XXII
Нет ничего более оскорбительного, нежели та власть над нашей волей, какую имеют потребности природы, выказывая слабость и ущербность самой человеческой натуры.
Я уже писала, какую перемену во мне вызвали теплая ванна, натопленная комната и шелковистое белье; изысканный ужин, подаваемый мне незнакомцем с такими ухищрениями хорошего тона, которые подобали бы какой-нибудь герцогине, окончательно вернул мне доброе расположение духа и ту безмятежность, какую было позволительно иметь в столь стесненных обстоятельствах.
Недоставало узнать только, какого рода сделку мне собираются предложить, однако, как я ни настаивала, до конца трапезы об этом не было промолвлено ни слова.
Во время еды незнакомый мне посетитель вел себя с безукоризненной предупредительностью. Его беседа была обычной для воспитанного и образованного человека, если не считать некоторого налета педантической учености, свойственного речи врачей, адвокатов и вообще людей, посвятивших себя науке.
Когда ужин закончился, мой сотрапезник попросил мою руку и, взяв ее в свои, начал считать пульс.
— Итак, сударыня, — объявил он, — поскольку ваши железы действуют в полной гармонии друг с другом, пульс равномерен: шестьдесят восемь ударов в минуту, а желудок спокойно и без труда переваривает пищу, распространяя благоприятную теплоту во всем теле, — короче, имея в виду, что ваш ум приведен в состояние, благоприятствующее принятию важных решений, я решаюсь сообщить вам, кто я и какая нужда привела меня сюда.
Я вся обратилась в зрение и слух.
— Зовут меня доктор Грехем, я друг Месмера и Калиостро, занимаюсь демонстрацией мегалоантропо-генетических опытов. В Лондоне я пользуюсь весьма недурной репутацией, и неоспоримые успехи на моем поприще ведут меня к прочному преуспеянию.
— Ах, доктор! — откликнулась я с невольной улыбкой. — Я счастлива познакомиться со столь выдающимся человеком. Один из моих друзей — о его имени умолчу, — несомненно принадлежащий к вашему сообществу, не переставал обещать мне, что как-нибудь поведет меня на один из сеансов, которые вы даете на Олд-Бейли. Ведь вы там производите ваши опыты, не так ли?
— Вы правы, сударыня, и вижу, что не ошибся, когда тотчас, как вас увидел, решил, что ваш ум не уступает вашей обворожительности. Надо ли мне теперь объяснять вам, какого рода научными трудами я занимаюсь?
— Вы доставите мне этим большое удовольствие, доктор, хотя я и слыхала, что ваши опыты состоят в демонстрации на восковой кукле, выполненной в рост человека, самых недоступных пониманию природных тайн — от обращения крови по жилам до интимнейших таинств произведения на свет потомства. Ваша восковая статуя, богиня Гигиея, как вы назвали ее, возлежит на особом ложе, названном вами ложем Аполлона. Не так ли, доктор?
— Истинно так, сударыня. Так вот, если мои демонстрационные опыты имели такой успех, когда я их производил на простой восковой кукле, рассудите же, сколь велико будет их действие на публику, если я возьмусь производить их на живом человеке, на особе, наделенной столь совершенной красотой, как ваша.
— Но, доктор, — возразила я, — именно вы, для кого природа не оставила непознанных тайн, вы должны знать, что красота лица не обязательно сопутствует телесному совершенству и что мало найдется натурщиц, способных позировать, так сказать, для всей фигуры целиком. Так, Клеомен, насколько я слышала от людей, гораздо более сведущих, чем я, был вынужден отобрать до пяти десятков красивейших гречанок, чтобы они позировали ему для Венеры Медицейской.
— Так вот, именно это до настоящего времени меня останавливало. Я искал образчик совершенства и еще два часа назад считал, что найти такую невозможно, но сейчас обрел его в вас.
— Во мне, доктор? Однако позвольте мне заметить, что вы до сих пор видели только мое лицо и, быть может, мне куда как далеко до того совершенства, какое вам требуется.
— Вы заблуждаетесь, сударыня, — с полнейшей невозмутимостью отвечал мой собеседник. — Именно поскольку я знаю, что вы средоточие всех возможных совершенств, я предлагаю объединить наши усилия, что должно принести нам славу и деньги.
— Как это так? Вы знаете? — спросила я все более удивляясь его уверенности. — Кто же вам рассказал?..
