XXI
КОРА
В первые дни после того как негритянка поселилась в доме Эусеба ван ден Беека, он даже не замечал ее присутствия.
Он был целиком поглощен заботами о своей торговле, удачей, которой по-прежнему оборачивались все его сделки; с радостью, похожей на исступление, он подсчитывал, сколько месяцев ему потребуется, чтобы восполнить значительную потерю, которую теперь, когда счастье было на его стороне, он более твердо, чем когда-либо прежде, решил скрыть от Эстер, так же как и невольную свою вину.
Как и в начале предпринятой им борьбы против рока, он возвращался в свой дом лишь затем, чтобы немного отдохнуть и вновь покинуть его на рассвете. Эстер теперь была более заброшенной, чем когда-либо; но сейчас она видела. мужа почти всегда веселым и смеющимся и, хотя ее удивляло то, с какой жадностью он стремится разбогатеть, ей больше не хотелось жаловаться.
И все же счастье Эусеба не было безоблачным.
Подчас внезапная мысль леденила ему душу среди порыва радости, охватывавшей его при подсчете прибыли, и он замирал в совершенном унынии.
Он спрашивал себя, не утратил ли он с тех пор, как им овладела денежная горячка, той безраздельной любви к жене, какую испытывал прежде; ему казалось, что в звоне золотых монет, когда он перебирал их в пальцах, было нечто от адского смеха Базилиуса. Он видел на каждой из них отчеканенным профиль доктора.
Но Эусебу слишком хотелось успокоиться, и он не поддавался видениям; он говорил себе, что жажда обогащения, которая принесет Эстер не меньше радостей, чем ему самому, — еще один способ доказать ей свою любовь, что он так сильно желает этого лишь для того, чтобы одарить жену, и отгонял мрачные призраки, отравившие ему первые дни обладания этим богатством.
Чем дальше, тем легче ему было выполнять эту задачу; после нескольких сражений с самим собой он уверил себя, что Эстер безраздельно царит в его сердце; он так далеко отогнал воспоминание о докторе Базилиусе, что думал о нем теперь не иначе как о мучительном кошмаре, оставившем после себя неясную боль, и порой сомневался в реальности происшедшего между ними.
И все же, хотя ничто в лице и в поведении Эстер не указывало Эусебу на нетерпение, с каким переносила она долгие часы одиночества, на которые он ее обрекал, иногда ему не удавалось совершенно заглушить упреки своей совести; но он старался смягчить их, развлечениями возмещая жене то счастье, что он у нее отнимал.
Чтобы доставить мужу радость, молодой женщине пришлось привести свою домашнюю жизнь, некогда такую мирную, в соответствие с его душевным состоянием, забыться в вихре встреч и праздников, делавшем воспоминание о прошлом еще более горьким.
Однажды ночью, после большого обеда, во время которого Эусеб, мало-помалу перенимавший привычки колонистов, пил с несвойственной ему невоздержанностью, он дремал в комнате, отделенной от спальни жены небольшим коридором; внезапно среди глубокого оцепенения, в которое он был погружен, ему почудилось, будто чье-то дыхание коснулось его губ.
Мгновенно проснувшись, он протянул руку, но никого не схватил, только услышал легкие шаги по циновке, покрывавшей пол, и шорох шелковых драпировок на двери, ведущей в комнату Эстер.
Вскочив, Эусеб побежал в спальню жены: Эстер спала тихим, безмятежным сном; перед ее постелью стояла колыбель с ребенком — следовательно, она не могла прийти в комнату мужа.
Постояв в задумчивости, Эусеб решил, что все ему пригрезилось.
На следующее утро, перед тем как спуститься в старый город, Эусеб вошел к жене проститься и нашел рядом с ней юную кормилицу, которую Эстер мягко бранила. Он спросил, какой повод жаловаться дала ей Кора, и услышал в ответ, что с некоторых пор и без видимой причины юная негритянка, казалось, изнемогала под тяжестью какого-то тайного горя; Эстер обратила внимание мужа на то, как заострились черты Коры, в каком упадке сил она находилась в ту минуту; в то же время Эстер нежно упрекала Кору в недостатке доверия к хозяйке, которая так скоро и так сильно полюбила ее.
Кора ничего не отвечала; она укачивала на руках вверенного ее заботам ребенка и время от времени горячо целовала его.
Эстер удивительно привязалась к той, кому поручила уход за своим ребенком; она проводила с ней те долгие часы, когда муж оставлял ее в одиночестве. Это было вдвойне полезно Эусебу, и он тем более остерегался разрушить согласие между хозяйкой и рабыней, что это согласие служило его интересам.
Сможет ли он заменить кем-нибудь Кору? Не потребует ли Эстер, лишенная общества девушки, чтобы муж оставил контору и находился при ней?
В последующие дни Эусебу так или иначе не раз приходилось обращать внимание на юную кормилицу.
Проходя по двору, саду или комнатам своего дома, он без конца встречал ее на своем пути.
Казалось, она множилась, чтобы оказываться всюду, где находится Эусеб.
Иногда он видел, как она бродит среди кустов жасмина и рододендрона в цветнике, свесив голову на грудь, с покрасневшими от слез глазами.
Иногда он из-за занавески замечал, что она сидит на камне под палящими лучами солнца напротив его окон: она смотрела, не видя, слушала, не слыша, и казалась перенесенной душой и телом в совершенный мир грез.
Случалось, он входил в какую-нибудь комнату, чтобы проделать подсчеты, занимавшие его день и ночь, и, думая, что он один, вдруг позади себя слышал нежную монотонную песню на незнакомом языке; обернувшись, в одном из углов он обнаруживал эту фигуру будто из черного камня, в красивых белых шерстяных одеждах: девушка убаюкивала младенца колыбельной своего народа.
В другой раз, проходя по коридору, он слышал крадущиеся шаги, едва касавшиеся пола, — это была Кора; когда он проходил мимо, она вжималась в стену.
Если ему нужна была какая-то вещь или требовалась какая-либо услуга, негритянка всегда оказывалась рядом, чтобы выполнить его желание.
Однажды вечером Эусеб работал: сидя за маленьким столиком в спальне жены, он подсчитывал прибыль, как делал каждый день, словно следить за увеличением своего богатства был для него самым сладким отдыхом, какой он мог найти после дня утомительных трудов.
Эстер укачивала на коленях ребенка, стараясь добиться от него первой улыбки; рядом с ней на циновке сидела Кора.
Позади них в различных позах располагались служанки Эстер.
Внезапно, подняв глаза на жену, Эусеб увидел, что в ее руках что-то блеснуло огненным лучом, словно золото.
Это был камень с металлическими отблесками; негритянка дала его хозяйке, и та сверканием его развлекала ребенка.
Эусеб вырвал камень из рук Эстер так резко, что испугал ее, и, ни слова ей не сказав, принялся с любопытством его изучать.
— Где ты взяла этот камень? — спросил он наконец дрожащим от волнения голосом.
— Кора дала мне его, — ответила молодая женщина. — Но что в этом осколке кремня так сильно заинтересовало тебя, друг мой?
Эусеб знаком велел служанкам Эстер удалиться, а кормилице остаться.
— Кора, — спросил он, — желала ли ты когда-нибудь свободы?
— Да, — отвечала она. — Пока жив был ребенок, которого заменил мне ваш, я мечтала о ней как о самом прекрасном наследстве, какое мать может завещать сыну; теперь я больше не хочу ее.
— Бедная Кора! — произнесла Эстер, видя в словах негритянки объяснение привязанности, которой она ответила на ласковое отношение к ней хозяйки.
— Кора, — продолжал Эусеб, — я предлагаю тебе вовсе не бедную и полную лишений свободу, если только осуществятся надежды, родившиеся во мне при виде этого камня, — я предлагаю богатство, то есть обладание всем, что может пожелать на земле твое сердце, всем, что составит в этом мире твое счастье.
— Нет, — сказала Кора, покачав головой. — Бедной Коре не на что надеяться в этой жизни. Сам Бог не дал бы ей того, чем хотелось бы обладать ее сердцу.
— Разве ты не видишь, что бедная девушка постоянно оплакивает своего ребенка? — наклонившись к мужу, прошептала Эстер. — Не пробуждай же в ней эти мучительные воспоминания.
— Хорошо, — согласился Эусеб, но не смог не покраснеть. — Но ведь Кора еще молода, и горе, сдавившее ей сердце, может изгладиться.
Хотя Эусеб говорил вполголоса, Кора услышала его.
— Нет, — возразила она. — Кора умрет раньше, чем ее горе.
— Но, может быть, у тебя есть еще какие-нибудь привязанности в этом мире? — спросил Эусеб.
— Да, да! — с глубоким чувством ответила Кора.
— Не будет ли тебе приятно, например, способствовать счастью хозяев, которые обращались с тобой скорее как с дочерью, чем как с рабыней?
— Чем я могу услужить им? Скажите! Хотите ли, чтобы я отдала свою кровь?
— Добрая Кора! — сказала Эстер.
— Нужно гораздо меньше, — ответил Эусеб. — Только попытайся вспомнить. Где ты нашла этот камень? Знаешь ли ты это?
— Я помню об этом, словно только вчера он попал мне в руки, хотя это случилось очень давно.
— Рассказывай, Кора, мы слушаем тебя.
— Моим первым хозяином был белый человек, купивший мою мать, когда я была не старше, чем белое дитя, которому я даю свое молоко. Мы жили в Преанджере, у подножия горы Галунгунг. Однажды ночью — я видела к тому времени десять жарких сезонов и десять сезонов дождей, сменивших их, — нас разбудили крики всех обитателей домов и долгий глухой рев. Моя мать вскочила, подняла меня на руки и выбежала из хижины; земля тряслась у нас под ногами; за нашей спиной обрушились стены жилища; за ними нас ожидало страшное зрелище. Густой дым окутывал гору, и время от времени его прорезали высокие столбы пламени, поднимавшиеся до облаков; воздух был пропитан горячим паром с примесью грязи — его невозможно было вдыхать; потоки кипящей воды с грохотом обрушивались стеной со скалы на скалу; в зловещем свете пламени, вырывавшегося из горы, мы видели, как исчезают дома, деревья, холмы, сожженные или унесенные этим потоком. Вихри пара, которые он оставлял позади себя, отмечали его путь. Оставалось не больше льё до того места, где мы находились.
Все убегали, женщины, как и моя мать, несли на руках самых слабых детей; мужчины были нагружены наиболее ценными вещами и гнали перед собой скот. Чудовищный шум преследовавшей нас воды все приближался; каждый старался ускорить бег; однако ноша, которую взвалила на себя моя мать, отягощала ее и замедляла ее шаги; вскоре те, с кем мы вместе покинули жилище, опередили нас; походка же моей матери становилась тяжелой, ноги у нее подкашивались. В это время мимо нас пронесся человек на скакавшей галопом лошади; это был наш хозяин. "Бросай ребенка, — сказал он моей матери. — Это для тебя единственная возможность спасти свою жизнь!" Моя мать вместо ответа только крепче прижала меня к груди. Хозяин, взбешенный неповиновением, из-за которого мог потерять двух рабынь вместо одной, осыпал мою мать бранью и угрозами и хотел ударить ее оружием, которое он держал в руке. Эта новая опасность придала ей сил, она бросилась бежать от хозяина, как только что убегала от кипящей грязи, которой Галунгунг покрывала равнину; чтобы двигаться свободнее, она посадила меня к себе на спину. Я уже чувствовала на своих плечах горячее дыхание лошади хозяина, когда моя мать бросилась на скалу, мимо которой пробегала, и взобралась на нее со скоростью, казавшейся невозможной для нее, выбившейся из сил. Крик ярости, что издал наш хозяин, увидев, как она ускользнула от него, сменился тотчас же другим, полным тревоги и ужаса: повернув коня, он обнаружил, что поток догнал его; пришпорив свое верховое животное, он пытался заставить его совершить невероятный прыжок и преодолеть овраг, в который этот поток направлялся; но конь, задыхаясь среди исходивших оттуда серных испарений, не достиг противоположного берега — оба упали в пропасть, заполненную грязью, и она поглотила добычу.
Камень, на котором нашла пристанище моя мать, находился на склоне горы Текоекуа, стоящей рядом с Галунг-Гунг; если бы ей удалось подняться на гору, мы обе были бы спасены; но позади нас возвышалась отвесная каменная стена, а кипящая вода у наших ног не позволяла и думать о том, чтобы подняться в каком-то другом месте. Моя мать застыла в неподвижности на камне, надеясь, что грязевой поток, может быть, не поднимется туда, где мы стояли. Его испарения грозили задушить нас, но, к счастью, рядом с нами с горы бежал ручей, и моя мать дала мне из него напиться. Падая с высоты, он выточил в камне углубление; мать погрузила меня в прохладную чистую воду. В это время она с ужасом заметила, что опасность возрастает с каждой минутой: обжигающая грязь приближалась и вскоре, оказавшись всего в нескольких шагах от нас, стала биться у подножия откоса, на котором мы укрывались. Мать снова взяла меня на руки, крепко обняла, стараясь успокоить, и ей это так хорошо удалось, что вскоре я уснула, как спала бы в нашей хижине.
— Когда я проснулась, — продолжала Кора, — солнце стояло высоко над горизонтом. Мать, прислонившись к камню, продолжала сжимать меня в объятиях; мне показалось, что она тоже спит; осторожно, чтобы не разбудить ее, я высвободилась из ее рук и ступила на площадку; она еще была горячей, но грязь отступила и осталась только в овраге, где нашел смерть хозяин. Только теперь я заметила страшные ожоги на ступнях и ногах моей матери. Я позвала ее, но она не отвечала, я стала ее трясти, но она не шевелилась; меня пугало и ее молчание, и одиночество, в котором я оказалась; я заплакала, но в моем возрасте горе не могло быть долгим: мое внимание привлекли камни, подобные этому, — они лежали в том углублении, куда моя мать погружала меня прошедшей ночью; вода, бежавшая со скалы, совершенно освободила его от черной грязи, забившей его, как и остальную часть площадки, и камни сверкали всеми огнями под лучами солнца. Я играла с ними, пока люди, разыскивавшие жертв бедствия, не нашли нас; они унесли мою мать и увели меня, но я успела спрятать под одеждой самый красивый из тех камней, что показались мне такими забавными. Некоторое время я считала его игрушкой; потом я поняла, что моя мать умерла, защищая меня от всех опасностей, принесла себя в жертву, спасая мне жизнь, и этот сверкающий камень напоминал мне о ней.
— Бедная Кора! — произнесла Эстер, поглаживая своими тонкими белыми пальцами густые волосы юной негритянки. — Ты много страдала, ноя постараюсь, чтобы остальная часть твоей жизни была менее трудной, чем ее начало.
Кора опустила глаза и не ответила. Что касается Эусеба, ничто не могло заставить его забыть о цели, к которой он стремился.
— Но раз в то время тебе было всего десять лет, — спросил он, — может быть, сегодня ты не сумеешь найти место, где происходили события, о которых ты только что рассказала?
— Скажите мне, что вам этого хочется, потом завяжите мне глаза, и в самой темной ночи я приведу вас туда, — с уверенностью заявила Кора.
— Боже мой! — перебила Эстер. — Зачем так мучить эту бедную девочку из-за того, что может оказаться всего лишь ребячеством? Что за ценность для тебя представляет этот камень?
