ГЛАВА V
Где-то что-то неладно
На второй или третий месяц пребывания семейства в Венеции мистер Доррит почувствовал необходимость побеседовать с миссис Дженерал о некоторых предметах и заранее наметил для этого день и час, что было нелегко, так как общение с графами и маркизами почти не оставляло мистеру Дорриту досуга.
Когда предусмотренное время наступило, мистер Тинклер, камердинер, был послан в апартаменты миссис Дженерал (по занимаемому пространству равные доброй трети тюрьмы Маршалси) передать, что мистер Доррит ей кланяется и желал бы иметь честь переговорить с нею. Дело было утром, а утренний кофе каждый пил в своей комнате, задолго до того, как вся семья собиралась для завтрака в пустынной зале, где вместо былого великолепия давно уже царили сырость и тоска; поэтому посланный застал миссис Дженерал у себя. Под ногами у нее лежал квадратный коврик, казавшийся совсем крошечным по сравнению с размерами выложенного мрамором пола, — можно было подумать, что она постлала его, собираясь примерить новые туфли, или что ей достался в наследство ковер-самолет, купленный за сорок кошельков золота царевичем из «Тысяча и одной ночи», и она только что прилетела на нем в этот дворец, где он явно не к месту.
Миссис Дженерал отставила пустую чашку и выразила готовность тотчас же проследовать в апартаменты мистера Доррита, дабы избавить его от труда подниматься к ней, как это было им галантно предложено. Получив такой ответ, посланный распахнул двери перед миссис Дженерал и в качестве почетного эскорта повел ее на аудиенцию. Нужно было пройти немало таинственных лестниц и коридоров, чтобы попасть из апартаментов миссис Дженерал — всегда темноватых, так как они выходили в узкий переулок, оканчивавшийся низко, нависшим над водой черным мостом, а напротив высились глухие мрачные стены, испещренные множеством потеков и пятен, как будто там из каждого отверстия и из каждой щели веками текли в Адриатику ржавые слезы, — в апартаменты мистера Доррита, где было столько окон, что с избытком хватило бы на целый дом в Англии, а из них открывался чудесный вид на стройные фасады церквей, поднимавших в синее небо свои купола прямо из воды, в которой дрожали их отражения, и было слышно, как плещется канал внизу, у входа, где средь целого леса причальных свай сонно покачивались на воде готовые к услугам гондолы.
Мистер Доррит, в роскошном халате и ермолке (из куколки, так долго ждавшей своего часу среди пансионеров Маршалси, вывелась редкостная бабочка), поднялся навстречу миссис Дженерал. — Кресло для миссис Дженерал! Не стул, а кресло, сэр! Что вы делаете, о чем вы думаете, как вы исполняете свои обязанности? Ступайте!
— Миссис Дженерал, — сказал мистер Доррит. — Я побеспокоил вас…
— Ни в малой степени, — возразила миссис Дженерал. — Вы могли свободно располагать мною. Я уже выпила кофе.
— Я побеспокоил вас, — повторил мистер Доррит с великолепной невозмутимостью человека, который знает, что говорит, — для того, чтобы побеседовать с вами о моей — кхм — моей младшей дочери, которая внушает мне, некоторую тревогу. Вы без сомнения заметили, сударыня, что у моих дочерей весьма различные характеры.
Миссис Дженерал скрестила обтянутые перчатками руки (она всегда была в перчатках, которые всегда сидели без единой морщинки или складочки) и изрекла:
— Да, весьма различные.
— Не угодно ли вам поделиться со мной вашими соображениями по этому поводу? — сказал мистер Доррит с почтительностью, которая не мешала ему сохранять величавое достоинство.
— У Фанни, — сказала миссис Дженерал, — есть воля и настойчивость. У Эми ни того, ни другого нет.
Нет? О миссис Дженерал, спросите камень и решетки Маршалси! О миссис Дженерал, спросите модистку, которая учила ее своему ремеслу, и учителя танцев, который давал уроки ее сестре! О миссис Дженерал, миссис Дженерал, спросите меня, ее отца, чем я обязан ей; и выслушайте мой правдивый рассказ о том, какова была жизнь этой скромной маленькой девушки с самых ранних лет!
Ни о чем подобном не взывал мистер Доррит. Он поглядел на миссис Дженерал, которая сидела на своем месте, прямая, как всегда, натягивая твердой рукой бразды Приличий, — и произнес глубокомысленно:
— Ваша правда, сударыня.
— Это не значит, прошу заметить, — продолжала миссис Дженерал, — что Фанни, на мой взгляд, не нуждается ни в каком направляющем воздействии. Но в ней по крайней мере есть материал — я бы даже сказала, слишком много материала.
— Сударыня, не соблаговолите ли вы несколько — кха — разъяснить свою мысль, — сказал мистер Доррит. — Мне не совсем понятно, как это в моей старшей дочери — кхм — слишком много материала? Какого материала?
