Александр Дюма
Блек
I
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЧИТАТЕЛЬ ЗНАКОМИТСЯ С ДВУМЯ ГЛАВНЫМИ ПЕРСОНАЖАМИ РОМАНА
Шевалье де ла Гравери, совершая прогулку, уже второй раз обходил вокруг города.
Возможно, было бы более логичным начать повествование, сообщив читателю, кто такой шевалье де ла Гравери и в каком из восьмидесяти шести департаментов Франции расположен город, вдоль крепостных валов которого он прогуливался.
Но однажды, когда меня посетило чувство юмора, вероятно появившееся под воздействием тумана, которым я надышался во время своего недавнего пребывания в Англии, мной овладела решимость создать совершенно новое произведение, а именно построив его совсем по-иному в сравнении с другими романами.
Вот почему, вместо того чтобы начинать роман с начала, как это было принято до сих пор, я начинаю его с конца, будучи уверен, что мой пример найдет подражателей и через некоторое время все романы будут писать только так.
Впрочем, есть еще одна причина, почему я решил поступить таким образом.
Я боюсь, как бы сухое перечисление биографических подробностей не оттолкнуло читателя и не заставило его закрыть книгу после первой же страницы.
Итак, пока я удовольствуюсь сообщением читателю (и то лишь потому, что не в силах это от него утаить), что действие происходит в 1842 году в городе Шартран-Бос, на тенистой аллее, поросшей вязами и вьющейся вокруг старинных укреплений древней столицы племени карнутов, — аллее, в течение двух веков служившей последовательно сменявшим друг друга поколениям жителей Шартра одновременно и Елисейскими полями, и Маленьким Провансом.
Впрочем, решив не останавливаться слишком подробно на событиях прошлой жизни нашего героя или, точнее, одного из наших героев, чтобы читатель не обвинял меня в том, что я приберег для него вероломный удар, я продолжаю.
Итак, шевалье де ла Гравери, совершая прогулку, уже второй раз обходил вокруг города.
Он находился в той части бульвара, что возвышается над казармой кавалеристов: отсюда взгляду в малейших подробностях открывается весь обширный двор этой постройки.
Шевалье остановился.
Он останавливался здесь всегда.
Каждый день шевалье де ла Гравери выходил из дома ровно в полдень, выпив перед этим чашечку крепкого кофе и положив в задний карман сюртука три-четыре кусочка сахара, чтобы было что погрызть дорогой, и, замедляя или, наоборот, убыстряя свой шаг во второй половине своей прогулки, оказывался в одном и том же месте, том самом, о котором я только что рассказал, как раз в ту минуту, когда сигнал трубы призывал кавалеристов чистить лошадей.
Но ничто, за исключением красной орденской ленты на его одежде, не говорило о воинственных наклонностях шевалье де ла Гравери — его интересы были совершенно далеки от этого, и, напротив, доброта шевалье превосходила все, что только можно себе вообразить.
Но ему нравилось созерцать эту яркую и полную жизни картину, уносившую его в те времена, когда он сам (позже я вам расскажу, при каких обстоятельствах) служил в мушкетерах: факт его биографии, которым он страшно гордился с тех пор, как оставил службу.
Не пытаясь найти забвения, по крайней мере явно, горестей настоящего в воспоминаниях прошлых лет, вполне философски относясь к тому, что его волосы из светло-золотистых стали жемчужно-серыми, выглядя настолько же довольным своей наружной оболочкой, насколько куколка бабочки может быть довольна своим коконом, и вовсе не порхая на крыльях мотылька, что было свойственно прежним молодым аристократам, шевалье де ла Гравери ничуть не возражал, что среди мирных горожан, как и он приходивших к конюшням казармы ради ежедневного развлечения, он слыл подлинным знатоком военного искусства. И шевалье не задевало, если соседи спрашивали его: «Должно быть, шевалье, вы тоже в свое время были прекрасным офицером?»
Это предположение тем более льстило шевалье де ла Гравери, что оно было совершенно лишено оснований.
Равенство перед возрастными морщинами, которое у людей всего лишь служит прелюдией к великому равенству перед смертью, — вот утешение тех, кому есть в чем упрекнуть природу.