— Эстер, — сказал Эусеб, понизив голос, словно боялся, что его услышат за стенами, — этот камень — алмаз!
— В самом деле? — удивилась молодая женщина, с детским любопытством рассматривая драгоценность.
— Да, алмаз, и, если, как все заставляет предполагать, он не один в этом месторождении, если, поднявшись по ручью, увлекающему их в своем течении, можно добраться до того места, где они залегают, — суди сама, какое богатство принесет обладание подобным сокровищем!
Пока Эусеб говорил, лицо его разгорелось, глаза сверкали необычным блеском. Эстер испугалась этого.
— Друг мой, — сказала она Эусебу. — Где оно, то время, когда ты хотел отказаться от нашего богатства? Где они, твои планы избавиться от этого тягостного благосостояния, как только оно обеспечит нашим детям то, что некогда составляло предел наших желаний, — скромный, но честный достаток?
Этот упрек, возможно впервые адресованный Эусебу, нисколько его не затронул, но — и это тоже было впервые — восстановил его против жены.
С тех пор как сердце, к которому вы обращаетесь, уже не влюблено безумно, непростительной ошибкой становится справедливо укорять его; вы его задеваете, вы его унижаете, вы раните его, не убеждая; подобно всем тиранам, страсть глуха ко всему, что не льстит ей.
В этой ситуации приводить свои доводы мягко и ласково означает усугублять ошибку: к первой обиде прибавляется вторая.
Слова Эстер только подлили масла в огонь горячечной алчности, пылавшей в душе ее мужа; они не только не успокоили, но и возбудили его.
Он отвечал с досадой, он яростно защищал то, что называл любовью к семье, заботой о благе родных, и слезы, струившиеся из глаз Эстер, когда она попросила прощения, не трогали его.
Хотя покорность Эстер любому желанию мужа не давала никакого предлога для его гнева, примирение супругов было долгим. Сколько она ни отказывалась от неосторожных слов, из-за которых разразилась гроза, Эусеб цеплялся за них, как гладиатор хватается за обломок меча, стараясь отразить нападение хорошо вооруженного врага. Он никак не мог забыть их, и его злоба так долго не утихала, что после холодных и сухих слов прощания, с которыми обратился к ней муж, бедная женщина еще должна была завидовать милой и приветливой улыбке, какой Эусеб ответил Коре, когда негритянка заверила хозяина, что он может, раз ему хочется, подержать у себя несколько дней драгоценный камень — первопричину семейных разногласий.
XXII
ТЕКОЕКУА
На следующий день Эусеб поднялся на рассвете и, вопреки своему обыкновению, вместо того чтобы спуститься прямо в Батавию, оказавшись на Стеенен-Оверласт, повернул влево и вошел в китайский Кампонг.
Час был ранний, но трудолюбивое население квартала уже заполнило улицы; во всех направлениях сновали бродячие торговцы, нагруженные продовольствием, и в сопровождении оглушительных инструментов на разные голоса предлагали овощи, рыбу, мясо, всякую живность, которые они носили в больших корзинах, перекинутых через плечо, словно чаши весов; приказчики прибирали у порога лавок, смахивали пыль с красивых вывесок, укрепленных вертикально таким образом, чтобы показать публике обе их стороны и на них написанные золотыми буквами имена торговцев; затем появлялся в свою очередь сам хозяин, звеня шариками суан-панн, чтобы привлечь богатство и отогнать неудачи.
Магазины ломились от всевозможных товаров из Небесной империи.
Здесь были предметы из слоновой кости, на которые мастер истощил все искусство, каким Создатель наделил руки человека; веера из перламутра, из сандалового дерева и черепаховые; ширмы; расписанные акварелью свитки; бамбуковая и ротанговая мебель; шелка всех цветов и видов, от великолепных тяжелых затканных золотом материй до самых скромных; затем горы съестного, в том числе — ласточкины гнезда, голотурии, плавники акул и иногда женьшень — эта панацея китайцев.
Эусеб был слишком озабочен, чтобы обращать внимание на живописное зрелище.
Он искал гранильщика и, найдя, вошел в его лавочку, показал ему камень Коры, и попросил осмотреть его.
Китаец поскреб им о свой точильный камень, осмотрел под лупой каждую грань и отдал его с тяжелым вздохом сожаления, который и без слов доказал Эусебу, что это черный алмаз, и алмаз огромной ценности.
Эусеб бросил на прилавок серебряную монету, чтобы утешить китайца в досаде, которую тот испытал, не имея возможности получить в собственность такую дорогую вещь, и, очень веселый, отправился в свою контору в Батавии, откуда вышел вечером раньше обычного.
Возвратившись домой, он заметил Кору: она сидела в беседке на том самом месте, где некогда лежал Харруш.
Эусеб был так счастлив обретенной уверенностью, что испытывал потребность излить свою радость, поэтому, вместо того чтобы равнодушно и высокомерно пройти мимо негритянки, как делал всегда, он направился прямо к ней и сказал:
— Кора, ты нашла алмаз, и самый ценный из всех алмазов — черный.
— Сердце любящей женщины — тоже алмаз, — вполголоса откликнулась Кора. — Но, менее счастливое, чем этот камень: оно утрачивает цену из-за своего темного цвета!
Эусеб не счел нужным отвечать на это горестное восклицание; он был охвачен восторгом.
— Когда все в доме заснут, приходи ко мне, Кора, мне надо дополнить те сведения, что ты дала мне вчера вечером.
— Господин может приказывать, он всегда найдет свою преданную и покорную рабыню, — едва слышно произнесла Кора.
И в самом деле, когда все в доме затихли, когда дыхание г-жи ван ден Беек, рядом с которой помещалась негритянка, убедило ее в том, что хозяйка спит, Кора встала с постели и по маленькому коридору — мы о нем уже упоминали — проскользнула в комнату Эусеба.
Ее хозяин лежал на покрывавших пол циновках перед огромной картой острова Ява, начерченной инженером ван де Вельде. Рядом с ним была стопка книг, сверху лежал алмаз, отражая в своих гранях огоньки двух свечей.
Эусеб был так поглощен своими топографическими исследованиями, что прошло несколько минут, прежде чем он заметил Кору. Наконец он поднял голову, увидел ее и воскликнул:
— Право же, ты пришла как раз вовремя, Кора! Я не мог выбраться из этого лабиринта гор, более запутанного, чем кудель на прялке старухи в моей стране.
Кора не поняла его, однако через несколько минут она смогла точно указать Эусебу место, где разыгралась сцена, последовавшая за извержением Галунгунга.
По ее мнению, это должно было быть на северном склоне горы Текоекуа, между городком Гавое и деревней Саоеджи.
Карта сообщала, что доступная для носилок дорога ведет к первому из этих поселений; оттуда до того места, где, как говорила негритянка, был найден алмаз, оставалось лишь небольшое расстояние, и проехать его можно было верхом на лошади.
Эусеб отослал молодую женщину. Он считал, что его обезоруживает смиренное и почтительное поведение рабыни, но в действительности он не был в состоянии повелевать потому, что между ним и ею был секрет, и, каким бы маловажным он ни был, его сообщница полностью господствовала над ним.
Эусеб нетерпеливо ждал момента, когда он сможет совершить путешествие к месторождению алмазов.
Госпожа ван ден Беек едва оправилась от родов, и, как ни уверен он был в своих силах, каким бы равнодушным ко всему, кроме дел, ни казался, его довольно сильно пугала мысль о том, что он целые дни, недели, возможно, месяцы проведет наедине с красивой рабыней, и он не хотел предпринимать эту поездку без Эстер. Впрочем, Кора кормила ребенка, и лишать бедное маленькое существо той, что была необходима ему, было бы жестокостью, на которую Эусеб не был пока способен, несмотря на сжигавшее его нетерпение.
Его добрая и нежная жена, читавшая на лице мужа все переживания его души, отгадала, что с ним происходит, и пошла навстречу самым заветным его желаниям.
Однажды, когда Эусеб в сотый, наверное, раз осведомлялся, когда же мальчика отнимут от груди, она ласково улыбнулась мужу и сказала ему, что думает, будто путешествие в горы окажется полезным и для ее здоровья, и для здоровья ребенка.
— Путешествие в горы! — воскликнул Эусеб, не зная, что и подумать об этом намерении, так тешившем все его грезы.
— Разумеется! Не правда ли, воздух там свежий и чистый? Не правда ли, мы сможем там отдохнуть от тяжелого зноя, который так мучает меня уже два месяца? К тому же, — продолжала Эстер, не желая, чтобы муж стыдился алчности, в которой она однажды упрекнула его, — поскольку мне безразлично, в какие именно горы мы отправимся, мы можем поехать к горе Текоекуа; для тебя это будет случай проверить, остались ли собратья у алмаза Коры.
— А Кора? — задыхаясь от надежды, спросил Эусеб.
— Кора? Мы возьмем ее с собой; я не собираюсь расставаться с моим ребенком, а он не может обойтись без нее.
Эусеб бросился к жене и радостно расцеловал ее.
Увы! Эти восторги адресовались уже не Эстер, они относились к слепившим ему глаза алмазам: в своем воображении он видел огромные их груды, рассыпавшиеся под его пальцами сверкающим фейерверком.
Эусеб с таким жаром торопил приготовления к отъезду, что через три дня после предложения Эстер маленький караван направился во внутреннюю часть острова.
Они передвигались на почтовых, как путешествуют на Яве богатые колонисты — эта служба там достаточно хорошо организована, — в просторной берлине, запряженной двенадцатью местными лошадьми, маленькими, но чрезвычайно резвыми и сильными; туземцы пешком следовали за лошадьми, как бы те ни бежали, подбадривая их жестами и голосом, призывая к себе земледельцев, работавших в полях по обочинам дороги; с их помощью, в которой никогда здесь не отказывают, они тащили и подталкивали тяжелую карету, когда дорога делалась трудной и маленькие лошадки отказывались двигаться дальше.
Таким образом они пересекли Бёйтензорг и Джанджое и добрались до Бандунга, где дорога стала непроходимой для кареты; пришлось оставить берлину в этом городе, и женщины продолжали путь в носилках, а мужчины — верхом.
В тот день, когда они прибыли в Гавое, вечером, Эусеб, устроив жену в заранее снятом им доме, поспешил на террасу, выходившую на южную сторону, чтобы посмотреть на гору Текоекуа, у которой видна была лишь покрытая снегом вершина.
К большому его удивлению, Кора уже опередила его: опершись на бамбуковую балюстраду, служившую перилами, она устремила взгляд на темную громаду гранитной скалы, основание которой тонуло в однообразной лиловой дымке, и лишь вершина еще была освещена заходящим солнцем, обагрившем ее своими лучами.
Негритянка так погрузилась в созерцание, что не слышала, как сзади подошел Эусеб; приблизившись, он легко коснулся ее плеча; вздрогнув, она обернулась и, узнав хозяина, вскрикнула от страха.
— Что с тобой, дитя? — спросил ван ден Беек.
— Господин, вы хотите, чтобы я со спокойным сердцем смотрела на те места, которые вызывают во мне такие мучительные воспоминания?
— Мы никогда не скрывали от тебя, в какую сторону собираемся направиться; для того чтобы начать огорчаться, тебе незачем ждать, пока мы приблизимся к цели нашей поездки: мы уже на месте. Так вот она, эта гора, что скрывает в своих склонах несметные богатства, которые станут нашими!
— Господин, господин! — воскликнула Кора. — Подумайте хорошенько перед тем, как протянуть к ним руку; дух горы жаден, как люди, и, подобно им, охраняет и упорно защищает свои сокровища.
Мысль овладеть неиссякаемым источником богатства, на который он позарился, так ослепила Эусеба, что угроза столкновения со сверхъестественным духом, от которой он содрогнулся бы после своей встречи с Базилиусом, теперь не произвела на него ни малейшего впечатления.
Он пожал плечами.
— Господин, — продолжала Кора. — Разве мы не были счастливы в большом доме на Вельтевреде: вы — теми бесчисленными благами, каюте послал вам Бог, и любовью вашей жены, я — тем, что иногда ловила сочувственный взгляд, брошенный вами на свою рабыню? Ах, почему мы покинули Вельтевреде!
В голосе негритянки, когда она произносила эти слова, звучали слезы, а тон выдавал глубокое волнение.
— Рабыня, — почти угрожающе обратился к ней Эусеб. — Несмотря на все твои хитрости, я отгадал правду: ты обманула меня.
— Я! — в отчаянии вскрикнула Кора.
— Ты меня обманула, признайся в этом! История находки этого алмаза — сказка, существование впадины, наполненной такими же камнями — легенда; ты посмеялась надо мной и над моей глупой доверчивостью.
— Нет, господин, я не солгала; о, не думай так, заклинаю тебя духом моей матери, которая умерла, чтобы спасти мне жизнь, я сказала правду, клянусь тебе.
— Хорошо, — согласился Эусеб, почти убежденный твердостью, с какой говорила Кора. — Завтра, когда будет светло, мы тронемся в путь и, когда проделаем два льё, когда окажемся на склоне Текоекуа, одна сторона которой обращена к морю, другая — к равнине, увидим, не лгала ли Кора, поклявшись духом той, что дала ей жизнь.
— Нет, не завтра, нет, не пойдем на Текоекуа, откажись от твоих планов, господин!
— Никогда! — закричал Эусеб. — Я не позволю провести себя! И хотя бы для того, чтобы уличить тебя в наглой лжи, мы поищем завтра площадку, примыкающую к каменной стене, с высоты которой падает ручей, увлекающий в своем течении алмазы. Ты видишь, Кора, я все помню!
— Если только эти блестящие камни могут тронуть твое сердце, господин, скажи, и я обойду все ручьи на других горах, обыщу их ложа, израню пальцы о камни на дне и принесу тебе весь мой улов, ничего себе не оставив, клянусь тебе.
— Безумная! Как будто на всем острове может существовать хотя бы еще одно месторождение, подобное тому, о каком ты мне рассказала! Ну, Кора, повторяю тебе: должна ли эта поездка обогатить нас или всего лишь уличить тебя во лжи, приготовься совершить ее завтра на рассвете и послужить мне проводником.
— Нет, ищите другого проводника, — ответила негритянка, качая головой. — Кора не сможет отвести вас на Текоекуа.
— Несчастная! — уступив порыву гнева, Эусеб замахнулся на нее.
Но он тотчас же устыдился своей вспышки и добавил уже мягче:
— Так вот, значит, та безграничная признательность, которую Кора якобы испытывает к своему господину!
— Пусть рука, которую ты занес, опустится на меня! — воскликнула Кора. — Бей свою рабыню, топчи ее ногами, но не клевещи на нее, господин!
Здесь Кора остановилась, издав глухой крик, словно страшное видение сдавило ей горло и заставило замолчать; она судорожно дрожала всем телом, ей трудно было дышать; блуждающий взгляд ее был устремлен в сторону горы Текоекуа.
Проследив за его направлением, Эусеб увидел столб красноватого дыма, поднимавшийся у основания горы из-за опоясывавших ее деревьев.
Он решил, что это обыкновенный костер какого-нибудь охотника, и не подумал связать с ним внезапный ужас, охвативший Кору.
— Ну что? — спросил он, повернувшись к ней.
