Книга: Чарльз Диккенс. Собрание сочинений в 30 томах. Том 22
Назад: ГЛАВА VIII Партия в карты
Дальше: ГЛАВА X Тень облекается плотью

ГЛАВА IX
Сыграли

 

 

В то время как Сидни Картон с тюремной овечкой, закрывшись в соседней комнате, разговаривали так тихо, что оттуда не доносилось ни звука, мистер Лорри неодобрительно и с подозрением поглядывал на Джерри. Смущенный вид честного ремесленника, которому было явно не по себе от этого взгляда, не внушал доверия; переминаясь с ноги на ногу, как будто у него их было по меньшей мере штук пятьдесят и ему надо было непременно испробовать их одну за другой, он с каким-то подозрительным упорством внимательно разглядывал свои ногти, а когда мистеру Лорри удавалось перехватить его взгляд, он начинал смущенно покашливать себе в руку, а говорят, люди, у которых душа нараспашку, никогда не страдают такими приступами кашля.
— Джерри! — окликнул мистер Лорри. — Подите-ка сюда!
Мистер Кранчер подошел не прямо, а боком, выставив одно плечо вперед.
— Чем вы еще занимались, кроме того, что были рассыльным?
Мистер Кранчер долго раздумывал, вперив умоляющий взгляд в своего патрона, и, наконец, его осенило.
— По земельной части работал, — смиренно пробормотал он.
— Я подозреваю, — сказал мистер Лорри, сердито грозя ему пальцем, — что вы, прикрываясь своей службой рассыльного в солидной почтенной фирме Теллсона, занимались какими-то постыдными делами. Если это так, не думайте, что я буду потакать вам, когда мы вернемся в Англию. И не надейтесь, что я буду молчать об этом. Я не допущу никаких злоупотреблений именем Теллсона.
— Смею надеяться, сударь, — растерянно забормотал пристыженный мистер Кранчер, — что такой джентльмен, как вы, которому я имел честь служить верой и правдой, до седых волос дослужился, не позволит себе сгоряча погубить человека, даже если бы все то, что вы изволили говорить, было правдой. Я не говорю, что это правда, но даже если бы оно и было так, разве вся вина на одной стороне? Надо же принять во внимание и другую сторону. Что же тогда сказать про наших знаменитых лекарей? Кто как не они наживаются на том, на чем честный ремесленник еле-еле заработает себе грош на пропитание, или и того меньше? Он себе золото гребет да откладывает, ездит в банк к Теллсону да растит себе капитал, а сам глядит да помаргивает. Ты ему подошел дверцу открыть, честь по чести, а он тебе подмигнет своим докторским глазом, где тут против него устоять честному ремесленнику — это же клиент Теллсона! Вот тут поди разберись, кто из них виноват, кто кого вводит в обман да злоупотребляет именем Теллсона. А то выходит — с гуся вода, а с гусака перья! А тут еще миссис Кранчер, не скажу сейчас, а вот когда мы еще дома в Англии были, — да ей только повод дай, она опять за свое примется, — как я за дело, она мне наперекор головой об пол бухается, богу молится, чтобы меня в разоренье ввести, вот так оно одно к одному и получается — себе в убыток! Уж, верно, эти лекарские жены не бухаются мужьям наперекор, за ними этого не водится. Они для мужей стараются, усердствуют, чтобы им господь бог больных побольше послал. А ведь в этом деле, сами знаете, одно за собой другое тянет, одно без другого не обходится. И опять же вся эта приходская братия, могильщики, гробовщики, сторожа кладбищенские (уж такой народ скаредный! И со всеми надо делиться!) — много ли после всего этого честному человеку останется, даже если он за такое дело взялся? Да ежели что и заработает, все равно ему это впрок не пойдет, мистер Лорри: не будет ему от этого добра, нет! Только у него и думы, как бы ему с этим делом распутаться. Вот как оно, к примеру сказать, получается — ежели, конечно, все это на самом деле так было.