А у шевалье де ла Гравери не было никаких причин восхвалять своенравную природу, снисходительную кормилицу по отношению к одним и капризную мачеху по отношению к другим.
И вот сейчас, как мне кажется, настал момент описать внешность шевалье де ла Гравери; его духовный мир предстанет перед читателем чуть позже.
Это был человек невысокого роста, лет сорока семи или сорока восьми, пухленький и кругленький, словно женщина или евнух. Как я уже отметил, волосы у него когда-то были золотистого оттенка, но в его собственных описаниях они обычно выглядели как русые; его большим голубым глазам обычно было присуще выражение беспокойства, и, только когда он погружался в мечтательную задумчивость (а надо сказать, шевалье иногда предавался этому занятию), взгляд его становился мрачным и неподвижным. У него были большие плоские уши, бесформенные и дряблые; толстые и чувственные губы, причем нижняя слегка отвисала на австрийский лад; наконец, лицо его, местами красноватого оттенка, было почти мертвенно-бледное там, где не проступала краснота.
Эту верхнюю часть его тела поддерживала массивная и короткая шея, которая выступала из туловища, целиком ушедшего в живот в ущерб тонким и коротким рукам.
И наконец, это туловище передвигалось на маленьких ножках, круглых, как колбаски, и слегка искривленных в коленках.
Все это, вместе взятое, было одето в ту минуту, когда мы знакомим с ним читателя, следующим образом: на голове сидела черная шляпа с широкими полями и невысокой тульей; на шее был повязан галстук из тонкого вышитого батиста; туловище облегал жилет из белого пике, поверх которого красовался голубой сюртук с золотыми пуговицами; нижняя часть тела была засунута в нанковые панталоны — несколько коротковатые и тесноватые в коленях и в лодыжках, они позволяли увидеть пестрые носки из хлопка, спускавшиеся в открытые туфли с огромными пряжками.
Шевалье де ла Гравери, как мы упоминали, превратил для себя процедуру чистки лошадей в казарме кавалеристов в развлекательную часть своей прогулки, совершаемой им каждый день со скрупулезной заботливостью, с какой методичные характеры, достигнув определенного возраста, начинают выполнять предписания врачей.
Он оставлял эту процедуру себе на закуску; он вкушал ее, как любитель хорошо поесть вкушает легкое блюдо перед десертом.
Дойдя до деревянной скамейки, которая стояла на краю откоса, спускавшегося к конюшням, г-н де ла Гравери остановился и посмотрел, скоро ли начнется заветный спектакль; затем он степенно сел на скамейку, как истинный завсегдатай расположился бы в партере Комеди Франсез, и, опершись ладонями обеих рук на золотой набалдашник своей трости и положив на руки подбородок, стал ждать, когда звук трубы заменит три удара театрального постановщика.
И в самом деле, в этот день захватывающий спектакль чистки лошадей остановил, покорил и очаровал многих других, менее любопытных и более пресыщенных, чем наш шевалье; не то чтобы эта каждодневная операция содержала в себе нечто необычное, из ряда вон выходящее; нет, это были веете же лошади: гнедые, рыжие, саврасые, вороные, сивые, белые, чубарые и пегие, ржавшие и вздрагивавшие под щеткой или скребком; это были все те же кавалеристы в сабо и в рабочих холщовых штанах, те же скучающие младшие лейтенанты, тот же чопорный и важный полковой адъютант, выслеживающий малейшее нарушение установленных правил, подобно тому как кот выслеживает мышь или школьный надзиратель — учеников.
Однако в тот день, когда мы повстречались с шевалье де ла Гравери, прекрасное осеннее солнце освещало всю эту копошащуюся массу двуногих и четвероногих и увеличивало притягательность всей картины в целом и в каждой ее подробности.
Никогда еще крупы лошадей так не блестели, каски не отбрасывали столько огня, сабли не сверкали столь ослепительно, а лица не были столь рельефно очерчены — словом, никогда еще картина, открывавшаяся его взгляду, не была столь великолепна!
