XIV
АРГАЛЕНКА
Павильон, уютный, как будуар, и выстроенный в самом изысканном стиле, был разделен на множество небольших помещений ажурными перегородками из бамбуковых решеток тонкого и разнообразного рисунка, перемежающихся с разноцветными стеклышками; вдоль стен шли широкие диваны; его освещали бумажные фонарики, причудливо и фантастически расписанные. В глубине самого большого отделения возвышалась эстрада, служившая подмостками рангунам, если богатым посетителям Меестер Корнелиса хотелось приправить свой ужин любопытным зрелищем.
Стол был уставлен местными и европейскими блюдами: здесь были суп из ласточкиных гнезд, голотурии под красным соусом, нарезанные тонкими ломтиками плавники акул, слоеные пирожки с насиженными яйцами — и рядом с этим великолепное голландское жаркое, превосходные образцы самых вкусных из семисот тридцати восьми видов рыб, населяющих воды острова, не говоря уже о дичи, кишащей в его лесах.
Несмотря на то что стол был роскошным и множество бутылок возвышалось колокольнями среди изобилия съестных припасов, все, кроме метра Маеса, держались холодно и молчали.
Китаец ел; яванец наблюдал за Эусебом, на которого смотрел враждебно после ссоры между ними. Что касается Эусеба, он размышлял о странных событиях этого вечера, поставивших его лицом к лицу с человеком, казалось знавшим страшного доктора Базилиуса, при воспоминании о котором его охватывал леденящий ужас.
— Великий Боже!.. Друзья мои, — произнес нотариус, — похоже, что мы с вами пришли на похороны, а не на пирушку.
Затем, взглянув на Эусеба, он продолжил.
— Собственно говоря, — намек, который он собирался сделать, заставил светиться его физиономию и исторг изо рта столь мощный взрыв смеха, что подвешенные к потолку фонарики замигали, — собственно говоря, в нашем ужине есть нечто загробное, поскольку речь пойдет о завещании.
— Я надеюсь, дорогой господин Маес, — возразил Эусеб, — что вы не собираетесь продолжать эту шутку. Мои дела не интересуют этих господ, и говорить об этом при них, по-моему, мало будет отвечать вашей цели, которая, видимо, заключается в том, чтобы помочь им приятно провести вечер.
— Выслушайте меня, дорогой господин ван ден Беек, — ответил нотариус, — дела делам рознь, как вещь вещи рознь. Лично я уверен, что об этом деле лучше всего побеседовать в компании веселых малых, с бокалом доброго французского вина в руке.
— Впрочем, господин ван ден Беек, — вмешался китаец Ти-Кай, остановив на время движение палочек слоновой кости, с помощью которых отправлял в рот пилав (им был обложен жареный барашек), — сахиб Маес не может сообщить нам ничего нового по поводу этого завещания.
— Каким образом? — удивился Эусеб.
— Разумеется! — подтвердил метр Маес. — Вся колония потешается над последней волей достопочтенного доктора Базилиуса.
— Вся колония! — повторил Эусеб. — Что вы хотите этим сказать? И каким образом, господин Маес, то, что происходит в вашей конторе, может занимать праздношатающихся с Вельтевреде?
— О, Бога ради, не будем говорить о конторе, — взмолился метр Маес, опуская на стол бокал, который подносил к губам. — Видите, из-за вас у меня вся жажда прошла и в горле задохнулись веселые куплеты, готовые вырваться, как шампанское из этой бутылки.
— Хорошо, не будем больше говорить об этом сегодня вечером. Завтра я приду за разъяснениями в тот час, когда буду уверен, что встречу человека.
— А кого вы видите сейчас, господин негоциант? — спросил метр Маес.
— Хотите ли вы, чтобы я ответил откровенно, дорогой мой нотариус?
— Веселье и откровенность ходят рядом, мой юный друг, и вы премного обяжете меня, клянусь вам, если не будете скрывать своих мыслей.
— Что ж, вы производите впечатление пьяницы.
— Пить, не испытывая жажды, и предаваться любви во всякое время, — поучительно заметил нотариус, — единственные способности, отличающие человека от скотины. Это высказывание принадлежит французу по имени, если не ошибаюсь, господин де Бомарше. Вспоминая об этом, я горжусь, что взял в жены женщину, принадлежащую к этой нации… Ну вот! — продолжал нотариус, с силой бросив свой бокал о стену, отчего тот разлетелся на тысячу кусков, — я заговорил о госпоже Маес, и в этом виноваты вы, господин ван ден Беек, вы меня до этого довели.
— Я был бы счастлив, если бы вы могли образумиться.
— Образумиться! — воскликнул метр Маес. — О, дьявольщина, что может быть общего у разума с женщиной? Господин ван ден Беек, не напоминайте мне больше о моей жене, не то я отомщу за себя и скажу вам, что ваша жена несчастлива.
— Во всяком случае, господин Маес, я надеюсь, что госпожа ван ден Беек не изберет вас в наперсники.
— Ошибаетесь, мой юный друг.
— И она призналась вам, что несчастна? Вы удивляете меня! В чем она может меня упрекнуть, кроме разве того, что я однажды уступил вашим настояниям и последовал за вами сюда?
— Для нее было бы лучше, если бы вы чаще сюда приходили.
— Признаюсь, я не понимаю вас.
— В чем, по-вашему, заключается счастье женщины? — спросил нотариус.
— Конечно, в любви и верности мужа.
При этом ответе Эусеба нотариус разразился еще более чудовищным хохотом, чем тот, которым он открыл застолье, и скорчился от смеха на затрещавшем под ним стуле.
— Славная шутка! — завопил он. — Знаете ли вы, дорогой господин ван ден Беек, что, если бы счастье действительно заключалось в этом, Провидение лишило бы такого счастья девять десятых представительниц женского пола. Спросите сахиба Ти-Кая, у которого три жены, спросите туана Цермая — у него их двадцать пять, — есть ли у них хоть малейшее доверие к этому рецепту счастья. Верность подвержена климатическим изменениям, которым невозможно подвергнуть счастье; лично я полагаю его в спокойствии, в безмятежности духа и сердца, и, зная по опыту, насколько заразительны эти покой и безмятежность, скажу: будьте счастливы, будьте только счастливы, и жена ваша будет весела и счастлива, и все окружающие вас станут улыбаться; но как можно обрести радость в сердце при виде мрачной и унылой физиономии? Ну, попробуйте последовать моему совету в течение недели, господин ван ден Беек, и вы увидите, отразится ли это тотчас же на лице вашей милой Эстер.
— Да полно, вы с ума сошли! Эстер умерла бы от огорчения, увидев, что я веду жизнь, подобную вашей.
— Боже правый! Я рад найти вас в таком умонастроении, дорогой господин ван ден Беек, — сказал нотариус. — И, несмотря на то что это идет вразрез с желанием вашей жены, я без дальнейших колебаний готов сообщить вам условия, которыми доктор Базилиус сопроводил свой щедрый дар.
— Пусть ад поглотит доктора Базилиуса! — воскликнул яванец. — Перестаньте расстраивать господина ван ден Беека, господин нотариус, и отложите на завтра сообщение о глупостях этого старого безумца. Смотрите, его лицо уже начинало сиять, словно небо перед восходом солнца, а от ваших слов оно вновь заволакивается тучами.
— Давайте есть, — проговорил китаец.
— Давайте пить, — как эхо, откликнулся нотариус. — Согласен, отложим дела до завтра, но с одним условием: пусть господин ван ден Беек выпьет бокал вот этого французского вина.
Эусеб не привык к такого рода пиршествам, и у него начала кружиться голова; он выпил всего два или три бокала, но предшествовавший этому разговор так взволновал его, что вызвал сильный прилив крови к мозгу и некоторое оцепенение.
Яванский принц, хотя ничто не могло вызвать изменений в его настроении, поскольку он почти не пил, совершенно, казалось, позабыл свою ссору с голландцем и обращался с ним чрезвычайно любезно.
— Оставьте это вино, господин ван ден Беек! — вскричал он. — Оно пучит желудок и вызывает тошноту. Возьмите, — прибавил он, принимая из рук одного из своих слуг яшмовую трубку, покрытую причудливой резьбой, — попробуйте это; если Бог поместил счастье в таком месте, где его может достать рука человека, несомненно, оно находится в сердце белого мака; попробуйте, и ваша душа воспарит с его благоухающим дымом к лазурному своду, населенному самыми прекрасными бедайя.
Эусеб видел действие, произведенное опиумом на Хгруша, и оно внушило ему глубокое отвращение; все же не решился отклонить предложение яванца, сделанное с такой любезностью, принял трубку и поднес ее к губам.
В эту минуту снаружи раздался такой сильный грохот гонгов и прочих инструментов, что все четыре сотрапезника бросились к дверям, желая узнать, что происходит в Меестер Корнелисе.
Они увидели плотную толпу, окружавшую человека, взгромоздившегося на плетеный стул, который несли на плечах четыре яванца, испускавшие, как и все, кто сопровождал их, неистовые вопли победы.
— Что происходит? — спросил метр Маес у китайца, который проходил мимо дома, низко опустив голову и держа в руках все принадлежности банкомета.
— Что происходит, сахиб? — угрюмо переспросил китаец. — Этот объевшийся золотом боров, этот буддистский пес уносит все, что я с таким трудом скопил за год, пока занимался этим ремеслом: мои мадрасские пиастры, мои голландские флорины. Они у него, все до единого, он не оставил мне ни медяка! Пусть рука Шивы настигнет того, кто обобрал меня!
— К счастью для тебя, Шива глух к проклятиям игроков, приятель! — возразил нотариус. — Не то тебя давно бы повесили.
Китаец, ворча, удалился.
— Сюда приближается выигравший, — произнес яванец. — Эти бездельники так рады увидеть банкомета разорившимся, что можно подумать, будто у каждого из них в кошельке оказалась часть его золота.
По знаку игрока, которого несли с почетом, процессия в самом деле направилась в сторону павильона, где ужинал с друзьями метр Маес.
Эусеб смотрел на человека в импровизированном паланкине с изумлением: он узнал в нем того нищего, которому за несколько часов до того дал денег.
Игрок, со своей стороны, казалось, искал Эусеба, потому что, заметив его, соскочил с носилок и побежал к нему с мешком денег в руке.
— Сахиб! — обратился он к Эусебу, без церемоний войдя в пиршественный зал, с роскошью которого совершенно не вязались его лохмотья. — Твое подаяние принесло мне удачу: у меня есть золото.
Произнеся эти слова, он высыпал на стол, посреди блюд и бокалов, содержимое своего мешка, около двадцати тысяч флоринов во всевозможной монете, и разделил его на две кучки, на которые китаец и яванец, не сдержавшись, устремили жадный взгляд, контрастировавший с безразличным спокойствием обоих голландцев.
— Вот твоя часть и моя, — сказал игрок. — Выбирай, какую ты возьмешь.
— Когда мы, христиане, творим милостыню, — ответил молодой голландец, — мы не ждем, что она принесет нам прибыль на земле; там, наверху мы должны получить свою награду.
— Будда дал людям землю не для того, чтобы пренебрегать ею! — возразил игрок. — Он достаточно богат и у него довольно могущества, чтобы дать тем, кого он любит, радости и здесь, на земле, и на небе.
— Не настаивай; даже если бы здесь было в тысячу раз больше золота, чем лежит сейчас на столе, будь я бедным и обездоленным, каким ты мне показался, я не принял бы то, что пришло из подобного источника.
Старик склонив голову.
— Юноша, не спеши осуждать того, в чье сердце не заглянул, — ответил он. — Не торопись судить меня; но, если ты не хочешь взять это золото, отдай его бедным; потому что ты — тот, на кого Будда указал мне во сне, и в этом сне он велел мне поделиться с тем, кто вложит в мою руку монетку, которая принесет мне желанное золото.
— Меня удивляет, буддист, — перебил его Цермай, пока метр Маес, отведя Эусеба в сторону, объяснял ему, как безоговорочно верят снам яванцы, и уверял, что бесполезно противиться желанию игрока в лохмотьях, — меня удивляет, буддист, — продолжал яванский принц, — что ты не разложил деньги на три кучки вместо двух, лежащих сейчас на столе.
— Почему на три?
— Потому что одна принадлежит мне как твоему господину и повелителю. Не забыл ли ты, собачий сын, что я — бупати провинции Бантам?
