О СМЕРТНОЙ КАЗНИ
Господа,
В этом письме я рассмотрю, как влияет смертная казнь на преступность, а точнее говоря — на убийства, так как за одним очень редким исключением только преступления Этого рода караются сейчас смертной казнью. В следующем письме я коснусь ее влияния на предотвращение преступлений, а в последнем приведу еще некоторые наиболее яркие примеры, иллюстрирующие обе стороны вопроса.
ВЛИЯНИЕ СМЕРТНОЙ КАЗНИ
НА УБИЙСТВА
I
Некоторые убийства совершаются в припадке исступления, некоторые — с заранее обдуманным намерением, некоторые — в муках отчаяния, некоторые (таких немного) — из корысти, некоторые — из желания убрать человека, угрожающего душевному покою или доброму имени убийцы, а некоторые — из чудовищного стремления любой ценой добиться известности.
Когда человека толкают на убийство исступление, отчаяние истинной любви (так отец или мать убивают умирающего от голода ребенка) или корысть, смертная казнь, но моему мнению, не оказывает на преступления такого рода ни малейшего влияния, В первых двух случаях побуждение убить слепо и настолько сильно, что заглушает всякую мысль о возмездии. В последнем — жажда денег заслоняет все остальное. Например, если бы Курвуазье только ограбил своего хозяина, а не убил его, преступление это скорее могло бы остаться нераскрытым. Но он думал только о деньгах и был не в состоянии трезво взвесить последствия своего поступка. И для женщины, которую недавно повесили за убийство в Вестминстере, было бы благоразумнее и безопаснее просто ограбить старуху, когда та, скажем, заснула бы. Но она думала только о наживе, о том, что между ней и бумажкой, которую она приняла за банковский билет, стоит жизнь бедной старухи, — и она убила ее.
Можно ли считать, что смертная казнь оказывает прямое влияние на убийства, совершаемые из мести, для того чтобы убрать помеху с пути или из желания любой ценой добиться известности, можно ли считать, что она служит для них дополнительным побуждением?
Убийство совершено из мести. Убийца и не думает заметать следы, не пытается спастись бегством; он спокойно и хладнокровно, даже с некоторым удовлетворением отдается в руки полиции и не только не отрицает своей вины, а наоборот, открыто заявляет: «Я убил его и рад этому. Убил сознательно. Я готов умереть». Подобный случай произошел на этих днях. Другой имел место совсем недавно. Такие случаи не редкость. Когда арестуют убийцу, именно такие восклицания раздаются чаще всего. А что же это, собственно, как не ошибочное рассуждение, исходящее из априорного вывода, прямо ведущее к преступлению и непосредственно порождаемое смертной казнью? «Я взял его жизнь. В уплату я отдаю свою. Жизнь за жизнь, кровь за кровь. Я совершил преступление и готов искупить его. Мне все ясно: это честная сделка между мной и законом. Я готов выполнить свою часть обязательств, так к чему лишние слова?» Самая суть смертной казни как кары за убийство состоит именно в том, что жизнь противопоставляется жизни. Уж таково свойство тупого, слабого или извращенного интеллекта (интеллекта убийцы, короче говоря), что подобное противопоставление делает убийство менее отвратительным и гнусным поступком. В драке я, простолюдин, могу убить врага, но и он может убить меня; на дуэли аристократ может послать пулю в лоб своему противнику, но и тот может застрелить его — значит, тут все честно. Отлично. Я убью этого человека, потому что у меня есть (или я считаю, что у меня есть) на то причины, а закон убьет меня. И закон и священник говорят: кровь за кровь, жизнь за жизнь. Вот моя жизнь. Я расплачиваюсь честно и сполна.
Неспособный к логическим рассуждениям или извращенный интеллект (а только о таком интеллекте может идти речь, иначе не было бы убийства) легко выведет из подобной предпосылки идею строгой справедливости и честного воздания, а также сурового, стойкого мужества и прозрения, черпая в этом глубочайшее удовлетворение. Незачем доказывать, что дело обстоит именно так — достаточно сослаться на число тех убийств из мести, когда отношение преступника к содеянному бесспорно было именно таким, когда он исходил именно из этих нелепых рассуждений и произносил именно эти слова. Звонкие фразы законодателей вроде «кровь за кровь» и «жизнь за жизнь» без конца твердились всеми, пока не выродились в присловье «зуб за зуб» и не стали претворяться в действительность.
Разберем теперь убийство, имеющее целью убрать с дороги ненавистное или опасное препятствие. Такого рода преступления рождаются из медленно, но непрерывно растущей, разъедающей душу ненависти. Обычно выясняется, что между будущей жертвой и убийцей (чаще всего принадлежащим к разным полам) нередко происходили бурные ссоры. Свидетели рассказывают о взаимных упреках и обвинениях, которыми эти двое осыпали друг друга, и непременно оказывается, что убийца с проклятием выкрикивал что-нибудь вроде: «Дождется, я убью ее, хоть меня за это и повесят», — в подобных случаях чаще всего говорится именно это.
Мне кажется, в этой постоянно фигурирующей на судах улике скрыт гораздо более глубокий смысл, чем в нее вкладывают. Пожалуй, в этом — и я почти уверен, что именно в этом, — скрывается ключ к зарождению и медленному развитию замысла преступления в уме убийцы. Более того — это ключ к мысленной связи между деянием и полагающейся за него карой: объединившись, они и по рождают чудовищное, зверское убийство.
В подобных случаях мысль об убийстве — так же, как обычно и мысль о самоубийстве, — никогда не бывает совсем неожиданной и новой. Возможно, она была смутной, таилась где-то в дальнем уголке больного интеллекта, но тем не менее она существовала давно. После ссоры или под влиянием особенно сильного гнева и досады на мешающую ему жизнь, человек, еще сам того не сознавая, задумывается над тем, как убрать ее со своего пути. «Хоть меня за это и повесят». И стоит мысли о каре проникнуть в его мозг, как тень роковой перекладины ложится — но не на него, а на предмет его ненависти. И с каждым новым соблазном эта тень становится все чернее и резче, как будто стараясь напугать его. Когда женщина затевает с ним ссору или угрожает ему, эшафот словно становится ее оружием, ее козырной картой. Зря она так в этом уверена, «хоть меня за это и повесят».
