однако на наш стук скоро откликнулись и приготовили нам чаю в своего рода кухне или общей комнате, оклеенной старыми газетами. Спальня, куда провели нас с женой, была большая, низкая, мрачная комната; в печке лежала куча хвороста; две двери без запоров и крючков, расположенные друг против друга, выходили обе прямо в черную ночь, в лесную глушь и устроены были так, что током воздуха из одной непременно открывалась другая, — новинка в архитектуре домов, которую, насколько помню, я еще нигде не встречал и которая, когда я, улегшись в постель, обратил на нее внимание, привела меня в некоторое замешательство, ибо в моем несессере находилась изрядная сумма золотом на путевые расходы. Однако, прислонив к дверям часть нашего багажа, я быстро устранил затруднение, и, думаю, сон мой в ту ночь не был бы тревожным, когда бы только мне удалось заснуть.
Мой бостонский друг забрался на ночлег под самую крышу, где уже мощно храпел какой-то постоялец; но его так закусали, что он не вытерпел и, спустившись снова во двор, кинулся искать убежища в карете, которая мирно проветривалась перед домом. Как выяснилось, это был не очень разумный шаг, так как свиньи, учуяв его и сочтя карету за нечто вроде пирога с мясной начинкой, собрались вокруг и подняли такое мерзостное хрюканье, что он боялся высунуться и до утра продрожал в карете. А когда все-таки вылез, у нас даже не было возможности отогреть его стаканом бренди, так как в индейской деревне закон, в самых добрых и разумных целях, запрещает содержателям таверн торговать спиртными напитками. Впрочем, запрет не достигает цели, ибо индейцы всегда достают спирт у бродячих торговцев — только худшего качества и по более дорогой цене.
Деревня со всей округой населена индейцами племени вайандот. В компании, собравшейся за завтраком, был один тихий пожилой джентльмен, который состоит на службе правительства Соединенных Штатов уже много лет и ведет переговоры с индейцами; вот и сейчас он заключил с местными жителями договор, по которому они обязуются переехать на будущий год в отведенное для них место к западу от Миссисипи, чуть подальше Сент-Луиса, за что им будут ежегодно выплачивать определенную сумму. С волнением слушал я его рассказ о том, как сильно они привязаны к привычным с детства местам и особенно к могилам своих родичей и как им не хочется со всем этим расставаться. На его глазах произошло немало таких переселений, которые он неизменно наблюдал с болью в сердце, хоть и знал, что это делается для их же блага. Вопрос о том, уйти ли племени, иди остаться, обсуждался у них дня два тому назад в специально построенной хижине, бревна от которой еще лежали на земле перед постоялым двором. Когда все высказались, — тех, кто были «за», и тех, кто «против», построили в две шеренги, и каждый взрослый мужчина проголосовал в свой черед. Как только результат голосования стал известен, меньшинство (довольно значительное) с готовностью, без возражений подчинилось воле остальных.
Позже нам встречались некоторые из этих несчастных индейцев верхом па косматых пони. Они были так похожи на захудалых цыган, что, увидев кого-либо из них в Англии, я, нимало не сомневаясь, отнес бы их к этому бродячему и беспокойному племени.
Выехав из деревни сразу после завтрака, мы двинулись дальше по дороге, оказавшейся чуть ли не хуже вчерашней, и к полудню прибыли в Тиффин, где расстались с нашим внерейсовым экипажем. В два часа пополудни мы сели в поезд. Путешествие по железной дороге протекало очень медленно, так как проложена она плоховато по сырой болотистой земле, — и прибыли в Сэндаски как раз вовремя, чтобы вечером успеть пообедать. Остановились мы в удобной маленькой гостинице на берегу озера Эри, провели там ночь и волей-неволей весь следующий день — в ожидании парохода на Буффало. Городок, сонный и неинтересный, напоминал задворки английского морского курорта по окончании сезона.