— Тьфу! — вырвалось у мистера Лорри, хотя по всему было видно, что он несколько смягчился. — Мне просто гадко смотреть на вас!
— Позвольте покорнейше просить вас, сэр, — продолжал мистер Кранчер, — ежели бы оно, конечно, на самом деле так было, — а я не говорю, что оно так было…
— Не виляйте, Джерри, — одернул его мистер Лорри.
— Нет, нет, что вы, помилуйте, сэр, — поспешно ответил мистер Кранчер, как если бы это было совсем не в его натуре, — но вот ежели бы оно так было, вот о чем я хотел покорнейше просить вашу милость: на той самой табуретке у ворот Тэмпл-Бара сидит теперь мой сын, которого я воспитывал и растил, чтобы он служил у вас на посылках, исполнял все ваши приказания, бегал по вашим поручениям и слушался вас беспрекословно, даже если бы вы заставили его вверх ногами стоять. Так вот, ежели бы оно так было, а я, сэр, не говорю этого (потому как я не хочу вилять), я бы осмелился вас покорнейше просить за моего сына, позвольте ему занять место отца, чтобы он мог стать опорой своей матери, и не губите, сэр, его отца, дайте ему искупить свою вину и стать исправным могильщиком, чтобы он на совесть закапывал то, что ему случалось откопать — ежели с ним такое случалось, — и мог бы поручиться, что, уж коли он кого зароет, никто того из земли не выроет. Вот, сэр, о чем я хотел покорнейше просить вас, — заключил мистер Кранчер, старательно утирая пот со лба и как бы показывая этим жестом, что он выговорил все. — Как поглядишь на то, что здесь творится, невольно задумаешься, сэр, — этакие ужасы кругом, пропасть людей — и все без голов. Какая же на них теперь цена, разве что за доставку, да и кто за это что даст, бери да неси куда хочешь. Да, сэр, человеку, который наглядится на все это, какие только мысли не лезут в голову, вот я и позволил себе, сэр, выложить вам все начистоту, чтобы вы знали, сэр, что у меня теперь совсем не то на уме, а коли бы это не так было, разве меня кто за язык тянул, какой бы мне был расчет вам об этом говорить?
— Вот это, пожалуй, правда, — сказал мистер Лорри. — И не говорите мне больше ничего. Может статься, я и окажу вам поддержку, если вы это заслужите и раскаетесь, — не на словах, а на деле. Слов я от вас слышал более чем достаточно.
Мистер Кранчер, попятившись, поднес два пальца ко лбу, и в это время Сидни Картон с фискалом вышли из темной комнаты.
— Adieu, мосье Барсед, — сказал Сидни, — итак, мы с вами сговорились, и вы можете не опасаться, вам от меня ничего не грозит.
И он сел на стул у камина и, облокотившись на спинку, повернулся к мистеру Лорри. Когда они остались одни, мистер Лорри поинтересовался, удалось ли ему чего-нибудь добиться.
— Очень немногого. Если дело обернется плохо, меня пропустят в тюрьму повидаться с ним.
Лицо мистера Лорри омрачилось.
— Это все, чего я мог добиться, — сказал Картон. — Требовать от него большего опасно, как бы не подвести под гильотину, а он правильно сказал, хуже этого с ним ничего не может случиться, даже и по доносу. Тут уж, как ни грустно, а приходится пасовать, ничего не попишешь.
— Но ведь если дело в суде кончится плохо, свиданье с вами его не спасет.
— А я и не говорю, что спасет.
Мистер Лорри медленно отвел глаза и уставился в огонь. Чувство глубокой жалости и сострадания к Люси и этот неожиданно обрушившийся удар вторичного ареста сразили старика; последнее время он жил в непрестанном беспокойстве, силы его были надорваны, он не мог совладать с собой, слезы покатились по его щекам.