Два величественных шпиля, возвышавшихся над огромным собором, вспыхивали под горячим солнечным лучом, казалось заимствованным из неба Италии; в резких перепадах света и тени явственно проступали малейшие детали тончайшей зубчатой резьбы на шпилях, а листья деревьев, что росли по берегам реки Эр, переливались тысячью оттенков зеленого, красного и золотого!
И хотя шевалье никоим образом не принадлежал к романтической школе и ему ни разу не пришла в голову мысль прочитать «Поэтические раздумья» Ламартина или «Осенние листья» Виктора Гюго, это солнце, это движение, этот шум, это величие пейзажа околдовали его; и, как все ленивые умы, вместо того чтобы стать над зрелищем и по собственной воле предаться мечтам, направив их по тому пути, который мог бы быть ему наиболее приятен, шевалье вскоре полностью растворился в нем и впал в то состояние расслабленности ума, когда мысль, кажется, покидает мозг, а душа — тело, когда человек смотрит, ничего не видя, слушает, ничего не воспринимая, и когда сонм грез и видений, сменяя друг друга, как цветная мозаика в калейдоскопе (при этом у мечтателя даже недостало бы сил поймать хоть одно из своих видений и остановить его), в конце концов доводит его до состояния опьянения, отдаленно напоминающее состояние курильщиков опиума или любителей гашиша!
Шевалье де ла Гравери уже несколько минут предавался этой ленивой сонной мечтательности, как неожиданно одно из самых неоспоримых ощущений вернуло его к восприятию реальной жизни.
Ему показалось, что дерзкая рука украдкой пытается проникнуть в левый карман его редингота.
Шевалье де ла Гравери резко повернулся и, к своему великому изумлению, вместо бандитской физиономии какого-нибудь грабителя или карманника увидел честную и миролюбивую морду собаки: ничуть не смущаясь, что ее застали с поличным на месте преступления, она продолжала жадно тянуться к карману шевалье, слегка помахивая хвостом и заранее умильно облизываясь.
Животное, столь внезапно вырвавшее шевалье из состояния мечтательной созерцательности, принадлежало к той обширной породе спаниелей, что пришла к нам из Шотландии одновременно с помощью, которую Яков I отправил своему кузену Карлу VII. Он был черным (разумеется, мы говорим о спаниеле), с белой полосой, которая начиналась на горле, переходила, постепенно расширяясь, на грудь и, спускаясь между передних лап, образовывала нечто вроде жабо; хвост его был длинным и волнистым; шелковистая шерсть имела металлический отлив; уши, чуткие, длинные и низко посаженные, обрамляли умные, почти человеческие глаза; удлиненная морда имела на самом кончике небольшую отметину огненного цвета.
Для всех окружающих это было великолепное создание, вполне заслуживавшее того, чтобы им восхищались, но шевалье де ла Гравери, ставивший себе в заслугу безразличие по отношению ко всем животным вообще, а к собакам в частности, уделил всего лишь незначительное внимание внешним достоинствам этого спаниеля.
Он был раздосадован.
В течение секунды, которой ему хватило, чтобы осознать, что происходит за его спиной, шевалье де ла Гравери успел мысленно выстроить целую драму.
В городе Шартре были воры!
Шайка жуликов проникла в столицу Боса с намерением обчистить карманы ее добропорядочных горожан, которые, как было широко известно, наполняли их разного рода ценностями. Эти дерзкие злодеи были разоблачены, схвачены, приведены в суд присяжных, отправлены на каторгу — и все это благодаря проницательности и обостренности чувств простого фланёра: это была великолепная мизансцена, и вполне понятно, как неимоверно больно было падать с этих волнующих высот в однообразное спокойствие каждодневных встреч на прогулке вокруг города.
Вот почему, поддавшись первому порыву своего плохого настроения, направленному против виновника этого разочарования, шевалье попытался прогнать непрошеного гостя, по-олимпийски нахмурив брови: ему казалось, что перед подобным всемогуществом животное не сможет устоять.
Но собака бесстрашно выдержала этот огненный взгляд и, напротив, с дружелюбным видом созерцала своего противника. Ее огромные желтые, совершенно влажные зрачки, из которых исходило лучистое сияние, так выразительно смотрели на шевалье, что это зеркало души, как называют глаза как у людей, так и у собак, ясно говорило шевалье де ла Гравери: «Милосердия, сударь, умоляю вас!»