— Вы этого хотите, господин, — ответила она еще сдавленным от волнения голосом. — Вы этого хотите, и я пойду, я отведу вас туда, где алмазы спят под толщей жидкого хрусталя.
Эусеб был слишком возбужден для того, чтобы уснуть.
Не прошло еще двух третей ночи, как он встал с постели и с самыми большими предосторожностями, чтобы не разбудить Эстер, направился к дивану, служившему ложем негритянке.
Он слегка задел колыбель, где спал его сын; но, к своему изумлению, не увидел на циновках молодой женщины.
Эусеб испытал мучительную тревогу; он предположил, что Кора, поддавшись выказанному ею накануне чувству отвращения к этой экспедиции, сбежала.
Он поспешно спустился расспросить о ней.
Направляясь через тростники, окружавшие его жилище, к дому, где разместил слуг, Эусеб услышал глубокий вздох и остановился.
В двух шагах от себя он разглядел в тени черную фигуру.
— Это ты, Кора? — спросил Эусеб.
— Кто, кроме Коры, станет бодрствовать оттого, что вы не спите?
— Бедная Кора! Знаешь ли ты, что на минуту я испугался, не вернулась ли ты на Вельтевреде?
— Кора всего лишь рабыня, и дороги не открыты ее воле.
— Кора, вторая мать моего сына, всегда была другом нашего дома, и я не хочу, чтобы другие узы, кроме привязанности, соединяли ее с нами; я даю ей свободу.
— К чему перерезать веревку из кокосовых волокон, раз на ноге остается тяжелая железная цепь, сжимая ее? Кора всегда будет рабыней — твоей и еще кого-то другого, более могущественного, чем ты.
— Кто этот другой хозяин, Кора?
Негритянка несколько секунд колебалась и наконец сказала:
— Судьба, которая говорит мне: "Иди!" — и заставляет меня идти, даже если я вижу бездонные глаза подстерегающей меня смерти.
Эусеб пожал плечами.
— Так ты не образумилась со вчерашнего вечера!
— Я готова отвести тебя на склоны Текоекуа, — заявила молодая женщина; она встала и отошла от бамбукового столба, прислонившись к которому сидела.
— Хорошо; тогда я разбужу моих слуг, чтобы они сопровождали нас.
— Нет, — возразила Кора. — Дух горы не только жаден, но и недоверчив; один мужчина и одна женщина вызовут у него меньше подозрений.
— Хорошо! — согласился Эусеб, решив, что может в этом уступить суевериям бедной негритянки. — Но дай мне взять хотя бы лошадей.
— К чему? Какими бы проворными ни были их ноги, они не унесут нас от опасности, если она встанет перед нами, а на склонах гор они будут бесполезны для нас. Если мольбы моего сердца не тронули тебя, если любовь к этим блестящим камням заставляет тебя пренебречь опасностями, о которых я тебе говорила, как и слезами, что катятся из моих глаз, — возьми меня за руку, и пойдем.
Эусеб схватил руку юной негритянки: сухая и горячая, она лихорадочно дрожала.
— Идем, — ответил он, увлекая за собой Кору, — идем!
Оставив слева сады Гавое, они направились к югу через равнину, засаженную цветущими фруктовыми деревьями, разлившими в воздухе сильные и сладкие ароматы.
Ночь была тихой и ясной, одни лишь звезды слабо освещали двух путешественников.
Так они шли в течение часа.
Понемногу последние признаки цивилизации остались позади; невысокие, с круглыми вершинами манговые, лимонные и дынные деревья сменились вырезанными в звездном куполе высокими и плотными силуэтами тамариндов, ликвидамбаров, тиковых и других лесных деревьев.
Поднявшийся ветер с сильным шумом заколыхал широкие листья кокосовых и гибкие стрелки арековых пальм, что склонялись и волновались на пути ночных странников, словно огромные султаны.
Приближался рассвет; Эусеб и кора вошли в лес, покрывавший основание горы Текоекуа.
Громоздившиеся друг на друга обломки базальта и лавы, пепел и шлак покрывали землю и затрудняли передвижение; посреди огромной поляны возвышалась пирамидальная скала, брошенная туда, возможно, каким-нибудь чудовищным извержением вулкана.
Эусеб остановился у подножия этой скалы, поджидая немного отставшую Кору; он позвал ее, и девушка прибежала на зов.
Она держала в руках охапку веток гардении и стеблей малатти, только что собранных ею, и плела из них венок, в который ловко, хотя было темно, вставляла белые чашечки первых и пурпурные трубочки вторых.
— Что ты делаешь? — спросил Эусеб.
— Мы не можем идти дальше, пока я не принесу жертву духу огня, хозяину горы.
— Так сделай это, и сделай поскорее, — ответил Эусеб, не дав себе труда скрыть жест досады.
— Будь милостивым и добрым, господин; своды деревьев удваивают темноту ночи, и мы не сможем до рассвета двигаться дальше; позволь твоей рабыне сделать дух благосклонным к твоим намерениям; она сейчас охвачена таким же, как ты, нетерпением оказаться там, где сверкающие камни огненными волнами заструятся у тебя в пальцах.
Успокоенный словами Коры, Эусеб сел на ствол упавшей пальмы.
Молодая негритянка покрыла голову сплетенным ею венком, продолжая держать в руке довольно большой букет, собрала ветки для костра; разгоревшееся пламя озарило красноватым светом лицо и одежду Коры, вставшей на гребень монолита.
Один за другим она брала из букета, который держала в руке, белые цветы гардении и бросала их в костер, напевая тягучую однообразную мелодию, напоминавшую жалобы наших европейских пастухов.
Мрачная и величественная декорация, поза и фантастическая красота негритянки (освещенная отблесками умирающего костра, Кора казалась жрицей ночи), взволнованный, несмотря на однообразие речитатива, голос — все должно было поразить воображение Эусеба.
Допев свое заклинание, Кора сняла с головы венок и тоже бросила его в костер; затем, склонившись к пламени, с тревогой следила за тем, как он горит.
Внезапно, когда последние вспышки заставили затрещать темные листья малатти, она радостно вскрикнула, выхватила из огня наполовину сгоревший венок и поспешно сбежала со скалы.
— Смотри, смотри, — сказала она Эусебу, показывая ему почерневшие ветки. — Видишь, этот цветок гардении вышел из испытания нетронутым: пламя пощадило его и он такой же белый, такой же чистый, каким был, когда мои пальцы сорвали его стебель.
— И что же?
— Это доброе предзнаменование; дух на твоей стороне, ты вернешься из этого путешествия живым и здоровым.
— Но ты, Кора?
— Это неважно, — ответила Кора, смяв пальцами благоухающие трубочки малатти, вероятно изображавшие ее в этом обряде; огонь скрутил, обуглил их и заставил почернеть.
— Нет! — воскликнул Эусеб. — Я скорее откажусь от алмазов, даже если их так же много и они весят столько же, как те, что содержатся во всех копях Визапура, чем пожертвую ради них одним-единственным твоим волоском!
Вырвав, наконец, у Эусеба это восклицание, Кора, казалось, ослабела.
— Ну, дитя мое, вставай, — продолжал Эусеб. — Постараемся к утру вернуться в Гавое.
— Вернуться в Гавое? Но почему? — в недоумении переспросила негритянка.
— Потому что незачем продолжать это долгое испытание.
— О каком испытании ты хочешь говорить, господин?
И она пальцем указала Эусебу на фосфоресцирующий огонек, летевший к горе, то скользя над самой землей, то поднимаясь к вершинам самых высоких пальм.
— Но куда идти в ту сторону?
— На Текоекуа. Прежде чем солнце пройдет половину своего пути, ты погрузишь руки в чашу, содержащую чудесное богатство, о котором я говорила тебе. Я сказала тебе правду, господин, клянусь тебе. Пойдем, он хочет этого, так надо.
Несмотря на неразрешимую загадку, содержавшуюся для него в этих последних словах, Эусеб без колебаний, с новым пылом последовал за Корой: ориентируясь на подвижный огонь, который она показывала хозяину, молодая женщина взбиралась на первые откосы Текоекуа и прокладывала путь среди лиан, превративших лес в непроницаемую массу зелени.
Вскоре Эусеб и Кора покинули область больших лесов и вступили туда, где земля, тощая от покрывших ее поверхность пепла и лавы, может вскормить лишь невзрачные мимозы и малорослые пальмы. С приближением утра звезды побелели, ночь стала темнее, и Кора продолжала путь, следуя за блуждающим огоньком, прихотливо двигающимся перед ней и ее спутником.
Эусеб осмелился высказать несколько замечаний; но, хотя Кора судорожно вздрагивала всем телом, словно все еще не могла оправиться от испытанных ею треволнений, она твердо настаивала на том, чтобы не отступать от пути, начертанного перед ними огнем, который им послал, по ее словам, сам Ракшаса, и ее хозяин, видевший, что они продолжают подниматься в гору, больше не решался возражать.
Понемногу последние мимозы остались позади; земля, по которой они шли, становилась все более неровной.
Иногда им приходилось взбираться на груды остывшей лавы или базальта, расставленные по земле, словно исполинские дольмены; иногда они до колен проваливались в рыхлый пепел, покрывший землю слоем в несколько футов толщиной.
— Судя по твоему рассказу, Кора, — произнес Эусеб, — мне кажется, что мы совершенно напрасно взбираемся на все эти скалы; отвесная скала и несущий алмазы ручей должны находиться на этой высоте Текоекуа, но правее; они должны находиться на том склоне горы, что смотрит на Папандаян, ее соседа.
Вместо ответа Кора показала хозяину бледный огонек, продолжавший порхать над кучами шлака; Эусеб, оглядев темную громаду возвышавшейся перед ним горы, увидел, что они поднялись не более чем на треть ее высоты, и признал, что, возможно, права негритянка.
— Все равно, — произнес он. — Думаю, лучше нам здесь дождаться утра; я больше доверяю твоим воспоминаниям, чем доброй воле, которую проявляет по отношению ко мне Ракшаса.
Эусеб кончал говорить, когда, запутавшись в чем-то ногами, покачнулся; потрогав это рукой, он в ужасе закричал: препятствие оказалось человеческим скелетом.
На его крик эхом откликнулась Кора; только что негритянка увидела, как погас, словно унесенный мощным дыханием, язык пламени, что привел их к этому месту.
В то же время резкий смрадный запах проник в мозг обоих путешественников и вызвал у них головокружение.
Эусеб не сразу понял, что происходит кругом, но Кора, 19-435 выросшая в этой стране, не могла ошибиться и тотчас воскликнула:
— Мы погибли, неминуемо погибли! Дух горы заманил нас в Гуево-Упас.
— Гуево-Упас? Что это? — спросил Эусеб.
— Это страшная долина, из которой не вышел ни один из тех, кто в нее вошел; оглянись, земля вокруг нас побелела от костей всех, кто нашел здесь свою смерть.
— Это легенда, — возразил Эусеб. — Бохон-упас никогда не убивал тех, кто уснул в его тени; его сок опасен только в том случае, если проникнет в кровь.
— Кто тебе говорит о бохон-упасе? — нетерпеливо перебила Кора. — Я сказала, что мы в Гуево-Упас, долине яда, что нас убьет не тень проклятого дерева, а испарения, поднимающиеся от земли, — Ракшаса посылает их своим врагам, чтобы они задохнулись.
Эусеб понял, что негритянка права: они оказались в одной из погасших сольфатар, где скопившиеся в атмосфере пары углекислоты душат живые существа, осмелившиеся проникнуть в отравленную среду.
На каждом шагу по этой проклятой земле он наталкивался на остов человека или животного; он чувствовал, как под ногами у него, хрустя, рассыпаются иссохшие кости, и холодный пот струился по его лбу.
Кора растерянно металась по сторонам, словно пыталась найти проход, отыскать средство к спасению.
— Ракшаса не постыдился объединиться с бакасахамом. Дух огня подчинился воле того, кто, как отвратительный червь, находит в могилах пищу, продлевающую его существование. Но ведь и сам он, гнусный бакасахам, поклялся мне, что удовольствуется одной жертвой! Если ты обманул меня, когда я на коленях умоляла тебя пощадить того, кто мне дороже жизни, будь проклят, о Базилиус!
Это имя вырвало Эусеба из расслабленности, в которую он начинал впадать то ли от страха, то ли под воздействием смертоносного газа. Он бросился к Коре и схватил ее за руку в ту минуту, когда она только что поднялась на огромную глыбу базальта, что одна возвышалась над зловещей равниной.
— Женщина! — вскричал он. — Ответь мне, как отвечала бы твоему Богу! Что за имя ты только что произнесла?
— Пощади! Пощади! — взмолилась Кора, обнимая колени хозяина.
— Ах, теперь мне все понятно. Я вижу, что попал в адскую ловушку! Я считал тебя доброй, любящей, преданной, но ты подослана им, чтобы погубить меня. Что ж, призрак ты или женщина, возвращайся к тому, кто научил тебя разыграть эту позорную комедию, и скажи ему, что я презираю его старания и его ярость.
Негритянка завладела крисом, висевшим на поясе Эусеба, и нанесла себе несколько жестоких ударов.
— Я хочу умереть прежде чем получу от тебя проклятие! К тому же духу горы требовалась жертва. Я предложила ему себя — и он успокоился!
Кора упала на камень и соскользнула по пологому его склону, противоположному тому, по которому она, как и Эусеб, поднималась.
Эусеб слышал, как катится по откосу тело молодой женщины, увлекая за собой камни, затем — последнее прощание негритянки, и вновь воцарилась тишина.
Каким бы справедливым ни казалось Эусебу это самопожертвование, почти сразу же после того, как преступление совершилось, он почувствовал угрызения совести; забыв разом и свою обиду на Кору, и собственное положение, он принялся оплакивать судьбу несчастной молодой женщины, принесшей себя в жертву его алчности.
Испытываемая им боль заставила его обратить внимание на себя самого: дыхание его становилось все более затрудненным, мозг все больше отуманивался с каждой минутой, ему казалось, что во всех направлениях его тело пронизывают тысячи огненных стрел.
Он пытался идти, но у него подкашивались ноги; он шатался как пьяный, и каждое сделанное им движение причиняло ему невыносимые страдания.
Он сел на глыбу базальта.
Перед ним расстилалась равнина; он слышал шум ветра, пробегавшего по лесам, видел, как здесь и там на темном покрывале, лежавшем между ним и горизонтом, вспыхивают огоньки, — они горели в домах, и, может быть, один из них светился у изголовья Эстер.
Он попытался сосредоточить мысли на той, кого любил, отогнать сожаление о богатствах, омрачающее его последние минуты.
В это время морской ветерок, быстрый и прохладный, пробежав по лбу Эусеба, немного привел его в чувство; ему показалось, что негритянка зовет его со дна пропасти, в которую упала у него на глазах.
Почувствовав, как пробуждается в нем инстинкт самосохранения, который так трудно заглушить в человеке, он попытался встать, но скованные члены отказались повиноваться ему.
Призывы усиливались, голос Коры молил Эусеба прийти к ней, заклинал всем, что было у него драгоценного в этом мире, именем его жены и его ребенка.
19*
Среди тьмы, начинавшей окутывать мозг Эусеба, вспыхнула внезапная мысль; он дал тяжести своего тела увлечь себя по склону пропасти.
Но это последнее усилие поглотило весь остаток его энергии, и, коснувшись выступов скалы, он потерял сознание.
