О СУДЕЙСКИХ РЕЧАХ
Вряд ли необходимо упоминать, что мы не питаем ни малейшей симпатии как к крылу физической силы чартизма вообще, так и к арестованным и осужденным чартистам крыла физической силы в частности. Не говоря уже о жестокости их планов, которым они с такой легкостью и охотой готовы были следовать (даже если поверить, будто эти неслыханные мерзости были подсказаны им иностранными шпионами, сумевшими воспользоваться их тупым невежеством), они помимо всего нанесли такой вред делу разумной свободы в мире, что их нельзя не признать врагами общественного блага и недругами простого народа.
И все же мы считаем, что с этими преступниками надо говорить языком здравого смысла и подлинного знания — особенно когда к ним обращается судья. Они очень в этом нуждаются, а помимо того, что правду следует говорить всегда, весьма желательно, чтобы она неизменно сопутствовала достоинству и авторитету судейского горностая.
Открывая заседания специальной комиссии графства Честер, судья Олдерсон, как ни жаль, произнес весьма, мы бы сказали, полицейскую речь, которую никак нельзя назвать поучительной. Он, прибегая к выражению любителей спорта, «схватился» с темой революции вообще, твердо рассчитывая на победу, а поскольку человеку как в парике, так и без парика очень легко говорить все, что ему взбредет в голову, если никто не смеет его перебивать или возражать ему, то он воспользовался этим удобным случаем и высказал поистине поразительные суждения. На волшебном термометре мистера Исаака Бикерстафа, находившемся в его доме в Башмачном переулке, Церковь помещалась между ревностностью и терпимостью; и мистер Бикерстаф заметил, что стоило волшебной жидкости подняться слишком высоко от средней точки Церкви — в ревностность, как она уже грозила перейти в ярость, а ярость — в преследования. Если бы старый мудрый цензор английских нравов заменил Церковь Судом, результат, несомненно, остался бы прежним.
Судья Олдерсон объявил в поучение присяжным, что «до Французской революции 1790 года бедняки располагали гораздо большим количеством жизненных благ, чем после этого события». Прежде, чем мы коснемся доказательства, которым судья Олдерсон подкрепил это свое утверждение, нам хотелось бы спросить, полагает ли в наши дни хоть один разумный человек, что первой французской революции можно было бы избежать и что, вспоминая прошлое, трудно объяснить, почему она произошла? Что она не была ужасной развязкой трагедии, в которой уже были сыграны все предыдущие сцены, неотвратимо ведшие к этому страшному концу? Что в истории можно найти другой пример, когда высокое развитие искусств, науки и цивилизации шло рука об руку с безысходной нищетой беспощадно угнетаемого и униженного народа, как это было в предреволюционной Франции? Жизненные блага! Да французы — простые люди, составлявшие почти все население страны, — забыли даже, что это такое, еще задолго до революции. Они умирали тысячами в тисках голода и нужды. В королевских лесах королевская охота скакала по их мертвым телам. По улицам Парижа бродили толпы голодных, с воплями требуя хлеба. Дорога от Версаля до Парижа была запружена нагими и голодными, которые стекались туда из всех провинций. Столы, которые герцог Орлеанский Филипп Равенство накрывал для народа на улицах, осаждались авангардом нации обездоленных, и на каждом лице уже лежала тень грядущей гильотины. Бесчестные феодалы и растленное правительство год за годом грабили и угнетали их, доведя до такого отчаянья, которому нет подобного в истории. И пока росли их нищета и горе, их угнетатели купались в неслыханной роскоши, так что под конец даже моды и привычки высших классов, не знавших никакой узды, были помечены печатью безумия и стали чудовищными.
«Всеми богатствами, — говорит Тьер, - владела ничтожная кучка, а тяготы и повинности ложились на один-единственный класс. Почти две трети земель принадлежали духовенству и дворянству, и лишь треть — народу, который должен был платить налоги королю, множество феодальных податей сеньорам, десятину священникам, и эта кормившая страну треть земли, кроме того, опустошалась благородными охотниками и их дичью. Налоги на потребление тяжелым гнетом ложились на большинство, а следовательно — на народ. Взыскивались они самым возмутительным образом. Дворяне могли безнаказанно опаздывать с выплатой, если же угнетенный, задавленный нуждой крестьянин не мог уплатить недоимки, его подвергали истязаниям. Народ проливал свою кровь, защищая высшие классы общества, и не имел даже скудного пропитания».