— Я не забыл об этом, туан Цермай, и так же верно как то, что око Будды освещает мир, верно и то, что не часть этого золота, но все золото предназначалось тебе; я молился Будде долгими ночами лишь о том, чтобы пополнить им твою казну; только ради того, чтобы все сложить к твоим ногам, я принял сначала подаяние белой женщины, а затем протянул руку к этому молодому господину; наконец, только затем вошел в это место, более нечистое в моих глазах, чем болота Каванга.
— А что ты хотел получить от меня в обмен на это золото?
— Свободу для одной из бедайя, живущих в твоем дворце.
— В самом деле! Слышите вы это, господа? — обратился к своим спутникам яванец. — Взывая к имени Будды и к чистоте его последователей, этот седобородый язычник поднял глаза на одну из гурий, населяющих мой рай.
Нищий молча склонился перед яванцем, жадно уставившимся на груду монет, где сверкали золото и серебро.
— Но этого золота не хватит, чтобы купить самую ничтожную бедайя моего дворца в Бантаме, старый безумец!
— И все же я рассчитывал увести одну из самых юных и прекрасных.
— Неплохо сказано, любезный! — воскликнул нотариус. — Люблю откровенность; и, если для того, чтобы удовлетворить господина Цермая, не хватает пары десятков флоринов, я готов выложить их из своего кармана, с условием что мне позволят присутствовать при том, как ты станешь выбирать свою бедайя.
— Если бы ты хотя бы не уменьшил свой выигрыш на ту часть, что отдал этому иноземцу!
— Будда сказал: "Никогда не распоряжайся тем, что тебе не принадлежит", — ответил старик.
— Что ты такое говоришь? — тихо спросил его китаец. — Золото принадлежит тебе, раз этот юный сумасшедший не захотел взять его…
Легко представить себе, с каким любопытством наблюдал эту сцену Эусеб; он не мог понять бескорыстия этого человека, которым двигали в то же время столь низменные инстинкты.
— Подождите, — сказал он, выступив вперед. — Я совершил первую ошибку, дав этому человеку золото, которое должно было послужить постыдной страсти; я не стану продолжать. Это золото принадлежит мне, буддист, и я беру его.
Нищий бросил на Эусеба взгляд, в котором мольба смешивалась с упреком, затем повернулся к яванцу.
— Прошу вас, удовольствуйтесь этим, — произнес он, сложив руки. — Если бы у меня было больше, я отдал бы вам все.
— Нет, — ответил яванец. — Все, что я смогу дать тебе в обмен на это золото, — это твоя свобода.
— Моя свобода! Я сам взял ее, туан Цермай. С тех пор как твой наместник украл у меня землю, сжег мою хижину, похитил у меня драгоценное сокровище — мою дочь, желтую лилию лебака, я разорвал цепь, приковывавшую меня к моему господину. Свобода, которую ты хотел продать мне, завоевана мной, и сегодня надо мной нет никого, кроме тигров и черных пантер джунглей Джидавала.
— Аргаленка! — вскрикнул яванец, смертельно побледнев под слоем бистра. — Ты Аргаленка, отец Арроа. Ах, теперь я понял, почему ты хотел выбрать одну из моих бедайя.
Аргаленка вышел, не слушая его ответа.
— Но возьмите же ваше золото! — крикнул ему Эусеб.
— Что мне это золото, раз я не могу выкупить им свое дитя? — с жестом отчаяния произнес нищий и скрылся в темноте.
Эусеб был подавлен, узнав о том, что этот человек хотел вырвать из гарема Цермая свою дочь. Сотрапезники вновь уселись за стол; перед Эусебом оказалось золото, предназначенное честным Аргаленкой своему благодетелю, и молодой человек резко толкнул его в сторону яванца.
— Возьмите золото, — сказал он Цермаю, — и верните этому несчастному его дочь.
— Ну вот, теперь мы расчувствовались, — вмешался нотариус, у которого за последние несколько минут сильно испортилось настроение. — Черт бы побрал этого буддиста, игру и презренный металл!
— Господин ван ден Беек, — отвечая на обращение молодого голландца, проговорил Цермай, — надеюсь, вы посетите мой дворец в Кенданде; я покажу вам Арроа, и вы решите, можно ли отказаться от обладания ею.
— Но, в конце концов, — спросил китаец, — что делать со всем этим? Господин ван ден Беек возьмет свою долю, но то, что принадлежало буддисту, мы, как мне кажется, можем разделить между собой.
— Тьфу! Эти китайцы и евреям сто очков вперед могут дать! — отозвался нотариус. — Сейчас я покажу вам, как следует поступать и как презренный металл поможет нам позабавиться, господин Ти-Кай.
И метр Маес, зачерпнув две пригоршни монет, бросил их на площадь.
Едва успев осознать жест нотариуса, все те, кто ее заполнял, сбежались и, отцепив фонари, зажигая факелы и пучки соломы, бросились подбирать рассыпанное в пыли золото.
На поднявшийся при этом шум из Меестер Корнелиса высыпали все, кто еще держался на ногах.
Лишь курильщики опиума, поглощенные невыразимым наслаждением, не покинули своих каморок, они одни не явились на нежданный праздник, устроенный нотариусом для завсегдатаев этого заведения.
Игроки покинули столы, музыканты бросили свои инструменты, даже танцовщицы прибежали в своих сверкающих нарядах.
Метр Маес во второй раз наполнил монетами свои широкие ладони и отправил деньги вслед первым пригоршням; и тогда суматоха превратилась в драку: удары сыпались дождем со всех сторон и каждый, в соответствии со своим возрастом, полом и силами, сражался кулаками, ногами, ногтями или зубами; земля была усеяна клочьями саронгов, обрывками золотой и серебряной парчи, цветами, вырванными из волос танцовщиц, и не замедлила окраситься кровью.
Чем более резкими и пронзительными делались крики, доносившиеся из этого адского водоворота, тем больше наслаждался метр Маес. Он в неистовстве разбрасывал монеты, выбирая для этого те места, где толпа распалилась сильнее, откуда слышались самые дикие вопли. Следует признаться, это отвратительное зрелище очень забавляло достойного нотариуса, и на каждое доносившееся до него извне проклятие он откликался взрывом хохота или веселым словцом. Обернувшись, чтобы пополнить запас своих необычных снарядов, он, к большому своему изумлению, обнаружил, что полностью исчерпал не только золото, отвергнутое буддистом, но и то, что принадлежало Эусебу.
— Ну вот, ничего не осталось, — сказал он. — Как жаль! Я, кажется, немного забрался в ваш карман, господин ван ден Беек, но вы не станете на меня сердиться: лучшее применение, какое вы могли бы найти для этих денег, — позабавить с их помощью этих бедняг.
— Вы называете это забавой, — с досадой заметил Ти-Кай, горько сожалевший о том, что забота о сохранении достоинства помешала ему присоединиться к борьбе, за превратностями которой он жадно следил.
— Черт возьми! Взгляните на меня; я так смеялся, что весь взмок. О, одна осталась! — продолжал метр Маес, схватив монетку, что закатилась под тарелку.
Нотариус собирался с ее помощью вновь разжечь пламя раздора между посетителями Меестер Корнелиса, но Эусеб остановил его руку.
— Простите, — сказал он. — Оставьте это мне; я хочу сохранить ее и увидеть, принесет ли мне счастье то, что послано Буддой.
— Ну что же, — произнес китаец Ти-Кай. — Мне кажется, самое меньшее, что должны сделать рангуны в благодарность за то, что вы для них устроили, — это прийти сюда и развлечь вас.
Метр Маес изо всех сил захлопал в ладоши, и вскоре несчастные девушки, кое-как поправив разорванные в драке костюмы, вошли в павильон и расположились на устроенных в глубине его подмостках.
Вместе с ними в пиршественный зал вошел Харруш и уселся среди музыкантов.
Пока метр Маес забавлялся ссорой простонародья, Эусеб с удвоенной настойчивостью добивался от туана Цермая, чтобы тот вернул Аргаленке его дочь. Яванец, ничего не обещая, отвечал столь любезно, что возможность сделать доброе дело привела молодого голландца в такое веселое настроение, в каком он не был за весь вечер, и, хотя готовящееся представление было не совсем в его вкусе, он больше не думал о том, чтобы уйти.
Танцовщицы уселись в кружок на маленькой сцене, ожидая сигнала начать пантомиму.
Эусеб рассеянно скользил глазами вдоль сверкающего ряда девушек; его взгляд остановился на той, чье бело-розовое лицо и золотистые волосы, контрастируя с медной кожей ее подруг, привлекли его внимание.
Лицо этой женщины ему показалось знакомым; он старался припомнить, где видел ее прежде, когда Цермай, поднявшись с места, подозвал к ним Харруша.
XV
БЕЛАЯ РАНГУНА
— Пейте, Ти-Кай, — обратился метр Маес к сидевшему рядом с ним китайцу. — Будет ли это вино или цион, результат хорош в любом случае. Господин Цермай, ваше сердце откликается на упреки вашего имама и вы поклялись не нарушать более закон вашего святого пророка? Я нахожу вашу трезвость сегодня вечером удивительной и опасной. Диван, на котором вы восседаете вместе с этим несчастным господином ван ден Бееком, похож на увенчанную снеговиками глыбу льда, какие встречаются в южных морях.
— Не занимайтесь нами, господин Маес, — ответил Эусеб. — Лучше следите за тем, что сами собираетесь делать.
— К черту! Я совершенно не собираюсь следить за своим поведением и хочу двигаться наугад, как летят птицы в бурю; я наслаждаюсь тем, что непредсказуемо и странно.
— Вы правы, мудрый мандарин! — эхом отозвался Ти-Кай. — Нет ничего более веселого, чем каскады; но почему же тот, что в моем саду в Камгонге, не извергает волны циона вместо вредной для здоровья воды! Цион дали нам боги, чтобы мы на огненных крыльях переносились к ним на небеса.
— Да, пока не свалимся в грязь, — сказал нотариус. — Но это уже кое-что — хоть на минуту заглянуть в спальню к господам ангелам. Достойная статуя Мудрости, присутствовавшая при наших сумасбродствах, — продолжал метр Маес, обращаясь к Эусебу, — неужели вы откажетесь от этого стакана вина, если я предложу вам выпить его за вашу вечную любовь?
— Лучший способ не подвергать ее опасности, господин Маес, — это отклонить ваш тост.
— Дьяволом клянусь, этот человек сделан из мрамора’ И я все больше успокаиваюсь насчет последствий завещания. Но вино налито и надо выпить его! — воскликнул нотариус. — Ти-Кай, я поручаю вам это сделать.
Китаец отказался; как и все его соотечественники, он пренебрегал продуктами европейского виноделия и предпочитал им водку из зерна.
— Это лучше! — произнес он, указывая на свой наполненный ционом стакан.
— Несчастный, можно ли вслух произносить такую ересь? И все же это вы, господин ван ден Беек, причиной тому, что мои уши выслушали подобное богохульство. Но, черт возьми, если я не могу опьянить ваш мозг, я все же заставлю захмелеть ваши глаза! Ну, рангуны, пляшите так, чтобы этот человек упал к вашим ногам, упрашивая, умоляя и лепеча, словно ребенок, который хочет получить игрушку.
Как видим, ужин, на который метр Маес пригласил Эусеба и двух азиатов, неожиданно принял довольно непристойный характер.
Именно амфитрион напрягал все силы, чтобы придать ему подобную окраску.
Зрелище, которое он устроил себе при помощи денег Аргаленки, сильно разогрело его; чтобы освежиться, он не придумал ничего лучшего, как вылить бутылку шампанского в громадную японскую чашу и одним духом проглотить ее содержимое; но это целебное питье произвело совершенно не то действие, на какое рассчитывал нотариус: едва он выпил, как из румяного его лицо сделалось кирпично-красным, подстегнутая алкоголем кровь быстрее побежала по жилам, отчего болтливость его еще возросла.
В то время как рангуны, исполняя приказ метра Маеса, делали первые движения, сам он помогал музыкантам, затянув голландскую застольную песню, внушенную, без сомнения, некоему нидерландскому поэту тяжелыми и унылыми парами пива; ее жалобные и однообразные звуки так же мало соответствовали выражению лица метра Маеса, как и легкому живому ритму инструментов оркестра.
В такт музыке нотариус дергал длинную косу, висевшую за спиной у китайца, и движение, которое сообщалось тем самым широкой соломенной шляпе, покрывавшей голову Ти-Кая, сильно возбуждало веселость г-на Маеса; никогда еще китайский болванчик не качался так забавно.
