ГЛАВА XXXIII
Контрасты
Бросим взгляд на два дома; они не стоят бок о бок, они разделены большим расстоянием, хотя оба находятся неподалеку от великой столицы Лондона.
Первый расположен в зеленой и лесистой местности близ Норвуда. Это небольшой дом; он не притязает на величину, но построен прекрасно и отделан со вкусом.
Лужайка, мягкий, отлогий склон, цветник, купы деревьев, среди которых видны грациозные ясени и ивы, оранжерея, летняя веранда с душистыми ползучими растениями, обвивающими колонны, простота наружной отделки, благоустроенные службы (все это — в небольших размерах, отвечающих нуждам простого коттеджа) наводят на мысль об изысканном комфорте, какой, вероятно, можно найти только во дворце. Это наблюдение соответствует действительности, ибо внутреннее убранство дома отличается изяществом и роскошью. Яркие цвета, превосходно подобранные, поражают глаз на каждом шагу — в мебели (ее размеры удивительно гармонируют с видом и величиной комнат), на стенах, на полу, окрашивая и смягчая свет, врывающийся в окна и застекленные двери. Здесь есть также несколько прекрасных гравюр и картин; в причудливых закоулках и нишах много книг, а на столах игры, азартные или требующие мастерства, фантастические шахматные фигуры, кости, трик-трак, карты и, наконец, бильярд.
И, однако, несмотря на все это богатство и комфорт, в воздухе чувствуется что-то нездоровое. Не потому ли, что ковры и подушки слишком мягки, слишком заглушают шум и те, кто здесь ходит или отдыхает, делают все как бы украдкой? Не потому ли, что гравюры и картины не увековечивают высоких мыслей или деяний, не отображают природы в поэтических пейзажах, замках и хижинах, а являют собою лишь сочетания линий и красок? Не потому ли, что книги выносят все свои богатства на переплет и, если судить по большинству заглавий, они под стать гравюрам и картинам? Не потому ли, что изобилию и красоте дома то и дело противоречит преувеличенное смирение, чуть заметно проглядывающее, которое фальшиво так же, как и лицо на слишком правдиво написанном портрете, висящем на стене, либо как его оригинал, восседающий в кресле за завтраком под этим портретом? Или, быть может, потому, что оригинал — хозяин дома, — вдыхая ежедневно этот воздух, незаметно распространяет свое влияние на все, что его окружает?
В кресле сидит мистер Каркер-заведуюший. Пестрый попугай в блестящей клетке на столе теребит клювом проволоку и прогуливается вниз головой по куполу, сотрясая свое жилище и испуская пронзительные крики; но мистер Каркер не обращает внимания на птицу и с задумчивой улыбкой смотрит на картину, висящую на противоположной стене.
— Да, просто удивительное случайное сходство, — говорит он.
Быть может, это Юнона, может быть, жена Потифара или полная презрения нимфа — торговцы называли ее то так, то этак — в зависимости от спроса на рынке. На картине изображена женщина, замечательно красивая, которая, повернувшись спиной к зрителю, но обратив к нему лицо, бросает на него горделивый взгляд.
Она похожа на Эдит.
Небрежно махнув рукой в сторону картины — что это: угроза? нет, но нечто, похожее на угрозу; знак торжества? нет, но что-то похожее на торжество; воздушный поцелуй, дерзко сорвавшийся с уст? нет, но это похоже и на поцелуй, — он снова приступает к завтраку и окликает рассерженную птицу, которая, забравшись в подвешенный в клетке позолоченный обруч, напоминающий огромное обручальное кольцо, раскачивается для собственного увеселения.
Второй дом находится также за Лондоном, но в другом направлении, неподалеку от Великой северной дороги, некогда оживленной, а теперь забытой и покинутой всеми, кроме путников, бредущих пешком. Это бедный домишко, меблированный скудно, почти нищенски, но очень чистый; а простые цветы, посаженные у крыльца, и узкий палисадник свидетельствуют о старании его украсить. Местность, где он расположен, так же мало похожа на деревню со всеми ее преимуществами, как и на город. Это не город и не деревня. Первый, подобно великану в дорожных сапогах, перешагнул через нее и опустил свою кирпично-известковую подошву далеко впереди; но на пространстве, которое перешагнул великан, расположилась какая-то гнилая деревушка, а не город; здесь, среди немногочисленных высоких труб, день и ночь извергающих дым, и среди кирпичных заводов и проселков, где скошена трава, где повалились заборы, где растет пыльная крапива, где еще сохранилась местами живая изгородь и куда еще заглядывает иной раз птицелов, хотя и клянется, что больше сюда не заглянет, — здесь находится этот второй дом.