И вот смерть на виселице становится для него новым и страшным врагом, которого надо одолеть. Мысль о длительном искуплении в стенах тюрьмы никак не гармонировала бы с его злодейским замыслом, но гибель в петле вполне ему соответствует. Теперь перед будущим убийцей постоянно стоит безобразный, кровавый, устрашающий призрак, словно защищающий его жертву и в то же время показывающий ему ужасный пример убийства. Быть может, жертва его слаба, или доверчива, или больна, или стара… Призрак эшафота придает жуткую доблесть действию, которое иначе было бы лишь гнусной расправой, — ибо он всегда осеняет жертву, безмолвно угрожая убийце карой, неотразимо влекущей в своей мерзости все тайные и мерзкие мысли. И когда он наконец набрасывается на свою жертву, «хоть его за это и повесят», он свирепо борется не только с одной слабой жизнью, но и с вечно маячащей перед ним, вечно манящей тенью виселицы — после долгих дней взаимного созерцания он бросает ей дерзкий вызов: пусть она сведет с ним счеты, если сможет.
Внушите черную мысль о таком насилии извращенному уму, замыслившему насилие; покажите человеку, полубессознательно жаждущему смерти другого человека, зрелище его собственного страшного и безвременного конца от человеческой руки — и вы непременно разбудите в его душе те силы, которые поведут его дальше по ужасному пути. Сторонники смертной казни не изучали законов, управляющих этими силами, и не интересовались ими; однако эти тайные силы важнее всего, и они снова и снова будут проявлять свою власть над людьми.
Из ста шестидесяти семи человек, на протяжении многих лет приговоренных в Англии к смерти, только трое ответили «нет» на вопрос напутствовавшего их священника, видели ли они публичную казнь.
Теперь мы переходим к рассмотрению тех убийств или покушений на убийство, которые совершались исключительно ради гнусной известности. Нет и не может быть никаких сомнений в том, что эта разновидность преступлений порождена смертной казнью, ибо (как мы уже видели и как далее будет доказано) громкая известность и интерес публики заведомо выпадают на долю только тех преступников, которым грозит смертная казнь.
Один из наиболее замечательных примеров убийства, бывшего следствием безумного самомнения, когда в отвратительной драме, выставившей закон и общество в столь неприглядном виде, убийца с начала и почти до самого конца играл свою роль с упоением, которое показалось бы смехотворным, не будь оно столь отвратительно, мы находим в деле Хокера.
Перед вами наглый, ветреный, распущенный юнец, прикидывающийся искушенным кутилой и развратником: чересчур расфранченный, чересчур самоуверенный чванящийся своей внешностью, обладатель незаурядной прически, трости, табакерки и недурного голоса — но, к несчастью, всего лишь сын простого сапожника. Он жаждал гордого полета, непосильного для серого воробья — учителя воскресной школы, но не обладал ни честностью, ни трудолюбием, ни настойчивостью, ни каким-либо еще полезным будничным талантом, который укрепил бы его крылья; и вот со свойственным ему легкомыслием он начинает искать способа прославиться — он готов на что угодно, лишь бы его великолепную шевелюру изобразил гравер, лишь бы воздали должное его красивому голосу и тонкому уму, лишь бы сделать примечательными жизнь и приключения Томаса Хокера, возбудить какой-то интерес к этой биографии, которая до сих пор оставалась в пренебрежении. Сцена? Нет. Ничего не получится. Несколько попыток окончились неудачей, ибо оказалось, что против Томаса Хокера составлен явный заговор. То же случилось и когда он решил стать литератором, попробовал свои силы в прозе и стихах. Неужели нет никаких других путей? А убийство? Оно же всегда привлекает внимание газет! Правда, потом следует виселица, но ведь без нее от убийства не было бы толку. Без нее не было бы славы. Ну что ж, все мы рано или поздно умрем, а умереть с честью, зная, что твоя смерть попадет в печать, — вот это достойно настоящего мужчины. В дешевых театрах и в трактирных историях они всегда умирают с честью, и публике это очень нравится. Вот Тертел, например, — с какой честью он умер, да еще произнес на суде превосходную речь. В табачной лавке продается книжка, где все это описано. Ну-ка, Том, прославь свое имя! Сочини такое блистательное убийство, чтобы литографы только им и занимались целых два месяца. Уж ты-то это сумеешь и покоришь весь Лондон.
И мерзкий негодяй, надуваясь чудовищным самомнением, разрабатывает свой план с единственной целью вызвать сенсацию и попасть в газеты. Он пустил в ход все, что почерпнул из отечественной мелодрамы и грошовых романов. Все аксессуары налицо: Жертва-Друг; таинственное послание Оскорбленной женщины Жертве-Другу; романтический уголок для ночной Смертельной Борьбы; неожиданное появление Томаса Хокера перед Полицейским; Трактирный Зал, и Томас Хокер, читающий газету незнакомцу: Семейный Вечер, и Томас Хокер, поющий романс; Зал Следственного Суда, и Томас Хокер, смело взирающий на происходящее; зрительный зал театра Мэрилбон и арест Томаса Хокера; Полицейский Участок и Томас Хокер, «любезно улыбающийся» зрителям; камера в Ньюгете и Томас Хокер, готовящий свою защиту; Суд, Томас Хокер, как всегда смахивающий на учителя танцев, и комплимент, который делает ему судья; речь Прокурора, речь Адвоката; Вердикт; Черная Шапочка, Приговор — и все это, словно строчки из Театральной Афиши, горделивейшие строки в жизни Томаса Хокера!
Достойно внимания то обстоятельство, что чем ближе виселица — та великая последняя сцена, к которой ведут все эти эффекты, — тем больше несчастный надувается спесью, тем больше чувствует он себя героем дня, тем более нагло и безудержно он лжет, стараясь поддержать эту роль. На людях во время последнего увещевания — он держится, как подобает человеку, чьи автографы — драгоценность, чьим портретам несть числа, человеку, на память о котором с места убийства по щепочке унесены целые калитки и изгороди. Он знает, что на него устремлены глаза Европы, но он не чванится, он весь воплощенная любезность. Когда тюремщик приносит ему стакан воды, он благодарит его поклоном, достойным первого джентльмена Европы, и, преклоняя колени, поправляет подушечку и располагает складки одежды с изяществом, достойным доброй мадам Блэз. У себя — в камере смертников — он лжет каждым словом, каждым поступком своей быстро идущей на убыль жизни. Он делит свое время между ложью, которую он произносит, и ложью, которую он пишет. А если он и думает о чем-нибудь еще, то лишь о том, как бы поимпозантнее выглядеть на эшафоте — когда он, скажем, просит парикмахера «не обрезать ему волосы слишком коротко, а то, пожалуй, публика его не узнает, когда он выйдет». Напоследок он пишет два романтических любовных письма несуществующим женщинам. И наконец (поступок, правда, не соответствующий роли, но зато единственно искренний) он трусливо падает в обморок на руки тюремных служителей, и его вешают, как собаку.