— Фанни, — отвечала миссис Дженерал, — склонна иметь свое мнение о многих предметах. Благовоспитанные люди не позволяют себе иметь свои мнения, и во всяком случае не высказывают их вслух.
Опасаясь показаться недостаточно благовоспитанным, мистер Доррит поторопился заметить:
— Вы совершенно правы, сударыня.
На что миссис Дженерал ответила своим бесстрастным, лишенным всякого выражения тоном:
— По всей вероятности.
— Но ведь вам известно, сударыня, — сказал мистер Доррит, — что мои дочери имели несчастье лишиться матери в самом нежном возрасте; и что поскольку мои права наследника большого состояния были признаны лишь недавно, я, как человек небогатый, хоть и сохранявший всегда свою гордость джентльмена, вел довольно — кха-кхм — уединенную жизнь, которую и они со мной разделяли.
— Я это знаю, — сказала миссис Дженерал, — и не упускаю из виду это обстоятельство.
— Сударыня, — продолжал мистер Доррит, — за свою дочь Фанни, при столь мудром руководстве и при таком примере, какой теперь всегда перед нею…
(Миссис Дженерал закрыла глаза.)
— …я спокоен вполне. В ней есть гибкость и уменье приноравливаться к обстановке. Но вот моя младшая дочь, миссис Дженерал, причиняет мне серьезное беспокойство. Должен вам сказать, что она всегда была моей любимицей.
— Подобным пристрастиям, — сказала миссис Дженерал, — трудно подыскать объяснение.
— Кха — в самом деле, — согласился мистер Доррит. — В самом деле. Так вот, видите ли, сударыня, меня очень огорчает и тревожит, что Эми, если можно так сказать, выпадает из нашей общей жизни. Она не любит выезжать вместе с нами, ей не по себе среди наших гостей, у нас и у нее, видимо, совершенно разные вкусы. Иными словами, — с судейской внушительностью резюмировал мистер Доррит, — нужно прямо сказать: с Эми — кха — что-то неладно.
— Но, может быть, — сказала миссис Дженерал, обмакнув кисточку в лак, — это следует отнести за счет новизны положения?
— Прошу простить, сударыня, — с живостью возразил мистер Доррит. — Едва ли это положение так уж ново для дочери джентльмена, даже если он в свое время — кха — был несколько стеснен в средствах — несколько стеснен — и если она выросла в — кхм — в уединении.
— Справедливо, — сказала миссис Дженерал. — Справедливо.
— Таким образом, сударыня, — продолжал мистер Доррит, — я вас побеспокоил (он произнес это с ударением и даже повторил, словно предупреждая, вежливо, но решительно, что возражений не должно быть), я вас побеспокоил для того, чтобы обратить ваше внимание на это обстоятельство и просить у вас совета.
— Мистер Доррит, — сказала миссис Дженерал. — За то время, что мы находимся в Венеции, мне несколько раз пришлось беседовать с Эми на тему о светском лоске. Она мне призналась, что Венеция поразила ее. Я на это заметила, что поражаться вообще не следует. Я кстати напомнила ей, что знаменитый мистер Юстес, которого можно назвать классиком туризма, довольно сдержанно отзывается об этом городе; в своей книге он сравнивает Риальто с Вестминстерским и Блекфрайерским мостами и отдает решительно предпочтение последним. После сказанного вами нет нужды говорить, что мои аргументы не встретили пока должного отклика. Вы оказали мне честь, спросив моего совета. Мне всегда казалось (если это заблуждение с моей стороны, надеюсь, оно мне не будет поставлено в вину), что мистер Доррит привык пользоваться большим влиянием среди окружающих.
— Кхм — сударыня, — сказал мистер Доррит, — мне в свое время пришлось стоять во главе довольно — кха — многолюдного сообщества. Вы не ошиблись, предполагая, что я — кхм — имею в этом смысле некоторый опыт.
— Рада слышать, — сказала миссис Дженерал, — что мои предположения подтверждаются. С тем большим основанием я позволю себе рекомендовать мистеру Дорриту самолично поговорить с Эми и высказать ей, что он думает и чего желает. Будучи его любимицей и безусловно испытывая к нему самую глубокую привязанность, она не может не поддаться его влиянию.
— У меня у самого была такая мысль, сударыня, — сказал мистер Доррит, — но я — кха — опасался, не сочтете ли вы это — кхм…
— Вторжением в мою область, мистер Доррит? — с любезной улыбкой подсказала миссис Дженерал. — Нет, нет. пожалуйста.
— В таком случае, сударыня, — заключил мистер Доррит, звоня своему камердинеру, — я с вашего позволения тотчас же пошлю за ней.
— Мистеру Дорриту угодно, чтобы я присутствовала?
— Если у вас нет других дел, вы, может быть, не откажетесь задержаться на несколько минут…
— Само собой разумеется.