— Мне никто не рассказывал, сударыня. Я видел сам.
— Видели? Но где? При каких обстоятельствах?
— Миссис Лав, уже давно разыскивающая для меня девицу совершенной красоты, предупредила меня о вашем появлении. Я тотчас примчался. Когда вы принимали ванну, я находился в соседней комнате. Я наблюдал за вами сквозь особое отверстие, скрытое резными украшениями, а вы оставались обнаженной достаточно долго, чтобы ничто из ваших совершенств от меня не ускользнуло. Что касается изъянов, то я искал их тщетно, ибо не обнаружил ни одного.
У меня вырвался крик ужаса:
— Но неужели вы не понимаете, доктор, что ваш поступок отвратителен?
— Сударыня, — отвечал он, отнюдь не смутившись, — если бы я имел честь узнать вас два часа назад, как я знаю теперь, я никогда не осмелился бы подвергнуть вас такому испытанию; однако, обнаружив вас в заведении миссис Лав, выяснив, каким образом она подобрала вас на Лестер-сквер, я не мог предполагать, что узрю чистый бриллиант там, где не надеялся найти ничего, кроме рейнской гальки.
— О, доктор, доктор! — вскричала я, пряча лицо в ладонях.
Мой собеседник спокойно дождался, пока я не отняла рук от лица, и взял их в свои.
— Послушайте, — заговорил он. — Стечение обстоятельств дает ныне вам в руки возможность, какой более никогда не представится. Вам предстоит выбирать между годами нищеты, пожизненным позором и быстрым, верным обогащением, границы которому может поставить только ваша воля. Вы молоды, красивы, у вас благородная натура; не пройдет и года вашего пребывания в этом недостойном месте, как ваша юность увянет, красота поблекнет, а о благородстве не будет и речи. А здесь за один час, в течение которого вы подвергнете себя всеобщему восхищению, вы будете получать столько, что трех месяцев демонстрации хватит, чтобы обеспечить вашу независимость на всю оставшуюся жизнь; меж тем как здесь за ничтожную плату вы будете влачить дни и ночи, доставаясь первому попавшемуся жалкому пьянице, делаясь игрушкой любого матроса, у которого заведется в кармане лишняя гинея, терпя общество отверженных созданий, попав в рабство к грубой содержательнице этого заведения. У доктора Грехема вы станете богиней Гигиеей, у миссис Лав вы будете всего лишь девицей Харт. Здесь, на тротуаре Хеймаркета, вам ничто не принадлежит: даже шляпа, даже платье, даже рубашка. Там с сегодняшнего дня вы возвратите ваше утраченное благополучие, единственным обломком которого, по всей вероятности, остался перстень на вашем пальце. Вас устрашает необходимость появляться нагой перед зрителями? Я бы понял вас, если бы вы не были восхитительно-красивы. Ибо, как сказал один мой знакомый философ, «целомудренность есть лишь чувство несовершенства». Но поглядите на танцовщицу в знаменитом театре, разве она не более обнажена в своем трико и юбочке из тюля, нежели будете вы, когда ляжете под газовым покрывалом, за балюстрадой, которая помешает к вам подойти? Поверьте мне, в совершенной красоте есть высшее благородство, а восхищение, достигшее высот энтузиазма, исключает вожделение. Судите об этом по мне самому. Ведь я видел вас выходящей из ванны, не так ли? Вы находитесь в доме, где желать — значит иметь. Что же сделал я, увидев вас? Разве я пришел к вам и грубо сказал: «Вы мне понравились, я хочу, чтобы вы мне принадлежали?» Нет, я явился преисполненный почтительности и, преклонив колено, умоляю: «О царица красоты, не позволите ли мне воздвигнуть в вашу честь алтарь?» Вы только что упомянули юных спартанок и афинянок, которые подарили художнику, будучи простыми смертными, каждая свою долю божественной красоты. Разве колебались они показаться нагими перед великим ваятелем, обожествившим их в настоящем и покрывшим славой в потомстве? О нет, радостные и гордые, они сбрасывали с себя даже последнее покрывало, чтобы поделиться потаенными секретами собственных совершенств. Когда афинская куртизанка Мнесарета была осуждена за неуважение к святыням, что сделал ее защитник Гиперид? Он развязал ее пояс и позволил тунике соскользнуть с плеч, так что она неожиданно и помимо собственной воли предстала перед судьями во всей своей испепеляющей красе. И заседавшие на ареопаге не только признали ее невиновной, но и поголовно пали на колени. Так вот,' перед вами сейчас тоже выбор: быть приговоренной к вечному позору либо снискать королевский венец. Поверьте мне, более целомудренно сбрасывать свою тунику один раз в день перед двумя сотнями зрителей, чем развязывать пояс десять раз, оставаясь наедине с любым встречным. Теперь я вас оставлю, подумайте. Я так уверен в безукоризненности ваших суждений, что взываю единственно к разуму, и так полагаюсь на вашу деликатность, что оставляю вам плату вперед за пятнадцать вечеров по двадцать пять фунтов стерлингов каждый, итого — триста семьдесят пять гиней.