Вся эта история с начала и до конца невообразимо гнусна и отвратительна; и если вдуматься в нее, неизбежен единственный вывод: она никогда не могла бы произойти и ее жалкий главный актер никогда не совершил бы своего мерзкого и наглого деяния, если бы его не толкнула на это смертная казнь.
И ведь это не единственное преступление такого рода, не что-то из ряда вон выходящее, а лишь один пример из многих. Если присмотреться внимательно, можно заметить, как сильно оно напоминает преступление Оксфорда, покушавшегося в парке на жизнь ее величества. Нет ни малейших оснований считать его сумасшедшим: он лишь, как и Хокер, был исполнен самомнения и желал во что бы то ни стало — даже ценой виселицы, ибо других средств у него не было, — заставить весь Лондон заговорить о себе. Он оказался не таким изобретательным, как Хокер и, пожалуй, был менее бессовестен, но его покушение — это ветвь того же дерева, дерева, чьи корни уходят в землю, на которой воздвигается эшафот.
У Оксфорда нашлись подражатели. И тем, кого занимает этот вопрос, следует помнить, как был положен конец подобным попыткам. Такие подражатели появлялись до тех пор, пока их преступление грозило им смертью от руки палача, обещая тем самым известность. Но стоило заменить смертную казнь за это преступление позорным и унизительным наказанием, как такая погоня за славой немедленно прекратилась, исчезла без всякого следа.
II
Теперь посмотрим, как влияет смертная казнь на предотвращение преступлений.
Отвращает ли зрелище публичной смертной казни от совершения преступлений?
Любая казнь в лондонском Олд-Бейли привлекает (и всегда привлекала) множество воров — для одних это приятное развлечение, вроде собачьих боев или каких-нибудь других столь же зверских забав, других же приводит туда чисто профессиональный интерес, и они вмешиваются в толпу только для того, чтобы очищать карманы. Прибавьте к ним всевозможных негодяев, пьяниц, бездельников — мужчин и женщин, дошедших до последней степени падения, людей с болезненным складом ума, испытывающих непреодолимую тягу к таким ужасным зрелищам; и тех, кого влечет простое любопытство, но чей нежный возраст и впечатлительность по большей части делают удовлетворение этого любопытства крайне опасным и для них самих, и для общества, — и вы получите исчерпывающее представление, из кого обычно состоит толпа, глазеющая на казнь.
И так дело обстоит не только в Лондоне. То же самое можно видеть в любом главном городе графства — делая, разумеется, скидку на иной состав и число населения.
Таково же положение и в Америке. Мне как-то довелось присутствовать в Риме на казни за неслыханно подлое и гнусное убийство, и я не только видел там такое же сборище, но и чувствовал, стоя возле самого эшафота, во всех многочисленных карманах моей «охотничьей куртки» бесчисленные деловито шарящие там руки.
Я уже упоминал, что из ста шестидесяти семи приговоренных к смерти, опрошенных в разное время тюремным священником, только троим не доводилось ранее присутствовать на казнях в качестве зрителей. Мистер Уэкфилд в своих «Фактах, касающихся смертной казни» старается найти объяснение этой загадки. Высказанные им суждения чрезвычайно ценны, потому что исходят от образованного и наблюдательного человека, который до того, как лично познакомился с этим вопросом и с Ньюгетом, не видел в смертной казни ничего противоестественного, но затем стал горячим сторонником ее уничтожения и всегда ратовал за это не отступая даже перед неприятной необходимостью постоянно и публично упоминать о своем пребывании в тюрьме. Как он справедливо замечает, «чувство, которое заставляет человека рассказывать о своем личном знакомстве с Ньюгетом, вряд ли можно назвать самодовольством».
«Те, кто, к несчастью своему, станут свидетелями публичного умерщвления ближнего своего в Лондоне, — говорит мистер Уэкфилд, — несомненно, увидят, что у огромного большинства присутствующих это зрелище пробуждает сочувствие к преступнику и ненависть к закону… Я убежден, что у лондонских преступников (за отдельными исключениями, разумеется) зрелище казни вызывает такой же спортивный азарт, как у охотника — опасности охоты, а у солдата опасности войны… Я твердо верю, что на каждой сессии в Олд-Бейли обязательно разбирается дело какого-нибудь юноши, который впервые подумал о преступлении, когда смотрел на казнь… И один вполне взрослый, очень умный и довольно образованный человек, которого обвиняли в подделке векселя, признался мне, что впервые мысль совершить подделку пришла ему в голову, когда он случайно попал на казнь Фантлероя. Как говорят, сам Фантлерой объяснил, что его на путь преступления толкнул подобный же случай».
Мистеру Уэкфилду довелось беседовать со множеством арестантов, и один из них, «чуть было не угодивший на виселицу», задал, сам того не сознавая, вопрос, на который, как мне кажется, трудненько будет ответить сторонникам смертной казни: «Вы часто видели казнь?» — спросил его мистер Уэкфилд. «Да, часто». — «Вам было страшно?» — «Нет. А с какой стати?»
Конечно, легче и естественнее всего с возмущением отвернуться от такого закоренелого негодяя. Однако попробуйте ответить на его вопрос: с какой стати было ему пугаться смертной казни? С какой стати было ему пугаться мертвеца? Мы все рождаемся, чтобы умереть, с злорадством говорит он. Мы рождены не для того, чтобы щипать паклю, ссылаться в колонии, становиться каторжниками и рабами; но палач делает с преступником то, что природа может уже завтра сделать с судьей и что она в свое время непременно сделает и с судьей, и с присяжными, и с прокурором, и со свидетелями, и с тюремщиками, и с палачами, и со всеми прочими. Так, может быть, ему следовало бы испугаться именно смерти на виселице? Да, такая смерть ужасна и отвратительна, настолько отвратительна, что закон, боясь или стыдясь своего же деяния, закрывает лицо дергающегося в судорогах осужденного, которого он убивает. Но вызывает ли это в подобных людях ужас… или негодование? Послушаем того же человека. «И что же вы думали тогда?» — спросил мистер Уэкфилд. «Что я думал? Я думал, что это — подлость, каких мало».