Этот обморок длился всего несколько мгновений; сильное ощущение приятной прохлады привело его в чувство; открыв глаза, он обнаружил, что лежит поперек ручья, бежавшего по дну ущелья, а голова его покоится на коленях Коры; сама негритянка прислонилась к стене ущелья и казалась близка к смерти.
— Спасен! Спасен!… — молитвенно сложив руки, повторяла негритянка. — Прости, Ракшаса, что я усомнилась в правдивости твоего предсказания.
— Да, я спасен, — ответил Эусеб. — Твой голос внушил мне решение спуститься в эту пропасть, защищенную от ядовитых испарений вулкана. Кора, моя благодарность тебе будет вечной.
— О, теперь я могу умереть, когда уверена, что не унесу с собой твоих проклятий!
— Умереть, сказала ты? Но ты ошибаешься. Если ты не погибла от ран, ты будешь жить.
— Нет, нет, — возразила Кора. — Через несколько мгновений я вернусь к тому, кто простирает к нам руки, не различая цвета кожи. Твои заботы напрасны, но будь благословен за сострадание, которое облегчает мои последние мгновения. Может быть, награда за эту жалость не заставит себя ждать.
— Что ты хочешь сказать?
— Ракшаса справедлив, Ракшаса велик: могущественный дух горы не мог вступить в союз с мерзким бакасахамом.
— К чему ты ведешь?
— Ракшаса не насмехается над теми, кто с пылким сердцем взывает о помощи.
— Не могу тебя понять.
— Должно быть, он направил наши шаги к тому месту, куда ты хотел идти; я предложила ему мою жизнь, если он позволит тебе отнять у склона горы тот камень, что ты хочешь; я умру, и Ракшаса не сможет обмануть нас. Мы должны быть поблизости от того уголка, где покоятся под водой камни, что принесут тебе счастье.
— Несчастная! Опять эти алмазы! Мы в ущелье, из которого нет выхода, и, если только не сумеем подняться по склону Гуево-Упас, если не решимся вновь пересечь ядовитую равнину, кто знает, сможем ли мы выбраться отсюда! Приди в себя, Кора, и перестань, умоляю тебя, забавляться моей доверчивостью, продолжая говорить об этих сказочных богатствах.
— Кора вовсе не забавлялась твоей доверчивостью, господин.
— Боже, Боже мой! — Эусеба охватило волнение, близкое к помешательству. — Не бредит ли она? Это правда?
— Мне кажется, моя память видела уже это страшное место; ах! если бы только силы не покинули меня, хоть ночь и темна, я уверенно провела бы тебя по этому лабиринту и смогла бы направить к желанному сокровищу.
— Нет, каждое усилие, которое ты совершишь, отнимет у тебя силы и приблизит последнюю минуту. Кора, Кора! Но я могу идти! Говори, говори! Скажи мне, в какую сторону мне направиться.
Стараясь оживить Кору, дыхание которой угасало, Эусеб смочил в ручье свой платок и освежил ей лицо.
— Кора, приди в себя! — позвал он. — Постарайся собрать свои воспоминания. Ах, если бы я обладал этими богатствами, я мог бы бросить вызов Базилиусу! Кора, здесь везде расставлены сети, куда я должен идти?
— Простил ли ты меня, господин? — спросила Кора.
— Да; но можешь ли ты собраться с мыслями и сказать мне, в какой стороне я должен продолжать поиски?
— Веришь ли ты теперь, что я не солгала тебе?
— Сокровище существует, но минуты драгоценны. Ты должна дать мне несколько указаний, чтобы я мог ориентироваться, и не только для того, чтобы найти его, но и для того, чтобы выбраться из этой пропасти, которая, возможно, всего лишь один из кратеров вулкана. Нескольких минут мне хватит, чтобы собрать то, что сделает нас навеки богатыми и сильными. Я понесу тебя на руках. Наука принадлежит тому, кто платит за нее, а я заплачу столько, что она отведет от твоей головы нависшую над ней угрозу смерти. Ты можешь жить долго и счастливо; скажи, разве ты не хочешь этого?
— Разве я не счастлива? — ответила негритянка; слушая Эусеба, она впала в своего рода экстаз. — Ах, смерть это или жизнь, но я счастлива, и другого счастья не прошу.
— Приди в себя, Кора, расскажи мне о сокровище.
— Да, — негритянка все больше возбуждалась. — Когда ты пройдешь по земле, в которой я буду спать, мои кости вздрогнут, как сегодня.
У Эусеба кружилась голова, безумие овладевало его мозгом, уже поврежденным теми потрясениями, что он испытал в последние несколько часов.
Слова Коры пробудили в нем жестокую, неумолимую алчность. Он больше не сомневался. Интуиция подсказывала ему, что клад в нескольких шагах о него; он ощущал его, он его видел, и ему казалось, что одно слово Коры заставит клад попасть к нему в руки.
Нетерпение завладеть им мешало Эусебу размышлять; стоило ему только подумать о том, что, оказавшись так близко к цели, он все же может не достичь ее, как его охватила безумная ярость против негритянки:
— Кора, Кора, заклинаю, ответь мне. Где ручей? Где алмазы?
— Прости, прости, господин, у меня туман перед глазами.
Эусеб ясно видел, что ничего больше не добьется от умирающей; он выпустил из рук голову негритянки, с глухим тяжелым звуком упавшую на камень, и сел у ручья, тревожно оглядываясь кругом.
Как мы сказали, этот ручей бежал по дну ущелья, меж двух огромных каменных стен, разошедшихся при каком-то страшном содрогании горы.
В сотне шагов от того места, где он находился, одна из гранитных стен соединялась с горой, образуя один из ее пластов, а вторая, подняв к небу зубец вершины, опускалась и растворялась в тенях равнины.
Но до сих пор Эусеб не мог в темноте понять, что на этом расстоянии кончается ущелье.
Теперь он заметил между двумя рядами гигантских черных камней, сквозь зияющее отверстие, огненную линию, от которой исходили розовые лучи и, распускаясь снопом, оживляли небесную лазурь над горизонтом.
Это была заря.
Он слышал шум потока, водопадом обрушивавшегося с края ущелья.
Это был выход из пропасти.
Он побежал к этой расщелине и в двадцати шагах под собой увидел маленькую площадку, так хорошо описанную Корой, и на этой площадке — чашу, которую выточила вода, падая на скалу.
— Алмазный ручей! — закричал он.
В ту же минуту огненный луч восходящего солнца, проскользнув между склонами двух гор, упал на воду, кипевшую у ног голландца, и отразился в тысяче сверкающих граней под хрустальным слоем.
Волнение Эусеба было таким сильным, что он пошатнулся, колени у него подогнулись — казалось, он вот-вот упадет.
Но вид сокровищ, с каждым мгновением открывавшихся ему, привел его в чувство, и он устремился к драгоценным камням, как будто боялся, что они вновь ускользнут от него.
Несколько минут Аусеб поднимался по ручью, черпая полные пригоршни камней и испуская радостные вопли каждый раз, когда, найдя новый алмаз, он присоединял его к тем, что уже держал в руках.
Его остановила темная масса, преграждавшая ложе ручья; подняв глаза, он узнал Кору.
Негритянка больше не двигалась, голова ее лежала на камне, губы побелели и приоткрылись.
Он бросил на нее полный сострадания взгляд; но в эту минуту он увидел глаза молодой женщины.
Казалось, и в смерти эти глаза следят за ним.
На застывшем лице трупа лишь взгляд сохранял жизнь.
Эусеб попытался отвернуться, но нечеловеческая сила помимо воли возвращала его к этому зрелищу, и, вопреки своему желанию, он чувствовал, как взгляд негритянки проникает в его душу.
Тогда сердце его растаяло; он почувствовал, что его охватывает нежная жалость; он выронил алмазы, которыми наполнена была его рука.
— Кора! — вскричал он, бросаясь к ногам негритянки. — Кора, теперь моя очередь просить у тебя прощения! Пусть какой-нибудь знак твоего тела, покинутого душой, скажет мне, что ты не уносишь с собой ни ненависти ко мне, ни злобы.
И несчастный, подняв неподвижное тело рабыни, тщетно старался согреть его.
— Боже мой! Только что я еще слышал ее голос!
И, охваченный сильнейшими угрызениями совести, он воскликнул:
— Кора! Кора! Приди в себя и услышь мой голос, который говорит: "Я люблю тебя!"
Эусеб не договорил этих слов, как над его головой послышался взрыв пронзительного смеха; он слышал этот смех в таких мучительных обстоятельствах, что понял, чьи уста издают его, прежде чем поднял глаза и увидел Нунгала, одетого малайским пиратом, как в тот день, когда он говорил с ним в устье Чиливунга.
— Ты! Снова ты! — закричал Эусеб.
— Да, — ответил малаец. — Я не поручаю другим заботу убедиться в том, что шаг за шагом возвращаюсь в права собственности. На этот раз, Эусеб ван ден Беек, я надеюсь, ты не заставишь просить тебя исполнить волю твоего дорогого дяди Базилиуса.
Эусеб уже не слушал; полуобезумев от страха, он подбежал к выходу из ущелья, спрыгнул на площадку, где мать Коры нашла такую ужасную смерть, и торопливо спустился на равнину. Он не заметил, что в руке негритянки, ухватившейся за его пальцы, осталось серебряное колечко, близнец того, что носила его жена, того, что однажды она с такой гордостью показала нотариусу Маесу.
XXIII
МОРСКИЕ БРОДЯГИ
Мы оставили Аргаленку в руках слуг Цермая.
Приказ хозяина привел их в сильное замешательство.
С тех пор как этот принц утратил титул правителя провинции Бантам, помещения дворца, служившие темницами, получили другое назначение, и, какой бы незначительной ни была особа постояльца, ни одно их этих помещений не могло принять его.
Пересекая главный двор, те, кто вел пленника, остановились, чтобы посовещаться, и тогда один из них заметил: перед ними находится именно то, что они искали.
В самом деле, в этом дворе были две железные клетки.
В одной из них жила Маха, пока не закончилось ее воспитание; в другой Цермай долгое время держал тигра.
Несколько месяцев тому назад тигр счел за благо дать себе умереть от истощения; его место теперь должен был занять Аргаленка, и слуги Цермая сообщили бедняге, что ему оказана большая честь.
Его втолкнули в узкое отверстие; он безропотно позволил, чтобы его заперли, и вытянулся на деревянном полу клетки, сохранившем тот резкий, тошнотворный запах, что отличает жилища хищников.
Он не пролил ни одной слезы, не издал ни единой жалобы, его остановившиеся, непомерно расширенные глаза смотрели не видя; казалось, скорбь унесла душу из этого неподвижного тела, оставив в нем жизнь.
Всю ночь он провел без сна.
В середине следующего дня один из дворцовых слуг просунул сквозь прутья решетки рисовую лепешку и кувшин воды.
Аргаленка не повернул головы и не притронулся ни к чему из того, что ему принесли.
Слуги приходили во двор и уходили, не обращая на пленника ни малейшего внимания; все же на третий день вечером, в часы праздности, один из них остановился перед клеткой и заметил, что три рисовые лепешки и три кувшина с водой, поставленные перед Аргаленкой за эти дни, остались нетронутыми.
— Буддист, ты болен? — спросил этот человек. — Почему ты не притронулся к пище?
Аргаленка не ответил.
— Клянусь Аллахом, я думаю, он мертв, — обратился слуга к подошедшему товарищу.
— Нет, собака еще дышит. Когда ты заговорил с ним, я видел, как дрогнули его веки; но, если он будет упорствовать в своем намерении, Дайон вскоре избавится от труда приносить ему его порцию еды.
— Бедняга! Говорят, это отец Арроа; дочка правит сыном сусухунанов Бантама, а отец умирает от голода в одном из уголков этого дворца.
— Так было предначертано.
— Может быть, предупредим хозяина?
— Я поостерегусь рисковать своей шкурой мусульманина ради того, чтобы спасти этот остов неверного. Разве ты не слышал, какой шум поднялся сегодня в даламе?
— Нет, я водил кобылиц господина на пастбища в горах Гага.
— Пришел малаец.
— Малаец?
— Да, этот человек со смуглым лицом, которого никто из нас не знает и перед которым господин, такой гордый и надменный, трепещет и склоняется, словно ребенок.
— Так что же произошло?
— Только этот нечестивый огнепоклонник мог бы тебе ответить, поскольку он один присутствовал при их разговоре. Вот, что мне известно: когда малаец ушел, адипати был в ярости, достойной Иблиса, и я не больше хотел бы попасть под огненную лаву Пандеранго, чем под гнев Цермая. Вот, слышишь, как он произносит хулу на имя Аллаха?
Действительно, из покоев Цермая доносились странные и страшные звуки: глухое и грозное рычание рассвирепевшего зверя смешивалось с человеческими криками и бранью.
Вскоре бамбуковый ставень, прикрывавший один из входов, разлетелся в куски, и Маха, черная пантера яванского принца, устремилась в сделанный ею пролом.
Казалось, животное в ярости, но вместе с тем оно охвачено страхом; Маха сделала два круга по двору, передвигаясь скачками среди перепуганных слуг; затем, увидев открытую дверь бывшей своей клетки, бросилась туда и забилась в самый темный угол; шерсть на ней была взъерошена, усы дрожали, она поочередно открывала и закрывала свои большие глаза цвета топаза с выражением злобы и испуга, издавая угрожающее ворчание.
За ней последовал Цермай; его лицо хранило следы борьбы: пять когтей пантеры оставили пять ран на щеке яванского принца; кровь струилась по голому торсу и исчезала в складках завязанного вокруг пояса саронга, испещряя его большими пятнами багрового цвета.
Увидев его, Маха подобралась, словно готовилась кинуться на врага; глаза ее расширились и ярко заблестели; хвост лихорадочно задвигался и, как цеп жнеца на молотильном току, бил по полу; ее ворчание временами переходило в рев.
Цермай, вооружившись плетью из кожи носорога, собирался войти в клетку; взглянув на пантеру, он испугался и отступил.
— Ружье! Ружье! — сдавленным голосом воскликнул он. — Проклятые псы, вы что, позволите этому свирепому зверю растерзать меня? Ружье, и пусть она умрет!
Один из слуг побежал во дворец и вернулся с оружием, инкрустации и оправа которого из перламутра, черепахового панциря и коралла делали его в равной мере и произведением искусства; он протянул его потомку сусухунанов, и тот, даже не проверив, можно ли из него произвести выстрел, поспешно схватил ружье и прицелился в пантеру.
Но когда он уже спускал курок, какой-то человек, с трудом пробившийся сквозь плотные ряды слуг и рабов, чтобы добраться до хозяина, резко приподнял ствол ружья, и пуля, вместо того чтобы поразить Маху, ушла к верхушкам деревьев, окружавших дворец.
Цермай, вне себя из-за того, что пантера избежала наказания, бросил ружье, вновь схватил плеть и, заставив ее просвистеть в воздухе, ударил этого человека по лицу.
Страшный ремень оставил на его теле синеватый и кровоточащий след; только тогда Цермай узнал того, кто посмел встать между его гневом и вызвавшим этот гнев животным.
— Харруш! — воскликнул он.
Это в самом был Харруш, в тех же отрепьях, которые с одинаковой гордостью выставлял напоказ среди окружавшего его великолепия и среди гостей Меестер Корнелиса.
