XLV
Итак, вот они перед нами, лицом к лицу, два столь несхожих персонажа: с одной стороны — королева, красивая, высокомерная, изысканная, исполненная достоинства, утонченная, чувствительная, несколько педантичная, легко поддающаяся гневу и с трудом — умиротворению, презирающая своего мужа за вульгарность речей и неповоротливость ума; с другой стороны — король, жизнерадостный, до глупости невежественный и до грубости откровенный, нисколько не озабоченный совершенствованием собственной персоны, чуждый деликатного обхождения, — короче, похожий не на монарха, принца или просто дворянина, а на лаццароне.
Одной из причин, приводивших Каролину в отчаяние и заставивших почти совсем отказаться от посещений театра, было поведение короля в антрактах, когда он начинал прикидываться шутом, выставляя себя на посмешище черни.
Между оперой и балетом ему приносили в ложу ужин; одним из неизменных блюд этого ужина были макароны; взяв тарелку, король приближался с ней к барьеру ложи и, большой любитель неаполитанских макарон, под бурные рукоплескания партера начинал с ужимками и жестами пульчинеллы заглатывать их целиком, помогая себе руками и пренебрегая вилкой, не забывая отвешивать поклоны аплодирующей публике.
Королеве сначала казалось, что она приобрела над ним куда большую власть, чем то было на самом деле или чем ей удалось завоевать впоследствии. Однажды, разгневавшись на герцога д’Альтавиллу, фаворита Фердинанда, она набросилась на этого господина с бранью, обвинив его в том, что он входит в доверие к королю, используя для этого средства, недостойные порядочного человека. Герцог, чья честь была чувствительно задета, пожаловался государю на оскорбление, нанесенное королевой, и просил позволения удалиться к себе в поместье. Король, взбешенный поведением своей жены, явился к ней и стал резко упрекать ее; она же, вместо того чтобы успокоить, разозлила его своими ответами еще больше, даже настолько, что их спор закончился увесистой оплеухой, от которой щека королевы дня на три-четыре покрылась голубоватым мраморным налетом.
Тогда она решилась уподобиться разгневанному Ахиллу, удалившемуся в свой шатер; однако король проявил твердость, и королеве пришлось смириться, притом до такой степени, чтобы умолять герцога д’Альтавиллу помочь ей вновь снискать милость государя. К счастью, император Иосиф, в то время путешествующий по Италии, прибыв в Неаполь, сумел помирить супругов.
Некоторое время король принимал близко к сердцу презрительные выпады королевы, но вскоре решил, что сможет найти себе утешения и помимо нее. Это для Каролины оказалось неприятным сюрпризом, и она стала искать повод и способ восстановить утраченное влияние на мужа.
Страстный охотник, о чем я уже упоминала, Фердинанд редко пропускал хотя бы день, не отправившись на охоту. Притом в каждом из его лесных угодьев были построены просторные хижины, изнутри меблированные безыскусно, но с удобством; когда он заходил туда словно бы затем, чтобы немного отдохнуть, он неизменно находил там какую-нибудь смазливую крестьяночку в красивом местном наряде, ожидавшую лишь возможности доставить удовольствие его величеству. Он только весьма настойчиво напоминал своим усердным слугам, чтобы они вели себя осмотрительно, ибо королеве ни в коем случае не следует знать об этих любовных подробностях его охотничьих приключений.
— Ба! — сказал ему однажды слуга, пользовавшийся правом говорить со своим господином открыто. — К чему все эти тайны? Ведь королева со своей стороны делает то же самое, да, может, кто знает, еще и побольше вас.
— Замолчи! — перебил король. — Замолчи, и пусть ее! Это обновляет породу.
Ныне, когда я, согласно данному обещанию, должна рассказывать всю правду, не скрывая ничего, могу признаться, что старый слуга не лгал: королева, первым любовником которой был князь Караманико, потом остановила свой выбор на Актоне и одновременно, что заботило Актона не более, чем Потемкина — увлечения Екатерины II, приблизила к себе герцога делла Реджина, в самом имени которого, казалось, уже заключалось пророчество подобной судьбы; был еще Пио де Анчени, если не создавший, то, по крайней мере, усовершенствовавший итальянский балет. Ей, как Екатерине Великой, хотелось одаривать своих возлюбленных, но она была не так богата, и потому подобная щедрость разоряла ее — она вечно оставалась без единого дуката.
