ПОВАДКИ УБИЙЦ
Недавний процесс над величайшим злодеем, какого когда-либо судили в Олд-Бейли, вызвал обычные и неизбежные в таких случаях отчеты. Изо дня в день публика узнавала об удивительном самообладании убийцы, его непоколебимом хладнокровии, глубочайшем спокойствии и совершенной невозмутимости. Иные идут дальше и изображают дело так, будто все происходящее причиняет подсудимому скорее удовольствие, нежели неприятность; впрочем, все виденные нами отчеты сходятся на том, что описанные с таким тщанием слова, жесты, взгляды, походка и движения подсудимого, едва ли не восхищения достойны, так не вяжутся они с вменяемым ему преступлением.
Те, кто внушает публике это ощущение несоответствия, тем самым придают — пусть невольно — гнусному злодею некий героический ореол, что не способствует благу общества. Мы чувствуем необходимость еще раз вернуться к этой весьма неприятной теме и показать, что ничего поразительного в том, что злодей-убийца держится именно так, а не иначе, нет и что, напротив, подобная манера держаться свойственна наиболее закоренелым преступникам. Чем чернее злодеяние, тем больше вероятия, что злодей будет держаться именно так.
Заметим, кстати, что, по нашему наблюдению, почерк у Природы всегда четок и разборчив. Твердой рукой запечатляет она его на каждой человеческой физиономии, надо только уметь читать. Тут, впрочем, требуется некоторая работа — свои впечатления нужно оценивать и взвешивать. Недостаточно, обратив свой взгляд на нечестивца, сидящего на скамье подсудимых, отметить, что у него здоровый цвет лица, или что он высоко держит голову, или что у него грубовато-простодушные манеры, или еще что-нибудь в этом роде, и что поэтому, к величайшему нашему смятению, он ничуть не походит на убийцу. Физиономия и весь облик отравителя, по поводу процесса которого мы и высказали эти наши замечания, находятся в полном соответствии с его деяниями; и всякое новое преступление, которым он отягощал свою совесть, так и отпечатывалось на его внешности.
Разовьем с наивозможной краткостью положение, с которого мы начали эту статью.
Все были поражены спокойствием, с каким держался отравитель во время слушания дела, его неколебимой уверенностью в оправдательном приговоре, которую он хранил до самого конца и в силу которой он все время своего заключения делился то с тем, то с другим планами на будущее, на то время, когда он снова окажется на свободе.
Если кто-нибудь задумается хотя бы на пять минут, то вряд ли он допустит возможность (заметьте, мы говорим не вероятность, а возможность!) того, чтобы в груди отравителя ко времени процесса сохранились малейшие следы чувствительности или хоть крохи того, что мы именуем чувством. Найдется ли на свете такой мудрец или такой простак, который бы поверил, чтобы в сердце подобного человека могла оставаться капля жалости? Ему не хотелось умирать, а особенно — быть умерщвленным, это так; ему чрезвычайно этого не хотелось, и он, конечно, не был так уж спокоен. Какое там спокойствие! Напротив, он был в весьма беспокойном состоянии духа. То он принимался снова и снова стаскивать с руки перчатку, то тереть себе лицо ладонью. А это бесконечное писание записочек и разбрасывание их вокруг себя, все с большей судорожностью и частотой по мере приближения приговора, так что в конце концов этот мелкий дождичек превратился в настоящий ливень, — на самом деле служит доказательством самого отчаянного беспокойства, а отнюдь не спокойствия, как думают иные. Ко всему же остальному, — кроме этого страха, который ощущало бы даже животное, стоящее на самой низшей ступени развития, если бы оно знало об ожидавшей его участи, — ко всему, кроме этого страха, такой субъект, естественно, должен быть безучастен. Помилуйте, я отравляю друга, когда он пьет вино, я отравляю друга, когда он спит в постели, я отравляю собственную жену, я отравляю самую память о ней, и вот, когда карьера моя приходит к концу, вы ждете от меня чувствительности! Но у меня ее не осталось даже по отношению к самому себе, я не знаю, как она проявляется, не знаю, что она означает, и я гляжу на всех как с презрительным удивлением, не понимая — что вас