Итак, Тинклеру, камердинеру, было приказано отыскать горничную мисс Эми и поручить ей уведомить мисс Эми, что мистер Доррит желает ее видеть. Отдавая это распоряжение, мистер Доррит весьма строго смотрел на Тинклера, а затем проводил его до дверей подозрительным взглядом; а вдруг он таит какие-либо мысли, оскорбительные для достоинства господ, или, паче чаяния, до его ушей еще в прежнее время доходили какие-нибудь тюремные анекдоты, и он сейчас хихикает про себя, вспоминая их. И если бы хоть тень улыбки промелькнула в эту минуту на лице Тинклера, мистер Доррит до конца своих дней был бы убежден, что не ошибся. Но, на свое счастье, Тинклер обладал довольно постной и сумрачной физиономией и благодаря этому избежал грозившей ему опасности. А воротившись, он доложил о мисс Эми таким похоронным тоном, что произвел на мистера Доррита (который снова впился в него испытующим взглядом) впечатление примерного молодого человека, воспитанного в богобоязненном духе рано овдовевшей матерью.
— Эми, — сказал мистер Доррит, — мы с миссис Дженерал только что беседовали о тебе. Нам обоим кажется, что ты здесь живешь словно бы чужая. Отчего — кха — отчего это?
Пауза.
— Должно быть, мне нужно время, отец.
— Предпочтительнее говорить «папа», моя милочка, — заметила миссис Дженерал. — «Отец» звучит несколько вульгарно. И кроме того, слово «папа» придает изящную форму губам. Папа, пчела, пломба, плющ и пудинг — очень хорошие слова для губ; в особенности плющ и пудинг. Чтобы наружность соответствовала требованиям хорошего тона, весьма полезно, находясь в обществе, время от времени — например, входя в гостиную, — произносить про себя: папа, пчела, пломба, плющ и пудинг, плющ и пудинг.
— Прошу тебя, дитя мое, — сказал мистер Доррит, — внимательно следуй всем — кха — наставлениям миссис Дженерал.
Бедная Крошка Доррит, глянув с тоской на несравненную лакировщицу, обещала, что постарается.
— Ты сказала, Эми, — продолжал мистер Доррит, — что, должно быть, тебе нужно время. Для чего?
Снова пауза.
— Я только хотела сказать, что мне нужно время, чтобы привыкнуть к новой для меня жизни, — вымолвила Крошка Доррит, с глубокой любовью глядя на отца, которого чуть было не назвала плющом или даже пудингом из желания угодить миссис Дженерал и заслужить его одобрение.
Но мистер Доррит нахмурился и глядел вовсе не одобрительно.
— Эми, — возразил он, — мне кажется, времени у тебя было более чем достаточно. Кха — ты меня удивляешь. Ты меня огорчаешь. Могла же Фанни преодолеть все эти маленькие затруднения, отчего же — кхм — ты не можешь?
— Надеюсь, что скоро смогу, — сказала Крошка Доррит.
— Я тоже надеюсь, — сказал отец. — Горячо надеюсь, Эми. Я затем и позвал тебя, чтобы сказать — кхм — достаточно ясно сказать в присутствии миссис Дженерал, которой мы все крайне обязаны за то, что она любезно согласилась присутствовать здесь — кха — в данном случае, как и вообще (миссис Дженерал снова закрыла глаза), что я — кхм — недоволен тобой. Ты весьма затрудняешь для миссис Дженерал исполнение задачи, которую она на себя взяла. Ты и меня ставишь в крайне неловкое положение. Как я уже говорил миссис Дженерал, ты всегда была моей любимицей; я всегда был тебе другом и товарищем; за это я теперь прошу — кха — убедительно прошу тебя больше считаться с — кха-кхм — с обстоятельствами и поступать во всем так, как приличествует твоему — твоему званию.
Будучи взволнован и стремясь придать своей речи побольше пафоса, мистер Доррит запинался несколько сильней обычного.
— Я убедительно прошу тебя, — повторил он, — отнестись со вниманием к моим словам и — кха — употребить серьезные усилия для того, чтобы твое поведение было достойно — кхм — мисс Эми Доррит и отвечало бы пожеланиям моим и миссис Дженерал.
Услыхав свое имя, упомянутая дама снова закрыла глаза, потом снова открыла их и, встав с кресла, разразилась следующим монологом:
— Если мисс Эми Доррит, не пренебрегая моей скромной помощью, уделит должное внимание приобретению светского лоска, у мистера Доррита не будет больше поводов для беспокойства. Пользуясь случаем, позволю себе заметить в виде примера, что едва ли уместно смотреть на нищих с таким интересом, какой имеет склонность выказывать одна моя маленькая приятельница. На них совсем не следует смотреть. Никогда не следует смотреть на неприятное. Не говоря уже о том, что это нарушает элегантную невозмутимость, лучше всего свидетельствующую о хорошем воспитании, подобная склонность не совместима с утонченностью образа мыслей. Истинно утонченный образ мыслей в том и состоит, чтобы не замечать ничего, что не является вполне приличным, пристойным и приятным. — Изложив эти возвышенные соображения, миссис Дженерал сделала глубокий реверанс и удалилась, поминая Плющ и Пудинг, о чем можно было догадаться по движению ее губ.