Но вернемся к королю.
Несмотря на его охотничьи привалы, время от времени король мимоходом прельщался дамами — придворными или еще какими-нибудь. Каролина не ревновала своего мужа: он не только не был ею любим, но внушал ей презрение, но, тем не менее, она опасалась, как бы какая-нибудь из этих прелестниц, оказавшись особенно ловкой, не лишила ее той власти, которую она ни за что не пожелала бы выпустить из своих рук. Поэтому временами она с чисто женской ловкостью и настойчивостью выведывала любовные секреты мужа и мстила соперницам. Так, после нескольких месяцев близости с герцогиней Лючиано король признался в этой интрижке Марии Каролине; та отправила герцогиню в ссылку, в ее поместье; тогда, переодевшись в мужское платье, герцогиня подстерегла короля, когда он ехал куда-то, и осыпала его упреками. Король, безоружный перед ней, так же как он был безоружен перед королевой, признался, что виноват, но герцогине все же пришлось вернуться к себе в поместье, где она все еще пребывала ко времени моего приезда в Неаполь.
Такая же судьба, хотя по совершенно противоположной причине, постигла герцогиню Кассано Серра. Фердинанд увлекся ею всерьез, но, несмотря на все его настойчивые ухаживания, она упорно отказывалась уступить ему. Король пожаловался жене на ее несговорчивость, и королева нашла средство удалить герцогиню Кассано от двора за избыток благоразумия, подобно тому как изгнала герцогиню Лючиано за недостаток его.
Увы! Бедной герцогине пришлось расплатиться за добродетель вдвое дороже, чем другая расплатилась бы за свои грехи. На свое несчастье, она была возвращена из изгнания в 1799 году…
Я уже говорила, что князь де Сан Никандро был принужден сделать из своего ученика первого охотника и первого рыболова королевства во имя эгоистических устремлений Тануччи, желавшего помешать принцу принимать участие в государственных делах. Действительно, когда король присутствовал на заседаниях Государственного совета, голова его оставалась до такой степени занятой рыбной ловлей и охотой, что он даже запретил ставить чернильницу на стол заседаний, боясь, как бы кому-либо не взбрело в голову составить какое-нибудь решение, которое придется подписать.
Между неаполитанским королем и маркграфом фон Анспахом существовала личная переписка, регулярная, еженедельная, где отражалось все имеющее касательство к охоте. Оба они вели строгий учет своим великим деяниям, день за днем, час за часом, не упуская ничего.
Подобного же рода переписку, где регистрировались охотничьи подвиги обеих сторон, вели между собой король Неаполя и его отец, испанский монарх. И хотя в политических отношениях двух властителей нередко случались недоразумения, сколь бы острым ни был политический разлад, ничто не могло прервать эту охотничью летопись.
Список диких животных, принесенных в жертву царственной прихоти, всегда составлялся с неукоснительной аккуратностью: наряду с крупной, туда вносилась и самая мелкая дичь — от фазана до славки. В графе наблюдений отмечались трудности, что пришлось преодолеть, неприятности, пережитые во время охоты, а также перечислялись все сопровождавшие короля и почетные награды, какими были отмечены заслуги чем-либо отличившихся персон.
Из этих двух регистров королю был более приятен тот, что предназначался маркграфу фон Анспаху. Тому была причина более чем простая: каким бы опытным охотником ни был Фердинанд, а стрелял он похуже Карла III, тогда как маркграф фон Анспах, напротив, уступал ему в этом искусстве.
Изо всех мыслимых видов лести слаще всего для королевских ушей было замечание, что он как стрелок превосходит маркграфа фон Анспаха; подобное заключение делалось исходя из сравнения числа животных, убитых Фердинандом и маркграфом, ибо всегда оказывалось, что король подстрелил больше. Когда же речь заходила о том, что Карл III настрелял больше, чем его сын, это объясняли не особой меткостью Карла III, а тем, что испанские леса обширнее и богаче дичью.
Я расскажу еще два случая, которые должны дополнить изображенный здесь мною портрет короля; затем я перейду непосредственно к событиям, взволновавшим все Неаполитанское королевство, в которых и я приняла участие, более движимая чувством дружбы к королю и королеве Неаполя, нежели обоснованной антипатией к французскому народу и итальянским патриотам.