В нем живет та, что покинула первый дом из любви к отверженному брату. С ней ушел из того дома дух искупления и отошел от хозяина единственный его ангел-хранитель; но хотя его привязанность к ней угасла после этого неблагородного и оскорбительного, по его мнению, поступка и хотя он в свою очередь окончательно ее покинул, память о ней еще жива даже в его душе. Пусть свидетельствует об этом ее цветник, куда он никогда не заходит, но который содержится, несмотря на все переделки, стоившие немало хозяину дома, в таком виде, будто она покинула его только вчера.
Хэриет Каркер изменилась с тех пор, и на ее красоту упала тень более тяжелая, чем та, какую может без посторонней помощи набросить Время, как бы ни было оно всемогуще, — тень тревоги, печали и ежедневной борьбы за жалкое существование. Но красота еще сохранилась; красота кроткая, тихая, скромная, которую нужно отыскивать, ибо она не умеет выставлять себя напоказ; если бы умела — она была бы иной.
Да. Эта хрупкая, маленькая, терпеливая женщина, одетая в чистенькое платье из простой материи и не замечательная ничем, кроме скучных, домашних добродетелей, столь мало общего имеющих с обычным представлением о героизме и величии, если только их луч не озаряет жизнь великих мира сего, — а тогда эти добродетели можно отыскать на небесах, сияющие, как созвездие, — эта хрупкая, маленькая, терпеливая женщина, опирающаяся на человека еще не старого, но изможденного и седого, — его сестра, которая одна пришла к нему, покрывшему себя позором, вложила свою руку в его и с кротким спокойствием и решимостью бодро повела его по каменистой тропе.
— Еще рано, Джон, — говорит она. — Почему ты уходишь так рано?
— Всего на несколько минут раньше, чем обычно, Хэриет. Раз у меня есть время, мне бы хотелось — такая уж причуда — пройти мимо того дома, где я с ним расстался.
— Жаль, что я его не знала и ни разу не видела, Джон.
— И это к лучшему, дорогая моя, если вспомнить о его участи.
— Но я бы не могла сожалеть о нем больше, даже если бы и знала его. Разве твоя скорбь не моя? Но если бы я его знала, может быть, ты, говоря о нем, считал бы, что я разделяю твои чувства больше, чем теперь.
— Милая моя сестра! Разве я не уверен в том, что нет такой печали или радости, которую ты не разделяла бы со мной?
— Надеюсь, что уверен, Джон, потому что так оно и есть!
— Разве могла бы ты стать мне милее или ближе, чем сейчас? — сказал ее брат. — Мне кажется, что ты его знала, Хэриет, и разделяла мои чувства к нему.
Она обвила его шею рукой, опиравшейся на его плечо, и ответила нерешительно:
— Нет, не вполне.
— Да, ты права, — сказал он. — Ты думаешь, что я не причинил бы ему вреда, если бы позволил себе ближе познакомиться с ним?
— Думаю? Нет, не думаю, а знаю.
— Богу известно, что умышленно я бы не причинил ему зла, — отозвался он, грустно покачивая головой. — Но его репутация была слишком дорога мне, чтобы я рисковал повредить ей своею дружбой. Согласна ты с этим или не согласна, дорогая моя?..
— Я не согласна, — спокойно сказала она.
— Тем не менее это правда, Хэриет, и у меня легче становится на душе, когда я, вспоминая его, думаю о том, что в ту пору меня огорчало. — Он оборвал свою печальную фразу, улыбнулся ей и сказал: — До свидания.
— До свидания, дорогой Джон! Вечером, в обычное время и на прежнем месте, я тебя встречу, как всегда, когда ты будешь возвращаться домой. До свидания.
Милое лицо, которое она обратила к брату, чтобы его поцеловать, было для него родиной, жизнью, вселенной, и вместе с тем источником его возмездия и скорби. Облако, которое он видел на этом лице, хотя и светлое и безмятежное, как сияющие облака на закате солнца, а также постоянство ее и преданность и принесенные ею в жертву довольство, радость и надежды были для него горькими плодами совершенного им преступления, вечно зрелыми и свежими.