До этой минуты Крошка Доррит и говорила и молчала, сохраняя спокойную сосредоточенность и ясный, ласковый взгляд. Если порой и затуманивался этот взгляд, то лишь на короткое мгновение. Но как только она осталась наедине с отцом, руки ее, лежавшие на коленях, тревожно зашевелились, и с трудом сдерживаемое волнение отразилось на лице.
Не о себе думала она. Быть может, предыдущий разговор и показался ей немного обидным, но не это было причиной ее тревоги. Все ее мысли, как и прежде, были только об отце. С первых дней перемены в их судьбе ее томило смутное предчувствие, что, несмотря на эту перемену, ей никогда не увидать отца таким, каким он был до тюрьмы; и мало-помалу предчувствие это перешло в тягостную уверенность. В упреках, которые только что привелось выслушать, во всем поведении отца с нею она узнавала знакомую тень тюремной стены. Теперь тень выглядела по-иному, но это была все та же зловещая тень. С болью и горечью приходилось сознаться, что напрасны все попытки уверить себя, будто время может стереть след, оставленный четвертью века пребывания за решеткой. Но если так, он не виноват; и она ни в чем не винила его, ни в чем не упрекала; не было в ее преданном сердце иных чувств, кроме безграничной нежности и глубокого сострадания.
Вот почему ни роскошь дворцовых покоев, ни красота города, раскинувшегося за дворцовыми окнами, не существовали сейчас для Крошки Доррит; она смотрела на отца, который восседал на мягком диване, освещенный лучами яркого итальянского солнца, а видела перед собой узника Маршалси в жалкой полутемной комнатенке, и ей хотелось по-старому сесть с ним рядом и приласкать его и утешить, зная, что она близка и нужна ему. Быть может, он и угадал ее мысли, но они были не в лад его мыслям и чувствам. Он беспокойно заерзал на месте, потом встал и принялся расхаживать по комнате с крайне недовольным видом.
— Вы еще что-нибудь хотели мне сказать, отец?
— Нет, нет. Это все.
— Отец, дорогой, мне очень грустно, что вы недовольны мной. Больше у вас не будет к этому поводов, обещаю вам. Я изо всех сил постараюсь приноровиться ко всему, что для меня так ново и непривычно. Видит бог, я и прежде старалась, но ничего у меня не выходило.
— Эми, — прервал он, круто повернувшись к ней. — Ты — кха — то и дело причиняешь мне боль.
— Я причиняю вам боль, отец? Я?
— Есть — кхм — одно обстоятельство, — сказал мистер Доррит, скользя глазами по потолку и упорно избегая напряженного, полного немой обиды взгляда дочери, — весьма болезненное обстоятельство, период жизни, который я желал бы — кха — совершенно стереть в своей памяти. Это отлично понимает твоя сестра, и она не раз при мне укоряла тебя; это понимает твой брат, это понимают — кха-кхм — все, в ком есть деликатность и тонкость чувств, все, кроме тебя — кха — да, как ни грустно, а это так: кроме тебя. Ты, Эми, — кхм — ты и только ты постоянно напоминаешь мне об этом обстоятельстве, пусть даже и без слов.
Она положила руку на его рукав. Только положила руку — больше ничего. Эта дрожащая рука говорила достаточно красноречиво: «Подумай обо мне, о том, как я трудилась, какую тяжесть забот несла на себе!» Но с губ ее не слетело ни единого слова.
И все же был в ее прикосновении укор, должно быть, неосознанный ею, — иначе она убрала бы руку. Старик принялся оправдываться, раздраженно, сбивчиво, сердито.
— Я столько лет прожил там. Я был — кха — признанным главою общины. Я — кха — добился того, что все любили и уважали тебя, Эми. — Я — кха-кхм — сумел создать положение своей семье. Я заслужил награду. И я требую награды. Я прошу: вычеркнем эти годы из памяти, станем жить так, будто их не было. Разве это слишком много? Скажи, разве это слишком много?
Он ни разу не взглянул на нее, нанизывая эти бессвязные фразы; все его жесты и возгласы были словно обращены в пустоту.
— Я так страдал. Никто не знает, сколько мне пришлось выстрадать — кха — да, никто, кроме меня самого! И если я сумел забыть, если я сумел вытравить в себе следы перенесенных мук и войти в свет — кха — безупречным и ничем не запятнанным джентльменом — так неужели я слишком многого требую — повторяю, неужели я слишком многого требую, если хочу, чтобы мои дети — кхм — последовали моему примеру и навсегда вычеркнули из памяти эти злополучные годы?
При всем своем волнении он, однако же, ни разу не дал себе повысить голос, из страха, как бы не услышал камердинер.