При каждом толчке китаец вздрагивал и рисковал свалиться под стол; но излюбленный напиток оказал на него такое действие, что он, казалось, не замечал происходящего: лицо его выражало совершенную тупость и лишь глаза сохранили остаток хитрости и лукавства.
Как выяснилось из упреков, адресованных им нотариусу, только Эусеб ван ден Беек и яванец Цермай сохраняли рассудок.
Оба совершенно воздерживались от питья, хотя это расходилось с привычками яванского принца, обычно предававшемуся, как все люди его расы и ранга, самому беспорядочному разгулу; на этот раз, как ни странно, несмотря на подстрекательства нотариуса, он едва пригубил свой стакан и даже несколько раз отталкивал приготовленную для него слугами трубку опиума, а если и брал ее у них из рук, то лишь для того, чтобы предложить ее молодому голландцу и уговаривать его вновь испытать достоинства наркотика.
Эусеб, занятый появлением Аргаленки, не чувствовал обычного воздействия опиума, но представшее перед ним зрелище и тупое опьянение Харруша возбуждали отвращение, и он вежливо, но достаточно твердо для того, чтобы новый знакомый прекратил настаивать, отказывался.
Невзирая на предсказания метра Маеса, танец рангун оставил Эусеба совершенно равнодушным. Посреди этого празднества, как и среди его дневных забот, его мысль обращалась к фантастическому персонажу, чье появление перевернуло его жизнь, и тайный инстинкт, как и двусмысленные фразы, произнесенные Харрушем, говорил ему, что он находится среди людей, знавших Базилиуса и способных помочь или повредить ему в предпринятой им борьбе против доктора.
Если Эусеб оставался безразличным к чарам рангун, этого нельзя было сказать о г-не Маесе: когда танец подходил к концу и большая часть танцовщиц, совершенно измученных, опустилась на пол и лишь две или три из них с лихорадочной энергией продолжали свои телодвижения, толстый нотариус поднялся, перешагнул перила, отделявшие сотрапезников от забавлявших их артистов, устремился вперед, округлив руки настолько изящно, насколько позволяло ему исполинское сложение, и словно собрался пригласить одну из девушек исполнить пантомиму, которую они в тот момент показывали, вместе с ним.
Та самая белокурая рангуна, которую заметил Эусеб, казалось, была испугана появлением европейца; прыжком невероятной гибкости и силы она отпрянула назад с видом оскорбленного целомудрия.
Нотариус снова направился к той, кому оказал первые знаки своего внимания.
Среди смуглых дочерей Явы в пестрых сверкающих нарядах этот толстый человек в европейском костюме выглядел до невозможности комично; выражение, которое он пытался придать своему побагровевшему лицу, было до того забавным, что даже Эусеб не смог удержаться и, заразившись веселостью нотариуса, присоединил свой голос к крикам, какими зрители и артисты встретили небольшое импровизированное представление метра Маеса.
Это представление завершилось обыкновенной развязкой: метру Маесу удалось настигнуть белокурую танцовщицу; тогда он вытащил из кошелька пригоршню флоринов, дождем обрушил их на голову девушки, откуда они скатились на пол.
— Вина! Вина! — воскликнул он.
На эстраду принесли несколько бутылок вина и циона, и метр Маес сделался виночерпием яванских красавиц.
— Среди всех этих женщин и всех этих мужчин найдется один человек, который — могу в этом поклясться — не прикоснется к напитку, щедро предложенному вашим соотечественником, — обратился Цермай к Эусебу ван ден Бееку.
— Кто же? — спросил тот. — Мне кажется, эти рабы накинулись на питье так же жадно, как их господин.
— Харруш не прикоснется к нему, — ответил Цермай, показав пальцем на заклинателя змей, сидящего на корточках в углу позади музыкантов, разместив рядом с собой гадов, которых использовал для своих представлений.
В самом деле, когда один из музыкантов, державший бокал, протянул его Харрушу, а нотариус предложил наполнить его, огнепоклонник жестом изобразил отвращение.
— Иди, иди сюда, Харруш, — позвал Цермай. — А теперь ответь мне, — продолжал он, попеременно указывая на трубку и стакан, — что лучше, то или это?
— Одно заставляет вас опуститься до уровня животного, другое возвышает до состояния духов; разве может колебаться наделенный умом человек? — возразил заклинатель змей, взяв трубку и с наслаждением вдыхая первые затяжки опиума.
— Да, — подтвердил Эусеб, довольный обстоятельством, позволяющим ему поближе познакомиться с человеком, которого он больше всего хотел расспросить о докторе Базилиусе. — Да, я уже имел случай узнать вкусы Харруша; более того — я удивлен тем, что он уже победил сонливость, овладевшую им у меня на глазах не больше часа тому назад. Но не боишься ли ты, Харруш, что постоянное употребление этого наркотика подорвет в конце концов твое здоровье?
— Жизнь исчисляется не днями, из которых складывается, но теми наслаждениями, какие она доставляет.
— Браво, Харруш! — завопил нотариус. — Хорошо сказано, клянусь честью! Под твоей желтой и блестящей, как кувшины наших амстердамских молочниц, кожей таится больше здравого смысла, чем в мозгах многих философов; в первый раз, как ты окажешься на Вельтевреде, я хочу, чтобы ты вошел в мой дом, и я дам тебе кусок лучшей опиумной массы, какую получали когда-либо с полей Месвара; но остерегись показываться прежде, чем сядет солнце, слышишь, негодяй?
— Да, сахиб; я подожду, пока ночь сделается достаточно черной для того, чтобы нельзя было отличить трезвого человека от пьяного, — самым простодушным тоном ответил Харруш.
— Приходи и ко мне, — перебил его Эусеб, приняв равнодушный вид, хотя ему очень хотелось не упустить возможности устроить себе встречу с Харрушем. — Я не обещаю тебе опиума, но тем не менее ты останешься доволен моей щедростью, клянусь тебе в этом.
— Превосходная идея! — подхватил нотариус. — Вы представите его госпоже ван ден Беек, и он предскажет ей будущее.
— Предскажет будущее! — воскликнул яванец. — Неужели вы считаете, что господин ван ден Беек может придавать значение подобным глупостям?
— Глупостям? Клянусь когтями дьявола! Вот новое слово в устах яванца, когда речь идет о колдовстве; никогда не предполагал, что найдется хоть кто-то среди этих обезьян… нет, я хотел сказать, среди этих господ в саронгах, не имеющий безусловной веры в сны, в предзнаменования, в чары, изобретения и тайны из области кабалистики.
— Вы правы, — с горечью ответил Цермай. — Мы похожи на полосатую лошадь, живущую в больших лесах: ни заботы, ни воспитание не могут смягчить ее нрав; напрасно мой отец старался обучить меня вашим наукам с помощью доктора вашей национальности, он не смог сделать из меня человека, потому что моя кожа не белого цвета.
— Зато ему удалось сделать из вас лжеца, господин Цермай, — произнес нотариус.
— Я лжец? — воскликнул яванец, подскочив на стуле.
— Да, вы! Вы только что хвастались, что не верите в колдовство, а я помню, как в последний раз, когда навещал вас в вашем дворце в Бантаме, видел, как вы бросали о стены вашего жилища землю из свежевырытой ямы, чтобы отвратить от него несчастье на время вашего отсутствия.
— Господин нотариус Маес! — закричал яванец, которому, казалось, более неприятно было упоминание собеседника об этом случае, чем предшествовавшее тому оскорбление. — Господин нотариус Маес, вы оскорбили меня!
— Ба! Уж не хотите ли предложить мне поединок?.. Я принимаю вызов, и, хотя порядком нагрузился, мы будем с вами бороться, кто кого перепьет; есть у нас и свидетели. Правда, вот этого, — прибавил он, расплющив ударом кулака шляпу Ти-Кая, спавшего на столе, — справедливо было бы причислить к мертвым.
— Господин нотариус Маес, — произнес Цермай, в бешенстве сверкая глазами и скривив побелевшие губы, — я позволяю шутить с собой только равным!
— В таком случае, вы должны были оставаться среди тех, кого считаете таковыми; должно быть, на острове нетрудно их найти.
При этой новой обиде яванец схватил крис и попытался перелезть через стол, чтобы броситься на нотариуса.
Харруш, который, с той минуты как завладел трубкой, сидел рядом с Эусебом на тростниковой циновке, покрывавшей пол, и которого Цермай резко толкнул в своем порыве, даже не попытался удержать его, но Эусеб, схватив яванца за руку, сумел его остановить.
— Оставьте его, ван ден Беек, дайте ему проветрить, как он имеет обыкновение делать, этот сверкающий кусок железа; не беспокойтесь, он не имеет желания взглянуть, какого цвета моя кровь. Здесь слишком много свидетелей. А вот если бы мы были одни в лесу или я спал бы под его кровом, положившись на его гостеприимство, тогда другое дело.
При этом новом выпаде раджа смертельно побледнел, на губах у него выступила пена; он сделал усилие, стараясь освободиться из рук Эусеба, но почувствовал, что не может вырваться, и закричал:
— Запомните, господин Маес, это произойдет не под моим кровом, где вы будете спать, защищенный законом гостеприимства; нет, я нанесу вам удар на том месте, которое вы называете Konings plaats, при свете дня и в присутствии гораздо большего количества людей, чем в этой комнате!
Вместо ответа нотариус вновь затянул свою вакхическую песнь, затем, внезапно прервав ее, воскликнул:
— Тысяча бочек чертей! Этот вечер начался неприятными предзнаменованиями. Сначала этот юный безумец стал мне говорить о госпоже Маес, и дело не могло не кончиться ссорой: эта женщина всегда приносит мне несчастье. Видите, наша ночь испорчена к тому времени, когда начала становиться приятной, и наши рангуны прячутся под саронгами, как испуганные газели. Черт возьми! Господин Цермай, спрячьте ваш жестяной крис, пока не опозорили его: им хорошо только женщин пугать.
Яванец действительно продолжал стоять с угрожающим видом.
В эту минуту один из слуг, старик в темном саронге, какой носят яванские ученые, с тюрбаном на голове, падавшим ему на глаза крупными складками, с лицом, скрытым густой белой бородой, приблизился к молодому туземному принцу и произнес несколько слов на малайском языке, но так тихо, что только тот мог слышать их.
Цермай ответил на том же наречии, сверкнув глазами на голландцев и деля между ними свою ненависть; затем, проявив невероятную подвижность лица, снова сделался спокойным и уселся на подушки.
— В самом деле, вполне безумен тот, — обратился он к Эусебу, — кто придает значение словам человека, пропитанного вином.
— Простите, ваше превосходительство, — насмешливо перебил нотариус. — Вы, несомненно, хотели сказать: человека, выпившего вина.
Яванец не отвечал.
— Займитесь вашими рангунами, — вмешался Эусеб, надеясь, что зрелище танца развлечет ссорящихся и заставит их забыть о еще не угасшей злобе.
— Вы, черт возьми, правы, ван ден Беек! Ну, рангуны, исполните для нас танец джиннов, чтобы достойно завершить сегодняшний вечер!
Пока Эусеб разговаривал с г-ном Маесом, а затем нотариус голосом и жестами подбадривал рангун, Цермай обратился к Харрушу на том же языке, которым воспользовался седобородый слуга, успокаивая гнев господина.
— Харруш, — сказал он. — Сети расставлены во мраке; тебе остается лишь подтолкнуть добычу, чтобы она запуталась в них.
Произнося эти слова, яванец показал на Эусеба ван ден Беека, объясняя тем самым Харрушу, о ком идет речь.
— Смелый охотник никого не зовет на помощь, — угрюмо ответил Харруш. — Он идет твердо и неустрашимо и один нападает в джунглях на черную пантеру.
— Ты нужен нам, Харруш. Голландец не доверяет туа-ну и ничего не примет из его рук; будь с нами сейчас, чтобы быть и тогда, когда пробьет час расправы и дележа добычи.
— Харруш живет плодами, зреющими для него на придорожных деревьях, водой, что течет по белым камням в ручье; пиры, где человек, подобно тигру, рвет когтями и дробит зубами трепещущую плоть, не его удел.
— Харруш очень изменился с той ночи, когда в джунглях Джидавала правоверные поклялись убить людей с Севера, укравших у них древнюю землю.
— Харруш не повторял клятвы, которую слышал той ночью, о какой вы напоминаете, туан Цермай; не все ли равно Харрушу, кто будет владеть землей, где ему не достанется ни клочка? Он радуется лучу солнца, что веселит его глаза и согревает его по утрам под бедным саронгом; сыны ислама и приверженцы Христа еще не додумались присвоить себе право на солнечные лучи.
