Книга: Чарльз Диккенс. Собрание сочинений в 30 томах. Том 1
Назад: НАШ ПРИХОД
Дальше: ЛОНДОНСКИЕ ТИПЫ

КАРТИНКИ С НАТУРЫ

 

ГЛАВА I
Улицы. Утро

 

Улицы Лондона в летнее утро, за час до восхода солнца, представляют собою картину, удивительную даже для тех немногих, кто, в злосчастной ли погоне за удовольствиями, или в не менее злосчастной погоне за наживой, достаточно к ней пригляделся. Холодом печали и запустения веет от безлюдных улиц, которые мы привыкли в другое время видеть заполненными шумной, бурливой толпой, от притихших, наглухо закрытых зданий, где день-деньской кипит жизнь,— и уже это одно поражает воображение.
Последний пьяница, который еще доберется до света домой, только что прошел мимо заплетающейся походкой, горланя припев вчерашней застольной песни; последний бездомный бродяга, которого нищета выгнала на улицу, а полиция не удосужилась оттуда убрать, забился, дрожа от холода, в какой-нибудь угол между каменных стен, чтобы хоть во сне увидеть тепло и пищу. Пьяные, распутные, отверженные скрылись от человеческих взоров; более трезвые и добропорядочные жители столицы еще не восстали для дневных трудов, и на улицах царит безмолвие смерти; она как будто сообщила им даже свою окраску, до того холодными и безжизненными кажутся они в сером, мутном предутреннем свете. Пусты стоянки карет на перекрестках; закрылись ночные трактиры; и ни души на панелях, где выставляет себя напоказ жалкий разврат.
Лишь кое-где на углу стоит полицейский, вперив скучающий взгляд в пустую даль проспекта; да какой-нибудь гуляка-кот, украдкой перебежав через улицу, спускается в свой поддал — прыг на кадку с водой, оттуда на мусорное ведерко и, наконец, на каменную плиту перед черным ходом — и все так осторожно и хитро, точно его репутация навеки погибнет, если кто узнает о ночных его похождениях. Там и сям приотворено окошко в спальне — погода стоит жаркая и от духоты плохо спится; да изредка мигнет за шторой ночник в комнате томимого бессонницей или больного. Если бы не эти скудные признаки жизни, можно подумать, что улицы вымерли, а дома необитаемы.
Проходит час; шпили церквей и крыши самых высоких зданий чуть озаряет свет восходящего солнца, и постепенно, почти нечувствительно, улицы начинают оживать. Потянулись на рынок подводы с товаром: вон сонный возница сердито понукает усталых лошадей или тщетно пытается разбудить мальчишку, который сладко спит, растянувшись на корзинах с фруктами, и уже не помнит, как давно и страстно мечтал поглядеть на Лондон со всеми его чудесами.
Странного вида нечесаные, осоловелые существа — нечто среднее между трактирщиком и кучером наемной кареты — начинают отворять ставни в питейных заведениях, и на тротуаре в обычных местах появляются некрашеные столики с принадлежностями для раннего завтрака. Мужчины и женщины (главным образом женщины) с тяжелыми корзинами фруктов на голове шагают друг за дружкой по южной стороне Пикадилли к Ковент-Гарденскому рынку, образуя длинную цепочку от самого угла Найтсбридж.

 