Она стояла у двери, сжав руки, и смотрела ему вслед, пока он шел мимо дома по грязному и неровному участку, который прежде (совсем недавно) был веселой лужайкой, а теперь превратился в пустырь, где поднимались среди мусора недостроенные жалкие домишки, беспорядочно разбросанные, как будто они были посеяны здесь неискусной рукой. Каждый раз, когда он оглядывался он оглянулся раза два, — ее милое лицо согревало его сердце, как светлый луч. Но когда он побрел дальше и уже не видел ее, у нее на глазах выступили слезы.
Она недолго мешкала в раздумье у двери. Нужно было исполнять повседневные обязанности, приниматься за повседневную работу — ибо эти заурядные люди, в которых нет ничего героического, часто работают не покладая рук, — и Хэриет вскоре занялась своими домашними делами. Когда с ними было покончено и жалкий домик вычищен и приведен в порядок, она с озабоченным видом пересчитала деньги — их было мало — и задумчиво вышла из дому купить провизию к обеду, придумывая, как бы сэкономить. Да, неприглядна жизнь таких смиренных людей, которые не только не кажутся героями своим лакеям и служанкам, но и не имеют ни лакеев, ни служанок, перед кем можно было бы покрасоваться своим геройством!
Пока она отсутствовала и никого не было в доме, к нему приблизился, но не с той стороны, куда ушел брат, джентльмен, быть может, уже не первой молодости, однако здоровый, цветущий и статный, с веселым ясным лицом, приятным и добродушным. Брови у него были еще черные, черными были и волосы, но седина уже заметно их посеребрила и красиво оттеняла широкий чистый лоб и честные глаза.
Постучав в дверь и не получив ответа, джентльмен сел на скамейку на крылечке и стал ждать. Ловкое движение пальцев, которыми он барабанил по скамье, напевая и отбивая такт, как будто обличало в нем музыканта, а необычайное удовольствие, какое он испытывал, напевая что-то очень медлительное и тягучее, лишенное определенного мотива, казалось, обличало в нем глубокого знатока музыки.
Джентльмен еще развивал музыкальную тему, которая все кружилась, и кружилась, и кружилась вокруг себя самой, подобно штопору, который крутят на столе, и отнюдь не приближалась к концу, когда показалась Хэриет. Увидав ее, он поднялся и остался стоять со шляпой в руке.
— Вы опять пришли, сэр! — сказала она, запинаясь.
— Я осмелился это сделать, — ответил он. — Не можете ли вы уделить мне пять минут?
После недолгих колебаний она открыла дверь и впустила его в маленькую гостиную. Джентльмен уселся там напротив нее, придвинул свой стул к столу и сказал голосом, вполне соответствовавшим его внешности, и с обаятельным простодушием:
— Мисс Хэриет, вы не можете быть гордой. В тот день, когда я зашел сюда, вы дали мне понять, что вы горды. Простите, если я скажу, что я смотрел вам в лицо, когда вы это говорили, и оно противоречило вашим словам. И снова я смотрю вам в лицо, — добавил он, ласково коснувшись ее руки, — и оно противоречит им все больше и больше.
Она была слегка смущена и взволнована и ничего не могла ответить.
— Ваше лицо — зеркало правдивости и кротости, — сказал посетитель. Простите, что я доверился ему и вернулся.
Тон, каким были сказаны эти слова, делал их совершенно непохожими на комплимент. Тон был такой чистосердечный, серьезный, сдержанный и искренний, что она наклонила голову, как будто хотела и поблагодарить его и признать его искренность.
— Разница лет, — сказал джентльмен, — и честность моих намерений дают, полагаю я, право говорить откровенно. И я это делаю; потому-то вы и видите меня вторично.
— Бывает особая гордость, сэр, — помолчав, отозвалась она, — или то, что может быть принято за гордость, но в действительности это просто чувство долга. Надеюсь, всякая другая гордость мне чужда.
— А гордость собой? — спросил он.
— И гордость собой.
— Но… простите… — нерешительно начал джентльмен. — А что вы скажете о вашем брате Джоне?
— Я горжусь его любовью, — сказала Хэриет, глядя в упор на своего гостя и мгновенно меняя тон; хотя он оставался по-прежнему сдержанным и спокойным, но была в нем глубокая, страстная серьезность, благодаря которой даже дрожащий голос свидетельствовал о ее твердости. — И горжусь им! Сэр, вы, который каким-то образом узнали историю его жизни и повторили ее мне, когда были здесь в последний раз…
— Только для того, чтобы завоевать ваше доверие, — перебил джентльмен. — Ради бога, не подумайте…
— Я уверена, — сказала она, — что вы заговорили о ней с добрым и похвальным намерением. В этом я совершенно уверена.