— Харруш, твои уста говорят неправду, у тебя есть причина защищать голландца: он соблазнил тебя золотом.
Цермай хотел продолжать, но человек в темном саронге, тот, кого мы видели тихо говорящим с ним, приблизился к огнепоклоннику, за которым уже несколько минут наблюдал.
Отвечая яванцу, Харруш не сводил глаз с рангун, и, проследив за его взглядом, человек в темной одежде смог узнать, какая из них привлекла внимание заклинателя змей.
Он коснулся плеча Харруша кончиком пальца.
От этого прикосновения Харруш вздрогнул, как будто взял в руки одну их тех огромных электрических рыб, что встречаются в южных морях.
— Не думает ли фокусник со змеями, — обратился к нему человек на малайском наречии, — что прекрасная танцовщица с белой кожей, у которой в волосах цветы малатти, — сестра голландского торговца, сидящего рядом с ним?
— Почему вы меня об этом спрашиваете?
— Потому что ты обращаешься как с братом с тем, у кого кожа того же цвета, что у белой рангуны.
— Кто научил вас читать в моем сердце? — произнес Харруш, и глаза его затуманились, как заволакивались дымкой золотые зрачки его змей, когда он проявлял над ними свою колдовскую власть.
— Читать в твоем сердце — игра для того, кто повелевает духами и правит стихиями.
— Ты говоришь о себе?
— Ты сам это сказал.
Эусеб в это время пытался вызвать в памяти образ Эстер, перенестись мысленно в дом на Вельтевреде, где она среди волн кисеи, охраняющей ее от укусов насекомых, казалась ангелом в облаках и где она, без сомнения, ждала его.
— Мне кажется, вы начинаете входить во вкус этого развлечения, господин ван ден Беек? — голос Цермая вывел Эусеба из задумчивости.
— Вы ошибаетесь, господин Цермай; лишь мои глаза смотрят, но сердце не видит.
— Все такой же, вечно занятый своей женой; хотел бы я узнать ее, чтобы выразить ей свое восхищение.
— Если бы вы узнали ее, то все, что кажется вам удивительным, сделалось бы для вас естественным.
— Ну, я вижу, — продолжал Цермай, встав с места, — что приписка в завещании доктора Базилиуса не найдет применения.
— Уже завтра, к счастью, — улыбаясь, ответил Эусеб, — я не должен буду слышать, не понимая их, разговоры об этой злосчастной приписке в завещании, если, конечно, наш уважаемый господин Маес к завтрашнему дню вновь сделается нотариусом в достаточной степени, чтобы познакомить меня с ней.
— О, я не сомневаюсь, что завтра вы будете знать, в чем дело; но, поверьте мне, господин ван ден Беек, не стоит слишком часто подвергать себя чарам этих чертовок в пестрых саронгах: это небезопасно для вашего спокойствия и для ваших денег.
Договорив, яванец, как это сделал нотариус Маес, перешагнул через перила и уселся на корточки в том углу, где фокусник оставил свои корзины.
Эусеб, не желая смотреть на танцовщиц и в то же время стараясь воспользоваться моментом, пока он был наедине с Харрушем, чтобы договориться с ним о встрече, повернулся к нему.
— Не забыл ли ты моего обещания? — спросил он.
Харруш не отвечал; едва сделав первые затяжки из трубки, которую дал ему человек в темной одежде — без сомнения, в этой трубке был гораздо более сильный наркотик, чем опиум, — он впал в странное состояние. Жизнь мало-помалу покинула его тело и сосредоточилась в мозгу.
Он едва мог удержать в пальцах трубку, ему стоило труда сложить губы, чтобы вдохнуть дым, но глаза его сверкали необычайным блеском и с выражением счастья и восторга следили за душистыми облаками, медленно поднимавшимися к потолку, словно его воображение придавало им милые для него формы.
Не получив ответа, Эусеб повторил свой вопрос. Наконец фокусник медленно повернулся в его сторону, как человек, с- трудом оторвавшийся от соблазнительного зрелища.
— Чего хочет от меня европейский торговец? — едва слышно спросил он.
— Чтобы ты не забыл в своем опьянении, в которое сейчас погружаешься: я обещал тебе более драгоценный подарок, чем тот, что ты получишь от нотариуса.
— Раз европеец дает, значит, хочет получить, — ответил фокусник, вернувшись к созерцанию дымных спиралей; он говорил монотонно, словно мурлыкал песню. — Люди его расы продают и покупают; они покинули свою родину, чтобы торговать в чужих краях; они не делают напрасных подарков. Кто знает, чего потребует европеец от Харруша?
— Кое-каких сведений о докторе Базилиусе.
— Доктор Базилиус — великий дух, он носится в пространстве, а мы ползаем по земле. У него в руках ключи к сердцам, он даст Харрушу тот, что отворяет сердце белой женщины, в чьих волосах сверкают золотые лучи солнца, а глаза синее синих цветов мантеги.
— Что он хочет этим сказать, черт возьми? — воскликнул Эусеб, которому на мысль немедленно пришла Эстер, и он решил, что Харруш описывает его жену. — Этот проклятый дал тебе такое обещание? Значит, он жив, гнусный Базилиус и пристань Чиливунга не приснилась мне? Говори, Харруш, говори! — просил он, взяв безвольные руки фокусника в свои. — Что бы он ни пообещал тебе, если только ты захочешь помочь мне, — ты, кто, по твоим словам проник в тайну загадочного мира духов, — я дам тебе золото, много золота, как только ты решишься заговорить.
Харруш сделал над собой усилие, стараясь справиться с оцепенением, все сильнее охватывавшим его и оставлявшим ему лишь способность следить за полетом легких призраков, вызванных его воображением.
Он пристально посмотрел на Эусеба и пробормотал:
— Силен только тот, кто не доверяет другим и самому себе.
— Я понимаю тебя, Харруш, ты хочешь сказать, что напрасно я последовал за этим безумным Маесом.
— Зеленые листья сменяются желтыми, потом ветер уносит их и гонит вдоль дорог. Можно ли назвать мудрым того, кто клянется сохранить весенний наряд в сезон дождей, остаться на любимом стебельке, несмотря на зимние бури?
— Да, ты осуждаешь мою веру в неизменность моей любви.
— Позолотив равнины земли и моря, оплодотворив поля и обласкав своими лучами цветы и плоды, солнце ложится в свою туманную постель, и ночь приходит ему на смену. Назовут ли мудрым того, кто восстанет против ужаса тьмы и захочет увидеть день раньше того часа, в который хозяин мира назначил свету вернуться?
— Я должен был смириться с разлукой, которой требовало Небо, помня о том, что она не вечна и наступит день, когда я найду в лучшем мире ту, кого Господь на время отнял у меня.
— Бохун-упас приносит смерть, — продолжал фокусник. — Разве мудрый уснет спокойно в его смертоносной тени, видя лишь золотые плоды среди листьев?
— Теперь я перестал понимать тебя, Харруш. Хочешь ли ты сказать, что напрасно я оставил себе полученное от этого негодяя богатство? Перестань говорить притчами, Харруш, умоляю, объясни мне твои слова.
— Харруш сказал все что мог, — возразил фокусник; оцепенение его заметно усиливалось, и он впадал в экстатический сон под действием опиумного препарата.
— Нет, ты будешь говорить, ты должен! — кричал Эусеб, яростно встряхивая огнепоклонника. — Ну, Харруш, не бросай дело на половине, помоги мне расстроить козни этого демона!
Старания Эусеба и его настойчивость оказалась тщетными: рука Харруша разжалась, трубка упала на землю и разлетелась на множество кусков, а сам он опустился на циновку и остался лежать, словно лишился чувств; лишь глаза его оставались открытыми и, отражая все, что испытывала в те минуты его душа, свидетельствовали о жизни.
Эусеб ван ден Беек выпрямился и, к своему большому удивлению, заметил, что комната, сотрапезники, танцовщицы — все завертелось вокруг него.
Состав, наполняющий трубку фокусника, имел настолько сильное действие, что голландец, лишь вдохнувший его испарения, ощутил это действие на себе.
У него так сильно кружилась голова, что он решил выйти из павильона, надеясь подышать свежим воздухом.
Но, пытаясь подняться, он почувствовал, будто свинцовая рука давит ему на плечо и заставляет вновь опуститься на стул.
Он подумал, что прохлада воды поможет ему привести свои чувства в равновесие. Эусеб схватил стакан, но графин танцевал перед ним такую легкую и стремительную сарабанду, что никак не удавалось поймать его за горлышко; каждый раз, как он протягивал руку, графин подпрыгивал и ускользал от него.
Один из яванских слуг Цермая пришел к нему на помощь и наполнил его стакан.
Как только Эусеб его осушил, туман в его мозгу рассеялся; ему показалось, что опьянение имеет очертания: он видел, как оно тихо приоткрывает его черепную коробку и выскальзывает наружу; на мгновение он испытал наслаждение, почувствовал блаженство.
Но глаза его сами собой вернулись к зрелищу, столь отвратительному для его ума и сердца, — к тому, что происходило на эстраде.
Подходила к концу пантомима джиннов.
Вдруг позади Эусеба раздался глухой, гортанный, словно сдавленный крик.
Обернувшись, он взглянул на Харруша.
Как и за несколько мгновений до того, глаза фокусника жили, но они утратили исступленное и радостное выражение; обезумев от ужаса, он уставился на эстраду.
Эусеб проследил за направлением его взгляда и увидел трех или четырех отвратительных гадов — выбравшись из корзины, они ползали среди танцовщиц.
Он увидел, как белая рангуна, выполняя одно из движений, наступила ногой на огромную очковую змею, и та, подняв голову, раздуваясь от ярости, бросилась на танцовщицу.
Девушка смертельно побледнела и осела на пол, как будто яд, которым ей угрожала змея, уже тек в ее жилах.
Артисты, музыканты и гости устремились к дверям, крича от страха, и разбежались кто куда; в зале остались лишь бесчувственная танцовщица, лежащий на циновке Харруш и Эусеб.
Эусеб вскочил на эстраду, схватил змею, обвившуюся вокруг руки девушки, раскрутил ее в воздухе, словно пращу, так энергично, что она не успела свернуться и ужалить его, а затем разбил ей голову о стену.
Танцовщица молча показала пальцем на небольшую рану, видневшуюся у нее на плече.
В глазах Эусеба танцовщица приняла облик Эстер — ее лицо, ее стан.
Ему показалось, что Эстер лежит почти умирающая у. него на руках.
— Ты не умрешь, — поддавшись галлюцинации, произнес он. — Я не хочу видеть, как ты умираешь. Потому что люблю тебя, Эс…
Он не договорил.
Его прервал отрывистый смех, раздавшийся в другом конце комнаты.
XVI
МАЛАЕЦ НУНГАЛ
Система управления огромными владениями голландцев — одна из самых простых и вместе с тем хитроумных.
Губернаторы сохранили или восстановили в главных точках острова власть яванских господ, правивших некогда при туземных государях.
Эти правители по праву рождения или по своему положению с незапамятных времен имеют огромное влияние на крестьян, но в обмен на горстку золота они предоставили всю власть в распоряжение завоевателей и сделались послушным орудием в их руках.
Сегодня в их обязанности входит передавать приказы колониальных властей и следить за их исполнением, распределять среди земледельцев натуральные налоги, с помощью которых Ява превратилась в огромную ферму, работающую на голландцев, — система, достойная Макиавелли, позволяющая спрятаться той руке, что выжимает, и избегнуть последствий непосредственного соприкосновения с порабощенным народом.
Предки Цермая со времени завоевания острова правили провинцией Бантам. Его отец сумел своей преданностью в эпоху великого кризиса 1811 года завоевать полное доверие голландцев, и они осыпали его почестями и богатствами.
Раджа Адифрати, утра-натта-сусухунан, верховный правитель деревень провинции Бантам, совершил путешествие в Голландию и был представлен королю Вильгельму. Он вернулся исполненным глубокого восхищения европейской промышленностью и цивилизацией.
Хоть яванцы и сделались мусульманами еще в XIV веке, они вовсе не разделяют исключительного и ревнивого фанатизма, отличающего приверженцев ислама, так что правителю Бантама не пришлось бороться ни с отвращением, ни с предрассудками, чтобы доверить христианину воспитание своего единственного сына.
Это был известный в Батавии врач, тот самый, кого мы видели в начале этой истории играющим в ней столь важную роль.