— Хороший вы человек и преданный друг, — каким-то изменившимся голосом промолвил Картон. — Простите, что я позволяю себе говорить о том, чего мне не следовало бы замечать. Но если бы мой отец плакал при мне, я не мог бы смотреть на это безучастно. А ваше горе внушает мне такое же глубокое уважение, как если бы вы были моим отцом. Бог помиловал вас от этого несчастья!
Последние слова вырвались у него как бы нечаянно, но все, что он говорил до этого, было проникнуто таким искренним уважением и сочувствием, что мистер Лорри, который никогда не видел его таким, невольно пораженный этой переменой, растроганно протянул ему руку. И Картон молча, с чувством пожал ее.
— Так вот, что касается бедняги Дарнея, — помолчав, сказал Картон, — не говорите ей ни о встрече с Барседом, ни о нашем с ним уговоре. Ей все равно не позволят увидеться с ним, а она может подумать, что я добивался этого свидания, чтобы передать ему средство избежать казни.
Мистеру Лорри это не приходило в голову; он быстро взглянул на Картона, стараясь прочесть по его лицу, не это ли он в самом деле задумал; да, так оно, по-видимому, и было. Картон ответил ему спокойным понимающим взглядом.
— Да мало ли что она может подумать, — продолжал Картон, — и все это будет только лишнее мученье и страх. Вы ей ничего не говорите про меня, мне лучше у них и не появляться, я ведь вам так и сказал, когда приехал. Если я смогу хоть чем-нибудь быть ей полезен, я, конечно, и так все сделаю, не показываясь к ним. Вы, надеюсь, пойдете туда сегодня? Она, должно быть, в отчаянии!
— Да, я сейчас к ним иду.
— Вот это хорошо. Она ведь так привязана к вам, так доверяет вам. Что, она очень изменилась?
— Измучилась очень, видно, что у нее душа не на месте. Но хороша, как ангел, — все такая же.
— Ах! — вырвалось у Картона.
Был ли это протяжный вздох, или стон, или сдавленное рыдание? — Мистер Лорри невольно поднял глаза, и взгляд его остановился на лице Картона, освещенном пламенем камина. Что-то словно пробежало по этому лицу — тень или отсвет огня, старик не мог уловить, — так в ветреный облачный день скользит по склону холма солнечный свет, перемежаясь с тенью, — Картон наклонился и толкнул носком сапога отлетевшую на край головешку. В красном свете камина, озарившем его светлый дорожный сюртук и ботфорты с высокими отворотами, какие тогда носили, он казался очень бледным; длинные темные волосы беспорядочно свисали на плечи. Он, по-видимому, задумался, и мистер Лорри, удивленный его нечувствительностью к жару, только успел предостеречь его, как головешка, которую он придерживал носком сапога, вспыхнула и рассыпалась у него под ногой.
— Я и забыл, — сказал Картон.
Взгляд мистера Лорри снова задержался на его лице. Он обратил внимание на его изможденный вид, что-то болезненно-горестное проступало в этих красивых чертах — мистеру Лорри невольно вспомнились лица узников, которых он видел сегодня, — вот точно такое же выражение застыло на лице Картона.
— А вы уже совсем покончили с делами, сэр? — спросил Картон, поворачиваясь к нему.
— Да. Я вам вчера только начал говорить, когда Люси с отцом неожиданно пришли сюда вечером, что я, наконец, разобрался во всем, в чем здесь можно было разобраться. Понадеявшись, что у них теперь все благополучно и я могу спокойно уехать, я уже достал подорожную и пропуск и совсем приготовился к отъезду. Некоторое время оба сидели молча.
— Вы прожили большую жизнь, сэр, есть на что оглянуться, — задумчиво проговорил Картон.
— Да. Семьдесят семь стукнуло.
— И ваша жизнь была полезна; вы неустанно работали, и все относились к вам с уважением, доверяли вам, полагались на вас.
— Я всю жизнь при деле, с тех пор как я себя помню, еще мальчиком.
— И вот смотрите, какое положение вы занимаете в семьдесят семь лет. Многие будут горевать, когда вы покинете свое место.