— Благодарю вас, — отозвался гость, быстро пожав ей руку. — Я вам очень признателен. Уверяю вас, вы отдаете мне должное. Вы начали говорить, что я, знающий историю жизни Джона Каркера…
— Вы можете обвинить меня в гордыне, — продолжала она, — когда я говорю, что горжусь им. Да, горжусь. Вам известно, что было время, когда я им не гордилась — не могла гордиться, — но время это прошло. Унижение в течение многих лет, безропотное искупление вины, искреннее раскаяние, мучительное сожаление, страдания, которые, как мне известно, причиняет ему даже моя любовь, так как он считает, что я заплатила за нее дорогой ценой, хотя богу известно, что я была бы совершенно счастлива, если бы только он перестал горевать!.. О сэр, после всего, что я видела, умоляю вас, если вы будете облечены властью и кто-нибудь провинится перед вами, никогда, ни за какую провинность не налагайте кары, которую нельзя отменить, пока есть бог на небе, заставляющий изменяться сердца, им созданные.
— Ваш брат стал другим человеком, — сочувственно отозвался джентльмен. — Уверяю вас, что я в этом не сомневаюсь.
— Он был другим человеком, когда совершил преступление, — сказала Хэриет. — Он другой человек сейчас и стал самим собой, поверьте мне, сэр!
— Но мы живем по-прежнему, — сказал посетитель, рассеянно потерев лоб рукой и задумчиво барабаня пальцами по столу, — по-прежнему, не отступая от заведенного порядка, изо дня в день, и не можем ни заметить, ни проследить этих перемен. Они… они относятся к метафизике. Нам… нам не хватает для них досуга. У нас… у нас не хватает мужества. Этому не обучают в школах и колледжах, и мы не знаем, как за это взяться. Одним словом, мы чертовски деловые люди, — сказал джентльмен, подходя к окну и снова возвращаясь и усаживаясь с видом чрезвычайно недовольным и раздосадованным.
— Право же, — продолжал джентльмен, опять потерев себе лоб и барабаня пальцами по столу, — у меня есть основания полагать, что такая однообразная жизнь, изо дня в день, может примирить человека с чем угодно. Ничего не видишь, ничего не слышишь, ничего не знаешь; Это факт. Мы принимаем все, как нечто само собой разумеющееся, так и живем, и в конце концов все, что мы делаем — хорошее, дурное или никакое, — мы делаем по привычке. Только на привычку я и могу сослаться, когда придется мне оправдываться на смертном одре перед своею совестью. "Привычка, — скажу я. — Я был глух, нем, слеп и неспособен на миллион вещей по привычке". — "Действительно, это очень деловое объяснение, мистер такой-то, — скажет Совесть, — но здесь оно не поможет!"
Джентльмен встал, снова подошел к окну и вернулся, не на шутку взволнованный, хотя это волнение и выражалось своеобразно.
— Мисс Хэриет, — сказал он, садясь на стул, — я бы хотел, чтобы вы разрешили мне быть вам полезным. Посмотрите на меня: вид у меня должен быть честный, ибо я знаю, что сейчас я честен. Не так ли?
— Да, — с улыбкой ответила она.
— Я верю всему, что вы сказали, — продолжал он. — Я горько упрекаю себя за то, что двенадцать лет я мог знать и видеть это и знать и видеть вас, и, однако, не знал и не видел. Вряд ли мне толком известно, как я вообще пришел сюда — я, раб не только моих собственных привычек, но привычек других людей! Но теперь, когда я все-таки пришел, разрешите мне сделать что-нибудь для вас. Я прошу со всею честностью и уважением. Вы удивительным образом пробуждаете во мне и то и другое. Разрешите мне что-нибудь сделать.
— Мы ни в чем не нуждаемся, сэр.
— Вряд ли, — возразил джентльмен. — Думаю, что это не совсем так. Есть кое-какие маленькие радости, которые могли бы скрасить вашу жизнь и его. И его! — повторил он, полагая, что произвел на нее впечатление. — Я по привычке своей думал, что для него ничего нельзя сделать; что все решено и покончено; словом — вовсе об этом не думал. Теперь я рассуждаю иначе. Разрешите мне сделать что-нибудь для него. Да и вам, — добавил посетитель с заботливой нежностью, — следует хорошенько следить за своим здоровьем ради него, а я опасаюсь, что оно пошатнулось.