Вот бодрым шагом прошел на работу каменщик, в руке у него узелок с обедом; а вот бежит стайка школьников, задумавших без спросу искупаться в реке, и от шумного их смеха щемит сердце, когда смотришь на маленького трубочиста, который до боли в руке стучал и звонил в дверь, а потом, поскольку милосердный закон, щадя его легкие, запрещает ему заявлять о своем присутствии криком, покорно уселся на пороге ждать, когда проснется служанка.
Ковент-Гарденский рынок и все подъезды к нему забиты повозками всевозможных размеров и видов — от тяжелого, громоздкого фургона, запряженного четверкой сытых битюгов, до дребезжащей тележки уличного торговца, которую тащит чахоточный ослик. Мостовая уже усыпана гнилыми капустными листьями, разорванными свяслами и прочим неописуемым мусором овощного рынка; орут мужчины, пятятся повозки, ржут лошади, дерутся мальчишки, чешут язык торговки, пирожники выхваляют свои изделия, и громко кричат ослы. Эти звуки и сотни других сливаются в хоре, достаточно нестройный даже для привычного уха лондонцев и вовсе не переносимый для приезжих из деревни, впервые остановившихся в гостинице «Хаммамс».
Проходит еще час, и день окончательно вступает в свои права. Служанка, в течение получаса не отзывавшаяся на звонок хозяйки под тем предлогом, что у нее, мол, сон страх какой крепкий, слышит из уст самого хозяина (которого хозяйка послала для этого в халате на верхнюю площадку лестницы), что время уже половина седьмого; тут она сразу просыпается и, хорошо разыграв удивление, идет вниз, на кухню, где начинает высекать огонь, горько сетуя на то, что принцип самопроизвольного возгорания не распространяется на уголь и кухонную плиту. Но вот огонь разгорелся, служанка отворяет дверь на улицу, чтобы забрать молоко, и обнаруживает, что по странному совпадению служанка из соседнего дома тоже вышла забрать молоко, а молодой человек из лавки мистера Тодда, что напротив, по столь же странной случайности как раз отпирает ставни. Вполне естественно, что она тут же решает дойти с молочником в руках до соседней двери, чтобы поздороваться с Бетси Кларк, и что молодой человек от мистера Тодда решает перейти улицу, чтобы поздороваться с ними обеими; а поскольку вышеупомянутый молодой человек почти такой же красивый и любезный, как сам булочник, беседа у них завязывается очень увлекательная и могла бы стать еще увлекательнее, если бы хозяйка Бетси Кларк, которая вечно ходит за ней по пятам, не вздумала гневно постучать в окно спальни; услышав этот стук, молодой, человек от мистера Тодда пускается в обратный путь к своей лавке гораздо быстрее, чем шел оттуда, хоть и пытается непринужденно что-то насвистывать, а девушки, метнувшись каждая к своей двери, прикрывают ее за собой с необычайными предосторожностями, но через минуту уже высовываются из окна нижней гостиной, как будто для того, чтобы посмотреть на почтовую карету, которая как раз проезжает мимо, а на самом: деле — чтобы еще хоть одним глазком глянуть на молодого человека от мистера Тодда; он же, в свою очередь, питая большое пристрастие к конной почте, но еще большее — к почте амура, бросает на карету всего один короткий взгляд, а на девушек два, и притом долгих, к полному удовольствию всех заинтересованных сторон.
Что же до кареты, то она в положенное время подкатывает к почтовому двору, и первые пассажиры, отбывающие из города, удивленно взирают иа первых пассажиров, прибывших в город, а у тех вид унылый и помятый, и они явно в том странном состоянии, порождаемом ездой, когда кажется, что со вчерашнего утра прошло по меньшей мере полгода, и люди всерьез гадают, сильно ли изменились в их отсутствие родные и друзья, с которыми они не виделись две недели. На почтовом дворе необычайное оживление, вокруг отбывающих карет, как всегда, толпятся евреи и еще какие-то загадочные личности, неведомо почему воображающие, что каждый, кто собирается сесть к карету, непременно должен запастись в дорогу апельсинами — не меньше, чем на шесть пенсов,— перочинным ножом, бумажиикомг футляром для карандашей, губкой и небольшим набором карикатур.
Еще полчаса — и вот уже солнце весело посылает свои лучи на оживающие улицы; яркий свет его пробудил от сонной одури мальчика-подручного, и он принимается подметать лавку и поливать тротуар перед ней то и дело отрываясь от работы, чтобы сообщить мальчику из соседней лавки, занятому тем же, что день, видать, будет жаркий, или чтобы постоять, заслонившись правой рукой от солнца, а левой опершись на метлу, и поглядеть вслед «Чуду», или «Немвроду», или «Ату его!», или еще какой-нибудь почтовой карете, пока она не скроется из глаз; а тогда он возвращается в лавку и завидует пассажирам на империале и вспоминает красную кирпичную школу «у нас в деревне», куда он ходил мальчуганом; и, оттесняя в небытие все лишения и невзгоды — разбавленное молоко и грубый хлеб, чуть помазанный маслом,— встает в его памяти зеленый луг, где так хорошо было играть с товарищами, и зеленый пруд, в который он посмел свалиться, за что и был высечен, и прочие радости школьных дней.
По улицам, ведущим к почтовым дворам и пристаням, бойко мчатся кэбы — чемоданы и картонки пристроены между лог возницы или спереди на фартуке; а на стоянках кэбмены и кучера наемных карет усердно протирают украшения своих замызганных экипажей, причем первые вслух дивятся, как это можно променять приличный кэб с добрым рысаком на омнибусы, в которых «людей, прости господи, возят точно диких зверей в клетках», а вторые громко поражаются, как это седоки не боятся «залезать в эти душегубные кэбы, когда могут честь честью ехать в карете — и сидеть покойнее и лошади верные, никогда не понесут»,— мысль утешительная и бесспорно основанная на фактах, ибо никто еще не видел, чтобы лошадь, запряженная в наемную карету, не то чтобы понесла, но вообще побежала, «кроме одной,— как замечает остряк кэбмен, стоящий впереди своего экипажа,— только та бежала вспять».
Уже открылись все лавки, и хозяева со своими подручными спешат навести чистоту и разложить товар в витринах. В городских пекарнях толпятся служанки и дети, ожидая, когда вынут из печи первую партию булок; в пригородах это свершилось еще час назад, потому что несчетные клерки из Сомерс-Тауна и Кемден-Тауна, Излингтона и Пентонвилла уже хлынули потоком в Сити, либо направляют свои стопы к Чансери-лейн и Иннс-оф-Корт. Люди пожилые, чье жалование если и увеличилось за последние годы, то отнюдь не в такой же пропорции, как их семейства, идут, не глядя ни вправо ни влево, не видя впереди иной цели, кроме своей конторы; они знают в лицо почти всех, кого обгоняют или кто попадается навстречу, потому что вот уже двадцать лет видят их каждое утро (кроме воскресений), однако не заговаривают ни с кем. Если случится им нагнать знакомого, они на ходу обмениваются с ним поклонами и спешат дальше либо рядом с ним, либо» впереди, смотря по тому, насколько быстро тот шагает. Но боже их упаси остановиться, пожать приятелю руку либо взять его под локоть: наверно им кажется, что раз за это не платят, значит и права такого им не дано.
Маленькие рассыльные в больших цилиндрах, ставшие взрослыми прежде, чем успели побыть детьми, спешат на работу парами; первый в жизни сюртучок старательно вычищен, а на белых брючках, которые носятся с воскресенья, обильные следы чернил и пыли. Мальчиков, видно, так и подмывает купить из денег, предназначенных на обед, черствых пирожков, соблазнительно выставленных на пыльном лотке у входа в кондитерскую; но внутренняя борьба длится недолго: спасает сознание собственной значительности и мысль, что они зарабатывают семь шиллингов в неделю, а скоро, вероятно, получат прибавку и тогда будут зарабатывать восемь; и, лихо сдвинув цилиндр набекрень, они начинают заглядывать под шляпки встречным мастерицам, что живут в обучении у модистки или корсетницы — самых, кстати сказать, разнесчастных созданий в городе: столько их заставляют работать, так мало им платят, так скверно с ними подчас обращаются.
Одиннадцать часов. Облик улиц опять изменился. Товары в витринах манят взор покупателя; лавочники облачились в приличные сюртуки с белым шейным платком и делают вид, что в жизни своей не мыли окон и даже не знают, как за это взяться. В Ковент-Гардене не осталось ни одной повозки: фургонщики разъехались по домам, уличные торговцы отбыли на свои заповедные промыслы в предместья; клерки давно сидят по конторам, куда сейчас в кэбах, омнибусах, одноколках и верхом едут их хозяева. На улицах полно народу — тут щеголи и оборванцы, богатые и бедные, бездельники и работяги. Жара, сутолока, спешка — близится полдень.

 

ГЛАВА II
Улицы. Вечер

 