К несчастью, то ли выбор отца оказался неудачным, то ли ученик был наделен глубоко порочными влечениями, но бедный правитель Бантама перед смертью с отчаянием увидел, что сын обманул все возложенные на него надежды.
Самым явным результатом европейского воспитания Цермая был тот, что к порокам его расы прибавились новые — те, что являются уделом развитых культур, старых обществ с разложившейся нравственностью.
Злобный, завистливый, очень скрытный, суеверный и доверчивый, как все туземцы, он был к тому же распутным и жаждал денег и власти, как голландские колонисты; ради удовлетворения своих страстей он не остановился бы и перед преступлением.
Выйдя из рук гувернера, Цермай через несколько месяцев потерял отца, унаследовав его положение и звания. Первой его заботой было призвать к себе человека, поощрявшего его дурные склонности, вместо того чтобы бороться с ними, и поселить его в своем дворце в качестве советника.
У Цермая была многочисленная свита, великолепные экипажи, роскошные дворцы; во всей провинции Бантам и до самого Бейтензорга только и говорили, что об огромном кордебалете из лучших бедайя, который он содержал.
И все-таки, какими бы большими ни были доходы молодого принца, их не хватало на оплату его бесконечных пышных развлечений и сменяющих одна другую прихотей. Чтобы удовлетворить эти потребности, он прибегал к бесчисленным поборам; ради того, чтобы наполнить свои сундуки, он разорял крестьян; множество жалоб на него стекалось к правительству; но в память о его отце к нему относились так снисходительно, что колониальный совет на все закрывал глаза.
Осмелев от безнаказанности, подталкиваемый советами бывшего воспитателя, Цермай, не довольствуясь тем, что обобрал тех, на кого его отец смотрел как на своих детей, попытался обмануть доверие голландцев и присвоить часть налогов, которые собирал для казны.
Здесь правительство сделалось безжалостным, и за этим новым преступлением принца последовало отрешение его от должности. Советнику Цермая, сильно скомпрометированному, угрожали преследования, и он избежал конфискации значительного состояния, которое собрал на службе у юного правителя Бантама, частью занимаясь контрабандной торговлей с пиратами острова Борнео, лишь потому, что умер как раз в тот момент, когда обсуждался вопрос о суровом наказании.
Все еще испытывая признательность за услуги, оказанные колонии отцом принца, генерал-губернатор острова Ява не захотел, чтобы сын совершенно нищим расстался с верховной властью, переходившей в его семье по наследству, и постановил, что назначенный им преемник должен выплачивать принцу солидное содержание.
Ни бесконечное терпение, ни этот последний акт щедрости, ни сказанные при этом добрые слова не могли успокоить глубокого возмущения Цермая суровостью примененного к нему наказания.
Он считал, что происходит из королевского рода Панджаджарана; последний сусухунан из этого рода управлял северными и западными частями острова Ява и отрекся от престола в 1749 году в пользу голландцев.
Цермай смотрел на оставшуюся у его семьи верховную власть в провинции Бантам как на необходимое вознаграждение за это отречение от престола, как на неотъемлемое и неотчуждаемое право, которое никак не мог утратить, которого никто не мог у него отнять, и поклялся люто ненавидеть тех, кто обездолил его.
Долгое время эта ненависть проявлялась лишь проклятиями и угрозами; но, поскольку с тех пор как его отстранили от власти, иссяк самый щедрый источник его доходов и он не мог больше позволять себе любимые им разорительные фантазии, Цермай старался забыться в гнусном разврате. Наперсников своей злобы он выбирал обычно в тавернах Батавии или в притоне Меестер Корнелиса, и колониальное правительство не обращало на это обстоятельство никакого внимания и нимало этим не огорчалось.
Во время одной из почти ежедневных оргий в китайском Кампонге он встретил малайского матроса, чье упорное желание следить за всеми его движениями, всеми жестами, показалось ему странным; Цермай приблизился к нему, и малаец тихо произнес несколько слов; к огромному удивлению всех его соратников по разврату, принц покинул дом китайца вместе с моряком задолго до того, как достиг опьянения.
С этой минуты его поведение полностью изменилось.
Никто больше не слышал, чтобы бывший верховный правитель Бантама выступал против тирании завоевателей и требовал возвращения прав туземцам; он больше не обличал распутство голландских колонистов, не осмеивал их пошлость, их расчетливую жадность, не выражал вслух надежду, что пробьет для них час искупления.
Насколько прежде его недовольство было шумным, а слова — легкомысленными, настолько же, благодаря таланту притворства, доставшемуся ему с древней яванской кровью, он сумел теперь скрыть в себе все чувства, быть осторожным в поступках, сдержанным на язык.
Он сделал больше того.
Он порвал с мерзкими спутниками своих оргий, казалось, отвернулся от разврата, и хотя сохранил при себе наложниц и свиту, что дозволялось его рождением и обширным состоянием, ограничил свои безумные траты и, похоже, вступил в пору мудрости и здравого смысла. Поведение Цермая стало столь образцовым, что губернатор и члены колониального совета начали сожалеть, что обошлись с ним сурово и намекнули на возможность восстановления его в должности.
Правда, в то же время как Цермай сделался одним из частых гостей дворцов Вельтевреде и резиденции в Бейтен-зорге, он стал посещать нескольких китайцев, чья враждебность по отношению к колониальному правительству, хоть и скрытая, была широко известна; правда, он стал близким другом Ти-Кая, китайского торговца (мы видели его во время ужина в Меестер Корнелисе), прадед которого был одним из предводителей знаменитого китайского восстания, поставившего в минувшем веке голландское владычество на Яве на грань гибели.
Мы должны прибавить к сказанному, что после внезапного обращения Цермая пошли неясные разговоры о ночных сборищах недовольных в лесах Джидавала, в провинции Батавия, и в огромном лесу Даю-Лонхура, расположенном на юге провинции Черибон, у границы Преанджера, неподалеку от той части Явы, что осталась в памяти первоначальных властителей края как наиболее плодородная.
Примерно в тридцати милях от Бейтензорга, у первых вершин пересекающей остров вулканической цепи, Синих гор, три ее ветви: Гага, Сари и Саджира — образуют охватывающий ложбину треугольник, основание которого — шесть миль, а высота — не менее трех.
Эта ложбина, настоящий оазис благодаря тому, что расположенные по соседству пики, возвышаясь на три тысячи метров, сохраняли здесь прохладу в самый разгар лета, принадлежала туану Цермаю.
Именно там мы видим его на следующий день после ужина в павильоне Меестер Корнелиса, закончившегося таким роковым образом.
Жилище Цермая располагалось в южной части этой великолепной долины, на самом близком к равнине склоне горы Сари.
Отец молодого принца не стал строить дворец по примеру большинства яванских знатных людей — рядом с деревнями, среди возделанных полей; к нему вела дорога, извивающаяся по лесу, что покрывал основание горы.
В этом лесу можно было встретить все образцы тропической растительности: заросли тиковых деревьев с узловатыми стволами, ликвидамбары, даммары, палаглары в сто пятьдесят футов высотой, колоссальные папоротники, рощи гигантского бамбука, лавровые деревья, арековые пальмы, равеналы, камедные деревья; лианы, падавшие зелеными цветущими каскадами с самых гордых вершин к самым незаметным стебелькам, делали лес еще более густым и укрывали в непроходимых чащах кабанов, оленей, косуль, диких павлинов и тетеревов, а на верхних ветках резвились попугаи тысячи разновидностей, и над полянами с пронзительным криком носились райские птицы в золотом и пурпурном оперении.
Дворец Цермая, если бы не укрывавшие его великолепные сады, можно было бы с некоторого расстояния принять скорее за город, чем за жилище принца.
Главное здание было выстроено в мавританском стиле: с белыми, словно алебастр, куполами; тонкими, словно иглы, минаретами, устремленными вверх, как ростки кокосовой пальмы; пестрыми аркадами с ослепительной росписью; резными мраморными галереями; внутренними двориками под изящными навесами. Вокруг этого здания, рядом со всем феерическим, что только способно изобрести арабское и персидское искусство, китайский архитектор разместил беспорядочно и непоследовательно, с капризной непредсказуемостью все, что нашел в своем воображении странного и причудливого; там были изрезанные, словно кружево, павильоны из гипса, фарфоровые домики, бамбуковые хижины, то помещенные на двадцать футов над землей, то сделанные в виде животных или предметов; эти фантастические строения казались существовавшими независимо одно от другого, но в действительности были связаны сводами, коридорами и подземными ходами, такими же своеобразными по замыслу и формам, как и сами здания.
С тех пор как Цермай впал в немилость, он покинул мавританский дворец и парадные помещения и жил в китайских постройках.
Во время дневной жары он любил укрываться в гроте, украшенном лучшими образцами мадрепор, кораллов и раковин южных морей.
С потолка этого грота струилась вода, защищая его от дневной жары и закрывая от нескромных взглядов слуг непроницаемым занавесом.
В этом гроте мы и найдем Цермая.
Он лежал на расшитых серебром подушках зеленого шелка, очень подходивших к опаловым переливам раковин; Цермай вдыхал не прохладные испарения персидского наргиле или индийского кальяна, не сладкий аромат восточного табака, но терпкий дым сигары, как мог бы это делать какой-нибудь голландский торговец рисом в своей конторе в Батавии.
Рядом с ним присел на корточках человек в темной одежде, тот, кто накануне в Меестер Корнелисе дал Харрушу наркотик, вдыхание паров которого так подействовало на мозг Эусеба ван ден Беека; сейчас этот человек был одет в костюм малайского моряка и странным образом напоминал того, кто разговаривал с Эусебом на молу Чиливунга на следующий день после смерти доктора Базилиуса.
— Зачем уезжать завтра, Нунгал? — спросил его Цермай.
— Так надо.
— Куда ты направляешься?
— Я иду к исполнению наших замыслов.
— Но не боишься ли ты, что я могу отступиться, как только ты покинешь меня?
— Дух мой останется с тобой.
Яванец опустил голову и на несколько минут погрузился в безмолвное размышление.
— Нунгал, — наконец, заговорил он. — Ты напомнил мне о секретах, которые я считал скрытыми в могиле; ты рассказал мне то, что мог знать один Базилиус, который уже почти год назад стал добычей червей; ты дал мне доказательства сверхчеловеческой власти, поработившей мой дух; в то же время ты проявил ко мне участие и приковал к себе мое сердце; но, прежде чем осуществить планы, которые могут стоить мне головы, позволь мне задать тебе один вопрос и пообещай, что ответишь на него. Кто ты?
— Разве я не сказал тебе этого, Цермай? — с насмешливой улыбкой ответил малаец. — Меня зовут Нунгал, я тог, кто правит морскими бродягами; несмотря на свой жалкий вид, я командую флотом, какому позавидовали бы самые могущественные государи этого мира, и самое лучшее в нем не бездушные соединения досок и веревок, а страшные люди, чья единственная родина — бескрайний простор океана; они с детства привыкли играть с морем и не знают даже слова "опасность". Покоряясь моей воле, словно рабы, они по моему знаку придут к тебе на помощь. Чего еще недостает, чтобы сделать Цермая королем Явы?
— Я не это хотел узнать, Нунгал, — продолжал Цермай. — О свирепости и храбрости твоих людей говорит тот ужас, который одно только их имя внушает обитателям Индонезийского архипелага; мне известно, что перед ними европейские солдаты разлетелись бы, словно туча саранчи; ты обещал мне их поддержку не для того, чтобы я мог вернуть себе тот клочок власти, что достался мне от щедрот наших хозяев и несправедливо был отнят у меня: нет, я должен вновь занять то положение, какое было в этой стране у моих предков; я поблагодарил тебя и повторяю, что моя признательность будет не меньше полученного благодеяния. Но это вовсе не то, что я хотел бы знать.
— Так говори же.
— Нунгал подчинил своим законам не только морских разбойников, он имеет власть над таинственными духами, что существуют меж небом и землей; христиане называют их демонами, а мы — дэвами и джиннами. Если бы это было не так, откуда Нунгал мог узнать то, что было сказано много лет назад между старым голландским доктором и его учеником? Кто мог рассказать ему то, что умерло, как умер тот, кто это слышал, если не скитающийся дух Базилиуса? Вот тайны, которые я хочу узнать, Нунгал.
— Твое пожелание высказано как раз вовремя, Цермай, потому что и у меня к тебе есть одна просьба.
— Скажи, и если в моей власти удовлетворить ее, клянусь, ты получишь то, чего желаешь.
