ГЛАВА XIX
Читатель заводит знакомство с некоторыми лицами свободных профессий и проливает слезы над сыновней преданностью доброго мистера Джонаса
Мистер Пексниф разъезжал по городу в наемном кабриолете, ибо Джонас Чезлвит велел ему "не стесняться в расходах". Люди склонны думать дурно о своем ближнем и подозревать его в самых низменных побуждениях, а потому Джонас решил не подавать к этому ни малейшего повода. Пускай никто не посмеет обвинять его в том, что он пожалел денег на отцовские похороны. Вот почему впредь до окончания траурной церемонии Джонас избрал своим девизом: "Денег не жалеть!"
Мистер Пексниф уже побывал у гробовщика и теперь был на пути к другому должностному лицу по той же части, но на этот раз женского пола — сиделке, няньке и исполнительнице разных безыменных услуг при покойниках, рекомендованной тем же гробовщиком. Ее фамилия, как установил мистер Пексниф по клочку бумаги, который держал в руке, была Гэмп, местожительство Кингсгейт-стрит, Верхний Холборн. И потому мистер Пексниф трясся в наемном экипаже по булыжникам Холборна, разыскивая миссис Гэмп.
Она снимала квартиру у продавца птиц, через один дом от лавочки, которая славилась пирожками с бараниной, и как раз напротив кошачьей мясной. Репутация этих двух заведений поддерживалась на должной высоте соответствующими вывесками. Домик был маленький, но тем более удобный, потому что миссис Гэмп, которая была сиделкой по своему высокому призванию, или, как смело утверждала ее вывеска, "повивальной бабкой". жила во втором этаже, окнами на улицу, и ее нетрудно было разбудить во всякое время ночи, бросая в окно камешки или черепки разбитой трубки, или же стуча в него тростью; все это действовало гораздо лучше, чем дверной молоток, который был устроен так, что будил всю улицу и даже поднимал по всему Холборну пожарную тревогу, не производя ни малейшего впечатления в том доме, к которому имел прямое отношение.
На этот раз случилось так, что миссис Гэмп не ложилась спать всю ночь, присутствуя при той церемонии, которую кумушки называют одним словом, всего лишь в двух слогах выражающим проклятие, тяготеющее над сынами Адама. Случилось так, что миссис Гэмп была нанята не на все время, а приглашена в качестве знаменитости в самую критическую минуту, на помощь другой даме той же специальности; оттого и вышло, что, как только все самое интересное кончилось, миссис Гэмп вернулась домой и снова улеглась в постель. Так что когда мистер Пексниф подъехал к дому в кабриолете, оконные занавески у миссис Гэмп были задернуты, а за ними крепко спала сама миссис Гэмп.
Если бы продавец птиц был дома, как полагалось, беда была бы еще не так велика; но он куда-то ушел, и лавчонка его была заперта. Ставни, конечно, были открыты, и за каждым оконным стеклом по крайней мере одна малюсенькая птичка в малюсенькой клеточке щебетала и прыгала, исполняя коротенький балет отчаяния, и билась головой о потолок; да один несчастный щегол, живущий на свежем воздухе перед красной виллой с его именем на входных дверях, качал воду себе на питье, без слов умоляя какого-нибудь доброго человека бросить ему в корытце на фартинг отравы. Однако дверь дома была заперта. Мистер Пексниф подергал щеколду, потолкал дверь, причем надтреснутый колокольчик издал самый унылый звон; и все же никто не явился. Продавец птиц был также и брадобрей, а также и модный парикмахер; может быть, за ним специально прислали из аристократической части города и он ушел брить какого-нибудь лорда или завивать и причесывать какую-нибудь леди; так или иначе, здесь, в собственной резиденции, его не было, не оставалось даже никаких ощутимых следов его присутствия, которые могли бы помочь воображению посетителя, кроме одной профессионального содержания гравюры, или эмблемы его призвания, излюбленной среди его коллег, которая изображала весьма развязного парикмахера, завивающего даму в весьма изысканном туалете перед большим открытым фортепьяно.
Сообразив все эти обстоятельства, мистер Пексниф в простоте души взялся было за дверной молоток, но при первом же двойном ударе из каждого окна по всей улице высунулась женская голова; и не успел мистер Пексниф постучаться еще раз, как целые полчища матрон (из которых многие и сами должны были в скором времени побеспокоить миссис Гэмп) сбежались к крыльцу, крича в один голос и с необычайным воодушевлением:
— В окно стучите, сударь, стучите в окно! Господь с вами, не теряйте вы даром времени, постучите в окно!
Действуя согласно этому совету и позаимствовав для такого случая кнут у извозчика, мистер Пексниф в ту же минуту произвел погром среди цветочных горшков на подоконнике второго этажа и разбудил миссис Гэмп, которая откликнулась к величайшему удовольствию всех присутствующих матрон: "Иду, иду!"
— Бледный, как мучная булка, — заметила одна из дам, намекая на мистера Пекснифа.
— Ну, а как же иначе? Должен чувствовать, если он человек, — отозвалась другая.