Отвращение и негодование, или равнодушие и безразличие, или болезненное смакование ужасного зрелища, переходящее в соблазн самому решиться на преступление, — вот какие чувства неизбежно пробуждаются в душе зрителей в зависимости от склада ума и характера. С какой же стати будет публичная смертная казнь пугать их и отвращать от преступлений? Нам известно, что дело обстоит совсем не так. Нам это известно из полицейских отчетов и рассказов тех, кто знаком с тюрьмами и томящимися в них узниками; об этом же скажут нам наши собственные чувства, если мы решимся подвергнуть их столь тяжкому испытанию, отправившись поглядеть на казнь. Да и с какой стати должно зрелище казни оказывать такое действие? Какой отец пошлет своего ребенка, какой учитель пошлет своих учеников и какой хозяин пошлет своих слуг или подмастерьев посмотреть на казнь, чтобы отвратить их от стези порока? Если же это делается в назидание преступникам, почему узников Ньюгета не выводят посмотреть на этот страшный спектакль? Почему их приводят слушать увещевание осужденного, но почему их лишают поучительного эпилога виселицы? А потому, что казнь, как всем известно, — это зрелище совершенно бесполезное, варварское, ожесточающее души, и еще потому, что сочувствие всех, кто вообще способен на сочувствие, оказывается на стороне преступника, а не закона.
Из газетных отчетов о казнях я каждый раз узнаю, что господин Такой-то и Этот и Тот пожимали руку осужденному, но никто из них ни разу не пожал руку палачу. Приговоренного к смерти окружают заботами и вниманием, а от палача бегут как от чумы. Мне хотелось бы знать, почему такое горячее сочувствие выпадает на долю человека, который убил своего ближнего по велению собственных дурных страстей, в то время как человека, убивающего его именем закона, все с отвращением сторонятся? Потому ли, что убийца должен умереть? Ну, так не обрекайте его на смерть. Потому ли, что палач исполняет веление закона, возмущающего всякого, кто знакомится с ним поближе? Ну, так измените этот закон. Ведь он ничего не предотвращает, он ничего не может предотвратить.
Мне могут возразить, что публичная казнь существует вовсе не для блага тех подонков общества, которые обычно на ней присутствуют. Это нелепость, и ответ напрашивается сам собой — тем хуже. Если при введении смертной казни подобные люди, к которым относятся всевозможные преступники, и закоренелые, и еще только начинающие, не принимались в расчет, значит, это давно пора сделать, это необходимо сделать. Забывать эту сторону вопроса — нелогично, несправедливо, жестоко. Все остальные наказания устанавливаются с учетом укоренившихся привычек, склонностей и антипатий преступников. Так какой же обитатель Бедлама сказал, что эту наитягчайшую кару следует сделать единственным исключением из правила, даже если неопровержимо доказано, что она способствует распространению порока и преступлений?
Но может быть, есть люди, которые не ходят на казни и, зная о них только понаслышке, поймут урок и остерегутся совершить преступление?
Кто же они? Мы уже убедились, что в смертной казни есть какая-то притягательная сила, влекущая к ней слабых и дурных людей, придающая интерес любым мелочам, имеющим отношение к ней или казнимому преступнику, — и даже хорошие, честные люди не всегда могут противостоять этому очарованию. Мы знаем, что предсмертные речи и ньюгетские справочники давно уже стали излюбленным чтением неразвитых умов. Наставники юношества не ссылаются на виселицу в качестве назидательного примера (если только они не готовят для нее своих питомцев!), и краткие отчеты о знаменитых казнях еще не вошли в школьные учебники. Правда, в одном старом букваре была история о некоем «Все Равно», которого в конце концов повесили. Однако она, по-видимому, не оказала заметного влияния на количество преступлений и казней, выпавших на долю поколения, которое на ней воспитывалось и с которым она ушла во мрак забвения. Вешают и ленивого подмастерья у Хогарта, но вся эта сцена незабываемая толстая дама в толпе зрителей, пьяная и набожная, ссоры, богохульство, непристойная ругань, хохот, Тидди Долл, продающий имбирные пряники, и мальчишки, очищающие его карманы, — представляет собой жгучую сатиру на пресловутый устрашающий пример, нисколько не утратившую свое жало и сейчас.
Предотвращает ли смертная казнь преступления? Парламентские отчеты доказывают обратное. Я уже подбирал выдержки из этих документов, когда обнаружил, что в одном из докладов, опубликованном комиссией, которая была создана для этой цели в прошлом году в Эйлсбери похвальными стараниями лорда Наджента, все необходимые факты изложены очень полно и в то же время кратко, и теперь просто воспользуюсь возможностью процитировать приведенные в нем сведения.
«В 1843 году парламенту был представлен отчет об арестах и казнях по обвинению в убийстве, произведенных в Англии и Уэльсе за тридцать лет, по декабрь 1842 года, с разделением их на пять периодов, по шести лет в каждом. Из отчета явствует, что за последние шесть лет, с 1836 по 1842 годы, когда было только пятьдесят казней, за убийство было осуждено на шестьдесят одного человека меньше, чем за предыдущие шесть лет, на которые пришлось семьдесят четыре казни; на шестьдесят три человека меньше, чем за шестилетие, истекшее в 1830 году, на которое пришлось семьдесят пять казней; на пятьдесят шесть человек меньше, чем за шестилетие, истекшее в 1824 году, на которое пришлось девяносто четыре казни, и на девяносто три человека меньше, чем за шестилетие, истекшее в 1818 году, когда было казнено целых сто двадцать два человека. Нам могут возразить, что в своих выводах мы подменяем причину следствием и что в каждом последующем периоде количество убийств уменьшалось именно благодаря публичным казням, произведенным за предшествующие шесть лет, и этим же объясняется уменьшение количества арестов. Однако это могло бы соответствовать истине, если бы сравнивались только два следовавших друг за другом периода. Но когда сравниваются целых пять периодов и оказывается, что результаты постепенно и непрерывно изменяются в одном и том же направлении, взаимосвязь фактов устанавливается с полной очевидностью: количества преступлений уменьшилось именно благодаря уменьшению числа казней. Особенно если вспомнить, что непосредственно после истечения пяти лет первого периода, когда число казней и убийств оказалось самым большим, страна была наводнена людьми без определенных занятий вследствие сокращений в армии и флоте; что затем последовали тяжелые годы смут и волнений в сельскохозяйственных и промышленных районах страны; и самое главное, что во время последующих периодов законы несколько раз пересматривались, в результате чего была отменена смертная казнь не только за кражу скота и лошадей, воровство и подделку денег (эти преступления, как показывает статистика, тоже немедленно пошли на убыль), но и за те преступления, которые могут привести к убийству, как-то: поджоги, грабеж на больших дорогах и кражи со взломом. Кроме того, другой представленный парламенту отчет подтверждает наши выводы еще более убедительно, если это только возможно. В таблице одиннадцатой мы находим только те годы, начиная с 1810, когда все лица, осужденные за убийство, были казнены; а также в равном количестве те годы, когда казнена была наименьшая доля осужденных за убийство. В первом случае за убийство было осуждено шестьдесят шесть человек, которые были казнены все; во втором осуждено было восемьдесят три человека, а казнен только тридцать один из них. Теперь заметьте, как применение и неприменение смертной казни повлияли на последующие годы. Количество арестов за убийство в течение четырех лет, непосредственно следовавших за теми годами, когда были казнены все осужденные, равнялось двумстам семидесяти.