Наш хозяин, красивый мужчина средних лет, был к нам очень внимателен и старался всячески угодить; приехал он сюда из Новой Англии, где он «рос и воспитывался». Если я и упоминаю о том, как он без конца входил и выходил из комнаты, не снимая шляпы, и, в том же виде, презрев условности, останавливался побеседовать с нами, а потом разваливался у нас на диване, вытаскивал из кармана газету и принимался ее читать в свое удовольствие, — то лишь отмечая это как черты, свойственные обитателям Америки, а вовсе не жалуясь и не желая сказать, что мне это было неприятно. Подобное поведение у нас на родине меня безусловно бы оскорбило, потому что у нас это не принято, а раз так, то это следовало бы расценить как наглость; но здесь у этого простого американского парня было лишь одно желание — порадушнее и получше принять гостя, и я не вправе, да, сказать откровенно, и не склонен рассматривать его поведение, исходя из наших английских мерил и правил, как я не стал бы, скажем, ссориться с ним из-за того, что он не вышел ростом и не может быть зачислен в гвардию гренадеров нашей королевы. Столь же мало у меня желания осуждать забавную пожилую женщину, состоявшую при этом заведении экономкой: подав нам еду, она усаживалась в самое удобное кресло, доставала огромную булавку и принималась ковырять ею в зубах, не сводя с нас важного и спокойного взгляда и то и дело предлагая нам скушать еще, пока не наступало время убирать со стола. Довольно и того, что все наши желания — не только здесь, но и повсюду в Америке — любезно выполнялись с большой готовностью и обязательностью; да и вообще здесь все наши нужды старались предусмотреть.
На другой день после нашего прибытия — а было это с воскресенье — мы сидели в гостинице за ранним обедом, когда вдали показался пароход, вскоре приставший к пристани. Поскольку направлялся он явно в Буффало, мы поспешили погрузиться на него и скоро оставили Сэндаски далеко позади.
Это был большой корабль водоизмещением в пятьсот тонн, очень благоустроенный, но с паровыми машинами, а в таких случаях у меня неизменно появляется чувство, будто я поселился над пороховым заводом. Пароход наш вез муку, и несколько бочонков этого груза были сложены на палубе. Капитан, поднимавшийся к нам поболтать и представить какого-нибудь своего знакомого, усаживался верхом на один из бочонков, — этакий домашний Вакх, — и, вытащив из кармана огромный складной нож, принимался «отбеливать бочонок», — говорит, а сам снимает и снимает стружку с краев. И «отбеливал» он до того усердно и добросовестно, что, если бы его то и дело не отзывали, бочонок вскоре перестал бы существовать, а на его месте остались бы лишь мука да стружки.
Сделав две-три остановки у пристаней в низине, где в озеро врезаются дамбы, а на них, точно ветряные мельницы без крыльев, стоят приземистые маяки, — и все вместе выглядит совсем как голландская виньетка, — мы прибыли в полночь в Кливленд, где простояли до девяти часов следующего утра.
У меня к этому месту появился совсем особый интерес, после того как в Сэндаски я видел образец его литературы — газету, которая в самых сильных выражениях высказывалась по поводу недавнего прибытия лорда Эшбертона в Вашингтон для урегулирования спорных вопросов между правительствами Соединенных Штатов и Великобритании; сообщив своим читателям, что Америка еще в младенчестве своем «высекла» Англию, высекла ее в юности и, конечно, должна высечь ее и теперь, в свои зрелые годы, — газета заверяла всех истинных американцев, что если мистер Уэбстер в предстоящих переговорах выполнит свой долг и заставит английского лорда в два счета убраться восвояси, то через два года они «будут распевать „Янки Дудл“ в Гайд-парке и „Да здравствует Колумбия“ в обитых пурпуром залах Вестминстера!» Город показался мне премилым, и я даже доставил себе удовольствие посмотреть снаружи редакцию той газеты, выдержку из которой я только что приводил. Я не имел возможности насладиться созерцанием того остроумца, который создал оный опус, но я не сомневаюсь, что человек он необыкновенный и пользуется уважением в избранном кругу.
На борту парохода был джентльмен, для которого, как я нечаянно узнал из его разговоров с женой, ибо наши каюты разделяла лишь тонкая перегородка, моя особа служила источником великих волнений. Не знаю почему, но мысль обо мне неотступно преследовала его и очень раздражала. Сначала я услышал, как он сказал — и самым нелепым было то, что он сказал это буквально над моим ухом, точно пригнулся к моему плечу и прошептал: «А Боз-то все еще здесь, дорогая!» И после довольно долгой паузы недовольным тоном добавил: «Боз держится очень замкнуто», что было чистой правдой, так как я чувствовал себя неважно и лежал с книгой. Я уже решил, что он со мной покончил, но ошибся, ибо после довольно большого промежутка времени, когда он, должно быть, беспокойно ворочался с боку на бок в безуспешной попытке заснуть, его вдруг опять прорвало: «А ведь этот Боз, глядишь, и напишет книжицу и всех нас в ней помянет!» — и, ясно представив себе, к каким последствиям приведет пребывание на одном судне с Бозом, он застонал и умолк.
В восемь часов вечера мы прибыли в город Эри и простояли там около часу. На следующее утро, между пятью и шестью часами, мы причалили в Буффало, где позавтракали, и поскольку до водопада было совсем недалеко, а нам не терпелось поскорей увидеть его, мы в то же утро в девять часов сели на поезд и отправились к Ниагаре.