Как бы ни тяжело было положение вещей после революции — а оно всегда бывает таким после подобных мрачных катаклизмов, — несомненно одно, если вообще есть что-то несомненное в истории: когда началась революция, французский народ не располагал никакими жизненными благами. И судья Олдерсон, объясняя присяжным, что эта революция была лишь борьбой «за политические права», говорит (не в обиду ему будь сказано) невообразимую чепуху и упускает возможность сделать свою речь поучительной для чартистов. Французская революция была борьбой народа за социальное признание, за место в обществе. Это была борьба во имя отмщения злобным тиранам. Это была борьба за свержение системы угнетения, которая, забыв о гуманности, порядочности, естественных нравах человека и обрекая народ на неслыханное унижение, воспитала из простых людей тех демонов, какими они показали себя, когда восстали и свергли ее навсегда.
Доказательство, на которое ссылается мистер Олдерсон, обосновывая свою точку зрения, показалось бы странным в любом случае, но особенно странно оно звучит в устах высокого должностного лица, одна из важнейших обязанностей которого заключается в разборе и оценке улик для того, чтобы их яснее поняли умы, непривычные к такому анализу.
«Существует весьма авторитетное мнение, что наиболее верным показателем уровня жизненных благ, которыми располагают бедняки, может считаться количество потребляемого населением мяса. Если принять подобный критерий, парижская статистика показывает, что в 1789 году, при старом режиме, на одного человека приходилось 147 фунтов мяса; в 1817 году, после возвращения династии Бурбонов, которым завершилась революция, на одного человека приходилось всего 110 фунтов 2 унции мяса; в 1827 году, в промежуточный период между Реставрацией и нынешним временем, среднее потребление по-прежнему составляло около 110 фунтов, но после революции 1830 года эта цифра упала до 98 фунтов 11 унций, а в наши дни она, вероятно, еще ниже».
Статистические сведения о Париже 1789 года! Когда в Париже находился королевский двор, окруженный еще неслыханным великолепием; когда в Париже находились три сословия, все важнейшие сановники государства, сопровождаемые бесчисленными слугами и прихлебателями; когда в Париже весь этот год находилась вся аристократия, в последний раз пытавшаяся уладить свои отношения с королем; когда в Париже состоялось огромное шествие к собору Парижской богоматери; когда в Париже произошло открытие Генеральных Штатов; когда в Париже третье сословие объявило себя Национальным Собранием; когда депутаты, собравшиеся из шестидесяти провинций, отказались покинуть Париж; когда в садах Пале-Рояля ежевечерне собирались такие толпы иностранцев, прожигателей жизни и бездельников, каких Париж еще не видывал; когда народ стекался в Париж со всех концов Франции; когда в этот год великих событий охваченный возбуждением Париж кутил, пировал и безумствовал; короче говоря, когда все потребляющие мясо классы собрались в Париже и объедались, захваченные первым вихрем надвигающейся бури!
Судья Олдерсон берет именно этот — 1789 — год, делит количество мяса, съеденного населением Парижа, на равные доли, с детской наивностью сообщает присяжным, что на одного человека приходилось 147 фунтов мяса, и считает это доказательством высокого уровня жизненных благ, которыми пользовался простой народ!
А этот 1789 год известен в истории как самый тяжелый, какой только знал французский народ со времен страшных бедствий в царствование Людовика XIV и бессмертного милосердия Фенелона! А в этом 1789 году Мирабо говорил в Национальном Собрании о «голодающем Париже», король вынужден был принимать депутации женщин, требовавших хлеба, и большой колокол ратуши гремел над Парижем: «Хлеба! Берите хлеб силой!»
Стоит ли подробно разбирать такие свидетельства? Они слишком внушительны и наглядны. И в заключение мы назовем самую важную, на наш взгляд, причину, заставившую нас обратить внимание на серьезную ошибку судьи Олдерсона.
Этот ученый судья заблуждается, если думает, что среди чартистов нет людей, обладающих достаточными знаниями, чтобы заметить подобную подтасовку и умело ею воспользоваться. Деятельные и зловредные агенты чартистов, живущие чтением лекций, сумеют извлечь из подобного заявления больше пользы, чем из всех несчастий Англии за ближайший год. В любой истории французской революции они легко найдут неопровержимые доказательства ошибки судьи Олдерсона. Они обращаются к слушателям, чье умственное развитие и образованность таковы, что делают их особенно склонными судить о здании по одному кирпичу, а вывод из подобного разоблачения напрашивается сам собой: вся система управления страны — только обман и ложь.
Совсем недавно судья Олдерсон, словно говоря об общеизвестном факте, заявил подсудимым-чартистам, что в Англии любой трудолюбивый и настойчивый человек может добиться политической власти. Разве в Англии не найдется трудолюбивых и настойчивых людей, на которых этот удобный афоризм бросит тень? Мы склонны думать, что лекторы-чартисты сумеют отыскать немало подобных примеров.
23 декабря 1848 г.