— Да они, собственно, так и поступают. Так поступает твоя сестра. Так поступает твой брат. И только ты, моя любимица, к кому я с самых — кхм — самых ранних лет относился как к другу и товарищу, ты одна упорствуешь. Ты одна твердишь: не могу. Я стараюсь помочь тебе. Я специально для этого даю тебе в наставницы достойнейшую особу, образец благовоспитанности и всяческих совершенств — кха — миссис Дженерал, но все напрасно. Что же удивительного, если я недоволен? И разве я должен оправдываться в том, что открыто выражаю свое недовольство? Отнюдь!
Тем не менее он продолжал оправдываться с прежним жаром.
— Прежде чем выразить недовольство, я предусмотрительно советуюсь с упомянутой достойной особой. При этом мне — кхм — приходится вести разговор крайне осторожно, чтобы — кха — не выдать того, что я желаю скрыть. Но для чего я все это делаю? Разве я о себе беспокоюсь? Меньше всего! Я главным образом беспокоюсь о тебе, Эми.
По тому, как он ухватился за последнее соображение, ясно было, что оно только что пришло ему в голову.
— Я сказал, что ты причиняешь мне боль. Да, это так. Да, и я — кха — буду настаивать на этом, сколько бы ты со мной ни спорила. Мне больно, что моя дочь, когда ей — кхм — выпал счастливый жребий, хандрит, сторонится людей и всем своим поведением усердно доказывает, что этот жребий не по ней. Мне больно, что она — кха — постоянно вытаскивает на свет божий то, что все мы стараемся запрятать подальше, и даже — кхм — я сказал бы, чуть ли не рвется осведомить высшее общество о том, что она родилась и выросла в — кха-кхм — не хочу даже произносить это слово. Да, мне больно, и все же — кха — беспокоюсь я главным образом о тебе, Эми и никакого противоречия тут нет. Повторяю: я беспокоюсь о тебе. Именно потому я желал бы, чтобы ты под руководством миссис Дженерал приобрела настоящий — кхм — светский лоск. Именно потому я желал бы, чтобы ты — кха — прониклась утонченным образом мыслей, и (пользуясь удивительно метким выражением миссис Дженерал) не замечала ничего, что не является вполне приличным, пристойным и приятным.
Голос, произносивший эту тираду, жужжал и прерывался, точно испорченный будильник. Рука Крошки Доррит все еще лежала на рукаве отца. Он, наконец, умолк и, оторвавшись от изучения потолка, взглянул на дочь. Лица ее не было видно — она сидела, опустив голову; но прикосновение ее руки было ласковым и нежным, и в печальной позе не чувствовалось упрека — только любовь. Он вдруг расхныкался, совсем так, как в тот вечер в тюрьме, после которого она до утра просидела у его изголовья; назвал себя жалкой развалиной, стал причитать о том, какой он бедный и несчастный при всем своем богатстве, и заключил ее в объятия. «Полно, дорогой мой, полно, голубчик! Поцелуйте меня!» — только и шептала она в ответ. Его слезы быстро высохли, куда быстрей, чем тогда; и вскоре он уже надменно покрикивал на камердинера, словно чтобы расквитаться за проявленную слабость.
То был первый и единственный раз после получения богатства и свободы, когда он в разговоре с дочерью вернулся к прошлому — кроме одного особого случая, о котором речь впереди.
Тем временем наступил час завтрака, а к завтраку явились из своих апартаментов мисс Фанни и мистер Эдвард. Судя по виду этой достойной пары, полуночнический образ жизни ни тому, ни другому не шел на пользу. Мисс
Фанни стала жертвой ненасытной мании «являться в свете» (употребляя ее собственное выражение), и если б ее каждый вечер приглашали в пятьдесят мест, она умудрялась бы от зари до зари объехать все пятьдесят. Что же до мистера Эдварда, то он также завел большой круг знакомств, и все ночи напролет проводил со своими новыми друзьями (главным образом за игрой в кости или другими развлечениями подобного рода). Преимущество этого джентльмена состояло в том, что, когда повернулось колесо Фортуны, ему почти ничему не пришлось учиться; карьера барышника и бильярдного маркера отлично подготовила его для самого избранного общества.