День был не из приятных — холодный, промозглый; над землей навис сырой туман, деревья в этих северных краях были по-зимнему голые. На каждой остановке я прислушивался, не донесется ли грохот, и все время напряженно вглядывался в ту сторону, где, судя по течению реки, должен был находиться водопад, в надежде увидеть столб брызг. Лишь через несколько минут после того, как поезд подошел к станции, — не раньше, я увидел два больших белых облака, медленно и величаво поднимавшихся из недр земли. И больше ничего. Наконец мы вышли из поезда, и только тут я впервые услышал могучий грохот воды и почувствовал, что земля дрожит у меня под ногами.
Берег здесь очень крутой, и было скользко от дождя и еще не стаявшего снега. Не помню, как я сошел, но так или иначе вскоре я оказался внизу и вместе с двумя английскими офицерами, которые тоже решили последовать за мной и перебраться на другой берег, прыгал с камня на камень, оглохший от шума, полуслепой от брызг, промокший до костей. И вот мы у подножия американского водопада. Откуда-то с большой высоты стремительно низвергается вниз мощный водный поток, но как и откуда — я не мог бы сказать: у меня было лишь смутное ощущение чего-то безмерного.
Когда же мы сели на маленький паром и стали переправляться немного ниже обоих водопадов через вздувшуюся реку, я начал понемногу постигать, что это такое, но я был несколько ошеломлен и неспособен воспринимать картину во всей ее грандиозности. И только поднявшись на Столовую скалу и взглянув — о боже великий, — на это низвержение ярко-зеленой воды, я понял, сколько в нем мощи и величия.
И вот тогда меня пронзила мысль о том, как я близок здесь к моему создателю, и проникся — это впечатление сохранилось и поныне — ощущением покоя, которым веет от этого грандиозного зрелища. Умиротворенность духа, тишина, воспоминания о почивших в мире людях, возвышенные помыслы о вечном отдохновении и счастье — и никаких мрачных предчувствий или страха.
Ниагара навсегда запечатлелась в моем сердце как олицетворение самой красоты, — такой она и пребудет в нем, неизменно и неизгладимо, пока оно не перестанет биться.
О, какими далекими и незначительными казались мне вся наша суета и треволнения повседневной жизни в те памятные десять дней, что я провел в этом волшебном краю. Какие голоса слышались мне в грохоте воды; какие лица, давно исчезнувшие с земли, смотрели на меня из ее сверкающих глубин; какие дивные обещания грезились мне в этих слезах ангелов — в многоцветных брызгах, что падали дождем и сплетались в яркие аркады сменяющих друг друга радуг!
Все это время я не покидал канадского берега, куда переправился, как только приехал. Обратно через реку я так ни разу и не перебирался: я знал, что на той стороне — люди, а в таком месте естественно избегать посторонних. Бродить целыми днями и смотреть на водопады оттуда и отсюда; стоять над Большой Подковой и наблюдать, как быстрые воды, приближаясь к обрыву, набирают силу и в то же время словно замирают, прежде чем ринуться в пропасть; или, став на уровне реки, глядеть, запрокинув голову, как поток устремляется вниз; забираться на соседние кручи и оттуда смотреть сквозь ветви деревьев, как бурлящие воды мчатся через пороги, перед тем как сделать отчаянный скачок; или мили на три ниже бродить в тени суровых скал, следя за тем, как река без всякой видимой причины вздувается и вскипает и будит эхо, все еще взволнованная где-то в глубине своим исполинским прыжком; видеть перед собой Ниагару, озаренную то солнцем, то луной, то багровую в час заката или серую, когда медленно спускаются сумерки; смотреть на нее каждый день и, проснувшись в ночи, слышать ее немолчный голос, — чего еще можно желать!
Теперь в тихую погоду я всякий раз думаю о том, что там день и ночь все так же мчится и скачет вода, грохочет и низвергается с высоты; а сотней футов ниже все так же опоясывают ее радуги. Все так же блестит она и сверкает на солнце расплавленным золотом. А в пасмурный день все так же рушится снежной лавиной, или катится, точно обвал в меловых горах, или стелется вниз по скале густым белым туманом. И, добравшись до низу, могучий поток всегда как бы умирает, и всегда из его бездонной могилы встает этот гигантский призрак из брызг и тумана, — он властвует здесь все с той же грозной торжественностью с тех пор, как Тьма отступила в недра земли и первый — до Всемирного потопа — поток Света залил творимый богом мир.