VII
МОНАХ, НАСТАВНИК, УПРАВЛЯЮЩИЙ
На другой день после того, как король позволил г-ну де Шовелену удалиться в свои владения, маркиза, его жена, прогуливалась в парке Гробуа со своими детьми и их наставником.
Святая и благородная женщина, забытая в тени этих больших дубов развращенностью, уже полвека пожиравшей Францию, г-жа де Шовелен сохранила для себя Бога, который ее благословлял, своих детей, которые ее любили, своих вассалов, которые ее боготворили.
Взамен она могла лишь отдать Богу свои молитвы, детям — свою любовь, ближнему — милосердие.
Всегда занятая тем, что занимало ее мужа, она мыслью следовала за ним по шумной сцене двора, подобно тому как жена моряка следует сердцем за бедным мореплавателем, затерянным в туманах и бурях.
Маркиз нежно любил свою жену. Став придворным и любимцем короля, он никогда не рисковал в этой игре, что вечно ведут государи против своих фаворитов, последней ставкой — счастьем домашней жизни, чистой и высокой любовью, которой он улыбался издали. Как мореплаватель, только что упомянутый нами, он искал взглядом эту семейную любовь, как потерпевший крушение отыскивает маяк. Он надеялся после шторма согреться у всегда жаркого, всегда радостного очага своего дома.
К чести г-на де Шовелена, он никогда не принуждал маркизу переехать в Версаль.
Благочестивая женщина подчинилась бы: она пожертвовала бы собой.
Но маркиз заговорил об этом один-единственный раз.
При первом же проблеске досады, мелькнувшем в глазах жены, он отказался от своего намерения. И не потому, что, как говорили злые языки, г-н де Шовелен боялся нравоучений своей жены: любой распутник, любой придворный, пресмыкающийся перед наложницей или перед монархом, находит в себе достаточно храбрости, чтобы властвовать над своей женой и поучать своих детей.
Нет, г-н де Шовелен оставил маркизу наедине с ее святыми мыслями.
— Я, — говорил он, — заслужил достаточно арпанов земли в аду; пусть добрая маркиза добудет мне несколько дюймов лазури на небе.
Отныне он появлялся в Гробуа раз в год, в день святого Андрея; жена в этот день устраивала ему праздник.
Ритуал был неизменным: г-н де Шовелен обнимал своих детей в два часа дня, обедал вместе со всеми, в шесть часов садился в карету и успевал появиться при отходе короля ко сну.
Вот уже четыре года он поступал именно так. За четыре года губы его четырежды касались руки маркизы. В первый год сыновья приезжали к нему в Версаль со своим наставником.
Господин де Шовелен доверил жене заботу о воспитании детей. Аббат В***, человек молодой и ученый (он не получил сана, но его, однако, из учтивости называли аббатом), ревностно помогал маркизе в ее усилиях, отдавая все свое время и все свое сердце этим детям, которых покинул отец.
Жизнь в Гробуа была тихой. Маркиза делила свое время между делами имения, порученного старому управляющему по имени Бонбонн, соблюдением строгого благочестия (здесь ее рвение направлялось умелым наставником отцом Деларом, монахом-камальдульцем) и воспитанием двоих детей, которые обещали достойно носить имя, прославленное большими заслугами перед государством.
Иногда письмо, вырвавшееся у маркиза в часы пресыщения, приходило, чтобы утешить семью и оживить нежность в сердце маркизы, часто упрекавшей себя за то, что не отдала все это чувство Богу.
Госпожа де Шовелен все еще любила мужа, и во время ежедневных молитв ее духовный наставник отец Делар обращал ее внимание на то, что она говорит с Богом только о своем любимом супруге.
Маркиза уже не ждала, уже не надеялась обрести своего мужа на этой земле. Добрая и благочестивая женщина льстила себя надеждой, что заслужит у Бога милость встретить г-на де Шовелена в обители вечных радостей.
Камальдулец сердился на г-на Бонбонна, г-н Бонбонн — на аббата В***, в то время как дети, грустившие или подвергнутые наказанию, казалось, скучали по отцу, хотя мало его знали.
— Надо признать, — говорил монах маркизе во время ее исповеди, — что образ жизни господина де Шовелена обречет его на вечные муки.