В течение же четырех лет, непосредственно следовавших за теми, на протяжении которых было казнено лишь чуть более трети из общего числа осужденных, за убийство было осуждено двести двадцать два человека, то есть на сорок восемь человек меньше. Если мы сравним число арестов в первой и во второй группах лет, то обнаружим, что непосредственно вслед за поголовными казнями число подобных преступлений возрастает почти на тринадцать процентов, а после того как к смягчению наказания начинают прибегать чаще, чем к смертной казни, число их уменьшается на семнадцать процентов.
В тот же самый парламентский отчет включены данные об арестах и казнях в Лондоне и Мидлсексе на протяжении тридцати двух лет (по 1842 год), разделенных на два периода по шестнадцати лет каждый. В первый из них осужденные за убийство тридцать четыре человека были казнены все без исключения. Во второй осуждено было двадцать семь, а казнено семнадцать. За второй период с семнадцатью казнями число арестов за убийство было вдвое меньше того, которое мы находим в первом периоде, когда казнено было ровно вдвое больше осужденных. Все это, по нашему мнению, является настолько неопровержимым доказательством нашей точки зрения, насколько статистические данные вообще могут служить доказательством при установлении причины и следствия в цепи последовательных событий. И следовательно, совершенно справедливо высказывание интересного и полезного журнала, издающегося в Глазго под названием «Журнал сообщений о смертной казни и других наказаниях»: «Чем больше число казней, тем больше число убийств, чем меньше число казней, тем меньше число убийств. Жизням подданных ее величества грозит больше опасности в тот год, когда казнят сто человек, чем в тот год, когда казнят пятьдесят, больше опасности в тот год, когда казнят пятьдесят, чем в тот год, когда казнят двадцать пять».
То же самое мы видим в Тоскане, в Пруссии, во Франции и в Бельгии по мере того, как публичные казни становятся там все более редкими. Где бы ни уменьшилось число смертных казней, число преступлений там тоже уменьшается.
Ведь даже самые пылкие защитники смертной казни, которые, вопреки всем фактам и цифрам, продолжают утверждать, что она предотвращает совершение преступлений, спешат тут же прибавить аргумент, доказывающий, что она их вовсе не предотвращает! «Совершается столько гнусных убийств, — говорят эти защитники, — и они так быстро следуют одно за другим, что отменять смертную казнь никак нельзя». Но ведь это же одна из причин для ее отмены! Ведь это же доказывает, что смертная казнь не является устрашающим примером, что она не может предотвратить преступления и что с ее помощью не удастся положить конец подражанию, дурному влиянию — называйте это как хотите, — из-за чего одно убийство влечет за собой другое!
Точно так же за одним подлогом следовал другой, когда за это преступление полагалась смертная казнь. После ее отмены количество подлогов пошло на убыль с замечательной быстротой. Однако всего тридцать пять лет назад, желая ужаснуть своих сиятельных собратьев, лорд Элдон с трепетом и чуть ли не со слезами высказал в палате лордов фантастическое предположение о том, что может настать день, когда какой-нибудь неуравновешенный мечтатель дойдет до того, что предложит отменить смертную казнь за подлог. И когда такое предложение все-таки было внесено, лорды Линдхерст, Уинфорд, Тендерден и Элдон — все ученые законоведы — выступили против него.
Однако в другой раз тот же самый лорд Тендерден с подлинным благородством выразил радость по поводу того, что вопросом о пересмотре законов занялся мистер Пиль, «который не занимался специально юриспруденцией, ибо законоведы от долгой привычки делаются слепы ко многим недостаткам законов». Я позволю себе почтительно добавить, что всякое выступление судьи по уголовным делам за отмену смертной казни весьма ценно, в то время как его выступление за ее сохранение ничего не стоит; но об этом я буду говорить подробнее в моем следующем заключительном письме.
III
Последним из английских судей, публично высказавшихся с судейского кресла в пользу смертной казни, был, если не ошибаюсь, судья Колридж, который, обращаясь в прошлом году к присяжным в Хертфорде, не упустил случая посетовать на большое число серьезных преступлений в повестке сессии и высказать опасение, что это объясняется относительной редкостью применения смертной казни.
Мне кажется, при всем уважении и почтении к столь высокому авторитету, можно тем не менее сказать, что факты не только не подтверждают мнения судьи Колриджа, но как раз наоборот. Он приложил все усилия, чтобы сделать общий вывод из очень частных и односторонних предпосылок, и все же это ему не удалось. Ведь среди немногих приведенных им примеров главное место занимают убийства, а в наше время, как это следует из парламентских отчетов, людей, виновных в убийстве, приговаривают к повешенью с большей беспощадностью и гораздо чаще, чем когда-либо прежде. Так каким же образом уменьшение числа публичных казней могло повлиять на этот вид преступлений? Что же касается убийц, оправданных присяжными, то им удается спастись как раз потому, что число казней слишком велико, а не слишком мало.
Когда же я утверждаю, что всякое выступление судьи по уголовным делам за отмену смертной казни весьма ценно, в то время как его выступление за ее сохранение ничего не стоит, я исхожу из гораздо более общих и широких предпосылок, чем те, которые привели почтенного судью Колриджа к его ошибкам (ибо я смотрю на это именно так) в фактах и выводах. И в этих моих предпосылках не содержится ничего оскорбительного для судей как корпорации ведь в Англии нет другого института, пользующегося столь заслуженным уважением и доверием; эти предпосылки в равной мере относятся ко всем людям, посвятившим себя какой-нибудь профессии.