— Кто бы вы ни были, сэр, — отозвалась Хэриет, подняв на него глаза, я вам глубоко благодарна. Я чувствую, что вы хотите сделать нам добро и никаких других целей не преследуете. Но мы уже много лет ведем такую жизнь, и отнять у брата хоть частицу того, что сделало его таким дорогим для меня и доказало его благородную решимость, умалить в какой-то мере его заслугу, заключающуюся в том, что он в одиночестве, без всякой помощи, никому неведомый и всеми забытый, заглаживает свою вину, — значило бы лишить утешения и его и меня, когда для каждого из нас пробьет тот час, о котором вы только что говорили. Эти слезы выражают мою благодарность вам лучше, чем любые слова. Прошу вас, верьте этому!
Джентльмен был растроган и поднес к губам протянутую ему руку так, как мог бы любящий отец поцеловать руку примерной дочери, но с большим благоговением.
— Если настанет день, — сказала Хэриет, — когда он будет отчасти восстановлен в том положении, которого лишился…
— Восстановлен? — с живостью воскликнул джентльмен. — Как можно на это надеяться! В чьей власти его восстановить? Разумеется, я не ошибаюсь, полагая, что завоевание им бесценного сокровища, благословения всей его жизни, является одной из причин вражды к нему его брата.
— Вы касаетесь предмета, о котором никогда не бывает речи между нами. Даже между нами, — сказала Хэриет.
— Прошу прощения, — сказал гость. — Мне бы следовало это знать. Умоляю вас, забудьте об этих неуместных словах. А теперь я не смею больше настаивать, ибо я не уверен, вправе ли я это делать, — хотя, бог знает, быть может, даже это сомнение тоже является одной из привычек, — добавил джентльмен, снова с безнадежным видом потирая лоб. — Разрешите же мне, человеку чужому и в то же время не чужому, просить вас о двух одолжениях.
— О каких? — осведомилась она.
— Если по какой-нибудь причине вы измените свое решение, позвольте мне быть вашей правой рукой. Тогда я назову вам свое имя; сейчас это бесполезно, да и вообще имя мое негромкое.
— Выбор друзей у нас не так велик, чтобы мне приходилось раздумывать, ответила она со слабой улыбкой. — Я могу это обещать.
— Разрешите мне также иногда, ну, скажем, по понедельникам, в девять утра, — еще одна привычка, должно быть, я деловой человек, — сказал джентльмен, обнаруживая странное желание попенять за это самому себе, разрешите мне проходить мимо вашего дома, чтобы увидеть вас в дверях или в окне. Я не прошу позволения заходить к вам, хотя в этот час вашего брата нет дома. Я хочу только знать для собственного успокоения, что вы здоровы, и, не навязываясь вам, напоминать своей особой, что у вас есть друг — немолодой друг, который уже начал седеть и скоро будет совсем седым, друг, всегда готовый вам служить.
Милое лицо доверчиво обратилось к нему. Оно давало согласие.
— Я полагаю, как и в прошлый раз, — вставая, сказал джентльмен, — что вы не намерены сообщить о моем визите Джону Каркеру из боязни, как бы он не был огорчен тем, что мне известна ею история. Я этому рад, потому что это выходит из обычной колеи и… опять привычка! — воскликнул джентльмен, нетерпеливо оборвав фразу. — Как будто нет лучшего пути, чем обычная колея!
С этими словами он повернулся к двери, вышел со шляпой в руке на крылечко и попрощался с Хэриет с тем безграничным уважением и непритворным участием, какие не даются никаким воспитанием, внушают самое глубокое доверие и могут излиться только из чистого сердца.
Много полузабытых чувств пробудило это посещение в душе сестры. Так давно ни один гость не переступал порога их дома, так давно ни один сочувственный голос не звучал печальною музыкой в ее ушах, что лицо незнакомца в течение многих часов стояло у нее перед глазами, когда она сидела с шитьем у окна; и ей казалось, что она снова и снова слышит его слова. Он коснулся той струны, от прикосновения, к которой вся жизнь ее раскрывалась; и если она переставала думать о нем на короткое время, то лишь потому, что образ его заслоняли другие образы, связанные с одним воспоминанием, на котором зиждилась вся эта жизнь.