За завтраком присутствовал и мистер Фредерик Доррит. Старику было отведено помещение в верхнем этаже, где он мог бы упражняться в стрельбе из пистолета без риска обеспокоить прочих обитателей дворца; и потому, вскоре по приезде в Венецию, младшая племянница отважилась попросить разрешения вернуть ему его кларнет, отобранный по приказу мистера Доррита, и с тех пор хранившийся у нее. Хотя мисс Фанни пыталась возражать, настаивая, что это вульгарный инструмент и что его звук действует ей на нервы, разрешение было дано. Но, видно, кларнет достаточно надоел старику, когда служил средством заработать на кусок хлеба, и теперь он даже не притрагивался к нему. Зато у него появилась новая склонность: он часами бродил по картинным галереям с неизменным картузиком табаку в руке (ему была куплена золотая табакерка, дабы он не ронял семейного достоинства, но к величайшему негодованию мисс Фанни, настоявшей на этой покупке, он наотрез отказался употреблять ее) и подолгу простаивал перед портретами знаменитых венецианцев. Кто знает, что видели в них его слезящиеся глаза: то ли просто живописные шедевры, то ли свидетельство былой славы, померкшей со временем, как и его разум. Но так или иначе он неукоснительно оказывал им внимание, очевидно находя в этом удовольствие. Как-то раз Крошка Доррит случайно оказалась его спутницей в одной из таких экскурсий. Ее присутствие так явно увеличивало радость, которую доставляло ему посещение галерей, что после этого она часто сопровождала его туда; и никогда еще со времени своего разорения старик не казался таким счастливым и умиротворенным, как в те минуты, когда усаживал ее на складной стульчик (который вопреки всем ее возражениям носил за нею от картины к картине), а сам становился сзади, и словно бы молча представлял ее благородным венецианцам, смотревшим с полотна.
В то утро, о котором идет речь, дядюшка Фредерик обмолвился за завтраком, что накануне они видели в галерее ту молодую супружескую чету, с которой повстречались на Большом Сен-Бернаре. — Фамилию-то я забыл, — сказал он. — Но ты, верно, помнишь их, Уильям? И ты тоже, Эдвард?
— Я-то помню очень хорошо, — сказал мистер Эдвард.
— Еще бы! — отозвалась мисс Фанни, тряхнув головкой и бросив взгляд на сестру. — Но я подозреваю, что мы так и не узнали бы о вашей встрече, если б дядя про это не брякнул.
— Душа моя, что за выражение, — укоризненно заметила миссис Дженерал. — Не лучше ли было сказать: «Не обронил упоминание об этом», или: «Случайно не коснулся этой темы».
— Благодарю вас, миссис Дженерал, — отрезала бойкая девица. — Но, по-моему, не лучше. Я, во всяком случае, предпочитаю говорить так, как сказала.
Подобным образом мисс Фанни всегда отвечала на замечания миссис Дженерал. Но это не мешало ей приберегать их в памяти с тем, чтобы использовать при случае.
— Я бы рассказала о том, что мы встретили мистера и миссис Гоуэн, Фанни, — сказала Крошка Доррит, — даже если бы дядя не поднял этот разговор. Ведь мы с тобой почти не виделись со вчерашнего дня. Я как раз собиралась заговорить об этом за завтраком; тем более что мне хочется навестить миссис Гоуэн и познакомиться с ней поближе — если папа и миссис Дженерал не против.
— Поздравляю, Эми! — воскликнула Фанни. — Наконец-то я слышу, что ты хоть с кем-нибудь в Венеции хочешь познакомиться поближе. Я, правда, не уверена, что твои Гоуэны — подходящее знакомство для нас.
— Я говорю только о миссис Гоуэн, милая Фанни.
— Да, да, конечно, — отвечала Фанни. — Но ты не можешь отделить жену от мужа, разве что по парламентскому акту.
— Вы мне позволите навестить миссис Гоуэн, папа? — робко и нерешительно спросила Крошка Доррит. — Или у вас есть какие-нибудь возражения против этого?
— Собственно говоря, — начал мистер Доррит, — я — кхм — а как полагает миссис Дженерал?
Миссис Дженерал полагала, что, не имея чести быть знакомой с мистером и миссис Гоуэн, она лишена возможности применить свою кисточку с лаком. Она только может заметить, исходя из общего для всех лакировщиков правила, что многое тут зависит от того круга, к которому принадлежит обсуждаемая дама: позволяет ли этот круг претендовать на знакомство с особами столь высоко стоящими на священной общественной лестнице, как члены семейства Доррит.
Услышав это мистер Доррит нахмурился. Слова миссис Дженерал навели его на смутное воспоминание о некоем Кленнэме, довольно докучливом господине, с которым он, кажется, когда-то где-то встречался; и он уже готов был решительно забаллотировать Гоуэнов, но тут в разговор вмешался Эдвард Доррит, эсквайр. Он начал с того, что вставил в глаз стеклышко и прикрикнул: «Эй вы! А ну-ка, проваливайте отсюда!» Это любезное обращение должно было дать понять двум лакеям, прислуживавшим за столом, что от их услуг временно отказываются.
Когда лакеи послушно вышли за дверь, Эдвард Доррит, эсквайр, продолжал:
— Как вы понимаете, я лично не очень-то расположен к этим Гоуэнам — к нему, во всяком случае, — но, пожалуй, вам не мешает знать, что у них есть очень влиятельные знакомые. Правда, может быть, это не имеет значения.
— Напротив, — возразила несравненная лакировщица, — имеет, и очень большое. Если эти знакомые в самом деле влиятельные и уважаемые люди…
— Об этом, — перебил Эдвард Доррит, эсквайр, — вы можете судить сами. Вам, верно, приходилось слышать фамилию Мердл?