— Среди твоих бедайя есть одна, которая мне нравится; я хочу, чтобы ты дал мне ее.
— Нунгал, ты опустошишь мой дворец! Ради твоего удовольствия я пожертвовал белой девушкой из Голландии; ее ужалила змея Харруша, и она обязана тем, что еще жива, лишь противоядию от укусов рептилий, которое ты дал ей; но, несмотря на твои снадобья, она умрет; ты хочешь, чтобы танцы больше не услаждали мой досуг, а песни не разгоняли скуку?
— Слово Цермая весит мало, как пух из коробочки хлопка: довольно одного дуновения и одной секунды, чтобы развеять его белые нити.
— Нет, Нунгал; слово сказано, и я не пойду против него. Выбирай себе наложницу; будет ли она темной, словно кожура граната, или белой, как цветок гардении, ты можешь взять ее, она уйдет с тобой к твоим людям. Есть лишь одно исключение.
— И этого слишком много, если именно ее я хочу.
— Так опиши мне ее, Нунгал, чтобы я не тратил слов напрасно.
— Та, которую я хочу, вовсе не смугла, словно кожура граната, и не белее цветка гардении; она желтая, как лилия, что растет на берегу ручья, и все же это самая прекрасная твоя бедайя.
— Арроа, дочь Аргаленки! — воскликнул Цермай; его смуглое лицо побледнело до синевы, а глаза налились кровью.
— Ты сам назвал ее, Цермай, — совершенно спокойно ответил Нунгал. — Но почему ты так изменился в лице?
— Нунгал, проси у меня все что угодно! — дрожащим и прерывающимся голосом закричал Цермай. — Потребуй у меня всех других бедайя из моего дворца; проси мою черную пантеру, что лижет мои сандалии, словно щенок; возьми мои поля и леса, чтобы сделаться богатым; бери мой дворец — я ни в чем не откажу тебе, только не говори мне об Арроа, нет, нет, я не смогу отдать тебе ее!
— Зачем мне твои богатства? Что я буду делать с дворцами? Цермай, я хочу желтую девушку с черными, как у газели глазами.
— Я тебе отказываю, Нунгал.
— Не объяснишь ли ты мне, по какой причине?
— Я не знаю, не могу объяснить, что во мне происходит, но, с тех пор как она поселилась в моем дворце, я забыл ради нее всех ее подруг. Два дня, что я провел вдали от Арроа, показались мне веками; поистине, я думаю, что люблю ее.
— А если бы тебе сказали, что трон, о котором ты мечтаешь, можно получить, лишь пожертвовав ею?
— Я буду в нерешительности, Нунгал!
— Дитя, — ответил малаец с улыбкой, в которой сочувствие мешалось с презрением. — Дитя, которое хочет управлять стихиями и потусторонними силами, но не может заставить умолкнуть собственные страсти!
Яванец, поняв урок, опустил голову; и все же в горечи этих упреков было нечто сладкое: ему показалось, что он сможет сохранить Арроа.
— Послушай, Цермай, — продолжал малаец. — Минуты драгоценны, мы не можем терять их; сегодня вечером я должен покинуть этот берег, завтра я буду в море, через месяц ты вновь увидишь меня.
— Что я буду делать в это время?
— Ты будешь продолжать начатое, будешь раздувать пламя раздора между туземцами и завоевателями, сжалишься над угнетенными и в случае нужды придешь им на помощь, воспользуешься недовольством, ненавистью, жаждой мести; в этой несчастной стране лишь эти струны мы сможем затронуть; их вера в Бога умерла с верованиями в Брахму, а что касается патриотизма — они даже слова такого не слышали. Рассыпай золото, рассыпай беззаботно и без опасений, и, когда придет время жатвы, ты вновь увидишь меня: я помогу тебе собрать урожай.
— Золото! — с беспокойством произнес Цермай. — Ты же знаешь, как мало его оставили мне колонисты.
— Завтра Ти-Кай передаст тебе на эти цели шестьсот тысяч флоринов.
— Шестьсот тысяч флоринов! Но ненависть Ти-Кая к европейцам не так велика, чтобы он пожертвовал такую сумму.
— Эти деньги не из кошелька китайца.
— Так откуда они возьмутся?
— Два дня тому назад ты подарил мне белую бедайя, которую я у тебя просил; сегодня я возвращаю ее тебе, Цермай.
— Увы! — воскликнул яванец. — Бедная девушка, может быть, сегодня же вечером отдаст Богу душу.
— Нет, она умрет только завтра к вечеру, в час, когда солнце скроется за вершиной горы Сари; а утром, в третий час дня, Ти-Кай принесет ей деньги, о которых я говорил тебе. Смело войди в комнату, где будут лежать ее останки; ты не боишься мертвых, раз хочешь беседовать с духами, а значит, сможешь завладеть золотом.
— Но все же, откуда это золото?
— Это доля, принадлежащая девушке из наследства ее прежнего хозяина, доктора Базилиуса.
— Чье завещание…
— …чье завещание предназначало треть состояния, оставленного его племяннице, той из трех женщин, живших в его доме, которая добьется слов любви от мужа этой самой племянницы.
— С какой целью он сделал такое странное распоряжение?
— Доктор Базилиус ничего не делал без оснований. Дай юному побегу банана сменить старые листья, согнувшиеся и пожелтевшие под тяжестью гроздьев, и, если знание человеческого сердца не подвело его, ты кое-что узнаешь о том, какова была его цель.
— Но, — продолжал Цермай, возвращаясь к милым его сердцу шестистам тысячам флоринов, — могу ли я таким образом завладеть тем, что принадлежит девушке, являющейся подданной голландского короля?
— Цермай, в Голландии и по всей Европе, как и на Яве, бедные, проходя по земле, оставляют следов не больше, чем птица в небе. Твоя белая бедайя родилась во Фрисландии, ее жалкие родители продали ее прежде, чем она достигла брачного возраста. Доктор Базилиус привез ее на Яву. Доктор Базилиус умер. Кто, по-твоему, станет беспокоиться об исчезновении бедной девушки? Возьми это золото и используй его так, как я сказал тебе. Теперь прикажи, чтобы Арроа приготовилась сопровождать меня.
— Арроа! Ты не отказался от своего намерения отнять ее у меня?
— Не только для того, чтобы приказывать духам, но и для того, чтобы управлять людьми, надо уметь обуздывать движения своего сердца, Цермай; учись быть властелином, вели умолкнуть своей страсти.
— На что мне трон Явы? Я уступаю, оставляю, отдаю его тебе, Нунгал, если Арроа останется со мной.
— Остерегись, безумец! — почти угрожающе крикнул малаец.
— Нунгал, я знаю, что твоя власть безгранична; с тех пор как мы познакомились, ты устрашаешь меня зрелищем своего могущества, доказательствами твоей сверхъестественной науки; и все же ради того, чтобы сохранить эту девушку, я готов бросить вызов и твоей власти и твоей науке.
— Ты не можешь сделать этого безнаказанно, Цермай, подумай об этом, не сопротивляйся моей воле.
Эти слова, произнесенные властным тоном, заставили Цермая подскочить на диване; все бушевавшие в яванце страсти отразились на лице его.
— Твоей воле! — вскричал он. — Жалкий главарь шайки разбойников, в моем собственном дворце ты осмеливаешься говорить мне о своей воле и ставить ее над моей!
Малаец не пошевелился и по-прежнему оставался невозмутимым.
— Да, — ответил он. — И это будет не первый раз, когда ты похвалишь себя за то, что поступил не по своей воле.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Старый бапати, твой отец, разгневанный твоей распущенностью, просил колониальное правительство распорядиться заточить тебя в крепость; он угрожал передать управление провинцией одному из твоих родственников. Внезапно бапати Бантама тяжело заболел. Тот, кто обучал его европейским наукам, доктор Базилиус, ухаживал за ним и самоотверженно проводил все ночи у постели больного, не позволяя ему принимать лекарства из других рук.
— Клянусь святым пророком! Малаец, не говори ничего больше.
— Успокойся, не выдергивай крис из ножен и выслушай меня до конца. Несмотря на старания доктора, состояние бапати ухудшалось. И все же оно ухудшалось не так быстро, как нетерпеливо желал этого его сын. Однажды ночью он проник в комнату, где его отец, под влиянием наркотика, который дал ему европейский врач, забылся тяжелым сном. Цермай держал в руке такой же крис, каким ты размахиваешь, и хотел вонзить его в грудь старика; доктор Базилиус умолял его не делать этого, поклялся, что болезнь справится без его помощи, что к завтрашнему дню она прикончит старика; поскольку молодой человек сопротивлялся, поскольку, лишенный возможности подойти к постели бапати и ударить его, он ударил бывшего своего наставника, тот приказал ему выйти и сказал…
— Довольно, Нунгал, — Цермай побледнел от страха и так дрожал, что у него стучали зубы, — довольно, я знаю все остальное. Огни внезапно погасли, нечеловеческая сила, на какую не способен был старый и тщедушный Базилиус, подхватила сына и выбросила его вон.
— Да; но поскольку на следующий день предсказание Базилиуса исполнилось, поскольку старый бапати умер до заката, поскольку никто не искал яда в его желудке, а кинжала в сердце у него не было, — сын без всяких споров унаследовал богатства и власть своего отца. Теперь ты видишь, Цермай, что когда-то ты преуспел, послушавшись не своей воли?
Цермай был подавлен: он молча сел и провел рукой по залитому потом лбу, как будто хотел стереть пятно крови.
— Приди в себя, — продолжал Нунгал, — и скажи мне теперь, станет ли моей Арроа?
— Нет, — отвечал Цермай голосом более слабым, чем раньше.
— Пусть будет так; но правосудие отдаст мне то, в чем ты отказываешь мне.
— Правосудие! — воскликнул Цермай.
— Разумеется, потому что я докажу, что желтая девушка принадлежит мне. Эта девушка, как и белая танцовщица, жила у доктора Базилиуса, который купил ее у своего управляющего; в тот вечер Аргаленка кое-что говорил нам об этой истории. Каждый раз, приходя в старый город повидаться с бывшим наставником, ты бросал жадные взгляды на женщину, жившую в его доме. Доктор умер; ты поспешил завладеть женщиной, но она уже исчезла вместе со своими подругами; на следующий день человек, одетый в лохмотья, пришел к тебе и сказал, что он хозяин девушки с бархатными глазами и ее белокожей подруги; ты предложил ему золото, если он уступит их тебе; человек отказался и поступил лучше: он предложил поместить обеих среди твоих танцовщиц с условием, что ты отдашь девушек тому, кто предъявит тебе половину сломанного кольца. Вот она, эта половина кольца! А теперь в третий раз спрашиваю тебя: отдашь ли ты мне желтую девушку?
— Да, если сможешь ее взять! — вскричал Цермай, прыгнув, как пантера, и нанеся Нунгалу страшный удар крисом, который он предательски вытащил из сандаловых ножен.
Малаец пошатнулся, и Цермай подумал, что убил его; но Нунгал выпрямился и распахнул саронг, обнажив грудь и показав покрывавшую ее тончайшую стальную кольчугу. Лезвие криса не повредило доспехов, и сквозь сетку просочилось всего несколько капелек крови.
— Я обзавелся ею, помня о моих врагах, — язвительно произнес малаец. — Но я забыл о тебе, Цермай.
Цермай был удручен своей неудачей и пребывал в глубоком оцепенении.
Он отступил на шаг назад и на всякий случай приготовился защищаться.
Но Нунгал покачал головой.
— Послушай, — произнес он со странной улыбкой, вздернувшей губу и позволявшей видеть белые и острые, как у леопарда, зубы, — будь в твоем сердце хоть один тайник, куда я не мог бы проникнуть, сейчас ты показал бы мне, какую меру благодарности можно ждать от души, подобной твоей.
— Благодарности? Что я получил от тебя, чтобы благодарить? Обещания, только и всего. Где ты видел, чтобы благодарили за обещания?
— Я думал, что сделал больше, Цермай; когда мы встретились в Батавии, ты прозябал в самом постыдном разврате, твоя ненависть и планы мести улетучивались, как дым сигары, тлеющей у твоих ног. Я дал всему этому плоть, я научил тебя, как насытить первое и осуществить вторые, удовлетворив в то же время твое честолюбие; я подстегивал тебя, пока ты не решился променять плетеные скамьи кабака, где ты обитал, на престол Явы, алмаза Южного моря; я нашел для тебя стихию мятежа, который сделает тебя королем; я собрал вокруг тебя ядро армии недовольных, способной принести тебе славу и богатство; я указал тебе, как управлять этим подспудным движением до того дня, когда голландцы, почувствовав, как земля горит у них под ногами, тщетно попытаются бежать и погибнут среди руин, — значит, все это — ничто?