Размышляя и работая, то принуждая себя подолгу заниматься шитьем, то рассеянно опуская работу на колени, чтобы отдаться потоку мыслей, Хэриет Каркер не заметила, как пролетели часы. Небо, ясное и чистое утром, постепенно затянулось тучами; подул резкий ветер; полил дождь, и густой туман, спустившись на далекий город, скрыл его из виду.
В такие дни она часто посматривала с состраданием на путников, которые брели в Лондон по большой дороге мимо ее дома, брели со стертыми ногами и усталые, пугливо глядя на огромный город впереди, как бы предчувствуя, что там их нищета будет лишь каплей в море или песчинкой на морском берегу; они шли дрожа, съежившись под беспощадным ветром, и казалось, будто сами стихии их отвергают. День за днем плелись эти странники, но всегда, как ей казалось, в одном направлении — всегда по дороге к городу. Поглощенные его необъятностью, к которой их словно притягивали какие-то злые чары, они никогда не возвращались. Добыча для больниц, кладбищ, тюрем, реки, лихорадки, безумия, порока и смерти! Они шли навстречу чудовищу, ревущему вдали, и погибали.
Выл пронизывающий ветер, шел дождь, и мрачно хмурился день, когда Хэриет, оторвав взгляд от работы, которою долго занималась с неослабным упорством, увидела одного из этих путников.
Женщина. Одинокая женщина лет тридцати, высокая, статная, красивая, в нищенской одежде; грязь, подобранная на многих проселочных дорогах во всякую погоду — пыль, мел, глина, песок, — облепила под проливным дождем ее серый плащ; она была без шляпы, и ее пышные черные волосы были защищены от дождя только рваным носовым платком, концы которого, вместе с прядями волос развеваясь на ветру, падали ей на глаза, и она должна была часто останавливаться, чтобы откинуть их назад и бросить взгляд на дорогу.
Как раз в такой миг ее заметила Хэриет. Подняв обе руки к загоревшему лбу и проведя ими по щекам, женщина отстранила мешавшие ей пряди и открыла лицо, отличавшееся красотой смелой и презрительной; в нем было дерзкое и порочное равнодушие к чему-то более важному, чем погода, небрежное безразличие ко всему, что послало на ее непокрытую голову небо и земля; и это выражение, и нищета ее, и одиночество тронули сердце Хэриет, ее ближней. Она задумалась о том, что было извращено и опошлено не только в наружности, но и в душе этой женщины; о скромной прелести ума, огрубевшего и ожесточившегося не менее, чем тонкие и нежные черты; о многих дарах творца, подхваченных вихрем, так же как эти всклоченные волосы; о загубленной красоте под хлещущим ветром и надвигающейся ночью.
Размышляя об этом, она не отвернулась с брезгливым негодованием слишком многие из сострадательных и мягких женщин делают это слишком часто, — но пожалела ее.
Ее падшая сестра шла, глядя прямо перед собой, стараясь пронизать острым взором туман, которым был окутан город, и непрестанно посматривая по сторонам с недоумевающим и неуверенным видом человека, незнакомого с местностью. Хотя походка ее была твердая и решительная, она устала и после недолгих колебаний присела на кучу камней, не пытаясь укрыться от дождя.
Она сидела как раз напротив дома. Опустив на мгновение голову на обе руки, она снова подняла ее, и глаза ее встретились с глазами Хэриет.
В одну секунду Хэриет очутилась у двери; женщина, повинуясь зову, встала и медленно приблизилась к ней, во вид у нее был не очень дружелюбный.
— Почему вы отдыхаете под дождем? — мягко спросила Хэриет.
— Потому что мне больше негде отдохнуть, — последовал ответ.
— Но тут поблизости можно найти кров. Вот здесь, — указала она на крылечко, — лучше, чем там, где вы были. Отдохните здесь.
Женщина посмотрела на нее недоверчиво и удивленно, но ничем не проявляя своей благодарности; она уселась и сняла стоптанный башмак, чтобы вытряхнуть забившиеся в него мелкие камешки и пыль; нога была рассечена и окровавлена.
Когда Хэриет вскрикнула от жалости, женщина с презрительной и недоверчивой улыбкой подняла на нее глаза.
— Какое значение имеет израненная нога для такой, как я? — сказала она. — И какое значение имеет моя израненная нога для такой, как вы?