Третья дама, скрестив руки на груди, заметила, что он пришел за миссис Гэмп совсем не вовремя, ну да уж у нее всегда так получается.
Мистер Пексниф почувствовал себя весьма неловко, когда понял из этих замечаний, что цель его визита была связана, как предполагалось, не с уходом из жизни, а как раз наоборот — со вступлением в нее. Сама миссис Гэмп была, по-видимому, того же мнения, ибо, открыв окно и торопливо облачаясь, крикнула из-за занавески:
— Это не от миссис Перкинс?
— Нет! — сухо отозвался мистер Пексниф. — Совсем не в том дело.
— Как, значит это мистер Уилкс! — воскликнула миссис Гэмп. — Лучше и не говорите, что это вы, мистер Уилкс, ведь у бедняжки миссис Уилкс хоть бы подушечка для булавок была готова. Лучше и не говорите, что это вы!
— Это не мистер Уилкс, — отвечал Пексниф. — Я его даже не знаю. Совсем не в том дело. Умер один джентльмен, и так как нужно было позвать кого-нибудь в дом, то мистер Моулд, гробовщик, и посоветовал обратиться к вам.
Будучи уже в состоянии показаться публике, миссис Гэмп, у которой на каждый случай было особое выражение лица, выглянула в окно с похоронной физиономией и сообщила, что сию минуту спустится вниз. Однако матроны весьма оскорбились тем, что миссия мистера Пекснифа оказалась такой неинтересной, и дама со скрещенными на груди руками отчитала его в самых сильных выражениях, заметив при этом, что ей хотелось бы знать, чего ради он пугает слабого здоровья женщин "своими покойниками", и выразила мнение, что такой образине, как он, не мешало бы быть умнее. Прочие дамы тоже не ударили в грязь лицом, изъявляя свои чувства, а мальчишки, которых собралось теперь до полусотни, отчаянно улюлюкали и дразнили мистера Пекснифа. Так что, когда в дверях появилась миссис Гэмп. растерявшийся джентльмен был рад-радехонек впихнуть ее без особых церемоний в кабриолет и двинулся в путь, совершенно подавленный такими проявлениями народного гнева.
Миссис Гэмп взяла с собой большой узел, пару деревянных башмаков и невероятных размеров зонтик; этот зонтик был весь цвета увядших листьев, кроме верхушки, на которую очень искусно была положена круглая ярко-голубая заплата. Миссис Гэмп совсем запыхалась, собираясь наспех, и, вероятно, плохо представляла себе, что такое кабриолет, путая его с почтовой каретой или дилижансом, потому что вначале она все пыталась просунуть свой узел в маленькое окошечко впереди, требуя, чтобы кучер положил вещи "в багажный ящик". Расставшись, наконец, с этой мыслью, она всем существом предалась заботам о своих деревянных башмаках, беспрестанно тыча их в ноги мистеру Пекснифу. И только когда они уже подъезжали к дому скорби, миссис Гэмп достаточно успокоилась, чтобы заметить:
— Так, значит, старичок-то помер! Ах ты жалость какая! — Она не знала даже, как его зовут. — Ну, что ж, все мы там будем. От этого не уйдешь — что умереть, что родиться; только тут уж никак не высчитаешь, когда оно придется. Ах он бедненький!
Миссис Гэмп была толстая старуха с хриплым голосом и слезящимися глазами, которые она умела закатывать самым невероятным образом, так что виднелись одни только белки. Шея у нее была очень короткая, и потому ей стоило немалых трудов глядеть выше себя, если можно так выразиться, то есть на тех, с кем она разговаривала. Она носила сильно порыжевшее черное платье, порядком запачканное нюхательным табаком, а также шаль и чепец под стать этому платью. Миссис Гэмп давным-давно взяла себе за правило облачаться в этот изрядно заношенный туалет для таких оказий, как нынешняя: этим она в одно и то же время выказывала уважение к покойнику, в меру своих возможностей, и намекала его родным на то, что не мешало бы подарить ей новое черное платье: и призыв этот почти никогда не оставался без ответа, так что двойников миссис Гэмп в полном облачении, включая чепец и все остальное, можно было видеть в любое время дня чуть ли не в десятке лавчонок Холбор-на, торгующих старьем. Лицо миссис Гэмп, в особенности нос, отличалось некоторой краснотой и припухлостью, и, беседуя с ней, трудно было не почувствовать, что от нее попахивает спиртным. Как и многие знаменитости, достигшие высоких степеней в своей профессии, она очень любила свое дело, до того даже, что, вопреки естественному, казалось бы, для женщины пристрастию, с одинаковым удовольствием и усердием обмывала покойников и принимала младенцев.
— Ах ты жалость какая! — повторила миссис Гэмп, по опыту зная, что в таких прискорбных случаях самое лучшее — ахать. — Ах, боже ты мой! Еще когда мой Гэмп приказал долго жить, помню, как увидела я его в больнице, с медной монеткой на каждом глазу, с деревянной ногой под мышкой, — ну, думаю, сейчас упаду в обморок. А ведь вот не упала же.