Как-то король охотился в одном из своих лесов. Ему повстречалась бедная женщина. Она не узнала его и показалась ему чрезвычайно удрученной. Не одаренный ни умом, ни душой Генриха IV, Фердинанд, тем не менее, отличался неким особым инстинктом, помогавшим ему понимать простых людей. Итак, он приблизился к женщине и стал ее расспрашивать. Та объяснила, что она вдова, ей необходимо прокормить семерых детей, а у нее ничего нет, кроме маленького поля, которое только что опустошила королевская свора.
— Ну, вы ж сами понимаете, сударь, — плача, сказала вдова, — это сущее наказание иметь на троне охотника, от чьих забав стонет народ.
Фердинанд отвечал ей, что ее жалобы справедливы и он не преминет доложить о них королю, поскольку состоит на службе его величества.
— Ох! — вскричала женщина. — Вы ему хотите об этом доложить? Не трудитесь, я от него не жду ничего путного. Это ж каким надо быть бессердечным человеком, чтобы себе на потеху изничтожать добро бедняков, зная, что им не под силу себя защитить!
Однако такое заявление вдовы не помешало королю отправиться вместе с нею к ее хижине, чтобы собственными глазами поглядеть на причиненный ей ущерб.
Прибыв туда, он призвал двух крестьян, соседей той женщины, и попросил их оценить потраву. Те посчитали и объявили, что убыток равен двадцати дукатам.
Король достал из кармана шестьдесят дукатов и сорок из них вручил вдове, сказав ей, что королю пристало платить вдвое по сравнению с обычным человеком.
Оставшиеся двадцать дукатов были поделены между двумя третейскими судьями.
Раз в неделю король принимал просителей в Каподимонте, во дворце, выстроенном Карлом III специально для охоты на славок; в такие дни все могли получить доступ к особе монарха, не соблюдая формальностей, предшествующих обычной аудиенции, — требовалось только дождаться своей очереди, так как все прихожие были полны народу.
Некий пожилой кюре, живший поблизости, имея просьбу к его величеству, решился использовать такой случай, чтобы обратиться к королю непосредственно.
Но, поскольку предстоящее сидение в приемной могло оказаться довольно длительным, он принял меры против голода, припрятав в кармане кусок хлеба с сыром. Кюре не собирался съесть это прямо в приемной: ни за что на свете он не допустил бы такой непочтительности! Но, так как от дворца до его селения было около трех льё, которые надо было одолеть пешком, он рассчитывал, получив аудиенцию, на обратном пути присесть у первого же ручейка и съесть свой хлеб с сыром, запив водой, чтобы, подкрепившись, продолжить путь к своему приходу.
Кюре прождал часа три-четыре, и вот настала его очередь — он был пропущен к королю.
Его величество восседал в кресле. У ног его разлеглась крупная испанская ищейка, заслужившая особенную любовь хозяина благодаря редкой тонкости своего нюха.
Едва священник вошел в комнату, как пес поднял голову, раздул ноздри и, придав взгляду самое умильное выражение, завилял хвостом.
Все эти проявления дружбы были обращены к кюре, а точнее, к куску сыра, лежавшему в его кармане: как известно, охотничьи собаки питают к этому лакомству поистине непобедимую слабость.
Таким образом, чем ближе подступал кюре, отвешивая глубокие поклоны, тем любезнее приветствовал его пес, встав со своего места и в свою очередь двинувшись ему навстречу.
Священник, вероятно не распознав смысла дружелюбных телодвижений пса, следил за его приближением с беспокойством.
Беспокойство перешло в ужас, когда он увидел, что пес зашел к нему за спину.
Но совсем не по себе ему стало, когда, объясняя суть своей просьбы, он вдруг почувствовал, что собачья морда упорно тычется к нему в карман.
Чрезвычайное пристрастие его величества к собакам было общеизвестно — таким образом, речи не могло быть о том, чтобы избавиться от назойливости королевского любимца посредством пинка. Между тем приставания пса из нескромных становились уже совсем наглыми.
Что до короля, то он веселился от души: будучи нечувствителен к тонкой шутке, его величество обожал грубые проделки: они забавляли его безмерно.
Он прервал священника посреди его речи, и без того уже достаточно бессвязной:
— Прошу прощения, отец мой, но что это у вас такое в кармане? Мой пес умирает от желания взглянуть на это!