— Мердл? — вскричала миссис Дженерал. — Великий Мердл?
— Он самый, — подтвердил Эдвард Доррит, эсквайр. — Так вот, они с ним знакомы. Миссис Гоуэн — не молодая, а старая, мать моего любезного друга — близкая приятельница миссис Мердл, и мне известно, что эти двое тоже там приняты в доме.
— Если так, то более надежной рекомендации и быть не может, — сказала миссис Дженерал мистеру Дорриту, воздев кверху перчатки и благоговейно склонив голову, словно бы в лицезрении золотого кумира.
— Я просил бы моего сына объяснить — кха — просто любопытства ради, — сказал мистер Доррит, заметно оживившись, — откуда он столь — кхм — своевременно получил эти сведения.
— Нет ничего легче, сэр, — отвечал Эдвард Доррит, эсквайр, — как вы сейчас сами убедитесь. Начать с того, что миссис Мердл и есть та дама, с которой у вас вышло недоразумение в этом — как его…
— В Мартиньи, — подсказала мисс Фанни, принимая томный вид.
— В Мартиньи, — повторил ее братец и выразительно подмигнул ей; в ответ на что мисс Фанни сперва удивленно вскинула брови, затем рассмеялась и, наконец, покраснела.
— Как это может быть, Эдвард, — сказал мистер Доррит. — Ведь ты мне говорил, что фамилия джентльмена, с которым ты — кха — вел там переговоры, — Спарклер. Ты мне даже карточку показывал. Кхм — Спарклер.
— Так оно и есть, отец; но из этого не следует, что и мать должна носить ту же фамилию. Миссис Мердл замужем второй раз, а он, Спарклер, — ее сын от первого брака. Сейчас она в Риме, и мы, наверно, встретимся с нею, поскольку вы намерены на зиму переехать туда же. А Спарклер уже несколько дней здесь. Я вчера провел вместе с ним вечер. Он, в общем, недурной малый, этот Спарклер, только уж очень ушиблен своей несчастной любовью к одной девице. — Тут Эдвард Доррит, эсквайр, метнул сквозь стеклышко взгляд на мисс Фанни, сидевшую напротив. — Мы с ним вчера обменивались своими заграничными впечатлениями, и попутно я от него узнал то, о чем только что сообщил вам. — На этом он умолк и только продолжал метать взгляды на мисс Фанни, с трудом удерживая стеклышко в глазу и стараясь улыбаться как можно многозначительнее, от совокупности каковых усилий его физиономия чудовищно перекосилась.
— Если обстоятельства таковы, — сказал мистер Доррит, — полагаю, я могу не только от своего лица, но и — кха — от лица миссис Дженерал сказать, что не вижу никаких препятствий к удовлетворению твоего желания. Эми — скорей даже — кха-кхм — наоборот. Позволю себе усмотреть в этом — кха — твоем желании, — продолжал мистер Доррит благосклонно-ободряющим тоном, — некий добрый знак. Подобное знакомство можно только приветствовать. Ничего кроме хорошего в подобном знакомстве нет. Имя мистера Мердла — кха — славится во всем мире. Предприятия мистера Мердла грандиозны. Они приносят ему такие колоссальные прибыли, что рассматриваются, как — кха — источник национального дохода. Мистер Мердл — воплощение духа нашего времени. Его имя — имя века. Прошу тебя передать мистеру и миссис Гоуэн мои лучшие чувства, так как мы — кхм — безусловно не обойдем их своим вниманием.
Это милостивое волеизъявление решило вопрос. Никто не заметил, что дядюшка Фредерик отодвинул свою тарелку и перестал есть, но дядюшку Фредерика вообще редко замечал кто-нибудь, кроме Крошки Доррит. Вновь были призваны слуги, и завтрак благополучно завершился. Миссис Дженерал встала из-за стола и вышла. Крошка Доррит встала из-за стола и вышла. За столом остались Эдвард и Фанни, которые перешептывались о чем-то своем, и мистер Доррит, который кушал винные ягоды и читал французскую газету, — и тут вдруг дядюшка Фредерик привлек общее внимание. Он поднялся со своего места, стукнул кулаком по столу и воскликнул:
— Брат! Я протестую!
Если бы он воззвал к присутствующим на неизвестном языке и тотчас же пал замертво, они были бы не больше ошеломлены. Мистер Доррит выронил из рук газету и окаменел, не донеся до рта винную ягоду.
— Брат! — повторил старик, и необычное воодушевление зазвучало в его дрожащем голосе. — Я протестую! Я люблю тебя; ты знаешь, как я тебя люблю. За все эти годы я ни разу не отступился от тебя даже в мыслях. Я слаб, но я ударил бы всякого, кто осмелился бы дурно говорить о тебе. Но сейчас я протестую, брат! Да, да, да, я протестую!