так волнует во всем этом деле? Черт побери, разве вы не слышали показаний служанки, чью чашку чая я с удовольствием «подсластил» бы по своему вкусу? Не слышали, как она описывала муки, в каких умирал мой друг? Разве вы не знаете, что само ремесло мое сделало меня сведущим в действии ядов? Что я все предвидел и рассчитал заранее? Что, стоя у постели друга, когда он, обратив ко мне с мольбой свое лицо, отправлялся в свой последний путь, когда перед ним с ужасным скрежетом разверзались ворота в иной мир, я знал в точности, через сколько часов и минут начнется его агония? Разве вы не слышали, что после того, как я совершил свои убийства, мне пришлось держать ответ перед друзьями и недругами, докторами, представителями похоронного бюро и множеством других людей и что я не дрогнул перед ними, — и вы удивляетесь, что я так бестрепетно стою перед вами? А почему бы нет? По какому праву, по какой причине ожидаете вы от меня чего-то другого? Чему вы удивляетесь? Вот если бы я в самом деле вдруг расчувствовался перед вами, тогда было бы чему подивиться. Да ведь если бы лицо мое было способно выразить хоть какое-то человеческое движение, неужели вы думаете, я мог бы прописать и дать моей жертве выпить этот яд? Господи, да ведь мое поведение на суде — естественное следствие моих преступлений, и если б я держал себя хоть чуточку иначе, вы имели бы основания сомневаться в том, что я их совершил!
Убийца с уверенностью ожидал оправдательного приговора. Мы не сомневаемся в том, что он действительно имел некоторую надежду, так же как не сомневаемся в том, что он надежду эту умышленно преувеличивал. Рассмотрим первым делом, имел ли он основание для оптимизма. Он отравил свои жертвы в соответствии с тщательно разработанным заранее планом: он благополучно схоронил их; он убивал, совершал подлоги, оставаясь при этом славным малым и любителем скачек; во время дознания он из следователя сделал себе лучшего друга, а почтмейстера заставил изменить долгу; он стал знаменитостью, и дело его слушалось по специальному распоряжению парламента; биржевая аристократия ставила на него крупные ставки, и наконец прославленный адвокат, разрыдавшись и троекратно крикнув присяжным: «Как вы смеете, как вы смеете, как вы смеете!» — выбежал вон из залы суда в доказательство своей веры в его невиновность. Смешно ожидать, чтобы он, ощущая за спиной такую поддержку и отлично зная, как трудно доказать присутствие яда — имея к тому же обыкновение, как всякий завсегдатай скачек, делить людей на дураков и плутов, — было бы смешно ожидать, чтобы он не надеялся на спасение. Зачем, однако, было ему преувеличивать свои надежды? Да затем, что, когда дело доходит до крайности, злодею обычно мало выразить свое твердое убеждение в оправдательном приговоре, ему нужно заразить этим убеждением всех кругом. Помимо хитроумной иллюзии (не совсем лишенной, впрочем, основания), будто он таким образом распространяет мнение о своей невиновности, ему приятно окружить себя в своем суженном мирке этим вымыслом, на какое-то время напустить розового свету в мрачную атмосферу тюрьмы и отодвинуть виселицу на почтительное расстояние. Вот он и начинает строить планы на будущее и, полный непоколебимой надежды, с подкупающей откровенностью делится ими с тюремщиками. Так бывает ведь и с больными, над которыми уже нависла смерть: они постоянно говорят с близкими о своих планах на будущее — по той же самой причине.
Могут сказать, что тут некоторая натяжка, что мы пытаемся подогнать повадку данного отравителя к повадкам самых злостных и закоснелых преступников, попавших в то же положение, и что пример был бы убедительней, чем философствование. Пример — десятки примеров! — найти не трудно. Впрочем, не так легко в судебных отчетах найти столь отъявленного преступника, как этот. Не будем, однако, перегружать свою статью упоминанием о процессах, которые уже забыты публикой или не были широко ей известны. Ограничимся одним достаточно нашумевшим случаем. Не будем говорить о Раше, хоть публика, быть может, и не успела забыть его поведения на суде. Но лучше назовем Тертелла, убийцу, который запомнился англичанам больше прочих.