Нет сомнения, что человек начинает любить предмет, на изучение которого он потратил много времени и сил и глубокое знание которого помогло ему достичь почетного положения. Нет сомнения, что подобное чувство порождает не только равнодушие и слепоту к недостаткам этого предмета, как явствует из слов милорда Тендердена, приведенных в предыдущем моем письме, но и горячее желание защищать эти недостатки и оправдывать их. Если бы дело обстояло иначе, если бы такой интерес и любовь к своей профессии отсутствовали, ни одна из них никогда не могла бы стать призванием человека. Вот почему ученые юристы упорно противятся обновлению юридических принципов. Вот почему знаток законов в «Первой Беседе», предшествующей описанию Утопии, услышав мнение, что смертную казнь следовало бы отменить, говорит: «Никогда нельзя будет пойти на такую меру в Англии, не подвергая государство величайшей опасности». При этих словах он покачал головою, скривил презрительно губы и замолчал». Вот почему главный уголовный судья города Лондона в 1811 году протестовал против «отмены высшей меры наказания» за карманные кражи. Вот почему лорд-канцлер в 1813 году протестовал против отмены смертной казни за кражу товаров из лавки на сумму более пяти шиллингов. Вот почему лорд Элленборо в 1820 году предсказывал чудовищные последствия отмены смертной казни за кражу белящегося полотна на сумму в пять шиллингов. Вот почему генеральный прокурор в 1830 году настойчиво требовал смертной казни за подлог и «с удовлетворением чувствовал», вопреки всем свидетельствам банкиров и других пострадавших (одних банкиров набралась тысяча!), «что с помощью столь строгого закона он удерживает возможных правонарушителей от преступления». Вот почему судья Колридж произнес свою речь в Хертфорде в 1845 году. Вот почему в уголовном кодексе Англии к 1790 году насчитывалось сто шестьдесят преступлений, караемых смертью. Вот почему законники из поколения в поколение твердили, что любое изменение такого положения вещей «подвергнет государство величайшей опасности». И вот почему они на протяжении всех темных лет истории «покачивали головой, презрительно кривили губы и умолкали». За исключением (и что это за славные исключения!) тех случаев, когда такие знатоки законов, как Бэкон, Мор, Блэкетон, Ромильи и — будем всегда вспоминать в нем с благодарностью — совсем недавно мистер Бэзил Монтегю, каждый в свое время, боролись за правду и защищали ее, насколько им позволяли заблуждения общества или законодательство эпохи.
Есть и еще одна даже более веская причина, почему выступление судьи по уголовным делам за сохранение смертной казни не имеет веса. Ведь он главный актер в страшной драме судебного процесса, где решается, жить или умереть его ближнему. Те, кто присутствовал на подобном процессе, обязательно чувствовали и уже не могли забыть напряженного ожидания развязки. Я не хочу касаться того, насколько тяжело это напряжение для ведущего процесс судьи, если он справедлив и добр. Пусть он будет образцом справедливости и доброты, пусть это напряжение для него невыносимо — и все же место, которое он занимает в подобном процессе, и грозная тайна, которой он должен стать сопричастным, не могут не затемнить в его глазах истинную сущность такой кары. Мне знакома торжественная и мрачная пауза перед объявлением вердикта, когда лихорадочное возбуждение в зале суда вдруг сменяется гробовой тишиной, все шеи вытягиваются и все глаза устремляются на стоящую у барьера одинокую фигуру подсудимого, которого, быть может, в следующую секунду смерть, так сказать, поразит прямо перед ними. Мне знаком трепет, пробегающий по толпе, когда судья надевает черную шапочку, а женщины вскрикивают и кого-то выносят в обмороке; когда же судья неверным голосом произносит приговор, как страшно столкновение этих двух простых смертных, которым, как ни велика была пропасть между ними сейчас, суждено в грядущем встретиться смиренными просителями перед престолом господним! Мне знакомо все это, и я могу представить себе, во что обходится судье такое исполнение его долга, но я утверждаю, что все эти сильные ощущения одурманивают его, и он не может отличить кару, как средство предупреждения или устрашения, от связанных с ней переживаний и ассоциаций, которые касаются только его одного.
Я не стану говорить о том, что никакие парики и горностаевые мантии не способны изменить характер человека, их носящего; о том, что характер судьи, словно руки красильщика, быть может, тоже несет на себе неизгладимый след того, что неотъемлемо от его ремесла, и судья, давно уже привыкший к смертной казни, не сумеет оставаться беспристрастным в этом вопросе; о том, что вообще вряд ли логично считать непредубежденным арбитром в нем судей, которые постоянно выносят смертные приговоры; я скажу только, что по указанным мною выше причинам выступление всякого судьи, а особенно судьи по уголовным делам, в пользу сохранения смертной казни ничего не значит, а его выступление за ее отмену особенно ценно, ибо в последнем случае им руководит убеждение настолько сильное и глубокое, что оно преодолело все эти неблагоприятные обстоятельства. Я утверждаю это без всяких оговорок — ведь весьма возможно, что большинство наших лучших судей уже прониклось этим убеждением и в любом случае выскажется против смертной казни.
Я упоминал вначале, что часть этого письма будет посвящена нескольким наиболее ярким примерам, подтверждающим основные аргументы в пользу отмены смертной казни. Их столько, что отобрать наиболее подходящие чрезвычайно трудно; правда, из тех, которые свидетельствуют о возможности судебной ошибки и невозможности исправить или искупить ее, можно взять любой наугад все они один другого лучше (мне, конечно, следовало бы сказать: один другого хуже); впрочем, если бы не было никаких других примеров, хватило бы дела Элизы Фаннинг. Да и не существуй их вовсе, одной их возможности было бы достаточно для возражений против того, чтобы простые смертные, наделенные способностью лишь к ограниченным и преходящим суждениям, на основании улик, допускающих различное толкование, назначали крайнюю и непоправимую кару. А ведь подобных случаев было немало, и многие из них настолько известны, что будут немедленно узнаны даже в кратком перечне, взятом мной из уже упомянутого отчета.