— Ничто, пока успех не подкрепит твоих обещаний; до сих пор это только грезы.
— Да, но грезы, которые мы сделаем явью.
Цермай сделал движение.
— Да, — продолжал Нунгал, — тебя удивляет, что, после того как ты попытался убить меня, я еще расположен тебе служить! Так вот, знай, что я глубоко презираю людей, пренебрегаю их чувствами по отношению ко мне, независимо от того, хороши они или дурны, сердечны или враждебны. Моим планам, моей ненависти, которую я, подобно тебе, возможно, питаю в сердце, отвечает желание уничтожить тех, кто правит и владеет этим островом. Так что всегда можешь рассчитывать на помощь Нунгала; но в то же время у меня есть свое дело, я непоколебимо иду к цели, исполненный сознанием собственной силы. Никогда не пытайся препятствовать ей, Цермай! Не то, несмотря на мое к тебе расположение, ты будешь разбит, как это стекло.
С этими словами Нунгал подтолкнул пальцем хрустальную чашу с шербетом — она скатилась со столика на пол и разлетелась на мелкие осколки.
— Поверь мне, Цермай, — продолжал Нунгал, — что не пустой каприз заставляет меня требовать эту бедайя; я так же равнодушен к чарам ее глаз, как к туману на вершинах гор, который принимает облик человека и в котором взгляд обольщенного путешественника старается узнать то высшее существо, кого человеческая гордыня поставила посредником между людьми и Богом. Нет, та, кого я прошу у тебя, кого добиваюсь, кого требую, — всего лишь колесико в том устройстве, над которым я тружусь, и пусть лучше погибнут все бедайя и рангуны острова, чем разрушится мое творение! Я повторяю тебе: вот половина кольца, Арроа принадлежит мне, я хочу ее.
— Бери ее, — ответил Цермай удрученным и смиренным тоном, странно контрастировавшим с той яростью, какую вызвала у него первая просьба Нунгала, и в особенности — с поступком, который он пытался совершить.
— Ну, будь мужчиной, — произнес малаец, — и не удостаивай это огорчение своей слезой: она стоит куда дороже.
И, поскольку Цермай дал этой слезе скатиться по щеке, не вытирая ее, Нунгал продолжил:
— Что ж, хоть твоя скорбь и недостойна мужчины, она тронула меня. Дочь Аргаленки понадобится мне для исполнения моих планов только через месяц; оставь ее у себя на это время, чтобы отдать затем тому, кто от моего имени передаст тебе эту половину кольца.
— Спасибо, Нунгал.
— И ты клянешься исполнить то, что я требую от тебя?
— Я клянусь тебе в этом.
— Хорошо! Впрочем, у меня есть порука в том, что ты сдержишь слово.
— Какая, Нунгал?
— Я знаю твои секреты, ты моих не знаешь. А если ты попытаешься сопротивляться, как сделал сегодня, колониальный совет будет осведомлен о том, что произошло у смертного одра твоего отца между доктором Базилиусом и тобой.
Цермай покачал головой и сказал:
— Поверь мне, Нунгал, мое слово весит больше твоих угроз. Каким образом ты проник в тайну, о которой упоминал, это секрет между тобой и адом; но он наверняка мало что тебе даст, потому что ты не сможешь подкрепить доказательствами твое сообщение.
— Ба! — насмешливо возразил Нунгал. — Доктор Базилиус был человеком благоразумным, осторожным и слишком расчетливым для того, чтобы дать пропасть такому бесценному сокровищу, как эта тайна. Ну, так встретимся через месяц, а сейчас простимся, Цермай!
Договорив, малаец выбежал сквозь завесу воды, закрывавшую грот.
В течение секунды вокруг него кипел водопад, покрывая его одежду брызгами пены; затем вода побежала по-прежнему и сквозь ее радужные оттенки Цермай мог видеть Нунгала, удалявшегося по одной из дорожек сада.
Но яванец, казалось, совершенно не заметил его ухода. Он был погружен в свои размышления.
— Каким образом доктор Базилиус мог оставить улики преступления, за которое сам расплатился бы вместе со мной? — произнес он наконец, говоря сам с собой. — А если он оставил доказательства, как попали они из рук ван ден Беека, наследника доктора, в руки Нунгала? Этот малаец способен на все! — помолчав минуту, продолжал он. — Но все равно, я должен увидеться с ван ден Бееком.
Затем лезвием криса он ударил в гонг, находившийся рядом с ним.
По этому сигналу вода перестала струиться как по волшебству.
Несколько капель, переливаясь, словно опалы, под лучами солнца, просочились между камнями и упали в опустевший бассейн; затем у входа в грот появился один из слуг Цермая.
— Приведи мою черную пантеру, — приказал Цермай.
Через несколько минут великолепный зверь, с бархатной шкурой, с глазами цвета топаза, гибкий и грациозный в движениях, словно котенок, но еще более грозный оттого, что притворялся кротким и ласковым, стремительно примчался к хозяину.
XVII
ПРИПИСКА ДОКТОРА БАЗИЛИУСА
Солнце уже давно поднялось, когда на следующий день после ужина в Меестер Корнелисе Эусеб ван ден Беек вернулся на Вельтевреде.
Что бы ни говорил нотариус Маес о постыдности такого способа передвижения, но Эусеб пешком проделал несколько километров, отделявших его от города.
Слуга, отворивший ему дверь особняка, попятился в страхе: такое бледное и потрясенное лицо было у хозяина. Он спросил Эусеба, что с ним. Тот, не отвечая, направился к своему кабинету и, едва войдя в него, собрался там запереться.
— Но разве господин не хочет видеть госпожу? — мягко придержав дверь, спросил слуга.
— Не твое дело! — в ярости воскликнул Эусеб. — И кто дал тебе право обсуждать мои действия?
— Дело в том, что госпожа уже много раз спрашивала о господине.
— Хорошо, хорошо, позже!
Слуга продолжал стоять у двери, изумленно глядя на хозяина.
— Чего ты ждешь? — в бешенстве закричал Эусеб.
— Чтобы господин дал мне адрес врача, которого надо привести к госпоже; нам трудно выбрать его, но господин, раз он племянник покойного доктора Базилиуса, должен знать их.
Эусеб, в оцепенении выслушавший первые слова, внезапно очнулся и, схватив слугу за воротник, заорал:
— Никогда не смей произносить при мне этого гнусного имени, если не хочешь, чтобы тебя немедленно выгнали!
Затем, после паузы, во время которой, казалось, он должен был задохнуться, Эусеб продолжил:
— Что ты имел в виду, спросив о враче? Говори! Госпожа больна?
Эусеб произнес последние слова резко, что было совсем не в его привычках, особенно, когда речь шла о его жене.
Если имя Базилиуса напоминало о печальных событиях прошлого и страхе перед будущим, то имя Эстер связывалось для него лишь с долгом.
Значит, его совесть была не вполне чиста, раз мысль об этом долге вызывала раскаяние?
— Сударь, — лепетал совершенно растерявшийся слуга, — дело в том, что это, наверное, произойдет сегодня.
Эти слова развеяли все мысли, заставлявшие Эусеба опасаться встречи с женой; он бросился по лестнице, вбежал в спальню Эстер и нашел жену в постели, улыбающуюся, несмотря на страдания.
— Спасибо, друг мой! — воскликнула молодая женщина, раскрывая мужу объятия. — Спасибо тебе! Я бы так расстроилась, если бы первый взгляд твоего ребенка был обращен не к тебе.
Эусеб, позабыв обо всем, осыпал жену нежнейшими поцелуями.
Любовно поговорив несколько минута о ребенке, который вскоре должен был родиться, Эстер сказала мужу:
— Как поздно ты вернулся! Это первый раз, Эусеб, когда ты всю ночь провел вдали от меня.
Эусеб, до этого бледный, сделался багровым; он опустил глаза под спокойным и ясным взглядом жены.
— Этот гадкий господин Маес насильно утащил тебя с собой, — продолжала она. — Но я не сержусь на него, потому что сама просила его об этом.
— Ты, Эстер! Это ты просила нотариуса повести меня туда, где мы были?
— Конечно; я надеялась, что веселость этого толстяка сообщится тебе, его распорядок дня прогонит с твоего лба заботы и ты поймешь наконец: заполненный делами день должен завершаться удовольствиями.
— Эстер! — ответил Эусеб. — Ты совершила большую ошибку! Дай Бог, чтобы тебе не пришлось когда-нибудь сожалеть о ней!
— Ах, Боже мой, ты пугаешь меня! Что случилось? Но, в самом деле, радость оттого, что вновь тебя вижу, помешала мне заметить, как ты бледен, в каком беспорядке твоя одежда. Говори, говори, мой Эусеб! Я так люблю тебя, что не стану ревновать, лишь бы ты был счастлив.
Эусеб отступил перед откровенностью признания.
Ложь, к которой ему предстояло прибегнуть, усилила его недовольство собой.
Он не мог излить это недовольство, не выдав себя, и обрушился на Эстер:
— Вот они, женщины! — вспылил он. — Ничего не замечают, кроме своей любви, и во всем видят для нее угрозу!
— Эусеб, ты никогда так не говорил со мной! — воскликнула Эстер.
— Зачем произносить слово "ревность", такое смешное, по-моему, и глупое?
— Но, друг мой, я, напротив, уверяла тебя, что не ревнива.
— Ну да! Это только предлог, чтобы заговорить о ревности.
— В самом деле, друг мой, я не узнаю тебя, и, если бы всецело не доверяла тебе, твои речи, к каким я совершенно не привыкла, могли бы вызвать у меня подозрения.
— Какие подозрения? Я требую, чтобы ты объяснила мне! — вне себя кричал Эусеб. — Разве то, что я провел ночь за делами и что этот мерзкий Маес втянул меня в невыгодную сделку, дает тебе право надоедать мне твоими несправедливыми предположениями?
— Да что я такого предполагала, Господи! — спросила несчастная женщина, и, увидев, что беспокойство ее мужа не уменьшается, а усиливается, постаралась переменить разговор. — Ну, Эусеб, — продолжала она, пытаясь улыбнуться сквозь слезы, медленно катившиеся по ее щекам, — ты прекрасно знаешь, что я полностью, совершенно полагаюсь на твои слова, что верю в тебя, как веруют в Бога; если ты говоришь: "Я сделал то-то, был там-то" — я всегда считаю, что так оно и есть, клянусь ребенком, который заново свяжет нас. Никогда мне и в голову не приходила мысль сомневаться в правдивости того, что ты говорил мне. Ну, Эусеб, прости, если я чем-то обидела тебя! — закончила Эстер, подставив мужу белый чистый лоб, увенчанный белокурыми волосами, которые шелковистыми локонами выбивались из-под чепчика.
Эусеб оставался по-прежнему мрачным и надутым.
— Хочешь ли ты, — снова заговорила Эстер, — чтобы я дала тебе новое доказательство моего к тебе доверия, хочешь ты этого?
— Говори, — ответил молодой человек, взяв жену за руку.
— Ну так вот: несмотря на настояния метра Маеса, я воспротивилась тому, чтобы он сообщил тебе содержание оскорбительной приписки, которую сделал наш дядя к своему завещанию.
— Приписка! Приписка в завещании существует! — растерянно воскликнул Эусеб. — Господи, я в этом хотел усомниться! Раз она существует, значит, то, что произошло этой ночью, не сон, как я старался в том уверить себя!.. Заклинатель змей, эта странная галлюцинация, когда я видел Эстер умирающей, рангуна, сны… все это было реальным и Базилиус одержал надо мной первую победу!
Эусеб кричал в исступлении, и Эстер, воскликнув: "Боже мой, он сошел с ума!" — уронила бледную головку на подушку.
Вид жены, оказавшейся в опасности, привел Эусеба в чувство; он бросился к постели Эстер, целовал ее холодные руки, пытался помочь ей и, не преуспев в этом, позвонил служанкам, тотчас прибежавшим на зов.
За врачом послали, и он явился. В двух словах Эусеб объяснил ему происшедшее. Доктор объявил, что состояние Эстер весьма тяжелое, что сильное потрясение, которое она, вероятно, испытала, непременно вызовет кризис, в результате чего мать или дитя в ее утробе, а возможно, и оба, могут лишиться жизни.