И все это с таким смиренным, таким жалостным видом, что шевалье почувствовал себя взволнованным до глубины души и лоб его разгладился; затем, порывшись в том самом кармане, куда спаниель пытался просунуть свою заостренную мордочку, он вытащил оттуда один из тех кусочков сахара, что возбудили алчность воришки.
Собака приняла его со всей мыслимой деликатностью; видя, как она открыла пасть, ловя эту лакомую милостыню, никто никогда не мог бы и подумать, что какая-нибудь гнусная мысль, мысль о краже, могла прийти в эту честную голову; возможно, сторонний наблюдатель мог бы пожелать, чтобы физиономия спаниеля выражала бы чуть большие признательности, в то время как сахар хрустел на белых зубах животного; но чревоугодие, которое является одним из семи смертных грехов, было одним их тех пороков, к которым шевалье относился весьма снисходительно, рассматривая его как одну из тех слабостей, что скрашивают человеческое существование. И потому, вместо того чтобы обидеться на животное за то, что на его физиономии было написано скорее чувство довольства, нежели признательности, шевалье с подлинным, почти завистливым восхищением следил за проявлениями гастрономического наслаждения, которое демонстрировало ему животное.
Впрочем, спаниель решительно был из породы попрошаек!
Едва свалившаяся на него подачка была уничтожена, животное, казалось, вспоминало о ней лишь для того, чтобы выпросить еще одну, что оно и делало, сладко облизываясь и принимая вновь то же самое умоляющее выражение и тот же самый покорный и ласковый вид, выгоду которых оно уже успело оценить, не помышляя о том, что, почти как все попрошайки, из вызывающего участие и сострадание становится назойливым просителем; но, вместо того чтобы рассердиться на него за его навязчивость, шевалье, напротив, поощрял его дурные наклонности, щедро одаривая кусочками сахара, и остановился лишь тогда, когда его карман опустел.
Наступил момент расплаты за сострадание. Шевалье де ла Гравери относился к его приближению с некоторой опаской; в благодеяниях, какими мы одариваем собаку, всегда присутствует некий оттенок самодовольства и даже эгоизма: нам нравится думать, будто вся их ценность заключена лишь в том, из чьих рук они исходят, и шевалье так часто видел разного рода должников, льстецов и прихвостней, отворачивавшихся от своего благодетеля при виде опустевшей кормушки, что, получив некоторое удовлетворение, о чем мы уже упоминали, он не осмеливался особо надеяться на то, что простой представитель собачьего племени не последует традициям и примерам, на протяжении череды веков подаваемым его собратьям сынами Адама.
Как бы ни должен был научить шевалье де ла Гравери его долгий жизненный путь философски относиться к подобного рода проблемам, ему трудно было бы вновь испытать, к тому же на своем горьком опыте, обыкновенную неблагодарность; так что он желал всего лишь спасти свое случайное знакомство от этого тяжелого испытания, а себя самого избавить от тех унижений, какие оно могло бы повлечь за собой; вот почему, после того как он в последний раз исследовал глубину кармана своего редингота и окончательно удостоверился, что продлить эти приятные отношения на величину хотя бы одного кусочка сахара у него нет никакой возможности, после того как на глазах спаниеля он вывернул свой карман, чтобы дать ему доказательство своей искренности и доброй воли, — он дружески приласкал животное, прощаясь с ним и одновременно подбадривая его; затем, поднявшись, он возобновил свою прогулку, не осмеливаясь оглянуться и посмотреть назад.
Как вы сами видите, все это не обличает в шевалье де ла Гравери дурного человека, а в спаниеле — дурную собаку.
А это уже достаточно много — вывести на сцену человека и собаку так, чтобы человек не был скверным, а собака не была злобной. Поэтому я полагаю необходимым еще раз вам повторить, учитывая эту первую нелепость, что я предлагаю вашему вниманию вовсе не роман, а подлинную историю.
Случай свел на этот раз доброго человека и добрую собаку.
Один раз не в счет!