«Был случай, когда свидетели, на чьих показаниях основывался приговор, явились на место преступления, привлеченные доносившимися оттуда стонами, и нашли там человека, который склонился над телом убитого, держа в левой руке фонарь, а в окровавленной правой — нож, а его губы словно отказывались прошептать в присутствии мертвеца заверения, что не он совершил страшное деяние, случившееся чуть ли не у них на глазах, — и все же много лет спустя, когда это могло принести пользу только его памяти, выяснилось, что человек этот был невиновен. Был случай, когда в доме, где оставались наедине два человека, одного из них нашли убитым, причем множество добавочных обстоятельств указывало, что убийство — дело рук второго, тем более что все окна и двери были заперты изнутри; вину сочли доказанной и закон послал этого человека на виселицу — безвинного человека! Был случай, когда отца нашли убитым в сарае, причем дома в это время был только его сын, а дочь под присягой показала, что он распущенный, неблагодарный негодяй, мечтавший о смерти их отца и получении наследства; когда видели на снегу его следы, ведущие к месту убийства, а на дне его собственного комода при обыске обнаружили молоток (принадлежавший ему) — орудие убийства, запятнанное плохо стертой кровью, — и все же сын этот был ни в чем не повинен: через много лет сестра на смертном одре призналась, что была не только отцеубийцей, но и братоубийцей! Был случай, когда человека повесили, так как его опознали свидетели и к чему прибавлялся еще ряд подозрительных обстоятельств), а потом оказалось, что все это — печальная ошибка, возникшая благодаря редкому сходству. Был случай, когда двух старых врагов видели дерущимися в поле, а потом одного из них нашли мертвым, заколотым вилами второго, замеченными у него в руках и теперь лежавшими рядом с убитым, — и все же затем выяснилось, что их владелец не совершал убийства, орудием которого они послужили, и что настоящий убийца был в числе судивших его присяжных. Был случай, когда хозяина гостиницы один из его слуг обвинил в убийстве постояльца, показывая, что он видел, как его хозяин душил приезжего в постели и потом шарил по его карманам, а одна из служанок показала, что видела, как он тогда же на рассвете прокрался в сад, вынул из кармана золотые монеты и, тщательно завернув их в тряпицу, закопал в землю; когда сад осмотрели, в указанном месте нашли свежевскопанное месте и вырыли из тайника тридцать фунтов золотом; хозяина, который в смущении и растерянности, красноречиво свидетельствующих о его вине, признался в том, что деньги закопал он, разумеется, потом повесили, и его невиновность обнаружилась слишком поздно. Был случай, когда грабитель отнял у путника на большой дороге двадцать гиней, которые тот из предосторожности пометил, — и вот одну из них не то разменивает, не то уплачивает слуга гостиницы, где путник останавливается в тот же вечер; слуга этот примерно такого же роста, что и разбойник, кутавшийся в плащ и скрывший свое лицо под маской; хозяин показывает, что слуга его в последнее время проматывал неизвестно откуда взявшееся у него золото; пока слуга лежит в пьяном сне, его сундучок обыскивают, находят в нем девятнадцать меченых гиней и кошелек путника; слугу, конечно, осуждают и вешают — за преступление его хозяина! Был случай, когда свидетеля слышали бурную ссору отца с дочерью, которая часто повторяла — «безбожно», «жестокий», «смерть»; отец выходит из комнаты, запирая за собой дверь; слышатся стоны и слова: «Жестокий отец, ты убил меня; в комнату врываются, находят девушку при последнем издыхании — в боку у нее зияет рана, а рядом лежит окровавленный нож; ее спрашивают, убита ли она отцом, и, умирая, она делает утвердительный знак; отец, вернувшись в комнату, всем своим поведением словно подтверждает, что злодеяние совершено им; его, разумеется, тоже вешают — а почтя через год обнаруживаются исчерпывающие доказательства того, что это было самоубийство, и власти, как могут, восстанавливают его честь: над его могилой некоторое время размахивают двумя флагами, тем самым признавая его невиновность».
В отчете говорятся, что практика английских уголовных судов знает более сотни таких случаев. В том же самом отчете рассказывается о трех столь же вопиющих случаях, когда в Америке были повешены несправедливо заподозренные люди; и еще о пяти, когда невиновность казненных, правда, не была впоследствии доказана, но когда улики против них были только косвенными и столь же сомнительными, как и большинство тех, которые считались достаточными для совершения остальных узаконенных убийств, описанных там. Мистер О'Коннел не далее, как двадцать пять лет назад, защищал в Ирландии трех братьев — после того как их повесили за убийство, выяснилось, что они его не совершали. У меня сейчас нет под рукой нужного справочного материала, но я своими глазами читал, что шесть или семь невинных людей были спасены от виселицы только усилиями — если не ошибаюсь — нынешнего лорда-председателя верховного суда. Вот примеры известных нам судебных ошибок. А сколько еще было случаев, когда настоящий убийца так и не признался, так и не был найден, и позор преступления все еще тяготеет над невинными людьми, давно превратившимися в прах в своих безвременных могилах!
Чтобы показать воздействие публичных казней на зрителей, достаточно вспомнить самую сцену казни и те преступления, которые тесно с ней связаны, как это хорошо известно главному полицейскому управлению. Я уже высказал свое мнение о том, что зрелище жестокости порождает пренебрежение к человеческой жизни и ведет к убийству. После этого я навел справки по поводу самого последнего процесса над убийцей и узнал, что юноша, ожидающий в Ньюгете смерти за убийство своего хозяина в Друри-Лейн, присутствовал на трех последних казнях смотрел на происходящее во все глаза. Какое влияние оказала все растущая привычка к эшафоту и публичным казням на Францию в дни великой революции, известно каждому. Коснувшись вопроса о смертной казни, Робеспьер еще до того, как он сам «весь кровью залит был», предупреждал Национальное собрание, что закон, отнимая у человека жизнь, совершая жестокости на глазах у народа, показывая ему мертвые тела, пробуждает зверские инстинкты, которые порождают множество пороков. Его собственная трагическая судьба свидетельствует, насколько он был прав! Чтобы яснее понять, с каким бессердечным равнодушием начинает относиться общество даже в мирном и благоустроенном государстве к публичным казням, если они случаются часто, попробуем вспомнить, как мало было тех, кто в последний раз попытался положить конец ужасным сценам, лет пятнадцать назад превращавшим Олд-Бейли в бойню, когда по утрам в понедельник женщин и мужчин вешали на одной перекладине за преступления столь же различные, сколь различны люди, стекающиеся на публичную казнь.