Но во всей красе улицы Лондона предстают перед вами в темный, промозглый зимний вечер, когда влаги оседает достаточно, чтобы тротуары стали скользкими, но слишком мало для того, чтобы смыть с них грязь и мусор; когда тяжелый, ленивый туман обволакивает все предметы и в окружающем мраке особенно яркими кажутся газовое фонари, особенно великолепными освещенные витрины. Всем, кто в такой вечер сидит дома, хочется устроиться как можно уютнее, и пешеходы на улицах недаром завидуют счастливцам, которые греются у своего камелька.
На тех улицах, что пошире и получше, занавески в столовых плотно задернуты, в кухнях жарко топится плита, и вкусные запахи горячего обеда дразнят обоняние голодных путников, устало шагающих вдоль ограды. В пригородах маленький продавец пышек дольше обычного задерживается на узкой улочке, которую он обходит со своим товаром. Оно и понятно: ведь не успела миссис Маклин из дома № 4 приоткрыть дверь на улицу и во весь голос вскрикнуть «пышки!», как миссис Уокер из дома № 5 высовывается в окно гостиной и тоже восклицает «пышки!». И не успело это слово слететь с ее губ, как миссис Пеплоу из дома напротив выпускает на волю маленького Пеплоу, и он мчится по улице с быстротой, которую можно объяснить только предвкушением пышек с маслом, и силой тащит разносчика к своему дому, а миссис Маклин и миссис Уокер — чтобы не заставлять этого бедного разносчика мотаться взад и вперед, а заодно чтобы перекинуться словечком с миссис Пеплоу,— перебегают улицу и покупают пышки у ее двери. Миссис Уокер спешит поделиться с приятельницей новостью, что дома у нее чайник как раз вскипел, и чашки уже на столе, погода нынче такая ужасная, что она решила погреться, выпить чайку,— и оказывается, что по странной случайности обе ее соседки одновременно с ней приняли точно такое же решение.
Завязывается оживленный разговор об ужасах погоды и прелестях чая, с кратким отступлением на тему о том, какие озорники все мальчишки, за редкими исключениями вроде сыночка миссис Пеплоу; но вскоре миссис Уокер замечает в конце улицы своего мужа, и так как он, бедняга, наверно страх как хочет чая — шутка ли, тащился пешком по такой грязи от самых доков,— она бежит к себе, подхватив свои пышки, миссис Маклин следует ее примеру, и, обменявшись на прощанье несколькими словами, все три соседки скрываются в своих домиках и захлопывают двери на улицу, и теперь эти двери отворятся еще только один раз, чтобы впустить разносчика пива, который явится в девять часов со своим лотком и фонариком и скажет, давая миссис Уокер почитать вчерашний номер «Морнинг Адвертайзер», что пальцы у него совсем закоченели, еле держат кружку, а газету и вовсе не чувствуют, потому что холод нынче собачий, он и не запомнит такого, разве что в ту ночь, когда какой-то человек до смерти замерз на пустыре.
Потом разносчик пива, задержавшись возле полисмена на углу, выскажет ему свои предположения касательно вероятной перемены погоды и наступления морозов и возвратится в хозяйскую пивную, где и проведет остаток вечера, прилежно орудуя кочергой и почтительно вставляя свое словечко в беседу достойных мужей, собравшихся у огня.
В такой вечер на улицах вокруг Марш-Гет и театра Виктории неуютно и грязно и люди, которых здесь видишь, отнюдь не способствуют тому, чтобы рассеять это впечатление. Даже маленький железный храм, посвященный богу печеной картошки и украшенный по верху разноцветными плошками, выглядит не так весело, как обычно; а уж о лотке паштетника и говорить нечего — его слава совсем померкла. Ветер уже сто раз задувал свечу в фонаре из промасленной бумаги с орнаментом, и паштетник, наскучив бегать за огнем в соседний погребок, махнул рукой на освещение, так что теперь о местопребывании его свидетельствуют только яркие искры, которые длинным растрепанным хвостом вырываются из его переносной печки всякий раз, как он открывает ее, чтобы достать покупателю порцию горячего паштета.
Продавцы фруктов, устриц и камбалы уныло жмутся к тротуарам, тщетно стараясь привлечь покупателей. А маленькие оборванцы, которые в обычное время развлекаются на мостовой, сбились в кучки под крышей какого-нибудь подъезда либо под парусиновым навесом сырной лавки, где в свете большущих газовых рожков горами навалены сыры, ярко-красные и бледно-желтые, вперемежку с пятипенсовыми кусочками лежалой грудинки, бочонками присоленного масла и пыльными комками «лучшего свежего».
Здесь мальчуганы коротают время в разговорах о театре— недавно им опять посчастливилось попасть за полцены в театр Виктории,— с восторгом вспоминают поединок, который актеры всякий раз повторяют по требованию публики, толкуют о том, как здорово у Билла Томпсона получается двойной кульбит, а то и сами пытаются изобразить сложные фигуры матросского танца.
Время близится к одиннадцати часам; холодный мелкий дождь, уже давно начавшийся, грозит превратиться в нешуточный ливень. Продавец печеной картошки отбыл восвояси, паштетник потащил домой свою кухню, над витриной сырной лавки спустили штору, и мальчишки разбежались. Перестук деревянных подошв по скользкому неровному тротуару и шуршание зонтиков под яростными порывами ветра говорят о том, что ненастью не видно конца; и полисмен на углу, в доверху застегнутом клеенчатом плаще, придерживая на голове шляпу и пытаясь увернуться от дождя и ветра, которые так и налетают на него со всех сторон, едва ли с особенной радостью думает о предстоящем дежурстве.