Казалось странно и непонятно, откуда взялась такая сила гнева в этом дряхлом старике. Глаза его сверкали, седые волосы встали дыбом, в чертах проступила решимость, уже двадцать пять лет им несвойственная, рука вновь обрела твердость и жесты стали уверенными и энергичными.
— Мой милый Фредерик! — с трудом выговорил мистер Доррит. — Что случилось? В чем дело?
— Как ты смеешь! — продолжал старик, повернувшись к Фанни. — Как ты смеешь! Что, у тебя памяти нет? Или у тебя нет сердца?
— Дядя! — воскликнула испуганная Фанни и ударилась в слезы. — За что вы так набросились на меня? Что я сделала?
— Что сделала? — повторил старик, указывая на стул Крошки Доррит. — Где твой любящий, бесценный друг? Где твоя верная защитница? Где та, что была для тебя больше нежели матерью? Как смеешь ты заноситься перед сестрой, которая одна воплотила в себе все это? Стыдись, черствая душа, стыдись!
— Да я ли не люблю Эми! — воскликнула мисс Фанни, плача навзрыд. — Я люблю ее как свою жизнь — даже больше. Я не заслужила таких жестоких упреков. Я так предана Эми и так благодарна Эми, как никто на свете. Лучше бы мне умереть. Никогда еще я не терпела подобной несправедливости. И только за то, что я забочусь о семейном достоинстве!
— Пропади оно пропадом, это семейное достоинство! — взревел старик, вне себя от негодования. — Брат, я протестую против чванства! Протестую против неблагодарности! Протестую против никчемных претензий, которые хоть на миг могут выставить Эми в невыгодном свете или причинить ей огорчение — на что никто из нас, знающих то, что мы знаем, и видевших то, что мы видели, не имеет права! А если мы допустим что-либо подобное, господь бог покарает нас. Брат, — я протестую именем господа бога!
Он с размаху стукнул опять кулаком по столу, и стол дрогнул, словно под могучим ударом кузнеца. Несколько минут прошло в молчании; затем кулак разжался, и рука повисла, расслабленная, вялая, как всегда. Своей обычной шаркающей походкой старик добрел до кресла брата, положил руку на его плечо и сказал упавшим голосом: «Уильям, голубчик, я не мог иначе; ты уж прости меня, но я не мог иначе!» После чего вышел сгорбившись из роскошных покоев, как когда-то выходил из тюремных ворот.
Все это время Фанни не переставала обиженно всхлипывать. Эдвард ни разу не раскрыл рта (кроме как от удивления) и только молча таращил глаза на всех. Мистер Доррит, совершенно ошарашенный, тщетно пытался собраться с мыслями. Прервала молчание Фанни.
— Никогда и никто со мной так не обращался! — рыдала она. — Никогда и ни от кого я не слышала таких грубых, таких незаслуженных, таких злых и жестоких и несправедливых нападок! Милая, кроткая маленькая Эми, каково бы ей было, знай она, что из-за нее меня так обидели! Но я ей не расскажу об этом! Конечно же, я ничего не расскажу моей доброй сестренке!
Последние слова помогли мистеру Дорриту обрести дар слова.
— Дитя мое, — сказал он, — я — кха — одобряю твое намерение. Гораздо лучше ничего — кха-кхм — не говорить об этом Эми. К чему — кха — расстраивать ее. Кхм. Она непременно расстроится, если узнает. Мы должны постараться избавить ее от огорчения. Пусть все это — кха — останется между нами.
— Но каков все-таки дядя! — вскричала Фанни. — В жизни не прощу ему его жестокости со мной!
— Дитя мое, — сказал мистер Доррит, впадая в свой обычный тон, так что лишь бледность его лица напоминала о недавнем потрясении. — Прошу тебя, не говори так. Не нужно забывать, что твой дядя уже не — кха — не тот, каким был когда-то. Не нужно забывать, что его состояние — кхм — заставляет относиться к нему с чуткостью и снисхождением, да, с чуткостью и снисхождением.
— Ну и что ж, — воскликнула, надувшись, Фанни. — Вот из доброго отношения к нему и приходится предполагать, что у него где-то что-то неладно, иначе он бы не набросился так — и на кого? на меня, подумать только!
— Фанни, — возразил мистер Доррит с братской слезой в голосе, — ты сама знаешь, что твой дядя, при всех его многочисленных достоинствах, не более чем — кха — обломок человека; а потому, во имя любви, которую я к нему питаю, во имя моей, известной тебе, несокрушимой преданности ему, прошу тебя: делай выводы сама и пощади мои родственные чувства.
На том и закончилась сцена, в которой Эдвард Доррит, эсквайр, исполнял роль лица без речей, сохраняя, однако же, до конца растерянный и недоумевающий вид. Крошка Доррит была в этот день немало смущена и даже обеспокоена поведением своей сестры, которая то принималась душить ее в объятиях, то дарила ей свои брошки, то выражала желание умереть.