Если можно было хоть сколько-нибудь верить слухам, ходившим по Кингсгейт-стрит, миссис Гэмп и в самом деле держалась тогда с похвальной твердостью и проявила такую необычайную силу духа, что даже пожертвовала останки мистера Гэмпа для пользы науки. Справедливости ради следует добавить, что все это произошло лет двадцать тому назад, а супруги Гэмп расстались еще того раньше — по причине полного несходства характеров в пьяном виде.
— С тех пор, я думаю, вы утешились? — заметил мистер Пексниф. Привычка — вторая натура, миссис Гэмп.
— Хорошо вам говорить вторая натура, сэр, — возразила она. Спервоначалу вот как трудно приходится, да и потом бывает не легче. Если бы я не подкреплялась иной раз глоточком спиртного (я ведь только пробую, не больше того), мне бы никогда в жизни не выдержать. "Миссис Гаррис, — говорю я, это в последний раз что я была на практике; она совсем еще молоденькая женщина, — миссис Гаррис, говорю я, оставьте бутылку на камине и не угощайте меня, не надо, пускай лучше я сама промочу горло, когда мне захочется, тогда уж я все сделаю, за что взялась, уж постараюсь для вас, приложу все силы". "Миссис Гэмп, — говорит она мне, — если только можно найти трезвого поведения женщину за восемнадцать пенсов в день для простонародья и за три шиллинга шесть пенсов для господ — за ночное дежурство плата особая, — тут миссис Гэмп несколько возвысила голос, — то вы и есть эта неоцененная особа!" — "Миссис Гаррис, — говорю я ей, — и не заикайтесь насчет платы; кабы я была богатая, я бы всех своих ближних обмывала даром, и даже с радостью, — так я их люблю. Одно только я всегда говорю тому, кто в доме распоряжается, все равно мужчина это или женщина, — тут она покосилась одним глазом на мистера Пекснифа, — лучше и не просите меня выпить, и не угощайте, не надо, лучше оставьте бутылку на камине, а я уж сама пригублю капельку, когда захочу".
Заключение этой прочувствованной речи пришлось уже возле самого дома. В коридоре их встретил гробовщик, мистер Моулд, коротенький лысый человечек пожилых лет, в черном костюме, с записной книжкой в руках, с толстой золотой цепочкой, распущенной по жилету, и с несколько странным выражением лица, на котором попытка выразить печаль боролась с довольной улыбкой, отчего он походил на человека, который, смакуя превосходное старое вино, делает вид, будто пьет горькое лекарство.
— Ну-с, миссис Гэмп, как ваше здоровье, моя дорогая? — спросил джентльмен тихим голосом, таким же вкрадчивым, как и его походка.
— Ничего себе, благодарю вас, сэр, — отвечала она, приседая.
— Вы уж постарайтесь, миссис Гэмп. Это ведь не то что какой-нибудь обыкновенный случай. Чтобы все было как нельзя приличнее и как нельзя утешительнее, миссис Гэмп; так что вы уж, пожалуйста, постарайтесь, — сказал гробовщик, значительно кивая головой.
— Ладно, ладно, сэр, — отвечала миссис Гэмп, снова приседая. — Надеюсь, вы не первый день меня знаете.
— Ну еще бы, как не знать, миссис Гэмп, — отвечал ей гробовщик. Миссис Гэмп еще раз присела. — Это такой выдающийся случай, — продолжал гробовщик, обращаясь к мистеру Пекснифу, — каких я за всю мою практику просто не видывал.
— Вот как, мистер Моулд? — отозвался мистер Пексниф.
— Такой безутешной печали, сэр, я еще ни в ком не замечал. В расходах мне приказано не стесняться, совершенно не стесняться, — говорил он, округляя глаза и приподнимаясь на цыпочки. — Мне приказано, мистер Пексниф, чтобы в процессии участвовали все мои плакальщики, а плакальщики нынче дороги, сэр, не говоря уже о том, сколько они выпьют. Приказано поставить на гроб ручки накладного серебра самые дорогие, с херувимскими головками самых модных фасонов. Приказано, чтобы катафалк утопал в перьях. Короче говоря, сэр, чтобы была роскошь в полном смысле слова.
— Прекрасный человек мистер Джонас! — заметил мистер Пексниф.
— Много я видел на своем веку почтительных сыновей, сэр, — отвечал ему гробовщик, — да и непочтительных тоже. Таков наш удел. Поневоле узнаешь семейные тайны. Но такой почтительности, чтобы она делала честь нашей природе, чтобы душа примирялась с миром, в котором мы живем, мне еще не доводилось видеть. Это только доказывает то, что было так справедливо замечено блаженной памяти автором театральных пьес, — погребенным в Стрэтфорде, сэр, - а именно, что нет худа без добра.
— Весьма приятно слышать это от вас, мистер Моулд, — заметил мистер Пексниф.