Закрывается мелочная лавочка с надтреснутым колокольчиком у двери, который так жалобно звонил всякий раз, когда кому-нибудь требовалось четверть фунта сахара или пол-унции кофе. Толпы народа, весь день сновавшего взад-вперед, быстро тают; и печальную тишину ночи нарушают только крики да ругань, несущиеся из кабаков.
И еще один звук нарушал тишину, но этот звук теперь умолк. Вон та несчастная женщина, что держит на руках хилого ребенка, заботливо кутая его в остатки своей рваной шали, пыталась спеть популярную балладу, в надежде, что сердобольные прохожие подадут ей несколько пенсов. Но люди только грубо посмеялись над слабым ее голосом. Слезы градом катятся по ее бледным щекам, ребенок озяб и проголодался, тихий, приглушенный его плач терзает сердце матери, и она в полном изнеможении со стоном опускается на мокрый холодный порог.
Пение! Многие ли, проходя мимо этих несчастных, задумываются над тем, каких усилий, какой душевной муки стоит им даже попытка запеть! О, горькая ирония! Болезнь, одиночество, нужда чуть слышно повторяют слова развеселой песни, под которую мы столько раз, пировали. Здесь не над чем издеваться. Слабый, дрожащий голос рассказывает страшную повесть нищеты и лишений; и если жалкая исполнительница этой бесшабашной песни умолкнет, ее ждет смерть от холода и голода.
Час ночи! Шлепая по уличной слякоти, люди расходятся из театров; быстро проезжают кэбы, кареты, коляски, последние омнибусы; конюхи с мутными, забрызганными фонарями в руках и медными бляхами на груди, умучившись за последние два часа от беспрерывной беготни и крика, удаляются в распивочные, чтобы предаться земным утесам — трубке и горячему элю с полынной настойкой; в трактиры вваливаются завсегдатаи дешевых мест в театральных ложах и задних рядах партера; и среди неописуемого шума и гама, клубов табачного дыма, стука ножей, беготни и болтовни официантов на столиках появляются бараньи отбивные, почки, заяц, устрицы, портер, сигары и бесчисленные «стаканчики».
Театралы более музыкального склада отправляются после спектакля на какой-нибудь концерт. Любопытства ради пойдем туда ненадолго и мы.
Рассевшись в высокой, просторной зале, около сотни гостей грохают по столам оловянными кружками и стучат черенками ножей, точно здесь работает целая артель плотников. Это они выражают свое одобрение песне, которую только что исполнили три певца «профессионала», сидящие во главе стола посредине комнаты. Один из них — осанистый человек, чья лысая голова чуть возвышается над воротником зеленого сюртука,— председатель; по правую руку от него толстяк с высоким голосом, по левую — сухопарый брюнет в черном. Маленький председатель — личность в высшей степени забавная, столько в нем величавой снисходительности и какой голос!
— Бас! — внушительно говорит своему соседу молодой человек в синем галстуке, сидящий рядом с нами.— Еще бы не бас! Таких низких нот, какие он берет, никому не взять. Иногда он поет так низко, что его даже не слышно.
И это правда. Слушать, как его рокочущий голос спускается все ниже и ниже, так, что уже не может выбраться обратно, доставляет истинное наслаждение. А проникновенность, с какой он выводит «Добрый старый Хок» или «В горах мое сердце», хоть кого растрогает до слез. Толстяк тоже склонен к чувствительности: он щебечет «Умчимся, о Бесси, от шумного света» нежно, точно молодая девица, и при этом пускает самые обольстительные трели.
— Кому что угодно, джентльмены, прошу вас,— говорит бледнолицый человек с рыжей шевелюрой; и со всех концов залы несутся громогласные заказы на стаканчик джина или стаканчик бренди, пинту портера или сигару — только не крепкую. «Профессионалы» греются в лучах своей славы и удостаивают тех, кто бывает здесь постоянно, покровительственного кивка или даже милостивого слова.
А вон тот круглолицый мужчина в кургузом табачного цвета сюртучке и белых чулках — дока по части комических номеров. Какая смесь самоуничижения и уверенности в собственных талантах написана на его лице, когда он поднимается с места в ответ на приглашение председателя!
— Джентльмены,— говорит осанистый человечек, сопровождая это слово ударом председательского молоточка по столу,— джентльмены, разрешите просить вашего внимания, сейчас перед вами выступит наш друг мистер Смаггинс.
— Браво! — кричат собравшиеся. Смаггинс в виде вступления долго откашливается, потом очень смешно пофыркивает, вызывая этим всеобщий восторг, и, наконец, поет комическую песенку, за каждым куплетом которой- следует припев из всяких «фальдераль-тольдераль», намного длиннее самого куплета. Его награждают бурной овацией, а затем, после того как некое юное дарование вызвалось продекламировать стихи и потерпело позорное фиаско, осанистый человечек опять стучит молоточком по столу и объявляет:
— А теперь, джентльмены, мы, с вашего разрешения, споем на три голоса.
Слова эти покрывают оглушительные возгласы одобрения, причем самые рьяные выражают свою радость тем, что сбивают с ног несколько бокалов — милая шутка, нередко, впрочем, приводящая к довольно резкому обмену мнений, когда официант предлагает выполнить небольшую формальность, а именно — заплатить за убытки.
Подобные сцены длятся обычно до трех-четырех часов утра; и даже когда они кончаются, для любознательного новичка еще остаются в запасе другие зрелища. Но описание их, хотя бы самое беглое, составило бы целый том — содержания, пусть поучительного, но отнюдь не изящного; а посему мы отвешиваем публике поклон и опускаем занавес.