Получив удар, он остался спокойным и невозмутимым, и, если бы не след на его лице, можно было бы подумать, что яванец ударил бронзовую статую.
— Чем Маха навлекла на себя гнев своего господина? — холодно спросил он.
Цермай показал пальцем на рану; затем, словно устыдившись того, что перед слугами унизился до объяснений, ответил:
— Какое тебе дело? Разве Маха не принадлежит мне? Когда ты, гебр, принес мне ее, не заплатил ли я тебе сполна условленную между нами цену? Я купил право убить ее и хочу, чтобы она умерла. Насколько мне известно, наши возлюбленные хозяева, голландцы, не распространили на пантер этого острова преимуществ своих законов о рабах; нам не запрещено распоряжаться их существованием, как запрещено посягать на жизнь невольников.
— Ты напоминаешь о полученных мной деньгах, Цермай? Но думал ли ты когда-нибудь о трудах, об опасностях, каким я подвергался, чтобы заслужить их? Послушай; знаешь ли ты, как для того, чтобы найти Маху, я семь дней шел по лесу Дживадала, куда без дрожи не войдет и самый смелый охотник, где из каждого куста, цепляющегося за вашу одежду, когда вы проходите мимо него, с каждой лианы, раскачивающейся над вашей головой, из-за каждого едва видного в темноте ствола дерева, из-под каждого сухого листа, хрустнувшего под вашими ногами, может вылететь, выползти, выскочить нечто ревущее, свистящее и визжащее, нечто имеющее тысячу имен, но для одинокого путника, каким был я, означающее лишь одно… смерть? Знаешь ли ты, что с того часа, как равенала открывает свои спасительные коробочки измученному жаждой путешественнику, и до того, как она закрывает их, я, притаившись, сидел на ветке, ненадежно укрывшись за стволом бендуба, подстерегая минуту, когда мать покинет свое логово; что в течение этих шести смертельных часов я был во власти грозного зверя; что, если бы ветер переменился, если бы он занес в пещеру запах врага, — ни крис, ни отвага, в которой ты не сомневаешься, не спасли бы Харруша? Знаешь ли ты, что в логове, куда он вошел, с каждым шагом под ногами перекатывались кости; что, когда, положив трех детенышей пантеры в подол саронга, он убегал, словно вор, не прошло и получаса, как позади него раздался грозный рев? Это был не крик голодного льва, не глухое рычание тигра, которому помешали охотиться. Этот отдаленный гром, раскаты которого раздавались под священными сводами Дживадала, был душераздирающим воплем материнской утробы, голосом, кричавшим в воздух: "Ты отнял у меня детей! Горе тебе!"
В лесу царил такой ужас, что олени, лани, кабаны и газели перестали бояться человека и бежали рядом со мной. Змеи скользили во мхах, птицы прятались в листьях; казалось, и сами листья дрожали в испуге.
Я бежал, задыхаясь.
Вскоре все лесные жители исчезли, потому что рев приближался. Я остался один.
Ах, Цермай! Я помню все, словно это было вчера, и, стоит мне об этом подумать, чувствую, как волосы на моей голове встают дыбом. Позади меня ветки трещали, как будто сквозь чащу продиралось стадо неприрученных буйволов. Страх леденил мою кровь, красный туман застилал глаза, я шатался как пьяный, мне казалось, что горячее дыхание могучего зверя обжигает мне плечи! Инстинктивно я вытащил крис из ножен. Затем, не желая умереть неотомщенным, я взял одного из детенышей и собирался размозжить ему голову о ствол дерева; малыш заскулил от боли, и мать ответила ему воплем, от которого все мои мускулы задрожали, как струны гитары под рукой бедайя; пальцы мои разжались, и маленькая пантера упала на траву!
Ормузд отнял у смерти одного из своих детей, благословенно будь его имя!
Вместо того чтобы броситься на меня, пантера подобрала своего детеныша и, даже в ярости оставаясь матерью, хотела поместить его в безопасное место, прежде чем отнять у похитителя двух других. Я бросился в лес, продолжая свой безумный бег, но чутье зверя вело его по моему следу вернее, чем по следу оленя ведет охотника его глаз, каким бы острым он ни был; вскоре она снова стала преследовать меня, мне пришлось пожертвовать добычей во второй раз; и, если бы на моем пути не встретилась река Чиливунг, если бы я не сумел, бросившись в волны, обмануть проницательность матери, быть может даже бросив Маху, последнего из ее детенышей, я не уберег бы себя от гнева пантеры! Что же, Цермай, ты и теперь считаешь, что несколько золотых монет, брошенных тобой, оплатили мои труды и за мной не сохранилось право сказать: "Не убивай несчастное животное, за которое я едва не заплатил жизнью?"
— Если плата, которую ты получил тогда, кажется тебе недостаточной, назначь сам цену, которую ты желаешь: сын сусухунанов не хочет быть ни у кого в долгу.
— Я прошу у тебя жизнь Махи.
— Нет.
— Цермай, ты ударил меня по лицу, меня — не одного из твоих робких и трусливых яванцев, меня — свободного сына Ормузда; пощади Маху, и я все забуду.
Цермай с глубоким презрением взглянул на гебра.
— Нет, — ответил он. — Маха пролила кровь своего хозяина, Маха должна умереть, и она умрет, клянусь священной гробницей Мекки!
— Маха, играя, задела твою щеку, Цермай, — понизив голос, произнес заклинатель змей. — Прибереги твой гнев для того, кто не позволяет закрыться в твоем сердце ране куда более глубокой, чем та, которую Маха оставила на твоей щеке.
Брови Цермая сошлись, на лбу появились складки; задумавшись, он жестом отослал всех слуг.
— Ты имеешь в виду Нунгала! — сказал он гебру. — Да, он вернулся сегодня, как обещал месяц тому назад; он вернулся с более наглыми, чем когда-либо, угрозами; напрасно я предлагал ему все, что осталось от сокровищ сусухунанов, моих предков, — он пренебрег моими дарами, он хочет, чтобы я отдал ему цветок моего гарема, прекрасную желтую девушку с черными глазами.
— И Цермай, верно соблюдая клятву, сделает то, чего хочет Нунгал, — расстанется с жемчужиной Индостана?
— Возможно, — сказал яванский принц; казалось, он о чем-то размышлял; помолчав несколько минут, он продолжил: — Харруш, ты сказал мне, что тот, кто сегодня зовется Нунгалом и командует морскими бродягами, — бакасахам, один из тех нечистых духов, которые с помощью демона похитили у Создателя луч его великого могущества, один из тех вампиров, что черпают в крови своих жертв вечность посвященного злу существования; но в то же время ты сказал мне, что сила, соединившись с хитростью, может одолеть проклятого бакасахама. Харруш, хочешь ли ты помочь мне в этой борьбе?
— Ты ненавидишь Нунгала, но ты боишься его: у тебя нет силы.
— Нет, я его не боюсь; он угрожал мне, и ты сам видел, что он ушел с пустыми руками.
— Не все ли равно Нунгалу! Сегодня ты сказал ему "нет", а завтра будешь умолять его принять от тебя то, в чем накануне отказал ему. Время работает на повелителя морских бродяг.
Лицо Цермая стало смертельно бледным.
— Никогда! — вскричал он. — Я предпочту увидеть Арроа мертвой у моих ног.
При имени Арроа в клетке, соседней с той, в которой была пантера, послышался легкий шум: это Аргаленка поднял голову, уже отяжелевшую в ожидании близкой смерти.
— Будь на моей стороне, Харруш, — взмолился яванский принц, — и мы вернем Нунгала в край нечистых духов, и я сделаю тебя богатым господином, которому станут завидовать все яванцы.
Огнепоклонник странно улыбнулся.
— Нет, — насмешливо возразил он. — Я не хочу нападать на Нунгала: он всемогущ и в этом мире, и в том; Харруш — земляной червячок в траве, и бакасахаму достаточно наступить на него ногой, чтобы раздавить.
— Мы победим, говорю тебе.
— Ба! Ормузд ослепил Цермая.
— Что ты хочешь этим сказать?
— В момент битвы он хочет бросить в пропасть, которая никогда ничего не возвращает, единственное оружие, способное принести ему победу.
— Не понимаю.
— Разве ты не поклялся недавно, что этот день станет последним для бедной Махи? — продолжал огнепоклонник, указывая на пантеру.
— Да; и что же?
— Черная дева одна способна победить сына тьмы. Напрасно ты станешь пронзать грудь баркасамаха, напрасно вольешь в его жилы весь сок бохон-упаса, какой есть на нашем острове, напрасно завалишь его тело камнями наших гор и напрасно станешь прятать его труп в недрах земли: сверкающее лезвие притупится, яд потеряет силу, исполинские камни сами собой вернутся на место, земля извергнет то, что ты доверишь ей хранить, как уста Пандеранго извергают кипящую лаву, заполнившую его кратер. Здесь, здесь! (Произнося эти слова, гебр ласкал черные бока пантеры, которая, словно догадавшись, что говорят о ней, приблизилась и терлась головой о просунутую сквозь прутья руку Харруша.) Здесь гробница, предназначенная Ормуздом для проклятых созданий, которые опустошают мир, пока длится гнев Всевышнего.
— Спасибо, спасибо тебе, Харруш! — лицо Цермая осветилось бешеной радостью. — Если будет угодно Магомету, Арроа не сменит хозяина; запри получше Маху, я возьму оружие, прикажу седлать коней, и мы пустимся по следу Нунгала с живой могилой, в которой он должен быть погребен.
— А твои клятвы?
Цермай пожал плечами и ушел во дворец.
Харруш смотрел ему вслед, затем, повернувшись, открыл железную клетку и тихо позвал пантеру.
Маха послушалась этого зова, как собака повинуется свистку хозяина.
Гибкая, словно уж, она скользнула на землю и стала тереться о ноги гебра, выгибая спину, как кошка.
— Секрет не принесет тебе пользы, — прошептал он. — Когда ты соберешься пуститься в погоню, ты не найдешь своей ищейки; вот твое золото, я забираю то, что завоевано мной. Ко мне, Маха!
С этими словами он бросил в клетку несколько монет и собирался уйти вместе с пантерой, следовавшей за ним по пятам, когда услышал, как его окликнули.
Это Аргаленка протащился по своей тюрьме и прижался к прутьям решетки.
— Брат, брат, — говорил старик. — Не помутило ли страдание мой разум? Приснилось ли мне это? Но мне кажется, только что здесь говорили о смерти и об Арроа. Ей угрожает опасность. О, я слаб, я бессилен! Но ты силен и крепок; защити ее, умоляю тебя, спаси Арроа, и я стану твоим рабом.
— Мы пошли разными путями, Аргаленка, я трудился над своим кровавым замыслом, ты ждал в скорби и смирении; Ормузд привел нас обоих к той цели, какой мы хотели достичь. День мести, какую я жажду, близок, и вскоре твое дитя снова станет ласкать тебя.
— Моя дочь! Моя девочка!
— Сегодня ночью ты снова увидишь ее.
— Ты насмехаешься над моей любовью? Харруш, не говори так; моя бедная голова ослабела от голода и может расколоться. Как ты можешь знать, что губы Арроа должны еще прикоснуться к губам ее старого отца?
— Тот, кто умеет слушать, многое знает. Спрятавшись под золотыми украшениями дворца, скорпион подслушивает тайны султанов.
— Но она больше не любит меня, она не узнаёт того, кто дал ей жизнь.
— Не все ли тебе будет равно, если она притворится, что любит тебя, если сделает вид, что тебя узнаёт? Даже если ты должен обрести лишь видимость счастья, довольствуйся тем, что посылает тебе Ормузд; обнимай мечту, не заботясь о том, что существует в действительности.
— О мое дитя, бедное мое дитя, почему Будда бросил нас духам тьмы?
— Подкрепи свои силы этой пищей, они понадобятся тебе, потому что этой ночью ты отправишься в путь и дорога будет долгой.
— С моей дочерью?
— С твоей дочерью. Прежде чем луна поднимется к вершинам деревьев, окружающих дворец, она будет в твоих объятиях.
— Харруш, как мне благодарить тебя, ты возвращаешь мне мое дитя!
— Увы! — с глубоким состраданием ответил гебр. — Это не я возвращаю ее тебе.
— Но кто он, назови мне его, чтобы я мог пасть к его ногам, поклоняться ему как живой эманации Будды.
— Если бы я назвал тебе его имя, твое сердце содрогнулось бы от ужаса, вместо того чтобы затрепетать от благодарности; это тот человек, которому каждый вздох, исходящий из твоей груди, несет проклятие.
— Ты ошибаешься, гебр; я никого не проклинаю, даже того человека, чьи злые чары превратили мое дитя в отвратительное создание; один Будда имеет право проклинать.
— К чему мне называть тебе его имя? — с глубоким презрением произнес Харруш. — Бог создал вас, тех, кто пришел с берегов реки, омывающей большую землю, робкими и слабыми, словно женщины, так плачь и молись молча, как женщина; ты считаешь, что у тебя есть долг по отношению к этому человеку, я выплачу его, когда настанет для меня день сведения счетов. Но, если мне понадобится помощь, какую может оказать столь малодушное существо, не забывай: я пожал протянутую тобой руку. Прощай! Маха предупреждает меня, что пора бежать.
В самом деле, уже несколько минут золотые глаза пантеры и ее подвижные уши были повернуты в сторону дворца; по ее шелковистой шкуре пробегала легкая дрожь; острые когти, выйдя из бархатных ножен, царапали землю.
Она чувствовала приближение хозяина, плохо с ней обращавшегося, и все выдавало ее беспокойство.
Харруш подобрал на бедрах саронг и так же легко, как следовавший за ним зверь, перепрыгнул ограду, отделявшую сад от двора.
В эту минуту во дворе показался Цермай в полном боевом облачении: на нем были штаны и куртка из белой в золотую полоску ткани; широкий алый саронг, пестревший ослепительными цветами, опоясывал его; на голове у него был кулук — обшитый позументом шелковым колпак цилиндрической формы; на поясе, как полагалось, висели три малайских криса, а в руке он держал копье.
С первого взгляда он увидел, что клетка, в которой он оставил Маху, пуста, и почти сразу заметил Харруша и пантеру: они уже достигли первых склонов гор и скрывались за кустами, покрывавшими дикие их бока.
Яванский принц минуту стоял в неподвижности, как будто искал причину этого бегства. Он позвал Харруша — тот не откликнулся; тогда в его уме впервые зародилась мысль о том, что гебр мог пожелать отнять у него месть или помешать ей свершиться; он издал крик ярости, на который сбежались все его слуги.
— Лошадей, лошадей! — ревел Цермай. — Гебр украл пантеру; все вооружайтесь, и пускаемся по его следу.
В течение нескольких минут двор представлял собой подмостки, на которых происходила сцена невероятного беспорядка; перепуганные слуги Цермая носились взад и вперед, хватая все, что попадало им под руку, и пытаясь исполнить приказ хозяина; кони, испуганные этой суматохой, вставали на дыбы, сталкивались, опрокидывали и тащили за собой конюхов; женщины высунулись в окна дворца и присоединили свои стенания к доносившимся со двора крикам.
Яванский принц попытался перекрыть весь этот шум.