Стремясь уберечь Эстер от потрясения, которое она непременно испытала бы, если, придя в себя, увидела бы мужа у своего изголовья, он настоял на том, чтобы Эусеб позволил ему самому ухаживать за больной.
Эусеб покинул комнату в отчаянии, но черпая силы в самом избытке скорби.
На пороге его встретил слуга и объявил, что некий господин ожидает его в кабинете и настойчиво требует встречи.
Вначале Эусеб хотел ответить, что никого не желает видеть; затем, подумав, что именно дела помогут ему прогнать невыносимую тревогу ожидания, спустился.
Этим господином оказался наш старый знакомый, нотариус Маес.
Напрасно было искать на лице нотариуса следы вчерашней оргии, так глубоко отпечатавшейся на чертах Эусеба.
Метр Маес был розовым, свежим, спокойным и улыбающимся; на нем был безукоризненной белизны галстук; ни на его черной одежде, ни на лице его ни одна складка не выдавала его вчерашних вакхических и хореографических излишеств в Меестер Корнелисе.
Увидев Эусеба, он протянул ему руку, сопроводив этот жест почтительным приветствием.
Он отделял клиента от соучастника оргий.
— Что вам здесь нужно? — почти угрожающе воскликнул Эусеб. — Разве вам мало глупостей, какие вы заставили меня совершить этой ночью?
— Я позволю себе заметить моему дорогому господину ван ден Бееку, — ответил метр Маес любезно и вместе с тем важно, — что я имею честь быть его нотариусом и явился сюда по его делам, а не по своим. Но если мой клиент спрашивает моего мнения о том, что он изволил назвать глупостями этой ночи, признаюсь господину ван ден Бееку: их было много, слишком много!
Произнося эти слова, метр Маес похлопывал ладонью одной руки по сложенному вчетверо листку гербовой бумаги, который он держал в другой.
— Да, — произнес Эусеб. — И разве не вправе я обвинить вас в сообщничестве, в том, что вы помогали расставить мне ловушку, вы, кого я должен был считать своим другом?
— Я и был им, господин ван ден Беек. Если в этот час я являюсь всего лишь вашим нотариусом, то тогда, когда происходили упоминаемые вами события, меня связывали с вами узы подлинной дружбы.
— Хороша же ваша дружба! Она заключается в том, что вы выдаете меня связанным по рукам и ногам страшному человеку, который меня преследует.
— Правду сказать, господин ван ден Беек, я перестал понимать вас.
— Если вы не были его сообщником, почему же вы ушли без меня из Меестер Корнелиса?
— Господин ван ден Беек, — почти торжественно начал метр Маес, — нотариус Маес никогда не имел привычки осведомляться о действиях и поступках частного лица — господина Маеса, и я призываю вас присоединиться к этой благоразумной сдержанности; мы только выиграем оттого, что не станем примешивать серьезные дела к тем, которые таковыми не являются. Если вы в самом деле хотите высказать господину Маесу то ужасное обвинение, которое только что слетело с ваших губ, идите к нему, он вам ответит; нотариусу достоинство не позволяет ответить вам; впрочем, он действительно ничего не помнит о том, на что вы ссылаетесь.
— Охотно верю, вы были мертвецки пьяны!
Метр Маес пропустил мимо ушей это замечание, он слегка прикрыл веками выпуклые глаза, как случается с человеком, смакующим воспоминание о наслаждении, только и всего.
— Перед вами только ваш нотариус, который говорит вам, своему клиенту: "Как мне поступить с этим документом, по которому от вас требуют шестьсот тысяч флоринов, в соответствии с припиской, добавленной к завещанию доктора Базилиуса, вашего дяди, в пользу девицы Джейн Трумпер, упоминаемой в указанной приписке?"
Эусеб, не отвечая, бросился на диван и закрыл лицо руками.
— Этот документ был доставлен в мою контору, как сказал направивший его судебный исполнитель, для того чтобы избежать огласки и примирить необходимость судебных мер с предосторожностями, каких требует состояние госпожи ван ден Беек; вот, посмотрите.
Нотариус протянул бумагу Эусебу; тот издал вздох, напоминавший рыдание, взял документ и смял его в руках.
— Простите! — вскричал метр Маес. — Но эту бумагу нельзя рвать; подумайте, ведь мы, возможно, будем вынуждены показать ее госпоже ван ден Беек, поскольку наследницей является она, а не вы.
Бледное лицо Эусеба стало совершенно бескровным.
— Сообщить Эстер обо всем этом, сударь? Что же, вы хотите убить ее? Не пытайтесь этого сделать, если ваша жизнь вам дорога!
Несмотря на то что Эусеб сопроводил эти слова грозным взглядом, нотариус нимало не смутился; он уселся рядом со своим клиентом и безмятежно втянул носом понюшку табаку.
— Ну, — продолжал он, кончиками пальцев стряхивая несколько крошек, запачкавших его ослепительную сорочку, — теперь мне нужна составленная по всем правилам доверенность, которую я поручаю вам под каким-нибудь предлогом получить от госпожи ван ден Беек; затем мы вместе рассмотрим возможность отказать истице в ее требованиях; мы поищем какое-нибудь нарушение формы в документе, упоминаемом в требовании об уплате; мы заведем тяжбу и, — если только государство не вмешается на основании статьи завещания покойного Базилиуса, назначающей в случае возникновения спора его наследником правительство, — что ж, возможно, нам удастся пощадить и чувства госпожи ван ден Беек, и ее кошелек, в котором изъятие суммы в шестьсот тысяч флоринов неминуемо проделает значительную брешь.
Странная вещь! Эусеб, который, пока безмятежно пользовался богатством доктора Базилиуса, нимало его не ценил, много раз пытался избавиться от него, внезапно, но очень объяснимо, переменил мнение и ощутил потрясение, когда увидел, что помимо его воли у него хотят отнять значительную часть этого состояния.
Золото подобно женщинам: только тогда, когда они от вас уходят, можно понять, любите ли вы их и как сильно любите.
— Но это невозможно, чтобы меня заставили выплатить такую сумму, — в волнении расхаживая по комнате, сказал Эусеб. — С помощью не знаю какого колдовства они сделали со мной что хотели.
— Я думаю, что, вы, дорогой господин ван ден Беек, как многие мои знакомые, зачерпнули это колдовство со дна бутылки. Какого черта! Здесь есть и ваша вина! Вы не привыкли пить, и это подвело вас.
— Нет, нет, я докажу, что стал жертвой дьявольских происков, что те, кто преследует меня, — существа из потустороннего мира и что сила и добродетель не могут победить злых чар.
— Господин ван ден Беек, — возразил нотариус. — Если вы станете говорить нашим славным голландским судьям о колдовстве и злых чарах, боюсь, вы совершенно испортите дело. Нам же нужна хорошая опора, на которой мы сможем основывать нашу защиту, а это легче найти в пандемониуме крючкотворства, чем в обрядах оккультных наук. Но, поскольку, как мне кажется, вы не расположены исполнить требование девицы Джейн Трумпер, я не могу скрыть от вас, что процесс вызовет огромный скандал.
Это замечание привело Эусеба в отчаяние: как ни огорчала его возможность утраты шестисот тысяч флоринов, он в первую очередь думал об Эстер и не мог без ужаса представить себе, какое горе причинит ей.
Его печаль была такой глубокой, что обезоружила метра Маеса, строго исполнявшего свои обязанности.
— Ну, дорогой господин ван ден Беек, не надо так расстраиваться, какого черта! — сказал он. — Многие из тех, кто станет осуждать вас, поверьте мне, пожалеют, что не были на вашем месте. Испугавшись этих проклятых змей, я убежал и вовсе не слышал признания, упомянутого в документе.
Здесь метр Маес приступил к бесконечному изложению общих мест, к каким всегда сводятся запоздалые упреки; он излил на Эусеба целую литанию несвоевременных замечаний, подобно тому деревенскому учителю, что таким же образом отвечал на отчаянные призывы тонущего ребенка. Однако это похвальное красноречие доказало Эусебу добросовестность нотариуса, и он понял, что порицания заслуживала лишь легкомысленность поведения метра Маеса и его неразборчивость в знакомствах, — то есть свойства, о которых ван ден Беек знал и проявлению которых, увы, напрасно не смог воспротивиться.
В заключение своей речи нотариус, дружески взяв клиента за руку, сказал ему:
— Ну же, одна строчка, написанная на хорошей гербовой бумаге, больше продвинет наши дела, чем все ваши вздохи, даже такие мощные, что могли бы гнать трехмачтовое судно от Батавии до Амстердама. Расскажите мне все, ничего не скрывая; нотариус, вместе с врачом и священником, входит в число трех исповедников, необходимых человеку в жизни.
Эусеб колебался, стоит ли полностью открыться нотариусу и рассказать ему обо всем, что произошло с того дня, как доктор Базилиус вошел к нему в дом; несколько минут он пребывал в молчании и нерешительности.
С одной стороны, он, как все несчастные люди, испытывал потребность излить душу и облегчить этим тяжесть своего горя; с другой — ему казалось, что, поверив чужому человеку свои тревоги, он облечет их в плоть, даст жизнь тому, что сам мгновениями хотел считать только призраком; ему претило постороннее свидетельство существования Базилиуса, он надеялся, отвергая реальность, убить воспоминание.
В результате этой борьбы и пережитого потрясения, Эусеб утратил присущую ему твердость характера; он больше не чувствовал в себе, как накануне, решимости искать сведений о странном человеке, которому был обязан своим богатством; он начал терять неколебимое мужество, до сих пор позволявшее ему смотреть опасности в лицо.
Наконец, насмешливая фраза, которой нотариус отозвался на его слова о злых чарах и колдовстве, внушала ему опасения, что метр Маес сочтет этот странный рассказ результатом умственного расстройства, и это соображение, перевесив все остальные, остановило его.
Он ограничился тем, что рассказал о тех происшествиях ночи в Меестер Корнелисе, какие мог вспомнить.
— Здесь есть, — сказал метр Майес, — только одна небольшая западня, к устройству которой может оказаться причастным мой друг Цермай.
— Цермай? Но Цермай богат!
Нотариус пожал плечами.
— Никогда нельзя быть достаточно богатым, если хочешь устроить для себя на земле рай Магомета.
— Но он был со мною крайне предупредителен и любезен.
— Еще одно подтверждение. Если бы у меня оставались сомнения, то ваши слова рассеяли бы их. У Цермая не было никаких оснований так кидаться вам на шею. Это был простой расчет знатного туземца — он, должно быть, подмешал вам в вино какой-то наркотик. Вот видите, если здесь и была порча, — но не в том смысле, какой вы в это вкладываете, — то, по крайней мере, о колдовстве речь не идет.
Заключение нотариуса принесло Эусебу облегчение.
Расстроившись из-за необходимости выбора между скандальным процессом, огорчением, какое он принесет Эстер, и утратой трети состояния, он утешался тем, что влияние доктора Базилиуса здесь ни при чем, что он оказался жертвой человеческой алчности, а не злобности демона.
Эта мысль успокоила его страхи.
Она позволила ему надеяться на то, что он легко сможет сохранить две другие трети состояния, которым ничто не угрожает.
С большей ясностью в мыслях он рассмотрел вместе с метром Маесом те возможности, которые оставляло ему судебное дело.
Нотариус придерживался мнения, что, прежде чем предъявлять иск, следует рассказать обо всем Эстер, без ее помощи и помимо нее трудно было бы вести процесс, где она окажется одной из сторон.
Он посоветовал Эусебу положиться на мягкость и снисходительность женщины, всецело ему преданной, и объяснил, что та незначительная ошибка, какую ему придется признать, не является виной, поскольку совершилось помимо его воли.
Эусеб ван ден Беек оставался непреклонным; необходимость признаться в своей слабости оскорбляла его гордость, и, хотя он только что убедился в человеческом непостоянстве, его вера в себя (несмотря на то что она и погубила его) оставалась такой же абсолютной. Как мы уже говорили, метру Маесу не слишком хотелось предавать огласке это дело, но он полагал свой долг в том, чтобы с истинно спартанской самоотверженностью сопротивляться решению клиента.
Все было напрасно; необходимость предварительного признания склонила Эусеба к жертве, тяжелой для его сердца, в котором уже начала пробиваться скупость.
Он проводил метра Маеса до его дома и со вздохом подписал документы, необходимые для выплаты суммы, предназначенной для выполнения одной из статей приписки в завещании доктора Базилиуса.