— Вы очень любезны, сэр. А какой человек был покойный мистер Чезлвит! Ах, какой человек! Что там все ваши лорд-мэры, — пренебрежительно отмахиваясь, продолжал мистер Моулд, — ваши шерифы, ваши муниципальные советники, что там вся эта мишура! Вы покажите мне в этом городе человека, который был бы достоин надеть сапоги покойного мистера Чезлвита. Нет, нет! воскликнул Моулд с горькой иронией. — Повесьте эти сапоги, повесьте на гвоздик, почините их, подкиньте новые подметки и подбейте каблуки, чтобы его сын мог надеть их, когда войдет в лета; но не примеряйте их сами, они вам не годятся. Мы его знали, — продолжал Моулд все тем же тоном, пряча в карман записную книжку, — мы его знали, и нас на мякине не проведешь. Мистер Пексниф, позвольте пожелать вам всего лучшего, сэр.
Мистер Пексниф ответил ему тем же, и Моулд, гордясь, что не ударил в грязь лицом, направился было к выходу, приятно улыбаясь, но тут же спохватился, к счастью, что обстоятельствами требуется совершенно иное. Мгновенно возвратившись к унынию, он горестно вздохнул, заглянул в тулью своей шляпы, словно ища там утешения, и, не найдя ровно ничего, с достоинством удалился.
Миссис Гэмп с мистером Пекснифом поднялись наверх по лестнице, и, после того как он проводил ее в спальню, где лежали накрытые простыней останки Энтони Чезлвита, которого оплакивало одно только любящее сердце, да и в том едва теплилась жизнь, — мистер Пексниф, наконец, освободился и мог войти в полутемную комнату к мистеру Джонасу, которого он покинул часа два тому назад.
Он застал этот образец всех осиротевших сыновей и идеал всех гробовщиков за конторкой, в размышлениях над клочком писчей бумаги, на котором тот царапал какие-то цифры. Кресло старика, его шляпа и трость были вынесены вон, убраны с глаз долой; занавеси, желтые, как ноябрьский туман, плотно закрывали окна до низа; сам Джонас так притих, что и голоса его не было слышно, видно было только, как он ходит взад и вперед по комнате.
— Пексниф, — произнес он шепотом, — смотрите же, вы распоряжаетесь всем! Потом можете говорить каждому, кто только спросит, что все было как полагается, по всем правилам. Нет ли у вас кого-нибудь, кого вы хотели бы пригласить на похороны, а?
— Нет, мистер Джонас, кажется, у меня никого нет.
— Потому что если у вас есть кто-нибудь, — говорил Джонас, — то вы уж лучше пригласите. Мы не желаем делать из этого тайну.
— Нет, — повторил мистер Пексниф, подумав немного. — Тем не менее очень вам обязан, мистер Джонас, за ваше великодушное гостеприимство, но, право же, у меня никого нет.
— Ну хорошо, — сказал Джонас, — тогда мы с вами, Чаффи и доктором как раз усядемся в одну карету. Мы пригласим доктора, Пексниф, потому что он знает, что именно случилось со стариком и что тут ничего нельзя было поделать.
— А где же наш дорогой друг, мистер Чаффи? — спросил Пексниф, моргая обоими глазами зараз, как бы не в силах справиться с приливом чувств.
Но тут его прервала миссис Гэмп, которая вошла в комнату уже без шали и чепца, жеманясь и пыжась, и довольно резким тоном потребовала, чтобы мистер Пексниф на минутку вышел с ней в коридор.
— Вы можете сказать и здесь все, что вам угодно, миссис Гэмп, — отвечал он, меланхолически покачивая головой.
— Что уж тут много разговаривать, не до разговоров, когда человек помер, а другие по нем горюют, — возразила миссис Гэмп, — только уж если я что-нибудь скажу, оно будет к месту и к делу, а не для того, чтобы кого-нибудь обидеть, так что и обижаться на меня нечего. Я на своем веку во многих домах побывала, — можно надеяться, знаю свое дело, и как за него браться — тоже знаю; а конечно, если б не знала, то было бы довольно странно и даже некрасиво со стороны такого джентльмена, как мистер Моулд, — ведь он хоронил самые знатные семейства в Англии, и все оставались очень довольны, рекомендовать меня с самой лучшей стороны. Я ведь на своем веку тоже видела немало горя, — продолжала миссис Гэмп, все возвышая и возвышая голос, — и всякому могу посочувствовать, кому бог послал испытание, но только я не потерплю, чтобы ко мне приставляли шпионов.
Прежде чем можно было что-либо ответить, миссис Гэмп перевела дух и продолжала, вся побагровев:
— Нелегко, джентльмены, прожить на свете, когда ты осталась вдовой; особенно, ежели по доброте своей разжалобишься иной раз и согласишься работать себе в убыток, а потом ищи-свищи. Чем бы человек ни зарабатывал себе на хлеб, у всякого могут быть свои правила, так для чего же от них отступаться!
— Насколько я понимаю эту добрую женщину, — сказал мистер Пексниф, обращаясь к Джонасу, — ей мешает мистер Чаффи. Не сходить ли мне за ним?
— Сходите, — сказал Джонас. — Когда она вошла, я только что собирался сказать вам, что он наверху. Я бы и сам за ним сходил и привел его сюда, да только… пожалуй, лучше вам пойти, если вы ничего не имеете против.