Если вы откажетесь от моего предложения, вы просто отошлете мне назад эти триста семьдесят пять гиней и я пойму, что это значит. Если же я до послезавтрашнего утра не получу данную мной сумму назад, я приезжаю к вам с каретой и забираю вас отсюда. Посчитайте, что значит получать двадцать пять гиней за день в течение года, полугода, даже трех месяцев: две тысячи двести пятьдесят фунтов стерлингов! Почти целое состояние. Сумма громадная, а взамен от вас потребуется лишь один час в день, и в продолжение этого часа вам не надо делать ни единого жеста, вы не произнесете ни слова; вы сможете закрывать глаза, делать вид, что спите, при вашем желании я согласен, по крайней мере, погружать вас в магнетический сон, наконец — набросить на ваше лицо столь густую вуаль, что на следующий день никто, встретив вас, не сможет сказать: «Вот та великолепная статуя, что я видел вчера». А теперь разрешите поцеловать вашу прелестную ручку, мисс Харт: я удаляюсь и продолжаю надеяться.
И, оставив на столике четыре свертка, три по сто гиней и четвертый — с семьюдесятью пятью, доктор Грехем, почтительно поцеловав мою руку, раскланялся и удалился.
Я застыла на месте, не произнеся ни слова, лишь проводив глазами посетителя и задержавшись взглядом на затворившейся за ним двери. На все его увещевания я не нашлась что ответить, но в моей голове развернулось настоящее сражение. Нищета, грозившая мне, отсутствие крова над головой, голод — все это еще могло хоть отчасти объяснить, почему я согласилась принять гостеприимство миссис Лав, однако продлись оно более трех дней, и я испытаю на себе тлетворные последствия ее забот, что безнадежно запятнают всю мою жизнь и не будут иметь под собой никакого оправдания, поскольку не дадут мне возмещения, соответствующего приносимой жертве. Напротив, у доктора, как он сказал, нагота живой статуи будет накрыта покрывалом Фортуны; я сыграю роль Данаи, но золотой дождь, который прольется на меня, способен в этом мире смыть почти любые пятна. С одной стороны меня подстерегало бесчестье, а с другой — одно лишь бесстыдство.
Я протянула руку, по одному стала брать свертки, разворачивать их; монеты посыпались мне на колени. Я погружала руки в это золото, пересыпала монеты, лившиеся из рук звонким золотым водопадом; рыжеватые блики запрыгали у меня в глазах — я пыталась ослепить себя их блеском; я твердила себе, что лишь от меня зависит иметь их в десять, в двадцать, в сто раз больше, что, в конечном счете, мое лицо будет сокрыто от глаз и никто не сможет вогнать меня в краску нескромным прямым взглядом, наконец, я повторяла себе все, что гордыня и необходимость могут нашептать изболевшемуся и нестойкому сердцу несчастного создания, женщины, наделенной от природы пристрастиями, против которых общество создало законы, оставив ей, молодой, красивой, умной, в удел лишь продажу себя как единственное средство против голода и нужды.
В итоге я не отослала назад деньги, оставленные доктором Грехемом, а через день, в одиннадцать часов утра, он, как и обещал, явился за мной в карете.
В тот же вечер, с лицом, прикрытым густой вуалью, и телом, окутанным легким прозрачным облаком газа, я, по собственной воле погруженная в магнетический сон, чтобы победить взбунтовавшееся целомудрие, возлежала на так называемом ложе Аполлона, служа доктору Грехему живым экспонатом для демонстрации его мегалоантропо-генетических опытов.