— В седло! — приказал он. — Но ни один из вас, если вам дорога жизнь, не тронет и волоска на шкуре Махи! Что до головы гебра, я ценю ее на вес золота. А тому, кто принесет мне голову малайца Нунгала, которого вы видели здесь сегодня утром, я подарю мой дворец.
С этими словами он сжал мавританскими стременами бока своего коня; но в ту же минуту из-за кустов, зеленым поясом окружавших дворец, послышался выстрел; конь Цермая встал на дыбы, забил по воздуху передними ногами и упал, содрогаясь в агонии.
Одновременно с этим из-за банановой рощицы у ограды вышел человек в одежде малайского моряка, с еще дымящимся европейским карабином в руке и направился к Цермаю и его слугам.
При виде этого человека, явно того самого, кто совершил только что нападение и лишил хозяина лучшего скакуна, все люди яванского принца взялись за оружие, раздались выстрелы, в воздухе засвистели стрелы, но град стрел и пуль, не задев малайца, взрыхлил землю и обломал ветки бамбука вокруг него.
Он выступал гордо и спокойно; ничто ни в его лице, ни в поведении не говорило даже о малейшем страхе; рабы расступились, и он смог приблизиться к еще оглушенному своим падением Цермаю.
— Раджа, — произнес он. — Только что ты требовал моей головы, я принес тебе ее и хочу получить ее цену.
— Нунгал! — воскликнул яванский принц.
— Да, Нунгал сам явился за своим имуществом, которое ты хочешь удержать; Нунгал, не опустившийся до того, чтобы выдать тебя голландцам, как угрожал поступить, потому что твоя жизнь нужна для успеха дела, которому он служит, и потому что располагает способами вынудить тебя склониться перед его волей. Цермай, верни мне желтую рабыню, которую я доверил тебе.
— Безумец, я восхищаюсь тобой! — ответил Цермай. — Нас сотня, а ты один, и ты угрожаешь! Ты вошел в логово тигра и требуешь у него недостающую в твоем стаде овечку! Эй вы, закройте выходы, хватайте его, и посмотрим, сотворил ли его ад неуязвимым для пыток.
Нунгал в ответ рассмеялся тем пронзительным смехом, каким некогда пугал Эусеба. Ему откликнулся оглушительный крик, и из всех кустов, из-за колонн веранд, из-за каждого угла, отовсюду, где только могло прятаться человеческое тело, выскакивали смуглые люди в отвратительных лохмотьях; потрясая оружием, они бросились на людей Цермая.
— Морские бродяги! — закричали слуги.
Ужас, который страшные малайские пираты внушали жителям острова, был так велик, что все люди Цермая, побледнев, дрожа и утратив дар речи, побросали оружие и обратились в бегство, словно стая ворон при виде ястреба.
Яванский принц хотел удержать их; он просил, заклинал, угрожал, взывал к наследственной верности радже; но они не узнавали его голоса, они в смятении опрокинули его и истоптали ногами, а затем бросились врассыпную.
Оставшись один, Цермай попытался вернуться во дворец, он хотел убить Арроа; но по знаку главаря четыре крепких малайца бросились на него, связали ему, несмотря на сопротивление, руки и ноги и оттащили в сторону садов.
Когда он скрылся с глаз, главарь пиратов вышел на середину.
— Чтобы склонить вас последовать за мной далеко от тех морей, где мы властвуем, — произнес он, — я пообещал вам богатства. Этот дворец назначен был за голову Нунгала; Нунгал отдает вам его; вперед, ребята!
Разбойники ответили воплем, какой могла бы издать шайка демонов; затем они напали на древнее жилище сусухунанов и в одно мгновение превратили его в подмостки, где разыгрались чудовищные сцены насилия и убийства.
Аргаленка следил за происходящим с глубокой тревогой. Его крики отчаяния, когда длинная цепочка морских бродяг втянулась во дворец, смешались с победными кличами разбойников; он уже видел сотню кинжалов, занесенных над его дочерью, видел ее дрожащей в руках пиратов; в каждом женском голосе, полном леденящего ужаса, ему чудился голос Арроа, зовущей его на помощь. Он тряс железные прутья клетки, однако она была рассчитана на более сильного пленника, чем несчастный старик: решетка не поддалась. Он старался привлечь внимание пиратов, отвратить их удары от Арроа, но все было напрасно.
Вскоре легкие спирали дыма вырвались из-за бамбуковых ставней и заскользили вдоль веранд; лакированная черепица затрещала, и над крышей показались маленькие язычки пламени.
Дворец горел.
Аргаленка бился в своей клетке, как рассвирепевший лев, и в исступлении отчаяния даже не заметил, что два человека приблизились к месту его заключения.
Один из них был Нунгал, второй — Цермай, освобожденный от пут, но хмурый и беспокойный.
— Буддист, — обратился Нунгал к Аргаленке, дотронувшись до него пальцем. — Я велел тебе ждать твою дочь на горе Саджира; как получилось, что я встречаю тебя здесь?
— Моя дочь! Моя дочь! Она там, в руках этого человека, она погибнет в огне! Откройте, откройте эту клетку, умоляю вас, чтобы я мог спасти мое дитя!
Нунгал бесстрастно повторил свой вопрос.
— Как я могу ответить вам, когда моя дочь умирает? Ее не было на горе Саджира, раз она здесь.
— Буддист, пять дней истекают лишь сегодня вечером.
— Ах, если правда то, что мое горе тронуло вашу душу, спасите ее, молю вас! Когда она оттолкнула меня, я думал, что большего горя на земле для меня нет; но видеть, как она погибает такой ужасной смертью!.. Ах, у отца нет сил вынести этой мысли!
— Выходи из этой клетки и иди туда, куда я тебе сказал; твоя дочь окажется там одновременно с тобой.
Повинуясь знаку Нунгала, Цермай покорно отворил клетку; Аргаленка выбежал вон, но, вместо того чтобы направиться в сторону гор, чьи синие вершины указывал ему палец малайца, он попытался войти во дворец.
Между тем огонь со страшной скоростью охватывал легкое сооружение, целиком построенное из бамбука; пираты торопливо выскакивали из всех дверей, одни были нагружены добычей, другие тащили за собой невольниц. Изнутри доносились предсмертные крики, смешиваясь с треском пожираемых огнем перегородок; когда Аргаленка оказался перед дверью, превращенной вырывавшимся из нее пламенем в непреодолимую преграду, крыша обрушилась с чудовищным грохотом.
Старик упал на колени и закрыл лицо руками. Нунгал поднял его.
— Буддист утратил разум? — уже не так сурово спросил он. — Разве он не слышал, что его дочь сейчас двигается вдоль склонов горы Саджира? Значит, он хочет, чтобы она, одинокая и покинутая, стала в этой пустыне добычей тигров Джидавала? Аргаленка больше не испытывает к дочери отцовской любви?
Несчастный старик так волновался, что не мог ответить; он встал и так быстро, как могли его нести нетвердые ноги, направился в ту сторону, куда указывал Нунгал.
Малаец вернулся в яванскому принцу, в угрюмом молчании созерцавшему развалины, возникшие у него на глазах.
— Ну что, раджа, — сказал он. — Видишь, я не обманул тебя; не глупая любовь подсказала мне решение, когда я требовал желтую невольницу! Пусть Арроа, с целью, которой ты не можешь понять, выполнит службу, к какой я ее предназначил, и вскоре, если твой каприз не пройдет, ты вновь приведешь ее в свой дворец.
— Мой дворец! — с горькой насмешкой повторил Цермай, глядя на охваченное огнем сооружение: стены рушились, колонны горели, как факелы, крыши с треском ломались.
— Дворцом властителя Явы может быть только тот, в котором сейчас живут хозяева острова. Когда ты войдешь с победой в Бейтензорг, раджа, ты поблагодаришь меня: я избавил тебя от этой лачуги.
И Нунгал издал клич, созывая своих пиратов.
XXIV
ХРАМ
Наши читатели помнят, что дворец Цермая был выстроен в ложбине, образованной основаниями трех самых высоких гор острова: Саджира, Сари и Гага.
В сторону первой из этих гор и направился Аргаленка, как только вышел за бамбуковую ограду, отделявшую сады далама от поросших лесом склонов гор, у подножия которых они были разбиты.
Слова Нунгала, и в особенности тон его голоса, произвели на Аргаленка такое сильное впечатление, что в его душе поселилась вера, и на каждом перекрестке, на каждой опушке, за любым кустом он ожидал увидеть любимую дочь.
Эта вера была так глубока, что старик, ослабленный перенесенными лишениями еще больше, чем возрастом, казалось, обрел силу и гибкость молодости.
Он шел быстро, перебираясь через источенные червями стволы деревьев, загораживавшие тропинку, проскальзывая между лианами, что тянули с ветки на ветку косматые руки и сплетали свод над его головой.
Быстрота, с которой он двигался, не помешала ему услышать грохот, раздавшийся в долине. Повернув голову, он увидел, что это рухнул у подножия горы дворец Цермая.
Хрупкое строение, упавшее в очаг пожара, оживило пламя, и оно потянулось острыми язычками сквозь поднимавшиеся к облакам клубы густого дыма, а ветер приносил и рассыпал вокруг буддиста горящие кусочки легкого дерева.
От этого зрелища колени у Аргаленки подогнулись, сердце сжалось, а все тело судорожно затрепетало, как дрожат под дыханием ветра листья дынного дерева.
Чудовищная мысль пришла ему в голову: не обманул ли его малаец? Не стала ли эта пылающая груда могилой Арроа? Не были ли эти огненные венки, летящие над черными вихрями, что вставали над объятым пламенем даламом, недолговечным надгробием несчастной девушки?
С криком отчаяния старик упал на колени и воздел руки к небу, призывая Будду.
Но острая тоска лишь ненадолго завладела душой бедняги; надежда, заставившая его, как мы видели, проявить энергию, вновь вернулась к нему, и, поскольку больше у него ничего в мире не осталось, он яростно вцепился в нее, ухватился, словно тонущий за ветку, что удерживает его над пучиной.
Он встал и, задыхаясь, снова пустился бежать, время от времени останавливаясь и так душераздирающе выкрикивая имя Арроа, что и деревья заплакали бы, будь у них сердце.
Вскоре он пересек огромный лес тиковых деревьев, укрывавший гору Саджир, как туникой; над ним поднимались печальные остроконечные вершины.
Ночь спустилась с неба; в умирающем свете пожара, огни которого кровавыми отблесками ложились на окрестные деревья, еще можно было различить долину, но вершина горы Саджир теперь казалась лишь темным пятном на куполе звездного неба.
В исступлении боли Аргаленка вскоре потерял тропинку, по которой шел; теперь его ноги спотыкались о куски базальта, лавы, всевозможных шлаков, покрывающих склоны горы Саджир, как и всех погасших вулканов этого острова. Он понял, что заблудился, и решил найти дорогу, но пройдя десять шагов, наткнулся на огромную глыбу камня, несомненно давным-давно выплюнутую кратером и упавшую стоймя, словно монолит, — исполинский часовой посреди пустыни.
Аргаленка попытался вернуться назад, но тени сгустились так быстро, что он ничего не различал вокруг себя и не мог сделать ни шага, не споткнувшись.
Тогда отчаяние во второй раз овладело буддистом; он упал лицом в землю, и, казалось, благочестивое смирение перед волей бога покинуло его; он катался в пыли, наносил руками удары по лицу и телу; жалобные призывы к Арроа смешивались с яростной бранью: он обвинял малайца, обвинял людей, обвинял Будду.
Внезапно среди окружавшего его зловещего молчания послышался глухой рокот, словно далекий гром катился от скалы к скале, от эха до эха.
Среди этой пустыни, так напоминавшей царство смерти, любой шум означал надежду, и всякая надежда связывалась для буддиста с его дочерью; он поднял голову, затем встал на ноги и стал ждать.
Вскоре ветер снова донес до Аргаленки шум, подобный первому.
Этот звук, брошенный в пустыню, был еще более отчетливым. Аргаленка не мог ошибиться: он слышал рев дикого зверя.
Увидев, как рушатся все его иллюзии о судьбе дочери, Аргаленка испытал такое потрясение, что постепенно его боль переросла в безумие.
Вместо того чтобы содрогнуться от донесшегося к нему на крыльях ветра послания смерти, он воскликнул в горячечном восторге:
— Благословен будь ты, кто возвещаешь мне избавление, благословен будь ты, кто положит предел моим страданиям! Те, что стали твоими жертвами, приучили тебя к жалобным стенаниям страха, к яростным проклятиям, к предсмертным судорогам; приблизься и увидишь грудь, беззащитно открытую когтям, что разорвут ее!
И Аргаленка направился в ту сторону, откуда доносился рев; он шел, когда мог идти, полз, когда ноги отказывались нести его, продвигался вперед, несмотря на все встречавшиеся на его пути препятствия, и пыл его удваивался, когда громкое рычание хищного зверя доказывало ему, что расстояние, разделявшее их, уменьшилось.
Так он вышел на западный склон горы Саджир, с той стороны, которая обращена к округу Преанджер; здесь ему показалось, что камни, усеявшие склон горы, приняли колоссальные размеры и правильную форму; он продолжал идти вперед и понял, что находится рядом с одним из тысячи храмов, воздвигнутых на острове Ява благочестием его предков. Последователи Магомета, победив и изгнав с острова приверженцев Будды, разрушили все эти чудесные памятники скульптуры и архитектуры, свидетельствующие о том, что построивший их народ был не менее могущественным и не менее развитым, чем народы Египта и Индостана.
Рев явно исходил из храма.
Несомненно, зверь устроил себе логово в одном из залов, некогда предназначавшихся для молитвы.
Этот контраст укрепил Аргаленку в принятом решении; он находил высшее утешение в том, что умрет среди руин культа предков; ему казалось, что божество одобряет его намерение, раз позволяет осуществить его в том самом святилище, где ему поклонялись.
Старик прокладывал себе проход среди поваленных колонн, разбитых статуй и барельефов, которыми усыпаны были окрестности храма и вокруг которых тысячу раз обвивались чужеядные растения; так он добрался до перистиля здания.
Храм, как большинство тех, обломки которых на каждом шагу встречаются путешествующим по внутренней части острова, был приспособлен к форме холма; множество его террас, пристроенных к горе, следовали за неровными очертаниями ее; эти террасы опирались на длинные ряды колонн, покрытых причудливыми скульптурными изображениями, и больших каменных глыб с выдолбленными огромными нишами; в некоторых из них еще сохранились изуродованные статуи.
Над верхней террасой поднимался просторный купол, отмечавший место, где прежде находилось святилище Будды; двойной ряд более легких и низких куполов окружали этот, служивший им венцом.
По мере того как Аргаленка приближался к храму, где должен был встретить смерть, его возбуждение и смятение рассеивались; понемногу религиозные чувства побеждали в нем скорбь, дошедшую до своего предела; его решимость не слабела, но он успокаивался, и его губы уже могли прошептать обращение к Будде.
В ту минуту, когда он проходил в широкий пролом, оставшийся на месте двери, рев зверя, на который он до сих пор ориентировался в ночи, стал более оглушительным и грозным под отражавшими его сводами, но в то же время глазам буддиста предстало нечто странное.
В верхней части здания, казавшегося вдвое длиннее из-за ступенчатого построения его, сквозь лес обломанных колонн и обезглавленных статуй, что тянулся от основания до святилища, он разглядел красноватый свет, отражавшийся в гладких камнях большого свода.