— Увы, государь! — отвечал смущенный кюре. — Это всего-навсего кусочек сыру, чтобы мне было чем перекусить вечером. Сейчас уже четыре часа пополудни, как вы сами изволите видеть, а мне еще надо пройти три льё, чтобы возвратиться в свой приход. Пообедать в городе я не могу, я не так богат.
— Черт возьми, вы правы, — заметил король. — Вот Юпитер (так звали пса) как раз и добрался до вашего сыра. Продолжайте рассказывать о вашей просьбе, теперь он, вероятно, оставит вас в покое.
Итак, кюре продолжил свои объяснения, между тем как Юпитер пожирал его сыр, а король с величайшим вниманием слушал.
— Хорошо, — произнес монарх, когда кюре кончил. — Об этом мы подумаем.
Однако, наперекор предположениям его величества, Юпитер, управившись с сыром, видимо, был намерен принудить кюре расстаться также и с хлебом.
— Ну-ну, — подбодрил просителя король, — не подобает пожертвованию быть половинчатым: опорожните свой карман до дна!
— Все это прекрасно, государь, — заметил священник, — но как быть с моим обедом?
— Не стоит тревожиться из-за подобных пустяков: Господь в благости своей все уладит.
Священник отдал свой хлеб и откланялся.
В то время как Юпитер расправлялся с хлебом, король позвонил и приказал слуге:
— Верните этого кюре, который только что вышел отсюда, и накормите его таким обедом, чтобы он не справился с ним меньше чем за час.
Приказание Фердинанда было исполнено; король же за этот час успел вернуться в Неаполь и отдать распоряжения по делу священника, так что тот, возвратившись к себе в приход, уже ублаготворенный превосходным обедом, тотчас узнал, что милость, о какой он ходатайствовал, ему оказана.
Уделив столько внимания королевской охоте, я из-за этого пренебрегла рыбной ловлей, однако об этом втором развлечении тоже нельзя не упомянуть, ибо король питал к нему почти такое же фанатическое пристрастие, как к охоте.
Сказать, что Фердинанд увлекался рыбной ловлей, значило бы не сказать почти ничего, поскольку главным удовольствием для него была не сама ловля рыбы, а последующая ее продажа. Рыбной торговлей король занимался лично: это было весьма оригинальным зрелищем, и мне пришлось наблюдать его не однажды, а раз десять.
Происходило это так. Король обыкновенно ловил рыбу в заповедной части моря, вблизи Позиллипо, напротив небольшого домика, принадлежащего ему же. Выбравшись на берег с обильным уловом, он приказывал перенести рыбу на набережную и начинал созывать покупателей, которые, разумеется, охотно сбегались на королевский зов. Тогда он назначал рыбе исходную цену, словно на аукционе, и каждый покупатель должен был набавлять хотя бы понемногу. Когда королю казалось, что торг идет вяло, он сам набавлял цену, и если не находилось никого, кто бы ее превысил, улов оставался при нем и рыбу отправляли на дворцовую кухню.
В этих случаях, как, впрочем, и во многих других, любой мог подойти к королю без церемоний, заговорить с ним и даже вступить в спор, что и делали на своем местном наречии его добрые приятели-лаццарони, не беря на себя труда именовать его величеством, а называя попросту Носатым в честь его носа, своими размерами втрое превосходившего обычный.
В общем, такой торг выглядел очень комично. Король, как уже было сказано, старался сбыть свой товар как можно дороже, расхваливал свою рыбу, поднимая ее за жабры и демонстрируя покупателям, причем мог и ударить ею по физиономии того, кто предлагал низкую цену и не успевал увернуться; лаццарони со своей стороны отвечали ему бранью совершенно так же, как если бы имели дело с обычным торговцем, и эти ругательства заставляли короля хохотать во все горло.
Покончив с торговлей, вымокший в морской воде и пропахший рыбой, он возвращался во дворец и, не помывшись, не сменив одежды, спешил к королеве, чтобы со смехом рассказать ее величеству о своих похождениях. В зависимости от расположения духа она или терпеливо выслушивала эти рассказы, или выставляла его за дверь, язвительно упрекая за склонность к грубым развлечениям. При всем том Мария Каролина была бы крайне раздражена, если бы король избавился от этой склонности, ведь именно благодаря тому, что он предпочитал грубые забавы государственным делам, она могла управлять королевством в полное свое удовольствие.