Нет лучше способа проверить, какое впечатление публичные казни производят на тех, кто сам их не видел, но слышал и читал о них, нежели узнать, насколько они предотвращают преступления. В этом отношении публичная смертная казнь во всех странах оказалась совершенно несостоятельной. Об этом говорят все факты и все цифры. В России, в Испании, во Франции, в Италии, в Бельгии, в Швеции, в Англии результат был один и тот же. В Бомбее за те семь лет, пока верховным судьей там был сэр Джеймс Макинтош, количество преступлений сильно сократилось (хотя не было произведено ни одной казни) по сравнению с предыдущими семью годами, насчитывавшими сорок семь казней; и это — несмотря на значительное увеличение населения за семь лет, когда не было казней, и на рост числа невежественных и распущенных солдат, обычно совершающих наиболее тяжкие преступления. На протяжении четырех чернейших лет в истории Английского банка (с 1814 по 1817 год), когда за подделку однофунтовых банкнот к смерти приговаривалось поистине невероятное число людей, количество фальшивых однофунтовых банкнот, обнаруженных Банком, непрерывно росло — от суммы в 10342 фунта за первый год до суммы в 28412 за последний. Какие бы факты мы ни брали, занимаясь этой стороной вопроса — что смертная казнь не может предотвращать преступления, и наоборот, может порождать их, — доказательства (к сожалению, за недостатком места мы не можем здесь привести и проанализировать их все) бесчисленны и неопровержимы.
Я до сих пор нарочно не касался одного из аргументов, приводимых в защиту смертной казни, — я имею в виду аргумент, который якобы опирается на священное писание.
По очень тонкому замечанию лорда Мельбурна, стоит только указать, что такой-то класс людей угнетается и обречен на нищету, как кто-нибудь из сторонников существующего порядка вещей немедленно начинает доказывать… нет, не то, что эти люди достаточно обеспечены или что и в их жизни есть своя светлая сторона, — нет, он заявит, что из всех классов и сословий эти люди самые счастливые. Точно так же, стоит доказать, что какой-либо институт или обычай вреден и несправедлив, как определенные люди кидаются на его защиту и, немедленно беря быка за рога, объявляют, что он установлен самой библией — не более и не менее.
И вот библией оправдывают смертную казнь. И вот библия санкционирует рабство. И вот американские представители заявляют, что их право на территорию Орегон яснейшим образом изложено в Книге Бытия. И вот с течением времени, пожалуй, окажется, что священное писание строжайшим образом предписывает развод.
Мне же достаточно убедиться в том, что есть веские причины считать какой-либо институт или обычай вредным и дурным; и тогда я уже не сомневаюсь, что он не мог быть установлен сходившим на землю богом. Пусть каждый, кто умеет держать в руке перо, примется комментировать писание — все их объединенные усилия до конца наших жизней не убедят меня, что рабство совместимо с христианством; точно так же, раз признав справедливость вышеизложенных доводов, я уже никогда не признаю, что смертная казнь совместима с христианством. Как могу я поверить в это, почитая деяния и учение господа нашего? Даже если бы нашелся стих, доказывающий это, я не принял бы столь ограниченного указания и положился бы на то, что знаю об Искупителе и его великой религии — ведь мы должны возлагать свои упования на ее так ясно выраженный всеобъемлющий, всепрощающий дух, а не ту или иную спорную букву закона. Но, к счастью, таким сомнениям нет места. Все совершенно ясно. Преподобный Генри Кристмас в своем последнем трактате на эту тему точно установил, что в пяти важнейших списках Старого завета (не говоря уж об остальных) мы не находим слов «рукой человеческой» в часто цитируемом стихе: «Если кто прольет кровь человеческую, да будет кровь его пролита рукой человеческой». Мы знаем, что закон Моисея был дан племенам кочевников, живших в особых социальных условиях, ничем не напоминающих наши. Мы знаем, что Евангелие самым определенным образом не приемлет и отменяет некоторые из положений этого закона. Мы знаем, что Спаситель самим недвусмысленным образом отверг доктрину воздаяния или отмщения. Мы знаем, что когда к нему привели преступника, по закону повинного смерти, он не обрек его на смерть. Мы знаем, что он сказал: «Не убий!» И если мы применяем смертную казнь согласно Моисееву закону (хотя тогда она была не завершением судебной процедуры, а актом мести со стороны ближайших родственников, и вздумай сейчас евреи восстановить подобный обычай, это вряд ли нашло бы поощрение в нашем законодательстве), то, опираясь на этот источник, логично было бы узаконить также и многоженство.
Я больше не стану возвращаться к этой стороне вопроса. Я и вовсе не затронул бы ее на страницах газеты, если бы не боязнь несправедливого подозрения, будто я вообще не думал о ней.
Заканчивая письма на эту тему, о которой, к счастью, почти невозможно сказать или написать что-либо новое, я хотел бы заметить, что ратую за полное уничтожение смертной казни, как за общий принцип, во имя блата общества и предупреждения преступлений, а не из интереса или сочувствия к какому-либо определенному преступнику. Должен сказать, что почти всегда, когда дело идет об убийстве, я не испытываю к виновнику никакого сочувствия — совсем наоборот. Я счел тем более необходимым указать на это после того, как прочел речь, произнесенную мистером Маколеем в прошлый вторник на вечернем заседании палаты общин; этот высокоуважаемый ученый отказывается признать, что кто-нибудь может питать искреннее убеждение в бесполезности и дурном влиянии смертной казни, основанное на изучении этого предмета и на многих размышлениях о нем, если только он не «поддался слабости и не расчувствовался, как женщина». Я не стану спрашивать, какое особое мужество и героизм требуются для защиты виселицы, и не стану также восхищаться мистером Колкрафтом, палачом, за его, следовательно, несравненное мужество, а только позволю себе со всем уважением усомниться, насколько это по-маколеевски — вот так разделываться со столь важным вопросом? Мне кажется, один из примеров прискорбной слабости, приведенный мистером Маколеем, был не совсем точно изложен. Я говорю о петиции по делу Тоуэлла. Сам я не принимал в ней никакого участия и не имел к ней никакого отношения, но если не ошибаюсь, в ней ясно говорилось, что Тоуэлл — отвратительнейший негодяй, и, прося за его жизнь, подписавшие петицию только показывают парламенту, какими убежденными противниками смертной казни они являются, раз уж восстают против ее применения даже в подобном случае.
Май 1844 г.