Аргаленка знал, какую неприязнь к огню испытывают дикие животные; и все же для него было очевидным, что тигр или пантера, чей рев он слышал, должны были находиться вблизи от того места, где горел огонь; это странное явление изумило его.
Он прошел среди всевозможных обломков, усеявших храм внутри, и, поднявшись по ступенькам, где каждая плита, изъеденная пробивавшейся из всех швов травой, дрожала под его ногами, отважно продолжал восхождение.
По мере того как он продвигался вперед, свет делался ярче; Аргаленка следил по теням на куполе за капризными движениями пламени; но увидеть то, что происходило в самом святилище, можно было лишь поднявшись по склону к последней террасе, возвышавшейся над куполом.
Святилище было эллиптической формы и завершалось гигантской нишей, в которой находилась статуя Будды, чудом оставшаяся невредимой среди всеобщего разрушения.
Бог восседал со скрещенными ногами на пьедестале в виде огромного цветка лотоса; поза его выражала состояние созерцания и молитвы; легкий передник прикрывал его бедра; одна рука приподнимала край передника, другая опиралась на колено; на шее у него было тройное ожерелье и священный шнур, на голове — индийская шапочка с широкими отворотами, немного напоминающая фригийский колпак. Стена ниши была покрыта символами и надписями из яванских букв.
В любых других обстоятельствах Аргаленка набожно преклонил бы колени перед изображением своего бога, но сейчас его внимание полностью поглощали находившиеся здесь живые люди.
В двадцати шагах от священной ниши горел большой костер, сложенный из хвороста и тонких поленьев; в человеке, поддерживающем огонь, Аргаленка узнал Харруша.
Позади гебра лежала пантера Цермая: вытянув лапы, она прятала голову за телом нового хозяина, стараясь уберечь, насколько возможно, от блеска огня свои чувствительные зрачки.
Но прежде чем буддист увидел пантеру, Харруша и статую Будды, он заметил фигуру женщины, сидевшей на корточках у стены настолько неподвижно, что, если бы ветер, колебавший пламя, не приподнимал иногда складки окутывающего всю ее прозрачного покрывала, можно было принять ее за одну из каменных статуй, украшавших древний храм.
Она склонила голову на колени и казалась спящей; Аргаленка не мог различить черты ее лица, но он уже узнал под прозрачной тканью наряд молодой девушки из народа — ослепительно яркие цветы на саронге из грубой хлопчатобумажной ткани, темно-зеленую кофточку с короткими рукавами; он заметил, что вместо диадемы и заколок с драгоценными камнями или стеклами, какие носят мусульманки, та, что была у него перед глазами, украсила свои волосы цвета эбенового дерева лишь несколькими пурпурными цветами мантеги и двумя-тремя веточками жасмина.
Ему казалось, что он спит, что находится под воздействием какой-то галлюцинации: в этом наряде, как и в стане, и в повороте фигуры, он узнал наряд, стан и поворот фигуры Арроа — той Арроа, когда она была лишь дочерью беднейшего из живущих во владениях Цермая.
Старик был бледен и дрожал; ледяной пот выступил у него на лбу; огонь, зажженный Харрушем, колонны, весь храм кружились вокруг него; он хотел заговорить, но голос застрял в пересохшем горле; задыхаясь, он протягивал руки к видению, похожему на его дочь, но не мог сделать ни шага вперед.
Мелкий гравий негромко хрустнул у него под ногами.
Пантера приподняла голову, насторожила уши, полузакрытые глаза ее расширились, чудовищная морда вытянулась в том направлении, откуда раздался настороживший ее шум; она сильно втянула воздух. Затем Маха выпрямилась с угрожающим видом, словно приведенная в действие стальной пружиной, и снова опустилась на землю, приподняв круп чуть выше остальной части тела, прижав голову к передним лапам, молотя по воздуху хвостом, собирая всю силу и подвижность мышц и приготовившись к прыжку.
Но буддист, после того как увидел похожую на его дочь женщину, хотел жить; теперь он боялся больше самой смерти умереть прежде, чем получит еще один поцелуй своего ребенка; страх и любовь придали ему немного сил.
— Ко мне, гебр! — крикнул он.
Харруш в свою очередь поднялся.
— Спокойно, Маха! — сказал он. — Если это друг, не тронем его; если же это враг, твои когти успеют прийти на помощь моему кинжалу, когда я позову тебя.
Продолжая говорить, Харруш взял из костра головню, достал крис из ножен и, держа одно в правой, другое в левой руке, пошел туда, откуда его окликнули.
Узнав Аргаленку, он вложил в сандаловые ножны сверкающее лезвие и взял буддиста за руку.
— А, это ты, Аргаленка! Подойди, не бойся, этот зверь — друг, более верный, чем те, для кого было придумано это слово. Маха любит только тех, кого люблю я, но и ненавидит она лишь тех, кого я ненавижу.
В самом деле, увидев, что хозяин дружески беседует с вновь пришедшим, Маха, широко зевнув, смирно улеглась.
Но Аргаленка не мог отвечать гебру; как только он освободился от страха, им вновь овладели тревога и неуверенность; показав пальцем на недвижную фигуру под покрывалом, он в лихорадочном возбуждении обратился к Харрушу:
— Вот, вот!
Харруш угрюмо опустил голову и не ответил на вопрос буддиста.
— Сжалься, гебр, во имя твоих верований, во имя страданий, перенесенных мною ради моего ребенка! Скажи мне, это моя дочь?
— Когда ветер дождей задует на благоуханных берегах Чиливунга, — зашептал Харруш, — воды реки покрываются белыми и розовыми лепестками, что выросли и увяли на прибрежных кустах; это все еще цветы, но утратившие прелестные краски и нежный аромат, за которые их любили.
— Что ты говоришь? Моя дочь умерла? Они вернули мне лишь ее тело?
И, не дожидаясь ответа огнепоклонника, Аргаленка бросился к дочери и хотел сжать ее в объятиях.
Но, услышав крик буддиста, Арроа подняла голову; глядя на отца, она, казалось, не узнавала его, и глаза ее оставались равнодушными и смотрели тупо.
Буддист в ужасе попятился.
— Арроа, Арроа! — вскричал несчастный старик. — Я твой отец! Здесь нет господина, никто не встанет между твоими ласками и этим лысым лбом, к которому столько раз в детстве прижимались твои губы; отец пришел сюда не для того, чтобы заставить тебя скрыть в твоем сердце такую естественную любовь дочери к тому, кто дал ей жизнь; ты можешь любить меня, Арроа, мы свободны.
Девушка оставалась безмолвной; она не сделала ни одного движения, какое позволило бы предположить, что она поняла слова отца.
— Арроа, Арроа, — продолжал он, — если надо, я откажусь от твоих ласк; если ты потребуешь, я смирюсь с тем, что больше твои уста не назовут меня отцом; я стар, безобразен, я беден, увы! Ты теперь привыкла к богатым одеждам раджей, и лохмотья, покрывающие мое тело, вызывают у тебя отвращение. Я смирюсь, я стану просить Будду забыть твою вину и не наказывать тебя; но скажи хоть что-нибудь, чтобы я услышал твой голос и чтобы другие чувства, как и зрение, могли, подтвердить мне: "Твоя дочь не умерла".
Арроа запела.
Харруш продолжал сидеть, серьезный и молчаливый, поднимаясь лишь для того, чтобы оживить умирающий огонь, бросив в него охапку сухих веток.
Пение Арроа не производило на гебра никакого впечатления, но время от времени он останавливал взгляд на Аргаленке с выражением сострадания, так непохожим на его обычную жесткость.
В течение нескольких часов он позволял буддисту свободно предаваться своему горю, затем подошел к нему, схватил за руку, увел в самую дальнюю от Арроа часть святилища и силой заставил сесть.
Впрочем, Аргаленка не выказывал никакого сопротивления: он, словно ребенок, покорился воле Харруша и машинально послушался его.
— Ну что, — сказал Харруш со зловещей улыбкой на губах, — они строго сдержали слово, они вернули тебе твое дитя?
— Да, — отвечал буддист; упадок сил помешал ему заметить насмешку в тоне, каким спрашивал его гебр. — Да, они не обманули несчастного отца. Пусть Будда, чья рука жестоко покарала меня, простит им зло, что они причинили мне, ради жалости, которую они в конце концов испытали к моему горю.
Огнепоклонник пренебрежительно пожал плечами, и сочувствие, читавшееся в его чертах, сменилось презрительной улыбкой.
— Мидуджак, дерево, вершиной касающееся облаков, которое было уже большим, когда рука Ормузда зажгла огни на всех этих горах, не узнало ли больше, чем папоротник у его подножия, родившийся, проживший и умерший в течение одного сезона? Твоя голова увенчана короной мудрости, а лоб отмечен печатью преклонных лет. Неужели ты никогда не слышал, что человек почти так же преуспел в науке зла, как Ариман, что он раскрыл секрет страшных напитков, которые вызывают помрачение разума и, оставляя жить тело, изгоняют из него оживляющее его божественное дыхание?
— Что ты хочешь сказать, гебр?
— Я хочу сказать, что твоя дочь выпила одно из этих снадобий.
— Кто мог налить его ей? Кто этот человек, покинутый Богом и способный совершить омерзительное преступление, причинить зло без цели?
— А я не говорю, что он действовал без цели.
— Я тебя не понимаю.
— Слушай. Если я раскрою тебе окружающий ее заговор; если укажу тебе руку, измельчившую растения и насекомых, составившую и налившую яд; если я назову тебе, чья воля два раза находила послушных рабынь, а на этот раз, боясь неудачи, с помощью колдовского напитка подготовила третью к тому, чтобы стать послушной исполнительницей его намерений; если я скажу тебе, кто этот человек, дух ада, принявший наш облик, чтобы истязать нас, отвратительный земле и небу, неумолимо следующий к своей цели, тот, кто продолжает свое ненавистное существование, не обращая внимания на слезы и кровь, не спотыкаясь о трупы, которыми усеян его путь, — если я докажу тебе все это, скажи, поймешь ли ты, наконец, что месть может быть внушением свыше, святым делом, и, видя перед собой то, во что превратилось твое дитя, не потребуешь ли ты у меня уступить тебе половину моего отмщения?
— Два раза ты задавал мне этот вопрос, и оба раза я одинаково отвечал на него; сегодня ты увидишь, что моя возросшая боль ничуть не уменьшила моей веры в святые заповеди моей религии. Если этот человек совершил те преступления, что ты назвал, он не скроется от руки Будды, каким бы сильным и гордым ни был. Если Будда захочет, он может своим дыханием развеять по ветру самые высокие горы острова, как морские песчинки, и я не хочу оскорбить его, присвоив его права; люди могут наполнить мое сердце болью, но не заставят проникнуть в него и капле желчи; они могут заставить меня выплакать глаза, но не исторгнут проклятия из моих уст, не имеющих власти проклинать.
Харруш встал.
— Несчастный безумец! — проговорил он. — Судьба решительно не хочет оградить твое сердце от тревог. Два раза она ставила меня на твоем пути, два раза она заставляла меня сжалиться над твоей участью, два раза я пытался спасти тебя, но оба раза ты остался глухим к моему голосу, более непреклонным в твоей робкой слабости, чем я — в моей ненависти. Может быть, это к лучшему, потому что ты был бы неспособен на самопожертвование, необходимое для исполнения моих планов, ты помешал бы мне отомстить, вместо того чтобы помочь, как я хотел. Прощай! Как и на дороге к Вельтевреде, я говорю тебе: расстанемся; следуй своим путем, как я пойду своим, ты прощаешь, а я сменил свое имя на другое, более грозное, я назвался возмездием, я не жду, что Будда, Ормузд или Магомет возьмут на себя труд покарать троих оскорбивших меня людей, я не сойду с пути, ибо близится день, когда я смогу воздать злом за зло и горем за горе.
Аргаленка оставался задумчивым; бедняга спрашивал себя, где ему найти пристанище для своей несчастной дочери.
Харруш прочел в душе буддиста все, что происходило в ней.
— Послушай, я окажу тебе последнюю услугу, — сказал он. — Не оставайся здесь, не искушай Бога, спускайся в провинцию Преанджер, на западный склон горы Гага, к подножию холма, на котором построен этот храм; ты найдешь бьющий из скалы родник, а из него бежит на равнину небольшой ручей; иди вдоль берега ручья в том направлении, куда садится солнце, и вскоре ты увидишь, как он вырастет, словно ребенок, из отрока ставший взрослым, превратится в поток, а затем — в реку такую же широкую и быструю, как Чиливунг у Вельтевреде. Не отходи от берега, а когда увидишь перед собой зеленую полоску моря, поищи место, с которого гора Кавоган, что окажется напротив тебя, полностью закроет вторую гору, видимую на горизонте. Пройди в этом направлении тысячу шагов и справа, в арековой роще не более чем в получасе ходьбы от деревни Занд, давшей свое имя заливу, обнаружишь покинутую хижину; это я построил ее, когда охотился на очковую змею в долине Кавогана. Входи без страха в мое жилище, как птица использует попавшееся на ее пути брошенное гнездо; в углу, под кучей подстилок, ты найдешь циновки и необходимую утварь, а леса, поля и море вполне смогут прокормить тебя. Там ты будешь больше защищен, чем здесь; возможно, что нависшая над твоей головой и над головой твоей дочери опасность еще минует вас.
— Увы! — отвечал буддист. — Отсюда до берега моря пять дней пути; как я, жалкий, слабый старик, могу отвести туда несчастную, которая не слышит и не понимает меня?
— Когда я увидел твою дочь поднимающейся по тропинке, она ехала верхом на одной из лошадей Цермая; тот, кто не побоялся похитить у нее разум — самое драгоценное из всего, чем она обладала, — испугался, что его жертва собьет ноги о камни; этот конь здесь, в первом из помещений храма.
— Окажи мне последнюю услугу, Харруш: помоги мне посадить Арроа на коня.
Гебр исполнил то, о чем просил Аргаленка, и тот, разбудив свою дочь, с помощью заклинателя змей вывел ее из храма. Когда конь был оседлан и Арроа, безмолвно следовавшая за отцом и машинально повиновавшаяся ему, уже сидела в седле, буддист взял в руки уздечку и сказал гебру, посторонившемуся, чтобы дать им дорогу:
— Спасибо, Харруш. Будда вознаградит тебя за жалость, которую ты испытал ко мне, и за оказанные мне услуги; я каждый день стану просить его об этом в моих молитвах.
Харруш не ответил. Он сурово и пристально смотрел на Арроа. Внезапно, не простившись с Аргаленкой, он позвал Маху и быстро, как всегда, удалился в сторону восточного склона, к провинции Батавия.
Старик тоже тронулся в путь и стал спускаться по склону в округ Преанджер, следуя вдоль ручья, как и сказал ему огнепоклонник.
XXV
ЛЕКАРСТВО ХУЖЕ САМОЙ БОЛЕЗНИ
После смерти негритянки Коры, после появления Нунгала на подмостках драмы, в которой Эусеб ван ден Беек сыграл такую мрачную роль, молодой голландец бросился бежать к равнине.