Между Тертеллом и нынешним отравителем наблюдается большое сходство, с той оговоркой, впрочем, что по жестокости преступление Тертелла не может сравниться с преступлением нашего отравителя. Оба родились в семьях, достаточно зажиточных и получили соответственное воспитание; каждый убил человека, с которым находился в близких отношениях, каждый до совершения преступления называл себя другом своей жертвы. К тому же оба принадлежат к презренной расе мошенников, жульничающих на скачках (достойные представители этой расы присутствовали и на том и на другом процессе), от полного уничтожения которой — если бы возможно было уничтожить ее всю раз и навсегда одним ударом — человечество выиграло бы безмерно. Тертелл вел себя точно так же, как Палмер. Хотя мы отлично помним процесс Тертелла, мы справились с газетами того времени, и они полностью подтвердили наше убеждение. Все то время, что Тертелл находился под следствием, изо дня в день сообщается, что «он держится решительно и с достоинством», что «его обращение поражает мягкостью и умиротворенностью», что его «навещают друзья, с которыми он неизменно бодр и весел», что он «тверд и непоколебим», что «по мере приближения рокового дня приговора он все больше укрепляется в своей надежде», что он «как всегда, с бодрой уверенностью говорил о предстоящем исходе процесса». Во время суда он выглядит «на редкость здоровым и свежим». Так же, как отравитель, он поражает всех спокойствием; так же хладнокровно и внимательно, как он, следит за ходом судопроизводства; так же, как он, пишет бесконечное количество записок, до самого конца процесса «сохраняет невозмутимость, которой было отмечено все его поведение с момента ареста»: он «тщательно раскладывает бумаги, лежащие перед ним на столе»; выступает (и этим он не похож на Палмера) сам, без адвоката, и держит речь в духе Эдмунда Кина, впрочем мало чем отличающуюся от речи главного защитника на процессе отравителя, заканчивая ее в качестве убедительного довода в пользу своей невиновности возгласом: «Совесть моя чиста, видит бог!» Отравитель перед началом процесса говорит, что рассчитывает попасть на дерби. Тертелл перед началом своего процесса объявляет, что «после оправдательного приговора намерен поехать к отцу и попросить его выдать ему его долю наследства, с тем чтобы поселиться где-нибудь за пределами Англии». (Собственно, и мистер Маннинг в аналогичных обстоятельствах говорил то же самое, а именно, что как только вся эта ерунда кончится и прекратится возня, он поселится в Вест-Индии.) За день-два до окончания процесса отравитель с аппетитом поглощает свой бифштекс и запивает его чаем, надеется, что его друзья спят не хуже его, и утверждает, что могила «страшит его не больше собственной постели». Тертелл, когда его процесс подходил к концу, тоже ел ростбиф, пил чай и кофе и «чувствовал себя великолепно»; он тоже в утро своей казни встает ото сна, столь же невинного, что и сон отравителя, объявляет, что ночь провел отлично и что ему «вся эта история не снилась». Будет ли сходство полным до конца, будет ли отравитель тоже «чувствовать себя превосходно», будет ли шаг его столь же «тверд и покоен», будет ли он держаться столь же «мужественно и невозмутимо», будут ли так же «неизменны черты его лица в эти ужасные минуты», не говоря уже о том, отвесит ли он с эшафота «дружеский, но исполненный достоинства» поклон приятелю, — об этом читатели узнают одновременно с нами.
Право же, пора объяснить людям, не привыкшим анализировать все эти внешние знаки и привыкшим вместе с тем о них читать в газетах, что самые закоренелые преступники и проявляют себя именно так, и что этому нечего удивляться! Тут нет ни непоследовательности, ни особенного мужества. Нет ничего, кроме жестокости и бесчувственности. Проявления эти таковы оттого, что преступник неотделим от своих преступлений; что он вряд ли был бы способен на преступление, за которое его судят, если бы в час, когда ему приходится держать ответ перед людьми, вел себя как-нибудь иначе.
14 июня 1850 г.