Мистер Пексниф немедленно отправился наверх в сопровождении миссис Гэмп, которая заметно смягчилась, увидев, что он захватил из буфета бутылку и стакан и несет их с собой.
— Конечно, — продолжала она свою речь, — ежели бы я не хотела ему добра, я бы и внимания не обратила на бедного старичка, все равно как на муху. Только на тех, кто к этому делу непривычен, оно уж очень действует, для них же лучше, когда не потакают ихним капризам. Даже если и побранишь их немножко, — закончила миссис Гэмп, очевидно вспомнив те цветы красноречия, которыми она уже успела осыпать мистера Чаффи, — так разве для того только, чтобы пришли в чувство.
Какими бы эпитетами ни наделила миссис Гэмп старика, они не привели его в чувство. Он сидел рядом с кроватью, на том же самом стуле, с которого не вставал всю ночь, сложив перед собой руки, склонив голову, и даже не взглянул на вошедших, не проявил ни проблеска сознания, и только когда мистер Пексниф дотронулся до его плеча, он покорно встал с места.
— Семь десятков, — сказал Чаффи, — ноль и семь в уме. Бывают же люди такого крепкого здоровья, что доживают до восьмидесяти… четырежды ноль ноль, четырежды два — восемь, восемьдесят… Ах, зачем, зачем, зачем он не дожил до четырежды ноль — ноль, четырежды два — восемь, — до восьмидесяти?
— Да, вот уж, по правде сказать, юдоль! — воскликнула миссис Гэмп, завладевая бутылкой и стаканом.
— Зачем он умер раньше своего старого, выжившего из ума слуги! говорил Чаффи, сжимая руки и глядя перед собой скорбным взглядом. — Отнимите его у меня, что же останется?
— Мистер Джонас, — подсказал ему Пексниф, — мистер Джонас, мой добрый друг.
— Я любил его, — говорил старик, всхлипывая. — Он был ко мне добр. Мы вместе учили про утечку и усушку в школе. Один раз я обогнал его по арифметике на шесть мест. Помилуй меня, господи! Как это я посмел обогнать его!
— Идемте, мистер Чаффи, — сказал Пексниф, — идемте. Соберитесь с силами, мистер Чаффи.
— Да, да, — отвечал старый конторщик. — Да. Я соберусь… В семи семь содержится один раз, семью семь — сорок девять. О Чезлвит и Сын! Ваш родной сын, мистер Чезлвит, ваш родной сын, сэр!
Бормоча эти привычные для него слова, мистер Чаффи подчинился ведущей его руке и позволил себя увести. Миссис Гэмп, с бутылкой на одном колене и стаканом на другом, долго сидела на табуретке, покачивая головой, потом, словно забывшись на минуту, налила себе капельку в стакан и поднесла его к губам. За первым глотком последовал второй, за вторым третий, а после третьего она так закатила глаза — не то от печальных размышлений о жизни и смерти, не то от удовольствия, — что их совсем не стало видно. Тем не менее головой она качала по-прежнему.
Беднягу Чаффи отвели в его привычный уголок, где он сидел молча и неподвижно и только иногда срывался с места и начинал расхаживать по комнате; ломая руки или выкрикивая что-то непонятное и бессвязное. Целую неделю они втроем просидели так около очага, не выходя из дома. Мистер Пексниф с удовольствием пошел бы пройтись вечерком, но Джонас никак не соглашался расстаться с ним хотя бы на минуту, так что он оставил эту мысль, и с утра до ночи они все втроем томились в полутемной комнате, без отдыха и без дела.
Бремя того, что лежало, вытянувшись и закоченев, в страшной спальне верхнего этажа, так давило и угнетало Джонаса, что он совсем согнулся под этой тяжестью. В продолжение долгих семи дней и ночей его неотступно преследовало и не давало покоя леденящее чувство, что кто-то страшный присутствует в доме. Стоило скрипнуть двери, как он уже обращал к ней помертвевшее лицо и глядел испуганно, словно был совершенно уверен в том, что ручку трогали костлявые пальцы. Стоило огню в очаге вспыхнуть немного ярче, оттого что потянуло сквозняком, и Джонас оглядывался через плечо, словно боясь увидеть фигуру в саване, раздувающую огонь полами своего одеяния. Малейший шум пугал его, а однажды ночью, заслышав наверху шаги, он закричал, что это покойник ходит, топает — топ, топ, топ — вокруг своего гроба.
Ночью он спал на полу в гостиной, потому что в его спальне поместилась миссис Гэмп, и мистеру Пекснифу тоже стелили на полу, рядом с ним. Вой собаки во дворе вселял в Джонаса страх, которого он не в силах был скрыть. Он старался не смотреть на отражение горевшего наверху света в окнах дома напротив, словно это был чей-то разгневанный глаз. Спал он тревожно, часто просыпался по ночам и томился тоской, ожидая рассвета; распоряжаться и следить за всем, даже заказывать обед он предоставил мистеру Пекснифу. Достойный джентльмен, полагая, что предаваться скорби надо со всеми удобствами и что хорошая кормежка будет в высшей степени благотворна для убитого горем сына, так удачно воспользовался этими обстоятельствами, что в течение всей траурной недели у них был самый изысканный стол; каждый вечер к ужину готовили сладкое мясо, тушеные почки, устрицы и тому подобные легкие блюда, и, запивая их горячим пуншем, мистер Пексниф подавал духовное утешение и читал высоконравственные проповеди, какие могли бы обратить даже язычника, в особенности если бы тот плохо понимал английский язык.