— Я старый одинокий человек, холостяк, — отвечал мистер Лорри, качая головой. — Обо мне некому плакать.
— Как вы можете так говорить! А она не будет о вас плакать? А ее дочка?
— Да, да! Благодарение господу богу! Я просто не так выразился.
— Да, вам есть за что благодарить бога, разве нет?
— Несомненно!
— Если бы вы сегодня, оставшись наедине с самим собой, действительно почувствовали свое одиночество и сказали себе: «Я не заслужил ничьей любви, ни привязанности, ни благодарности, ни уважения; ни одно человеческое существо не питает ко мне добрых чувств; я никому не приносил пользы и не совершил ничего хорошего, чтобы оставить по себе добрую память», вот тогда в ваши семьдесят семь лет вы бы семьдесят семь тысяч раз прокляли свою жизнь. Разве не правда?
— Правда, мистер Картон, так оно, верно, и было бы.
— Мне хочется задать вам один вопрос: когда вы вспоминаете свое детство, оно вам кажется ужасно далеким? Дни раннего детства, когда вы сидели на коленях у своей матушки, — вам, наверно, кажется, что это было бог весть как давно!
Мистер Лорри, растроганный его необычайной мягкостью, отвечал задумчиво:
— Так мне казалось лет двадцать назад, а теперь — нет. Когда жизнь подходит к концу, ты словно завершаешь круг и все ближе подвигаешься к началу. Так высшее милосердие сглаживает и облегчает для нас конец нашего земного пути. Все чаще встают теперь передо мной воспоминания, которые, казалось, давным-давно были погребены. Мне вспоминается моя дорогая матушка, совсем молодая, красивая (а я-то — такой старик!), и я переношусь душой в ту счастливую пору, когда мир еще не предстал передо мной в своем истинном свете, да и во мне еще не так укоренились мои недостатки к слабости.
— Ах, как мне все это знакомо! — с просветлевшим лицом вскричал Картон. — И после этого даже как будто становишься лучше.
— Да, пожалуй.
Картон поднялся помочь старику надеть пальто.
— Но ведь вы-то, — сказал мистер Лорри, продолжая разговор, — вы еще так молоды!
— Да, — промолвил Картон. — Я, конечно, не стар, но я смолоду шел не по тому пути, каким приходят к старости. Да что обо мне говорить.
— Ну, а уж обо мне-то тем более, — сказал мистер Лорри. — Вы идете?
— Я вас провожу до ее ворот. Вы ведь знаете, какой я бродяга, люблю шататься по ночам. Если меня долго не будет сегодня, не беспокойтесь, утром я непременно появлюсь. Вы завтра пойдете на суд?
— Да, к несчастью.
— Я тоже пойду. Но только я буду в толпе. Мой фискал прибережет для меня местечко. Обопритесь на меня, сэр.
Мистер Лорри взял Картона под руку, и они спустились по лестнице и вышли на улицу. Через несколько минут они остановились у ворот дома, куда шел мистер Лорри, и Картон простился с ним; но он подождал, когда ворота захлопнулись, снова подошел к ним и дотронулся до них рукой. Он слышал, что Люси каждый день ходила стоять у тюрьмы.
— Вот здесь она проходила, — промолвил он, оглядываясь по сторонам, — потом поворачивала сюда и, должно быть, всякий раз ступала по этим плитам. Пойду-ка и я сейчас той же дорогой.
Часы пробили десять, когда он остановился против тюрьмы на том самом месте, где столько раз, изо дня в день простаивала Люси. Пильщик уже закрыл свою мастерскую и вышел покурить на крыльцо.
— Добрый вечер, гражданин, — сказал Сидни Картон, видя, что тот уставился на него с любопытством.
— Добрый вечер, гражданин.
— Ну, как дела в Республике?