 

ГЛАВА III
Лавки и их хозяева

 

Какое обилие пищи для размышлений находишь на лондонских улицах! Мы никогда не разделяли чувств Стерна, жалевшего тех, кто мог совершить путь от Дана до Вирсавии и не увидеть ничего кроме пустыни; нам не внушает ни малейшего сострадания тот, кто способен прогуляться от Ковент-Гардена до собора св. Павла и обратно, и не извлечь из этой прогулки ничего приятного — мы чуть было не сказали «полезного». А между тем подобные личности есть; их встречаешь каждый день. Широкий черный галстук и светлый жилет, трость с агатовым набалдашником и недовольная физиономия — вот отличительные признаки этой породы. Другие люди деловито шагают, направляясь по своим надобностям, или весело торопятся навстречу развлечениям; эти же уныло бредут по улице, не более радостные и оживленные, чем полицейский на посту. Ничто их не удивляет, не трогает; чтобы выйти из своего оцепенения, им нужно по меньшей мере быть сбитыми с ног встречным посыльным с ношей или угодить под колеса экипажа. В погожий день их всегда можно встретить на любой из людных улиц; а попробуйте вечером остановиться у витрины сигарной лавки где-нибудь в Вест-Энде, и если только вам удастся заглянуть в щелочку между синими занавесями, повешенными для защиты от нескромных взоров, вы станете свидетелями того времяпрепровождения, которое составляет для них единственную утеху в жизни. Вон они — расселись на круглых бочонках с табаком или сигарных ящиках, во всей солидности своих холеных бакенбард и позолоченных часовых цепочек, и нашептывают разные пустяки девице в желтом платье, с длинными серьгами в ушах, которая восседает за прилавком в ореоле славы и света газовых рожков, к восхищенью всех служанок из соседних домов и зависти всех модисток в округе.
Одно из любимейших наших занятий заключается в том, чтобы год от года следить за счастливой или горестной судьбой некоторых домов, где расположены лавки. Мы облюбовали несколько таких, в разных концах города, и обстоятельно познакомились со всей их историей. Мы легко могли бы насчитать десятка два, о которых нам достоверно известно, что владельцы их вот уже шесть лет как не платят налогов. Ни один арендатор не удерживается в них больше двух месяцев, и, пожалуй, мы не ошибемся, если скажем, что под их кровом находили себе пристанище решительно все отрасли розничной торговли.
Среди этих домов есть один, чью историю можно считать примерной; его судьба особенно волновала нас, потому что мы имели возможность наблюдать ее с тех самых пор, как там открылась первая лавка. Стоит он на южном берегу Темзы, чуть поодаль от Марш-Гет. Поначалу это был просто весьма недурной жилой дом; но со временем владелец запутался в долгах, дом попал под судебную опеку, арендатор покинул его, и дом пришел в полный упадок. Таким мы и узнали его впервые: с облупившейся краской, с выбитыми стеклами; спуск в подвал позеленел от плесени, потому что туда натекала вода из бочки, стоявшей без крышки, а парадная дверь едва держалась на петлях. Вся окрестная детвора повадилась собираться на крыльце и что есть мочи колотить в дверь — к большому удовольствию всех обитателей квартала, особенно нервной старой леди, проживавшей через дом. Немало упреков и жалоб сыпалось на головы нарушителей спокойствия, немало лилось на них холодной воды, но ничто не помогало. Наконец, старьевщику, чья лавка помещалась на углу, пришла в голову спасительная мысль унести дверной молоток и продать его — после чего вид у злополучного дома сделался еще более жалкий.
Однажды случилось так, что мы несколько недель не могли навестить нашего бедного друга. Каково же было наше удивление, когда, вновь придя на знакомую улицу, мы не нашли и следов старого дома! На его месте красовалась нарядная лавка, уже почти законченная отделкой; наклеенные на ставнях афиши извещали публику о том, что в скором времени здесь откроется торговое заведение «с большим выбором мануфактурных и галантерейных товаров». В назначенный срок открытие состоялось. Вход украсила вывеска, на которой имя владельца «и К°» было выведено золотыми буквами, до того блестящими, что от них слепило глаза. Какие ленты, какие шали! А какие два красавчика за прилавком — в чистых воротничках, в белых шейных платках, ни дать ни взять опереточные любовники. Что же до самого хозяина, то он только расхаживал по лавке взад и вперед, пододвигал стулья покупательницам и обменивался многозначительными замечаниями со старшим из двух красавчиков, о котором проницательные соседи сразу сказали, что он-то и есть «К°». С грустью глядели мы на все это; нас не покидало предчувствие, что лавку подстерегает злой рок,— и это предчувствие оправдалось. Беда пришла не сразу, но все же пришла. Забелели в окнах билетики о распродаже; потом штуки фланели с ярлыками на них были выставлены на крыльцо; потом на двери появилось объявление о сдаче внаем верхнего этажа без мебели; потом один из красавчиков исчез вовсе, а другой пристрастился к шейным платкам черного цвета, сам же хозяин пристрастился к вину. Лавка заросла грязью, разбитые стекла так и торчали в окнах, товару становилось все меньше и меньше. Наконец, явился агент водопроводной компании и закрыл воду, а вслед за этим мануфактурщик вскрыл себе вены, оставив домовладельцу записку и ключи.
После него помещение снял торговец писчебумажными принадлежностями. На этот раз оно было отделано поскромнее, но вид имело чистый и опрятный; однако нам с первых же дней стало почему-то казаться, что дела заведения идут не слишком хорошо. Мы от души желали хозяину удачи, но в то же время сомневались в ней. Человек этот, видимо, был вдовец и состоял где-то на службе, судя по тому, что он каждое утро в одно и то же время проходил мимо нас в сторону Сити. Торговлю вела его старшая дочь. Бедняжка! Она не испытывала надобности в помощниках. Порой в полуоткрытую дверь жилой комнаты, примыкавшей к лавке, можно было заметить двух или трех малышей, одетых в траур; и когда бы мы ни проходили в вечерний час мимо лавки, мы неизменно видели старшую сестру, тоже в трауре, склонившейся над работой,— то она чинила детям платье, то мастерила какие-нибудь изящные безделки на продажу. Слабый огонек свечи еще сгущал тень печали и невеселых дум на ее бледном лице, и часто у нас являлась мысль, что, если бы беззаботные особы, подрывающие жалкую торговлю подобных бедняжек, хотя бы отчасти знали, какие лишения, какую горькую нужду терпят те в своих усилиях честным трудом заработать кусок хлеба, они, быть может, отказались бы от удовлетворения своих тщеславных претензий, чтобы не толкать бедных тружениц на тот последний и страшный путь, одно упоминание о котором оскорбило бы тонкие чувства этих благотворительниц.
Но мы уклонились от своего предмета. Итак, мы продолжали следить за судьбою дома, где помещалась лавка, и не могли не видеть, что его обитателям с каждым днем приходится хуже и хуже. Дети,— правда, всегда чисто умытые,—ходили в поношенной, заплатанной-перезаплатанной одежде; на верхний этаж так и не удалось найти жильца, а между тем без этого нельзя было сколотить денег для уплаты аренды; старшая дочь, силы которой медленно, но верно подтачивала чахотка, уже не могла работать, как раньше. Наступил срок взноса арендной платы. Домовладелец, потерпевший убытки по вине прежнего арендатора, не захотел пощадить нынешнего, и потребовал наложения ареста на имущество. Однажды утром, проходя мимо знакомого дома, мы увидели, как оттуда вытаскивают убогую мебель торговца писчебумажными принадлежностями, а свеженаклеенная афишка на двери сообщила нам, что помещение снова «СДАЕТСЯ ВНАЕМ». Что сталось с арендатором и его семьей, нам так и не довелось узнать; но можно предположить, что старшая дочь скоро избавилась от всех земных забот и страданий. Дай бог, чтобы это было так.
Не без любопытства ожидали мы, что будет с домом дальше,— в том, что ничего хорошего не будет, теперь уже не приходилось сомневаться. Афишка вскоре исчезла, и было заметно, что в помещении производятся какие-то работы. Нам не терпелось поскорей узнать, в чем дело; мы терялись в догадках, перебирая все известные нам отрасли торговли — ни одна из них не подходила к нашему представлению о печальной судьбе дома. Но вот, наконец, двери отворились — и нам показалось непонятным, как Это мы сразу не угадали истину. Помещение, и в лучшие-то времена не слишком просторное, разгородили пополам; в одной половине поселился мастер, изготовляющий шляпные болваны, в другой открылась табачная лавчонка, где продавались также трости и воскресные газеты; разделяла их тоненькая перегородка, оклеенная пестрыми обоями.
Табачный торговец продержался дольше всех арендаторов, которых мы можем припомнить. Это был довольно бесцеремонный субъект с багровой физиономией, прошедший, судя по всему, сквозь медные трубы и чертовы зубы и привыкший не унывать ни при каких обстоятельствах. Он продавал столько сигар, на сколько находилось покупателей, а остальные выкуривал сам. Он жил в доме, пока мог ладить с домовладельцем, а когда увидел, что больше ладить не удается, он преспокойно смыл свое имя с оконного стекла и смылся сам. После того обе каморки переходили из рук в руки несчетное число раз. Преемником табачного торговца стал театральный парикмахер, украсивший витрину многочисленными портретами актеров и изображениями кровавых поединков. Изготовитель болванов уступил место зеленщику, а цирюльника Мельпомены сменил портной. Так много было этих перемен, что в конце концов нам осталось только отмечать про себя своеобразные, но верные признаки того, что дом все больше теряет свое былое достоинство. Совершалось это постепенно, едва заметными переходами. Одну за другой уступали арендаторы комнаты верхнего этажа, и под конец сами они уже ютились лишь в тесных каморках, примыкавших к лавкам. И вот уже появилась на дверях у лестницы, ведущей наверх, медная табличка с четко выгравированной надписью «ШКОЛА ДЛЯ ДЕВИЦ»; за ней последовала еще одна; вскоре к ним присоединился колокольчик, потом другой.
Останавливаясь поглядеть на нашего старого друга, мы с грустью наблюдали все эти признаки нужды и думали: вот теперь уже дом дошел до последней степени падения — дальше некуда. Но мы ошиблись. Когда мы недавно заглянули в те края, оказалось, что в подвале устроили курятник и с десяток унылого вида кур забавлялись тем, что вбегали в дом с переднего крыльца и выбегали через заднее.