— Войдите в дом и обмойте ее, — кротко сказала Хэриет, — а я вам дам чем перевязать.
Женщина схватила ее руку, притянула к себе и, прижав к своим глазам, заплакала. Не так, как плачут женщины, но как плачет мужчина, случайно поддавшийся слабости, — прерывисто дыша и стараясь оправиться, что свидетельствовало о том, как несвойственно было ей такое волнение.
Она позволила ввести себя в дом и, по-видимому, скорее из благодарности, чем из жалости позаботиться о себе, обмыла и перевязала натруженную ногу. Потом Хэриет уделила ей часть своего скудного обеда, и когда та поела, впрочем очень немного, Хэриет попросила ее перед уходом (так как женщина намеревалась идти дальше) высушить платье у камина. И снова скорее из благодарности, чем из заботливого отношения к самой себе, она села перед камином, сняла платок с головы и, распустив свои густые мокрые волосы, спускавшиеся ниже талии, стала сушить их, вытирая ладонями и глядя на огонь.
— Вероятно, вы думаете о том, что когда-то я была красива, — сказала она, неожиданно подняв голову. — Думаю, что была; да, конечно, была. Смотрите!
Грубо, обеими руками она приподняла свои волосы, вцепившись в них так, будто хотела вырвать их с корнем, потом снова их опустила и закинула за плечо, словно это был клубок змей.
— Вы чужая в этих краях? — спросила Хэриет.
— Чужая, — отозвалась она, останавливаясь после каждой короткой фразы и глядя на огонь. — Да. Вот уже десять или двенадцать лет как чужая. У меня не было календаря там, где я жила. Десять или двенадцать лет. Я не узнаю этой местности. Она очень изменилась с той поры, как я отсюда уехала.
— Вы были далеко отсюда?
— Очень далеко. Нужно месяцы плыть по морю, и все-таки будет еще далеко. Я была там, куда ссылают каторжников, — добавила она, глядя в упор на свою собеседницу. — Я сама была одной из них.
— Бог да поможет вам и да простит вас! — последовал кроткий ответ.
— Ах, бог да поможет мне и да простит меня! — отозвалась та, кивая головой и не спуская глаз с огня. — Если бы люди помогали кое-кому из нас чуточку больше, быть может, и бог поскорее простил бы всех нас.
Но ее растрогал серьезный тон и милое лицо, в котором было столько нежности и никакого осуждения, и она добавила не так резко:
— Должно быть, мы с вами ровесницы. Если я старше вас, то не больше, чем на год, на два. О, подумайте об этом!
Она раскинула руки, словно самый вид ее должен был показать как пала она нравственно, и, уронив их, понурила голову.
— Нет такого проступка, который нельзя было бы загладить. Никогда не поздно исправиться, — сказала Хэриет. — Вы раскаиваетесь…
— Нет! — возразила та. — Я не раскаиваюсь. Не могу раскаиваться. Я не из такой породы. Почему я должна раскаиваться, когда все живут, как ни в чем не бывало? Мне говорят о раскаянии. А кто раскаивается в том зле, какое причинили мне?
Она встала, повязала голову платком и повернулась к выходу.
— Куда вы идете? — спросила Хэриет.
— Туда! — ответила она, указывая рукой. — В Лондон.
— Есть у вас там какое-нибудь пристанище?
— Кажется, у меня есть мать. Она заслуживает называться матерью не больше, чем ее жилище — пристанищем, — ответила та с горьким смехом.
— Возьмите! — воскликнула Хэриет, сунув ей в руку деньги. — Старайтесь не сбиться с пути. Здесь очень мало, но, быть может, на один день это отвратит от вас беду.
— Вы замужем? — тихо спросила та, взяв деньги.
— Нет. Я живу здесь с братом. Мы мало что можем уделить бедным, иначе я дала бы вам больше.
— Вы позволите мне поцеловать вас?
Задав этот вопрос, женщина, принявшая от нее милостыню, не видя на лице ее ни гнева, ни отвращения, наклонилась к ней и прижалась губами к ее щеке. Снова она схватила ее руку и прикрыла ею свои глаза; потом она ушла.
Ушла в надвигающуюся ночь, навстречу воющему ветру и хлещущему дождю, направляясь к окутанному туманом городу, туда, где мерцали неясные огни; и ее черные волосы и концы небрежно повязанного платка развевались вокруг ее смелого лица.