Однако не один мистер Пексниф пользовался жизненными благами в это печальное время. Миссис Гэмп оказалась тоже весьма разборчива в еде и с презрением отвергала рубленую баранину. Насчет напитков она также была очень строга и даже привередлива, требуя пинту слабого портера к завтраку, пинту к обеду, полпинты для подкрепления и поддержки сил между обедом и чаем и пинту знаменитого крепкого эля, старого брайтонского пьяного пива, к ужину, не считая бутылки на камине да приглашений выпить иногда рюмочку вина, к каким гостеприимство обязывало ее хозяев. Люди мистера Моулда тоже считали нужным топить свое горе в вине, как топят новорожденного котенка, и по этой причине напивались, прежде чем за что-нибудь взяться, чтобы горе не взяло верх и не одолело их. Короче говоря, всю эту необыкновенную неделю у них шла круговая мрачных веселостей и зловещих развлечений; и все, кроме бедняги Чаффи, обретавшегося в тени гроба Энтони Чезлвита, справляли тризну, как вампиры.
Настал в конце концов и день похорон, этого благочестивого и нелицемерного обряда. Мистер Моулд, с золотыми часами в свободной руке, рассматривая на свет рюмку старого портвейна, стоял, прислонившись к конторке, и беседовал с миссис Гэмп; двое плакальщиков дежурили перед дверями дома, имея вид настолько похоронный, насколько можно ожидать от людей, дела которых идут как нельзя лучше; весь штат мистера Моулда был на своем посту — либо в доме, либо на улице; колыхались перья, фыркали лошади, развевались шелка и бархаты; словом, как сказал торжественно мистер Моулд: "Все, что только можно сделать за деньги, было сделано".
— А что еще можно было сделать, миссис Гэмп? — воскликнул гробовщик, опрокидывая рюмку в рот и причмокивая губами.
— Решительно ничего, сэр.
— Решительно ничего, — повторил мистер Моулд. — Вы правы, миссис Гэмп. Почему люди тратят больше денег, — тут он налил себе еще одну рюмку, — на похороны, миссис Гэмп, чем на крестины? Ну-ка, ведь это по вашей части, вы должны знать. Как вы это себе объясняете, ну-ка?
— Может, потому, что гробовщик обходится дороже, чем сиделка, сэр, отвечала миссис Гэмп, посмеиваясь и разглаживая руками складки нового черного платья.
— Ха-ха! — расхохотался мистер Моулд. — Вы, я вижу, позавтракали сегодня на чужой счет, миссис Гэмп. — Однако, заметив в маленьком зеркальце для бритья, висевшем напротив, что вид у него слишком уж веселый, он мигом успокоился и придал своей физиономии скорбное выражение.
— Не первый раз мне доводится завтракать на чужой счет по вашей любезной рекомендации, сэр, не в последний, надеюсь, — сказала миссис Гэмп, угодливо приседая.
— Что ж, — отвечал мистер Моулд, — если провидению угодно, пускай и дальше так будет. Нет, миссис Гэмп, я вам скажу, почему это происходит. Потому что трата денег в хорошо поставленном заведении, где дело ведется на широкую ногу, исцеляет разбитое сердце и проливает бальзам на страждущий дух. Сердца нуждаются в исцелении, а дух в бальзаме тогда, когда люди умирают, а не тогда, когда они родятся. Взгляните хотя бы на хозяина дома, взгляните на него.
— Щедрый джентльмен! — восторженно воскликнула миссис Гэмп.
— Нет, нет, — отвечал гробовщик, — вообще говоря, он вовсе не такой щедрый, ни в коем случае, вы о нем неверно судите; но убитый горем джентльмен, любящий джентльмен, который знает, что могут сделать деньги, для того чтобы облегчить его горе и засвидетельствовать его любовь и уважение к почившему. Они могут дать ему, — говорил мистер Моулд, медленно вращая свою часовую цепочку, так что она завершала полный круг в конце каждой фразы, они могут дать ему сколько угодно карет четверней; они могут дать ему бархатные попоны; они могут дать ему страусовые перья; они могут дать ему сколько угодно пеших плакальщиков, одетых по последнему слову похоронной моды и несущих жезлы с бронзовыми набалдашниками; они могут дать ему великолепный памятник; они могут доставить ему место даже в Вестминстерском аббатстве, если средства позволят. Нет, не будем говорить, что деньги просто грязь, когда на них можно все это приобрести, миссис Гэмп.
— И как еще надо бога благодарить, сэр, — сказала миссис Гэмп, — что есть такие люди, как вы, потому что у вас все это можно купить или взять напрокат.