 

ГЛАВА IV
Скотленд-Ярд

 

Скотленд-Ярд— это маленькая, очень маленькая полоска земли между Темзой и садами Нортамберленд-Хаус, упирающаяся с одной стороны в конец Нортамберленд-стрит, а с другой — в Уайтхолл-Плейс. Несколько лет тому назад некий приезжий провинциал, заблудившийся на Стрэнде, случайно открыл эту землю и обнаружил на ней первых поселенцев: то были портной, два кухмистера, содержатель распивочной и пирожник. Кроме них, там проживало племя туземцев, рослых и сильных людей, которые каждое утро, часов в пять или шесть, отправлялись в Скотленд-Ярдские доки, доверху нагружали углем тяжелые ручные тележки и расходились во все концы города, чтобы снабдить топливом его обитателей. Когда тележка пустела, они возвращались за новым запасом угля; и так изо дня в день, круглый год.
Поселенцы кормились тем, что удовлетворяли житейские нужды людей, промышлявших этим нехитрым делом, а потому все, чем они торговали, и самые места, где происходила торговля, были приноровлены ко вкусам и желаниям этих людей, что сразу и бросалось в глаза. У портного в окне были выставлены кожаные гетры, словно сшитые на лилипута, и такая же крошечная рабочая блуза, а у дверей висели образцы мешков для угля. Обе кухмистерские прельщали взоры окороками и пудингами такой величины, что никто, кроме угольщиков, не мог бы их оценить в должной мере; а у пирожника на выскреб-ленном добела подоконнике лежали пухлые белые произведения из муки и сала, с розовыми подтеками, выразительно намекавшими на обилие сладкой начинки,— зрелище, от которого у дюжих угольщиков слюнки текли.
Но лучшим уголком Скотленд-Ярда была старая распивочная на углу. Здесь, в комнате с потемневшими от времени деревянными панелями, уютно освещенной пламенем очага и украшенной огромными стенными часами с белым циферблатом и черными стрелками, подолгу просиживали дюжие угольщики, кружку за кружкой глотая «Лучшее Пиво Барклея» и пуская клубы дыма, заволакивавшего все кругом густой темной пеленой. Отсюда до самого берега Темзы доносились их мощные голоса, когда порой в зимний вечер они затягивали веселую песню, или дружным хором подхватывали припев, так усердно нажимая на последние слова, что крыша тряслась у них над головой.

 

Здесь же старики любили пускаться в длиннейшие рассказы о том, какой была Темза в минувшие времена, когда оружейный завод еще не был построен, а о мосте Ватерлоо никто и не помышлял; окончив же рассказ, многозначительно качали головами в назидание толпившемуся вокруг них молодому поколению угольщиков, и выражали сомнение, добром ли все это кончится; после чего портной, вынув трубку изо рта, замечал, что хорошо, если добром, да только едва ли, и если что, то тут уж ничего не попишешь,— каковое загадочное суждение, высказанное пророческим тоном, неизменно встречало единодушную поддержку присутствующих. И так они продолжали пить пиво и сомневаться в будущем, пока стрелка часов не доползала до цифры десять; тут в распивочную являлась жена портного с твердым намерением загнать его домой, и вся теплая компания расходилась, чтобы на следующий вечер собраться вновь в тот же час и на том же месте, для тех же занятий и тех же разговоров.
Но вот речные баржи, шедшие снизу, стали привозить в Скотленд-Ярд тревожные вести: будто бы кто-то в Сити сказал, что лорд-мэр без обиняков грозится снести старый Лондонский мост, а на его месте построить новый. Сперва Этим слухам не придавали значения, считали их праздной болтовней досужих людей, ибо жители Скотленд-Ярда были совершенно уверены, что если бы лорд-мэр и в самом деле замыслил такое темное дело, его бы тотчас упекли в Тауэр на недельку-другую, а затем предали казни за государственную измену.
Слухи, однако, повторялись все чаще и все настойчивей, и, наконец, одна баржа вместе с грузом отборного уолсендского угля привезла вполне достоверное известие, что несколько пролетов старого моста уже закрыто для пропуска судов и что полным ходом идут приготовления к постройке нового. Какое волнение царило в тот памятный вечер в старой распивочной! Люди с тревогой смотрели друг на друга, и каждый читал на лице соседа, бледном и растерянном, те самые чувства, которые теснились и в его груди. Самый старый из угольщиков неопровержимо доказывал, что, как только будут снесены устои старого моста, вся вода из Темзы утечет и на месте реки останется сухая канава. Как будут ходить тогда угольные баржи, что ждет исконный промысел Скотленд-Ярда, чем будут существовать его обитатели? Портной в тот вечер особенно зловеще качал головой и, мрачно косясь в сторону лежавшего на столе ножа, советовал набраться терпения и ждать. Он ничего не утверждает — решительно ничего; но если лорд-мэр не падет жертвой народного гнева, то он лично будет этим весьма удивлен; вот и все.
Ждать так ждать; но баржа приходила за баржей, а о народной расправе с лорд-мэром все не было ничего слышно. Меж тем состоялась закладка нового моста; герцог — брат короля — положил первый камень. Прошли года, и мост был открыт, причем сам король совершал церемонию открытия. Что же до старого моста, то его устои были снесены в должное время; и хотя жители Скотленд-Ярда встали на другой день в полной уверенности, что смогут теперь переходить в Педларс-Эйкр, не замочив подошв,— оказалось, к их неописуемому удивлению, что Темза течет себе, как и текла.
Этот первый шаг по пути новшеств привел к совершенно иным последствиям, чем ожидали обитатели Скотленд-Ярда, и это не замедлило сказаться на их жизни. Содержатель одной из двух кухмистерских стал заискивать перед общественным мнением и заботиться о том, как бы привлечь клиентов из иного круга. Он накрыл свои столики белыми скатертями и заказал подручному маляра надпись на оконном стекле, в которой говорилось что-то насчет горячих мясных блюд от двенадцати до двух. Новое стало быстрыми шагами подбираться к самому порогу Скотленд-Ярда. В Хангерфорде открылся рынок, а на Уайтхолл-Плейс обосновалась сыскная полиция. Уличное движение в Скотленд-Ярде стало более оживленным; в палате общин прибавилось депутатских мест, новые депутаты от столицы нашли, что путь через Скотленд-Ярд удобнее и короче, и многие другие пешеходы стали следовать их примеру.
С грустью созерцали мы успехи цивилизации. У того из кухмистеров, который сумел устоять против соблазнов скатертной реформы, дела шли все хуже и хуже, а у его конкурента все лучше и лучше, и смертельная вражда возгорелась между ними. Поклонник новшеств вместо обычной кружки пива в Скотленд-Ярде пил теперь каждый вечер джин на Парламент-стрит. Пирожник остался верен старой распивочной, но завел привычку курить сигары и читать газеты и стал именовать себя кондитером. Угольщики по-прежнему собирались вечерами у знакомого камелька, но разговоры у них шли невеселые, а громких песен и выкриков не было и в помине.
Что сталось со Скотленд-Ярдом! Как изменились его прежние нравы; куда девалась сердечная простота, отличавшая некогда его обитателей! Покосившуюся старую распивочную перестроили в просторный и нарядный «Винный погреб»; буквы на вывеске, венчающей вход в него, покрыты золотой фольгой, и высокое искусство поэзии призвано возвещать прохожим, что если выпьешь такого-то элю, будешь пьян потом неделю. В окне у портного выставлена теперь коричневая хламида чужеземного покроя с шелковыми пуговицами и меховой оторочкой на вороте и обшлагах. Сам он ходит в панталонах с кантом вдоль шва; и однажды мы подсмотрели, что и его подмастерья (ибо он уже не обходится без подмастерьев) щеголяют подобными же украшениями.
На углу переулка, в кирпичном домике-коробочке открыл мастерскую башмачник, и среди прочей обуви, изготовленной на продажу, выставил в окне сапоги — настоящие веллингтоновские сапоги, каких еще несколько лет тому назад никто из местных жителей не только не видывал — даже и понаслышке не знал. А совсем недавно в другой такой же коробочке, чуть подальше, обосновалась швея; когда же мы решили, что беспокойный дух новизны уже больше не может преподнести нам никаких сюрпризов, в том же переулке объявился ювелир, который мало того что устроил в окне целую выставку позолоченных колец и медных браслетов, но еще повесил объявление — оно и сейчас там висит — о том, что «здесь прокалывают дамам уши». Швея взяла в услужение девицу, которая носит передник с карманами; а портной довел до всеобщего сведения, что мужское платье изготовляется по желанию из сукна заказчика.
Среди всей этой лихорадки перемен и нововведений лишь один человек все еще оплакивает уходящую старину Скотленд-Ярда. Одинокий и молчаливый, сидит он на деревянной скамеечке у стены углового дома, прямо против выхода на Уайтхолл-Плейс, и смотрит, как резвятся его гладкие, упитанные собаки. С людьми он не разговаривает. Этот старик — живая память Скотленд-Ярда. Год за годом проносится над его головою, но в любую погоду, в жару и в холод, в сушь и в туман, льет ли дождь, сыплет ли град или снег — он всегда там, на своем привычном месте. Горе и нужда написаны у него на лице; плечи согнулись под тяжестью лет, волосы поседели в перенесенных испытаниях, но каждый день он приходит сюда и сидит на этой скамье, погруженный в свою грустную думу о прошлом; и будет приходить каждый день, ковыляя на слабеющих ногах, до тех пор, пока сумрак могилы не скроет от него и Скотленд-Ярд и весь мир.
Пройдут еще года, и какой-нибудь ученый любитель старины из числа наших потомков, перелистывая пожелтевшую летопись тех страстей и борьбы, что в наше время сотрясали мир, наткнется, быть может, и на эти страницы; но пусть даже это будет большой знаток истории прошлых лет, умелый чтец готических письмен и опытный собиратель старинных книг —ни ученые труды всей его долгой жизни, ни пыльные тома на его полках, стоившие целое состояние, ничто не поможет ему определить былое местоположение Скотленд-Ярда и найти хотя бы одну из тех примет, которые упоминаются в нашем рассказе о нем.