— Вы, верно, спрашиваете про Гильотину? Неплохо. Шестьдесят три нынче. Скоро, гляди, и до сотни дойдем. Самсон со своими помощниками жалуются, говорят, из сил выбились. Ха-ха-ха! Чудак он, этот Самсон! А цирюльник знатный!
— Вы что, часто ходите смотреть…
— Как он бреет? Всегда хожу, ни одного дня не пропустил. Вот это мастер! Видали вы, как он работает?
— Нет, никогда не видал.
— А вы сходите посмотрите, когда у него хороший привоз, как, например, нынче. Вы только представьте себе, гражданин, — шестьдесят три головы, и я не успел даже вторую трубку докурить. Двух трубок не выкурил! Правду вам говорю!
Человечек, ухмыляясь, тыкал в Картона своей трубкой, поясняя, как он ведет счет, сколько голов можно отрубить и за какое время, а Картону, глядя на него, так хотелось свернуть ему шею, что он поспешил отойти.
— А вы разве англичанин, что ходите в английском платье? — окликнул его пильщик.
— Англичанин, — отвечал Картон, оборачиваясь и замедляя шаг.
— А говорите как француз.
— Я здесь учился, когда еще студентом был.
— Ага! Совсем как настоящий француз! Доброй ночи, англичанин.
— Доброй ночи, гражданин.
— А вы сходите непременно поглядеть на нашего брадобрея, — крикнул ему вдогонку пильщик, — да не забудьте взять с собой трубку!
Скрывшись из глаз пильщика, Сидни прошел несколько шагов, остановился у фонаря посреди улицы и, вынув карандаш, написал что-то на клочке бумаги. Потом решительным шагом, как человек, хорошо знающий дорогу, быстро зашагал по грязным неосвещенным улицам, которые были теперь еще грязнее, чем раньше, потому что в страшные дни террора даже самые бойкие и людные улицы совсем не убирались. В темном кривом переулке, круто поднимающемся в гору, он остановился у лавки аптекаря. Это была темная невзрачная лавчонка, не внушающая доверия, и хозяин ее, маленький невзрачный человек, тоже не внушающий доверия, уже собирался запирать на ночь.
Картон подождал, пока он вернулся к прилавку, вежливо поздоровался и положил перед ним клочок бумаги.
— Фью! — тихонько свистнул аптекарь, прочитав бумажку.
Сидни молчал.
— Это для вас, гражданин? — спросил аптекарь.
— Да, для меня.
— Держите их в отдельности, эти порошки, гражданин. Вы знаете, что получится, если их смешать?
— Знаю отлично.
Аптекарь приготовил порошки и дал Картону несколько маленьких пакетиков. Картон спрятал их один за другим во внутренний карман сюртука, отсчитал деньги, простился и вышел из лавки.
— Ну, сегодня все, — промолвил он, закинув голову и глядя вверх на вынырнувший из-за облаков месяц, — до завтра. А спать — не заснешь!
Он сказал это не обычным своим небрежным тоном. В этих словах, которые он произнес вслух, глядя вверх на быстро бегущие облака, не было ни пренебрежения, ни вызова; в них скорее чувствовалась глубокая удовлетворенность усталого человека, который долго плутал, сбившись с дороги, отчаивался, но, наконец, вышел на верный путь и видит, что его странствие подходит к концу.
Тому назад много лет, в ранней юности, когда он в кругу своих сверстников считался одним из самых способных юношей, подающим блестящие надежды, он хоронил своего отца и шел за его гробом. Мать его умерла намного раньше. И вот теперь, когда он блуждал по темным улицам, где черные тени домов угрюмо выступали из мглы, а высоко вверху над его головой месяц катился по небу среди быстро бегущих облаков, ему вспомнились торжественные слова, которые он слышал над могилой отца: «Я есмь воскресение и жизнь, — сказал господь, — верующий в меня если и умрет, оживет, и всякий живущий и верующий в меня не умрет вовек».