— Да, миссис Гэмп, вы правы, — отвечал гробовщик. — Наша профессия должна считаться почетной. Мы творим добро втайне и краснеем, когда ставим его в счет. Взять хоть меня: сколько ближних своих я утешил с помощью моей четверки долгогривых скакунов, а ведь я никогда не запрягал их дешевле чем за десять фунтов десять шиллингов!
Миссис Гэмп только что приготовилась ответить ему в соответствующем духе, как ей помешало появление одного из помощников мистера Моулда, то есть старшего факельщика, тучного человека в жилете, который спускался гораздо ближе к коленам, чем это допускается установившимися понятиями об изяществе, с таким носом, какие обыкновенно принято сравнивать со сливой, и с лицом, сплошь усеянным угрями. Когда-то он был хрупким созданием, но, постоянно дыша сытным воздухом похорон, огрубел и раздался вширь,
— Ну, Тэкер, — спросил мистер Моулд, — внизу все готово?
— Прекрасное зрелище, сэр, — отвечал Тэкер. — Лошади так и рвутся, на месте не постоят и так вскидывают голову, как будто знают, почем нынче страусовые перья. Раз, два, три, четыре, — отсчитывал мистер Тэкер, перебрасывая четыре черных плаща через левую руку.
— Томас уже там с вином и кексом? — спросил мистер Моулд.
— Готов появиться в любую минуту, сэр, — ответил Тэкер.
— Тогда, — отвечал мистер Моулд, пряча свои часы и глядя в зеркальце, чтобы проверить, такое ли у него выражение лица, какое нужно. — Тогда мы, я думаю, можем приступить к делу. Дайте мне коробку с перчатками, Тэкер. Ах, какой это был человек! Ах, Тэкер, Тэкер! Какой это был человек!
Мистер Тэкер, который, обладая большим опытом по похоронной части, мог бы быть превосходным мимическим актером, подмигнул миссис Гэмп, нисколько не нарушив этим серьезного выражения своей физиономии, и вышел вслед за своим хозяином в другую комнату.
Мистер Моулд был крайне щепетилен в вопросах профессионального такта, а потому он не подал и виду, что знаком с доктором, хотя на самом деле они были близкие соседи и нередко работали вместе, как и в данном случае. И потому, направляясь к доктору, чтобы предложить ему черные лайковые перчатки, он притворился, будто видит его первый раз в жизни, а доктор со своей стороны смотрел на него таким холодным и неузнавающим взглядом, как будто ему приходилось слышать и читать про гробовщиков, случалось даже проходить мимо их лавок, но никогда еще не доводилось иметь с ними дело.
— Что, перчатки? — сказал доктор. — После вас, мистер Пексниф.
— Ни в коем случае, — возразил мистер Пексниф.
— Вы очень любезны, — сказал доктор, беря пару перчаток. — Так вот, сэр, как я уже говорил, меня вызвали к больному в половине второго ночи… Что, кекс и вино? В котором графине портвейн? Благодарю вас.
Мистер Пексниф тоже выпил портвейна.
— Около половины второго утра, сэр, — продолжал доктор, — меня позвали к больному. При первом же звонке ночного колокольчика я вскочил, распахнул окно и высунул голову… Что, плащ? Не завязывайте слишком туго. Вот так, хорошо.
После того как мистер Пексниф облачился в подобное же одеяние, доктор продолжал:
— И высунул голову… Что, шляпа? Любезный друг, Это не моя. Мистер Пексниф, прошу прощения, мы с вами, кажется, нечаянно обменялись. Благодарю вас. Так вот, сэр, я хотел рассказать вам…
— Мы совсем готовы, — прервал его мистер Моулд тихим голосом.
— Что, готовы? — сказал доктор. — Очень хорошо. Мистер Пексниф, если разрешите, я доскажу вам остальное в карете. Это довольно любопытно. Что, все готовы? Дождя нет, надеюсь?
— Погода ясная, сэр, — отвечал мистер Моулд.
— Я боялся, что земля нынче будет сырая, — сказал доктор, — барометр вчера упал. Можем себя поздравить, что нам так повезло. — Однако, заметив, что мистер Джопас и Чаффи уже выходят из дверей, он закрыл лицо белым носовым платком, словно в приливе сильнейшего горя, и сошел вниз бок о бок с мистером Пекснифом.
Мистер Моулд и его помощники нисколько не преувеличили пышности приготовлений. Все было великолепно, а в особенности четверка лошадей, запряженная в катафалк, — вставала на дыбы, приплясывала и рвалась вперед, словно зная, что человек умер, и торжествуя по этому поводу. "Они нас объезжают, запрягают, ездят на нас верхом; бьют, морят голодом и калечат ради собственного удовольствия, — но зато они умирают, ура, они умирают!"
И вот по узким городским улицам и извилистым дорогам повлеклась похоронная процессия Энтони Чезлвита; мистер Джонас то и дело выглядывал украдкой из окна кареты, наблюдая, какое впечатление похороны производят на прохожих; мистер Моулд, шагая по мостовой, с затаенной гордостью прислушивался к восклицаниям зевак; доктор шепотом рассказывал мистеру Пекснифу случай из практики и никак не мог добраться до конца, а бедняга Чаффи рыдал в уголке кареты, незамечаемый никем. Однако еще в начале церемонии он сильно шокировал мистера Моулда тем, что держал платок в шляпе, самым неподобающим образом, а глаза вытирал просто кулаком. И как сразу же сказал мистер Моулд, его поведение было неприлично и недостойно такого торжественного дня; его просто не следовало брать с собой.