 

ГЛАВА V
Сэвен-Дайелс

 

Мы всегда были уверены, что если бы Том Кинг и Француз не обессмертили ту часть Лондона, которая носит название Сэвен-Дайелс, она все равно обрела бы бессмертие сама по себе. Сэвен-Дайелс! Родина стихов и песен — первых юношеских излияний и последних жалоб умирающего,— места, освященные именами Кэтнача и Питса, при звуке которых всегда будут оживать в нашей памяти крики уличных разносчиков и музыка шарманки — даже тогда, когда грошовые песенки будут вытеснены грошовыми журнальчиками и смертная казнь отойдет в прошлое.
Взгляните на расположение улиц в округе. Распутать Гордиев узел было в свое время мудреным делом; нелегко найти выход в лабиринтах Хэмптон-Корта или Бьюла-Спа; а правильно завязать узел шейного платка (когда такие платки из негнущейся белой ткани были в моде) представляло бы самую трудную задачу на свете — если бы не существовало другой, вовсе уж не разрешимой задачи: развязать его снова. Но какая неразбериха может сравниться с неразберихой Сэвен-Дайелс? Где еще можно найти подобный лабиринт улиц, переулков, дворов, тупиков? И где еще встретишь такое смешение англичан и ирландцев, как здесь, в этой запутаннейшей части Лондона? Дерзнем заявить, что мы сомневаемся в достоверности той легенды, на которую только что ссылались. Можно представить себе человека, у которого хватит наивности прийти в набитый жильцами дом и спрашивать какого-нибудь мистера Томпсона — хотя совершенно очевидно, что в каждом, даже сравнительно небольшом лондонском доме найдется по меньшей мере двое или трое Томпсонов; но француз — француз в Сэвен-Дайелс! Скорей всего это был не француз, а ирландец. Просто Том Кинг, в образовании которого имелись существенные пробелы, не понимая половины из того, что говорил этот человек, решил, что он говорит по-французски.
Приезжий, который впервые очутился в этих местах и стоит, подобно Бельцони, на перекрестке семи неведомых путей, не зная, какой выбрать, увидит вокруг себя немало такого, что способно надолго привлечь его внимание и любопытство. От площади неправильной формы разбегаются во все стороны улицы и переулки, но глубь их тонет во мгле нездоровых испарений, что нависла над крышами домов, туманя и искажая перспективу; и на каждом углу, словно торопясь глотнуть струйку свежего воздуха, которой удалось просочиться сюда, но уже не хватает напора, чтобы рассосаться по всем окружающим закоулкам, толпятся кучки людей, чей вид и времяпрепровождение могли бы удивить всякого, кроме исконных лондонцев.
Вот тесный кружок обступил двух почтенных особ, которые, потребив за утро изрядное количество горького пива с джином, не сошлись во взглядах на некоторые вопросы частной жизни и как раз сейчас готовятся разрешить свой спор методом рукоприкладства, к большому воодушевлению прочих обитательниц этого и соседних домов, разделившихся на два лагеря по признаку сочувствия той или другой стороне.
— Всыпь ей, Сара, всыпь ей как следует! — восклицает в виде ободрения пожилая леди,, у которой, видимо, не хватило времени завершить свой туалет.— Чего ты церемонишься? Если б это мой муж вздумал угощать ее у меня за спиной, я бы ей, мерзавке, глаза выцарапала!
— Что тут случилось, сударыня? — осведомляется другая матрона, только что подоспевшая к месту действия.
— Что случилось? — подхватывает спрошенная, не спуская глаз с той из противниц, которая вызывает ее антипатию.— А то случилось, что порядочной матери семейства — я говорю про бедную миссис Салливен, у которой, слава богу, пятеро деток,— так вот порядочной матери семейства уже нельзя спокойно отлучиться по хозяйству, потому что сейчас же находятся бесстыдницы, которые норовят сманить из дому ее законного мужа, с которым она состоит в браке вот на пасху будет ровно двенадцать лет — я сама видела брачное свидетельство, когда пила у нее чай в прошлую среду. Еще я ей тогда же сказала: «Миссис Салдавен», сказала ей я...
— Это что такое значит «бесстыдницы»? — вступается представительница противной стороны, которая явно не прочь затеять дополнительный поединок и принять в нем участие. («А ну, а ну! — поддает жару случившийся тут же паренек из винной лавки.— Пропиши ей, Мэри, пусть знает!»)—Что такое значит «бесстыдницы»? — воинственно повторяет она.
— Не ваше дело, сударыня! — следует немедленный отпор.— Вы ступайте-ка лучше домой да заштопайте себе-чулки, когда протрезвитесь.
Этот выпад личного характера, намекающий не только на недостаточную воздержанность собеседницы, но и на состояние ее гардероба, естественно, возбуждает ее гнев, и она с готовностью следует энергичным советам зрителей «всыпать» обидчице. Возникает общая потасовка, после чего, выражаясь языком театральных афиш, «появляется полиция, действие переносится в полицейский участок и завершается эффектным апофеозом».