Мысли его были в таком беспорядке, что, даже не думая о том, не повернулся ли он спиной к деревне Гавое, где оставил Эстер, он, вне себя, бежал так быстро, как только позволяли его силы, подставлял лоб дыханию ветра, стараясь освежить пылающий мозг. Он пересекал возделанные поля, проносился через долины, взбирался на горы, избегая жилья и людей, потому что после встречи с Нунгалом в каждом видел врага.
Этот безумный бег продолжался до тех пор, пока усталость, а еще больше отвесные лучи солнца не истощили сил Эусеба; задыхаясь в изнеможении, он упал на землю и потерял сознание.
Когда он пришел в себя, день клонился к вечеру; золотой диск светила опускался к горизонту сквозь завесу краснеющих облаков и обагрял своими лучами вершины Текоекуа.
Эусеб с трудом собрал мысли; он едва мог припомнить, что происходило прошлой ночью, и его отчаяние превратилось в болезненное оцепенение; он нетвердо, словно пьяный, стоял на ногах, голова казалась ему пустой, и самый легкий звук и малейшее движение отдавались в ней, причиняя ему острое страдание; его терзала жгучая жажда и сильная лихорадка.
Инстинктивно он стал искать воду.
Блуждая взглядом вокруг себя, он заметил травы и папоротники, зеленый цвет которых резко выделял их на фоне высохших растений и указывал на ложе ручья; Эусеб поплелся туда.
Полдневный зной осушил ручей, но земля осталась влажной; добравшись до истока, Эусеб мог надеяться на удачу.
Призвав на помощь все силы и все мужество, он пополз в ту сторону.
Вскоре он заметил скалу, из которой по капле сочилась вода и падала в углубление, защищенное от солнечных лучей.
Вместо того чтобы броситься к этому источнику жизни, Эусеб замер в неподвижности и безмолвии, пораженный и остолбеневший.
Поднявшись на ноги, он осмотрелся кругом и убедился, что случай вновь привел его к алмазному роднику, ставшему роковым для бедняжки Коры.
Волосы на его голове встали дыбом, все тело сотрясала дрожь; он боялся увидеть у своих ног труп негритянки и инстинктивно закрыл глаза.
Затем, победив свой страх, обследовал взглядом окрестность.
Тела Коры нигде не было.
Он мог бы подумать, что стал жертвой чудовищного кошмара, если бы в двух шагах перед ним на земле не было большого коричневого липкого пятна.
Это явно была кровь негритянки.
Эусеб с облегчением перевел дух, счастливый хотя бы тем, что не оказался рядом с телом своей жертвы.
Потом им овладел безумный бред.
20-435
Утром, в смятении, он упустил возможность приобрести несметные богатства, посмеяться над кознями Базилиуса; теперь случай возвращал ему эту возможность.
Он забыл о своих страданиях, о лихорадке, о жажде; прежде чем унять одну и утолить другую, он упал на колени у источника и погрузил руки на самое дно, ловя драгоценные камни, которые видел и к которым притрагивался за несколько часов до того.
Но камни, что он держал в руках сейчас, ничем не отличались от тех, какими усеяны были склоны горы.
Он раскрошил один из них: это оказался обычный кремень.
В мучительной тревоге он, трепеща, десять раз повторил этот опыт, и все десять раз получил один и тот же результат.
Сердце его не выдержало — он сел на выступ скалы и зарыдал.
Только что испытанное им жестокое потрясение внезапно вернуло ему ясность мысли: он опомнился.
Первая слеза была пролита им над его безумными надеждами. Но душа, смягченная болью, быстро проникается нежными чувствами; теперь он плакал над самим собой, над своей жалкой участью, а более всего — об Эстер.
Как он был далек теперь от прежнего самодовольства! Теперь он сознавал свою слабость, видя, как одно за другим сбываются зловещие предсказания доктора Базилиуса, и спрашивал себя, достанет ли у него сил выстоять в последнем испытании. Охватывая мыслью заговор, втянувший его, перед лицом сверхъестественной власти того, кто был его противником в этой борьбе, он готов был сдаться.
Он хотел вернуться к Эстер, признаться ей во всем, что с ним было, вымолить у нее прощение и предложить ей в общей смерти обрести победу взаимной любви и убежище от дьявольских происков страшного Нунгала.
Короткая передышка и принятое решение влили в него новые силы: он встал и пустился в дорогу.
Но глубокой ночью он боялся забрести в отравленную долину и продвигался вперед неуверенно.
Так он шел около часа, когда в тишине раздался глухой нестройный шум.
Такой шум производят лошади, стуча копытами по пересохшей земле; он быстро приближался, и Эусеб, бросившись на кофейную плантацию, спрятался за листвой одного из кустов.
В нескольких шагах от молодого человека проехали двенадцать туземных всадников из тех, что составляют охрану губернатора и выполняют обязанности полиции в провинциальных округах.
Во главе отряда на неоседланной лошади скакал человек, у которого не было, как у его спутников, треугольного вымпела на длинном древке в руках.
Казалось, он служит проводником остальным.
Эусеб в темноте разглядел, как он указывает пальцем на вершины Пандеранго и, как ему показалось, узнал в этом проводнике Нунгала.
Кровь застыла у него в жилах, на лбу выступил ледяной пот.
Без сомнения, малаец донес на него властям провинции и, кроме того, взял на себя поимку виновного.
Первым порывом Эусеба было искушение покинуть укрытие, сдаться солдатам, доверить решение своей участи правосудию подобных себе.
Но время мужественных решений для голландца прошло; с тех пор как Эусеб дал соблазнить себя демону алчности, его душа утратила юношескую стойкость и прямоту.
Иногда неприметного пятнышка бывает довольно, чтобы испортить хороший плод.
Мысленно представив себе, каковы могли быть последствия этого решения, он испугался; пытаться убедить судей XIX века в том, что ты сделался жертвой сверхъестественных козней, было безумием.
Не убедит ли, напротив, характер его откровений судей в низкой хитрости преступника, притворившегося безумным, чтобы спасти свою жизнь?
Он видел себя опозоренным, обесчещенным, осужденным провести остаток жизни в заточении, по меньшей мере, в доме умалишенных.
Тогда он подумал об Эстер и постарался спрятать свою трусость за нежностью к жене.
Он не верил, что Эстер сможет выдержать испытание; ему казалось невероятным, что любовь жены, самое ценное из всего, что у него осталось, не ослабнет, когда на того, чье имя она носит, обрушится человеческое правосудие, когда к предательству, в котором она имела право упрекнуть его — и в чем он надеялся оправдаться, ссылаясь на вмешательство Нунгала, — прибавится скандальная огласка публичного процесса.
Потеряв спокойствие совести, он утратил веру — основу всякой силы; усомнившись в себе, он стал сомневаться в других.
Он решил увидеться с Эстер, прежде чем подвергнется риску ожидавшего его суда.
Но если его разыскивают в окрестностях Текоекуа, вероятно, не забыли окружить и гостиницу в Гавое: его должны там ждать.
20*
Эусеб решил покинуть эти места, с тем чтобы позже отправить гонца к Эстер и позвать ее присоединиться к мужу.
Ориентируясь по звездам, он старался приблизиться к берегу моря, находившемуся, насколько ему было известно, в нескольких льё к западу.
Добравшись до берега к рассвету, он направился на север, надеясь таким образом оказаться в цивилизованной части округа Преанджер, где он найдет убежище и откуда ему легко будет дать Эстер знать о своем положении.
Он шел в этом направлении четыре дня, ночуя на камнях, питаясь моллюсками, подобранными на берегу моря, и плодами, сорванными с прибрежных деревьев.
Но Эусеб ван ден Беек переоценил свои уже пошатнувшиеся силы; лихорадка, сжигающая его, усилилась, рваная одежда уже не предохраняла его тело от палящего солнца, плохо защищенные изодранной обувью ноги кровоточили от ходьбы по острым камням и обломкам ракушек, которыми был усыпан его путь.
Вскоре ноги отказались нести его, он почувствовал удушье, закружилась голова, и перед глазами стали проплывать тысячи фантастических вспышек.
Им овладело отчаяние, внушив ему презрение к страху, которому он уступил, когда бежал от предводительствуемых Нунгалом всадников. Смерть, ожидавшая его в этой пустыне, где он не найдет ни помощи, ни утешения, казалась ему ужаснее, чем та, на какую закон осуждает убийц. Он решил приблизиться к жилью, которого до сих пор избегал.
В это время он находился на голом песчаном берегу, превращенном лучами солнца в бескрайнее огненное полотнище; справа от себя он увидел зеленеющий оазис и — среди устремленных ввысь стволов пальм — бамбуковые кровли нескольких домов; он попытался добраться до них.
Но, по мере того как он приближался, островок зелени, казалось, удалялся от него: вот до него было рукой подать, и вдруг он оказывался на расстоянии в пол-льё, а рядом с собой Эусеб находил лишь невзрачные обожженные кусты, высохшие растения, бесплодные скалы.
Тогда его отчаяние переросло в ярость; он обрушился с бешеными проклятиями на Нунгала, на ту, что послужила последним орудием этого демона; он клял свою судьбу, поносил покинувшее его Провидение; катаясь по песку, он бил себя сжатыми кулаками и испускал крики, в которых не было уже ничего человеческого.
Понемногу его чувства утратили остроту, между глазами и тем, что его окружало, появился туман, из пересохшего горла с трудом вырывалось свистящее дыхание; можно было подумать, что у несчастного Эусеба начинается агония.
Это состояние было так мучительно, его охватила такая страшная тоска, что он стал призывать смерть, она одна способна была положить конец его страданиям.
В то же мгновение, словно его последняя мольба была услышана, он ощутил на своей ноге странный холод; взглянув туда, он увидел маленькую змейку, обвившуюся вокруг его лодыжки.
Это была одна из тех гадюк, которых на Яве называют бидудакой, самая маленькая из многочисленных змей острова, но и наиболее опасная.
Эбеновые и золотые чешуйки рептилии сверкали на солнце, кровавые глаза были прикованы к глазам Эусеба; змея с грозным шипением высунула раздвоенное жало.
Эусеб настолько обессилел, что не нашел достаточно энергии, чтобы избавиться от угрозы; он упал на землю и потерял сознание.
В эту минуту на поляну вышел человек с вязанкой сухих веток; он сразу же заметил Эусеба и бидудаку: успокоенная неподвижностью жертвы, она проползла по одежде голландца и добралась до его шеи, как будто искала место, где ее укус подействует вернее.
Человек бросил свою ношу, схватил гибкую ветку дикого коричного дерева, оборвал с нее листья, тихонько приблизился к Эусебу и так ловко ударил бидудаку своей палкой, что превратил ее в два куска; некоторое время они еще извивались, словно желая соединиться, затем упали на песок.
Тогда человек, в котором наши читатели не замедлят узнать Аргаленку, более пристально рассмотрел того, кого только что отнял у смерти; слеза увлажнила ему веки, он упал на колени и, воздев руки к небу, воскликнул:
— Твой слуга благодарит тебя, Будда! Тот, кто находится здесь, раскрыл бедному буддисту щедрую руку, и ты не захотел, чтобы один из твоих детей предстал перед тобой с отягощенной долгом признательности совестью.
Стараясь разбудить Эусеба, которого считал спящим, Аргаленка заметил, что молодой человек лежит без чувств; он понял, что дело не закончено, и позвал Арроа на помощь.
Пока старик обламывал с кустов сухие ветки, необходимые для хозяйства, юная индианка, лениво сидя на берегу ручья, развлекалась с тем серьезным вниманием, с каким предаются своим забавам дети и безумцы — смотрела, как вода бежит по ее погруженным в ручей ступням.
— Дочка! Дочка! — кричал Аргаленка. — Вот человек, который в проклятый день не побоялся встать между твоим отцом и его мучителями. Он лежит без чувств в этом лесу. Будда сказал, что память о благодеянии должна жить до четвертого поколения. Не поможешь ли ты мне воздать добром за его добро? Принеси воды освежить ему губы… Ах, Боже мой! — продолжал несчастный старик, — я все забываю, что злой дух оставил от моего ребенка лишь оболочку, что ее разум блуждает в потемках, которые предшествуют местопребыванию избранных. Если она меня и слышит, то не понимает, чего я у нее прошу.
Но, к большому удивлению буддиста, когда он поднимался, чтобы самому направиться к ручью, на поляне появилась Арроа; она держала в руке свернутый лист латании, с которого капала вода.
Она подошла прямо к Эусебу, присела рядом с ним на корточки, тихонько приподняла ему голову и положила ее себе на колени; раздвинув его бледные губы, она влила ему в рот оставшееся в ее импровизированном сосуде прохладное питье.
— Арроа! Арроа! — воскликнул Аргаленка, в смятении, вызванном этим проявлением разума у его дочери, забывая Эусеба. — Арроа, неужели ты возвращена мне?
В течение нескольких минут девушка ничего не отвечала; ее взгляд, устремленный на молодого человека, лежавшего без чувств, стал странно пристальным; она продолжала расточать ему самые усердные заботы.
— Старик! — вскричала она, наконец, дрожащим и отрывистым голосом. — Значит, вся добродетель заключается в пустых словах? Твоя признательность не подскажет тебе ничего из того, что надо сделать, чтобы помочь тому, кто помог тебе? Ты даже не подумал о том, что Будда сотворил кожу белого человека для тени и прохлады, как и сияющий шелк цветка розы; самый главный враг обоих — палящее солнце наших мест; так подумай прежде всего о том, как уберечь того, кого ты назвал своим другом, от действия жгучих лучей, истощающих в нем источники жизни.
Аргаленка кротко повиновался дочери: он взял Эусеба на руки и перенес на берег ручья, в тень рощицы гигантских латаний.
Арроа снова заняла прежнее положение рядом с молодым человеком, но ни тень, ни прохлада, ни вода, которой индианка смачивала лицо голландца, не могли оживить его.
Возбуждение Арроа возрастало с каждым новым бесплодным усилием.
— Пусть падет на меня проклятие злых духов, — вскричала она с необъяснимой горячностью, — если дыхание его жизни угаснет в моих руках! Старик, ты ждешь, что мне на помощь придут бидудаки или тигры из джунглей? Беги в дом, возьми лошадь, может быть, ты найдешь в деревне сострадательную душу, которая даст тебе несколько капель забродившего пальмового сока, и он подействует сильнее, чем эта вода. Иди, отец, — продолжала она внезапно изменившимся тоном, с выражением ласки, контрастирующим с воодушевлением, которое выражали черты ее лица. — Иди, отец, и возвращайся скорее. Будда не простит нас, если мы позволим смерти уплатить твой долг этому молодому человеку.
Аргаленку так глубоко взволновали столь разумные речи его дочери, что он упал перед ней на колени и, обняв юную индианку, прижал ее к сердцу с восторгом, достаточно ясно выражавшим то, что творилось в его душе.
Арроа нетерпеливо высвободилась из его объятий.
— Да иди же, старик! — жестко приказала она.
— Я иду, — ответил Аргаленка, — и приведу лошадь; мы положим белого человека к ней на спину и перевезем его в нашу хижину — она станет его домом.
— Да, да, отец, ты хорошо сказал, — произнесла Арроа. — Но иди же, умоляю тебя!
Буддист встал и ушел, дважды возблагодарив своего бога за то, что тот поместил европейца на его пути, поскольку признательности за оказанное благодеяние оказалось довольно, чтобы вернуть рассудок его дочери.