Не удивительно, что ему припомнились эти слова: один, ночью в городе, где царила гильотина, он не мог не испытывать гнетущего чувства, вспоминая об этих шестидесяти трех казненных за сегодняшний день, и о множестве других, томящихся за решеткой, которых завтра ожидает такая же участь, завтра, — мысль его непрестанно возвращалась к этому завтра и, словно стараясь зацепиться за что-то, хваталась за эти слова и держалась за них, как ставшее на причал судно держится за старый заржавленный якорь, зарывшийся на дне моря. Впрочем, Картон не отдавал себе в том отчета, он шел и повторял про себя эти слова.
Взгляд его задумчиво скользил по освещенным окнам домов, где люди готовились отойти ко сну, который хотя бы на несколько часов позволит им забыть о кровавых ужасах; по темным силуэтам церквей, где теперь никто не молился, потому что за долгие годы подчинения своим духовным пастырям народ так возненавидел этих ханжей, лихоимцев и развратников, что потерял веру в молитву и забыл о спасении души. Картон переносился мысленно за ограду виднеющегося вдалеке кладбища, сулящего вечный покой всем, кто обретал в нем последний приют, и в переполненные тюрьмы, откуда он вместе с шестьюдесятью обреченными следовал по этим улицам на смерть, которая стала чем-то таким обыденным и привычным, что даже не задевала воображения и не создавала горестных легенд о страшных призраках, рожденных неутомимым мечом гильотины. Так, поглощенный мыслями о жизни и смерти, Сидни Картон бродил по темным улицам затихшего города, который, набушевавшись за день, отходил ко сну; незаметно для себя он вышел к мосту через Сену и, перейдя на другой берег, очутился в освещенных кварталах.
Здесь жизнь еще не замерла, еще попадались экипажи, но редко, потому что всякий, кто ездил в карете, навлекал на себя подозрение, и бывшие господа напялили на головы красные колпаки и ходили пешком в грубых башмаках. Но театры были полны, и как раз сейчас из театральных подъездов публика высыпала на улицу и, оживленно болтая, расходилась по домам. У одного из театров он увидел маленькую девочку с матерью, которые не решались перейти через улицу, боясь увязнуть в грязи. Он взял девочку на руки и перенес ее, и прежде чем он поставил ее на ноги и робкая ручка, обхватившая его за шею, соскользнула с его плеча, попросил поцеловать его.
«Я есмь воскресение и жизнь, — сказал господь, — верующий в меня, если и умрет, оживет. И всякий живущий и верующий в меня не умрет вовек».
Теперь, когда и здесь постепенно все стихло и ночь окутала город, эти слова раздавались в его ушах, словно эхо шагов, разносившихся далеко в воздухе. С чувством глубокого спокойствия и решимости он шел и время от времени повторял их про себя, и они не переставая звучали в его ушах.
Ночь еще лежала над городом, когда он остановился на мосту, прислушиваясь к плеску воды о каменные берега острова в сердце Парижа, где сейчас, залитые лунным светом, выступали башни собора и сомкнувшиеся вокруг него величественные здания. Но вот в предрассветной мгле, серый, как лик мертвеца, забрезжил холодный день; ночь отступила, луна и звезды побледнели и погасли, и казалось, на какой-то миг над всей вселенной воцарилась смерть.
И вдруг взошло солнце, и, брызнув ослепительным светом, протянуло свои длинные огненные лучи как будто к самому сердцу Картона, и засияло в нем этими словами, которые он носил в себе всю ночь. И, прикрыв глаза ладонью, он посмотрел на эти лучи и увидел точно огненный мост, протянувшийся к нему от солнца, а под ним сверкающую реку.
В быстром течении реки, бегущей в этой недвижной тишине раннего утра таким стремительным, глубоким, сильным, неудержимым потоком, Сидни почувствовал что-то дружественное, близкое; он пошел берегом, удаляясь от домов, и когда город остался далеко позади, лег под откосом на пригретой солнцем земле и заснул. Проснувшись, он еще посидел на берегу, глядя на быстро бегущую воду, на отбившуюся от течения струйку, которая кружила, кружила бесцельно на одном месте, пока, наконец, поток не подхватил ее и не понес к морю.