 

Кроме тех, кто толпится у дверей кабачков или принимает участие в уличных перебранках, нужно упомянуть еще любителей стоять, прислонясь к столбу. У всех столбов на улице есть свои завсегдатаи, которые с тупым упорством часами простаивают, прислонясь к ним спиной. Любопытно, что в Лондоне существует целое сословие людей, не знающих, видимо, никаких иных развлечений, кроме как стоять, прислонясь к столбу. Мы не знаем ни одного каменщика, который проводил бы свой отдых иначе — разве что в драке. Пройдитесь в будний вечер по Сент-Джайлсу — вон они, каменщики, стоят, прислонясь к столбам, в своих бумазейных рабочих блузах, перепачканных известкой и кирпичной пылью. Прогуляйтесь воскресным утром где-нибудь близ Сэвен-Дайелс — вот они опять стоят, прислонясь к столбам, только теперь на них плисовые штаны, коричневые или серые, блюхеровские башмаки, синие куртки и ярко-желтые жилеты. Ведь придет же в голову — принарядиться по-воскресному, чтобы целый день простоять, прислонясь к столбу!
Своеобразный характер этих улиц, и то, что каждая из них как две капли воды похожа на соседнюю, отнюдь не уменьшает растерянности прохожего, который впервые забрел сюда. Он видит расставленные вкривь и вкось грязные, закоптелые дома; порой вдруг открывается узкий двор, застроенный лачугами, такими же хилыми и уродливыми, как полуголые ребятишки, копошащиеся в сточных канавах. Кое-где между домами приютилась тесная и тёмная мелочная лавка, за дверью которой прилажен надтреснутый колокольчик, оповещающий о приближении покупателя или какого-нибудь юного джентльмена, в ком рано обнаружился интерес к содержимому чужих касс. Иная такая лавочка, словно ища опоры, жмётся к нарядному высокому строению, выросшему на месте приземистой грязной хибарки, где помещался кабак. На окнах с разбитыми и кое-как залепленными стеклами, в горшках, таких же грязных, как все в Сэвен-Дайелс, стоят цветы, которые цвели, должно быть, в ту пору, когда эти кварталы только строились. Лавки старьевщиков, скупающих всякую рухлядь, тряпки, кости, ржавую кухонную посуду, соперничают в чистоте с закутками кролиководов и продавцов птиц, напоминающими Ноев ковчег, с той только разницей, что ни одна здравомыслящая птица, будучи выпущена отсюда, разумеется, никогда уже не вернется назад. Лавки, где торгуют подержанными вещами (нечто вроде благотворительных Заведений для бездомных клопов), чередуются с вывесками грошовых балаганов, объявлениями содержателей частных школ, владельцев катков для белья, составителей прошений и таперов, предлагающих свои услуги для свадеб и балов; и все это вместе составляет декоративный фон, который приятно оживляют фигуры грязных мужчин, неряшливых женщин и замурзанных ребятишек, табачный дым, мелькание волана, кучи гниющих овощей и более чем сомнительных устриц, тощие кошки, унылые псы и скелетообразные куры.
Итак, внешний вид домов и их обитателей не слишком ласкает глаз; впрочем, более близкое знакомство едва ли может смягчить это первое впечатление. В каждой ком-вате — свой наниматель, и почти каждый наниматель — глава многочисленного семейства; должно быть, здесь действует тот же таинственный закон, который заставляет усиленно «плодиться и размножаться» какого-нибудь сельского священника.
Хозяин лавчонки торгует запеченными бараньими головами или занимается продажей дров или еще каким-нибудь видом коммерческой деятельности, требующим не более восемнадцати пенсов оборотного капитала; квартирой ему и его семейству служит помещение лавки и крохотная жилая комната позади. В первом этаже со стороны двора обитает семья рабочего-ирландца; со стороны улицы — семья поденщика, промышляющего выбиваньем ковров или чем придется. Во втором этаже комнату окном на улицу тоже занимает целое семейство, а в комнате окном во двор живет молодая женщина, вышивальщица, которая «любит модничать», постоянно говорит про своего «друга» и «очень о себе воображает». Население верхних этажей представляет собою точную копию населения нижних, исключая разве обитателя мансарды, бедняка из благородных, который каждое утро ходит пить кофе в соседнюю кофейню, где имеется комнатушка с камином, громко именуемая «залой», и надпись над камином вежливо призывает посетителей «во избежание недоразумений» расплачиваться «при подаче заказанного». Личность бедняка из благородных в известной мере окружена тайной, но поскольку жизнь он ведет весьма уединенную и никогда ничего не покупает (не считая перьев), кроме кружки кофе, одвопенсового хлебца и склянки чернил, соседи решили, что он сочинитель; и ходят даже слухи, будто он пишет стихи для мистера Уоррена.
Постороннему, который жарким летним вечером проходит по этим улицам, мимо крылечек, где, собравшись в кружок, судачат обитательницы дома, может показаться, будто здесь царит мир и лад и редко где встретишь таких простых, душевных людей, как коренные жители Сэвен-Дайелс. Увы! Хозяин лавчонки держит собственное семейство в постоянном страхе; выбивальщик ковров пробует на жене свое профессиональное уменье; передняя комната второго этажа питает смертельную вражду к передней комнате третьего из-за того, что в передней комнате третьего любят пускаться в пляс, как только в передней комнате второго улягутся спать; задняя комната третьего постоянно воюет с ребятами из передней комнаты первого; ирландец что ни вечер является пьяным и задирает всех соседей, а вышивальщица по всякому поводу устраивает истерики. Страсти кипят между этажами; даже подвал не желает отставать. Миссис А. надавала шлепков отпрыску миссис Б., «чтобы не кривлялся». Миссис Б. вылила кувшин воды на отпрыска миссис А., «чтобы не ругался». Призываются на подмогу мужья — в ссору втягиваются новые силы,— продолжением ее служит драка, а развязкой — приход полицейского.

 

ГЛАВА VI
Назад: НАШ ПРИХОД
Дальше: ЛОНДОНСКИЕ ТИПЫ