Однако он присутствовал тут, и на кладбище тоже, где опять-таки вел себя самым неподобающим образом, ведомый под руку Тэкером, который сказал ему напрямик, что он никуда не годится, разве только сопровождать похороны самого последнего разряда. Но Чаффи, помилуй его боже, ничего не слышал, кроме отзвуков навеки умолкнувшего голоса, которые еще жили в его сердце.
— Я любил его, — плакал старик, бросаясь на могилу, после того как все уже было кончено. — Он был очень добр ко мне. О мой дорогой старый друг и хозяин!
— Ну, ну, мистер Чаффи, — сказал доктор, — это не годится, почва тут сырая и глинистая, мистер Чаффи! Нельзя же так, право.
— Если бы похороны были по самому последнему разряду, джентльмены, и мистер Чаффи просто помогал бы нести гроб, то и тогда бы он не мог вести себя хуже, — сказал Моулд, бросая кругом умоляющие взгляды и помогая мистеру Чаффи подняться с земли.
— Ведите себя по-человечески, мистер Чаффи, — заметил Пексниф.
— Ведите себя как подобает джентльмену, мистер Чаффи, — сказал мистер Моулд.
— Честное слово, любезный друг, — пробурчал доктор тоном величественной укоризны, подходя ближе к старику, — это уже не просто слабость. Это дурно, эгоистично и очень нехорошо с вашей стороны, сударь вы мой. Вы забываете, что вы не связаны с нашим покойным другом узами крови и что у него имеется близкий, преданный родственник, мистер Чаффи.
— Да, родной сын! — воскликнул старик, сжимая руки с поразительной силой чувства. — Его родной, родной и единственный сын!
— У него не все дома, знаете ли, — едва выговорил Джонас, бледнея. — Не обращайте внимания, что бы он там ни говорил. Я бы не удивился, если б он понес даже бог знает какую чушь. Вы не обращайте на него внимания, никто не обращайте. Я не обращаю. Мне отец велел о нем заботиться — и довольно. Что бы он там ни говорил и ни делал — я о нем буду заботиться.
Ропот восхищения пронесся среди провожающих (включая в это число мистера Моулда и его весельчаков) при этом новом доказательстве великодушия и добрых чувств со стороны Джонаса. Но Чаффи более не подвергал эти чувства испытанию. Он совсем притих и, как только его оставили ненадолго в покое, забрался снова в карету.
Выше уже упоминалось, что мистер Джонас побледнел, когда поведение старого клерка привлекло к себе общее внимание. Однако его испуг был кратковременным, и он скоро пришел в себя. Но не эту единственную перемену можно было в нем наблюдать в тот день. Любопытные глаза мистера Пекснифа подметили, что ему стало легче, как только они выехали из дома, направляясь в скорбный путь, и что по мере того как церемония подвигалась к концу, Джонас мало-помалу возвращался к прежнему своему состоянию и внешнему виду, к прежней милой манере держать себя, ко всем приятным особенностям разговора и обхождения, — словом, он вновь обрел самого себя. Уже когда они сидели в карете, по дороге домой, а еще более, когда они туда возвратились и увидели, что окна открыты, в комнаты впущен свет и воздух и удалены все следы недавно совершившегося события, мистер Пексниф убедился, что имеет дело с тем же Джонасом, которого он знал неделю тому назад, а не с Джонасом последних дней, и добровольно расстался с только что приобретенной в доме властью, не сделав ни малейшей попытки удержать ее и сразу же отступив на прежние позиции покладистого и почтительного гостя.
Миссис Гэмп возвратилась домой к торговцу птицами, и в ту же ночь ее подняли с постели принимать двойню; мистер Моулд отлично пообедал в кругу своего семейства, а вечером отправился развлекаться в клуб; катафалк, простояв довольно долго перед дверью развеселого кабака, потащился к конюшне; все перья были убраны внутрь, а на крыше сидели двенадцать красноносых факельщиков, и каждый держался за грязный колышек, на котором в торжественных случаях развевались страусовые перья; траурные бархаты и шелка были заботливо уложены в шкафы — для будущего нанимателя; горячие кони успокоились и притихли в своих стойлах; доктор, подвыпив на свадебном обеде, позабыл уже и середину истории, так и недосказанной им до конца, церемония, происходившая всего несколько коротких часов назад, нигде не оставила по себе такого заметного следа, как в книгах гробовщика.
Даже на кладбище? Даже и там. Ворота были заперты, ночь выдалась темная и сырая, и дождик тихо падал на гниющий чертополох и крапиву. Вырос еще один новый холмик, которого не было здесь прошлой ночью. Время, роясь как крот под землей, отметило свой путь, выбросив наверх еще одну кучку земли. И это было все.