— Вот так и меня.
Вдали показалось парусное торговое судно; парус был чуть желтоватый, цвета поблекших листьев; судно медленно прошло мимо и скрылось из глаз; когда след его исчез на воде, в душе Картона страстной молитвой, молитвой о милосердии и снисхождении к его жалкой слепоте и порокам снова зазвучали слова: «Я есмь воскресение и жизнь».
Мистер Лорри уже ушел, когда он вернулся, и нетрудно было догадаться, куда он ушел. Сидни выпил чашку кофе с хлебом, умылся, переоделся и отправился в суд.
В зале суда стоял гул и народу было полным-полно; фискал, от которого многие шарахались в ужасе, провел Картона через толпу и втиснул его куда-то в угол. Мистер Лорри был уже здесь, и доктор Манетт. И она была здесь, сидела рядом с отцом.
Когда ввели ее мужа, она устремила на него такой ободряющий, такой утешительный взгляд, полный пламенной любви и сострадательной нежности и вместе с тем такой самоотверженной силы, что он вспыхнул, просиял, глаза его оживились, душа воспрянула. Такое же действие оказал этот взгляд и на Сидни Картона, в чем убедился бы всякий, кто вздумал бы за ним понаблюдать.
В этом неправедном суде не соблюдалось никаких правил судебной процедуры, обеспечивающей подсудимому более или менее беспристрастное разбирательство дела. Народ, опрокинувший ненавистный режим, при котором он столько лет терпел чудовищные нарушения закона и порядка, чудовищные злоупотребления властью — все то, что привело к революции, — сокрушил и растоптал все установления, уставы и своды законов, не оставив от них камня на камне.
Глаза всех в зале устремились на присяжных, это были все те же бессменные верные патриоты, ярые республиканцы, которые заседали здесь вчера и третьего дня и будут заседать завтра и все следующие дни. Среди них особенно выделялся один с алчным лицом, который непрестанно поглаживал пальцами углы губ; публика следила за ним с явным одобрением. Это был известный своей кровожадностью и всегда настаивающий на смертном приговоре Жак Третий из Сент-Антуана; да и вся эта кучка присяжных напоминала свору борзых, собравшихся судить оленя.
Затем все глаза устремились на пятерых судей и на общественного обвинителя. Вид у них сегодня был отнюдь не склонный к поблажкам, решительный, убийственно деловой, беспощадный. Нет, сегодня ему не уйти от гильотины! И люди в зале одобрительно переглядывались, подмигивали друг другу, кивали головами и с удовлетворением готовились слушать.
Шарль Эвремонд, он же Дарней, — освобожден вчера из тюремного заключения, — и вчера же по вновь поступившему обвинению снова водворен в тюрьму. Обвинительный акт представлен вчера вечером. Обвиняется как враг Республики, аристократ из проклятого рода угнетателей, объявленного вне закона и подлежащего полному истреблению до последнего колена, ибо, пользуясь своими, ныне упраздненными правами и привилегиями, эти ненавистные тираны всячески притесняли народ. На основании вышеизложенного отпрыск сего рода Шарль Эвремонд, он же Дарней, считается объявленным вне закона и лишен всех гражданских прав.
Вот, собственно, и все, что сказал в своем кратком выступлении общественный обвинитель.
Председатель суда спросил, каким образом был изобличен подсудимый, тайно или открыто.
— Открыто, гражданин председатель.
— Кем?
— Тремя лицами. Эрнестом Дефаржем, виноторговцем из Сент-Антуана.
— Хорошо.
— Терезой Дефарж, его женой.
— Хорошо.
— Доктором Александром Манеттом.
Публика зашумела, заволновалась, и все увидели, как доктор Манетт, бледный, дрожащий, поднялся со своего места.
— Я возмущен, я отрицаю это, гражданин председатель! Это возмутительный обман и злоупотребление моим именем. Вам известно, что подсудимый — муж моей дочери. Моя дочь и все, кто ей дорог, для меня дороже жизни. Кто этот подлый злоумышленник, который осмелился сказать, что я подал донос на мужа моей дочери?
— Успокойтесь, гражданин Манетт! Неуважение к суду и неподчинение власти трибунала — это преступление, которое карается законом. Что же касается того, что вам дороже жизни, — для честного гражданина ничто не должно быть дороже Республики.
Зал бурно приветствовал суровое выступление председателя суда. Председатель позвонил в колокольчик и продолжал с жаром:
— Если Республика потребует от вас, чтобы вы пожертвовали ради нее родной дочерью, ваш долг повиноваться и принести эту жертву. Итак, слушайте, что говорит суд, и не прерывайте его!
Зал снова огласился восторженными рукоплесканиями и криками. Доктор Манетт опустился на стул, растерянно оглядываясь по сторонам; губы его дрожали; дочь пододвинулась поближе и тесно прильнула к нему. Присяжный с алчным лицом потер руки и тотчас же привычным движением поднес правую руку ко рту и погладил себя по губам.
Вызвали свидетеля Дефаржа, и когда в зале водворилась тишина, он кратко рассказал, что еще мальчиком был в услужении у доктора, и как доктора на долгие годы заточили в Бастилию, и в каком виде его оттуда выпустили и отдали ему на попечение. Суд сегодня не мешкал, свидетеля Дефаржа допросили очень кратко.
— Вы принимали деятельное участие во взятии Бастилии, гражданин?
— Да, принимал.
В толпе раздался пронзительный женский голос:
— Вы были одним из наиболее отличившихся патриотов! Почему вы молчите об этом? Вы были канониром в тот день и одним из первых ворвались в эту проклятую крепость. Патриоты, разве я не правду говорю?
Это была Месть, которая не побоялась прервать заседание суда и заслужила бурное одобрение всего зала. Председатель зазвонил.

 

— Подумаешь, испугалась я вашего звонка! — воодушевленная поощрением публики, крикнула Месть, и в зале снова раздались дружные хлопки и громкие одобрительные возгласы.
— Расскажите суду, гражданин, что вы сделали, когда проникли в Бастилию?
Дефарж взглянул на жену, которая стояла внизу у ступеньки, ведущей на трибуну для свидетелей, и не сводила с него глаз.
— Мне было известно, что узник, о котором я сейчас говорил, был заключен в Северной башне в одиночной камере номер сто пять. Он не помнил своего имени, когда мне отдали его на попечение. Все время, пока он жил у меня и шил башмаки, он так и называл себя номер сто пять, Северная башня. И вот, в тот день, когда я бил из пушки по стенам Бастилии, я решил, что первым делом, как мы войдем в крепость, я разыщу эту камеру. Крепость пала. Я с одним моим товарищем, присутствующим здесь в качестве присяжного, заставил тюремщика проводить нас в Северную башню, номер сто пять. Я очень тщательно осмотрел всю камеру и в одной из стенок камина обнаружил трещину, заложенную камнем, и в ней исписанные листки. Вот эти листки. Мне хорошо знаком почерк доктора Манетта. Это написано его рукой. Я передаю этот документ, написанный рукой доктора Манетта, в руки председателя суда.
— Огласите документ!
Мертвая тишина воцарилась в зале; подсудимый не сводил глаз с жены, она смотрела на него и лишь иногда переводила тревожный участливый взгляд на отца; глаза доктора Манетта были прикованы к чтецу; мадам Дефарж впилась глазами в подсудимого, а Дефарж настороженно следил за торжествующим лицом жены; глаза всех в зале были устремлены на доктора, а он, не замечая никого, смотрел остановившимся взглядом на чтеца.
Назад: ГЛАВА VIII Партия в карты
Дальше: ГЛАВА X Тень облекается плотью