— Надо признать, — говорил старый управляющий, — что этот образ жизни разорит семью.
— Признаем, — говорил учитель, — что эти дети никогда не прославятся: им не с кем состязаться.
И маркиза с ее ангельским характером улыбалась всем троим, отвечая монаху, что г-н де Шовелен вовремя искупит свои грехи; управляющему — что сбережения, сделанные в Гробуа, покроют убыток кассы, столь истощенной в Париже; учителю — что в детях течет хорошая кровь, а от доброго корня, как известно, идет добрая поросль.
И все это время в Гробуа росли вековые дубы и хрупкие питомцы; те и другие черпали свою силу и жизнь в плодородном Божьем лоне.
Настал несчастливый день; в этот день цветы парка, плоды сада, воды бассейна и камни дома поблекли, стали горестными и мрачными. То был день смятения в семье. Управляющий Бонбонн представил маркизе устрашающие подсчеты и предсказал разорение ее детям, если г-н де Шовелен не поспешит навести порядок в своих делах.
— Сударыня, — сказал он, — после завтрака позвольте мне сказать вам несколько слов.
— Хорошо, дорогой Бонбонн, — отвечала маркиза.
— Припомните, сударыня, — вмешался отец Делар, — что я жду вас в часовне.
— А я имею честь напомнить госпоже маркизе, — сказал аббат В***, — что мы назначили сегодня экзамен по математике и грамматике; иначе эти два господина не захотят больше трудиться.
Упомянутые два господина де Шовелена начали восстание против латыни и учености под тем предлогом, что их отцу решительно все равно, будут они учеными или нет.
Маркиза взяла за руку монаха Делара.
— Святой отец, — сказала она, — я начну с вас; благодарение Богу, исповедь моя будет краткой. Вот она: вчера я была рассеянна во время церковной службы.
— По какой причине, дочь моя?
— Потому что я жду письма от господина де Шовелена, а оно не пришло.
— Я отпускаю вам грех, если это все, дочь моя.
— Это все, — ответила маркиза с улыбкой серафима.
Монах удалился.
— Теперь вы, господин аббат. Экзамен был бы долгим, он был бы огорчительным. Раз дети выражают недовольство, значит, они не знают своих уроков. Если они их не знают и вы мне это покажете, я должна буду их побранить или наказать. Пощадите их, пощадите нас, и перенесем экзамен на другое время, когда он удовлетворит всех.
Господин аббат согласился, что г-жа маркиза права. Он скрылся вслед за монахом, который уже исчезал в туманной глубине зеленеющих аркад.
— Теперь остаетесь вы, Бонбонн, — сказала маркиза. — Приду ли я к такому же доброму соглашению с вашим нахмуренным видом и вашими глубокими вздохами?
— Я в этом сомневаюсь.
— А! Посмотрим.
— Это легко: мои подсчеты и в самом деле устрашающи.
— Можете пугать меня; но вам никогда не удавалось испугать мою личную шкатулку.
— В этом месяце ваша шкатулка испугается, сударыня, и больше чем испугается: она умрет от страха.
— Полно! Вы, значит, вместе со мной считали ее содержимое? — сказала маркиза, пытаясь шутить.
— Считал ли я его вместе с вами? Подумаешь, какая трудность!
— Я никогда никому о нем не говорила, Бонбонн.
— А лучше было бы сказать. Но мне не нужно этого, чтобы знать…
— Знать что?
— Сумму ваших сбережений.
— Я вам не верю! — воскликнула маркиза, краснея.
— Если так, то я скажу прямо: у вас примерно двадцать пять тысяч пятьсот экю.
— О Бонбонн! — прервала его маркиза с досадой, словно управляющий нескромно проник в какую-то печальную тайну.
— Я надеюсь, госпожа маркиза не подозревает меня в том, что я рылся в ее шкатулке?
— Но как же тогда…
— Сколько вы получаете в год на ведение дома? Разве не десять тысяч экю?
— Да.
— А сколько тратите? Разве не восемь тысяч экю?
— Да.
— И разве не десять лет вы копите, потому что вот уже десять лет, как господин де Шовелен живет при дворе?
— Да.
— Так вот, сударыня, вместе с накопившимися процентами вы имеете двадцать пять тысяч экю или должны их иметь.
— Бонбонн!
— Я угадал!.. А если вы их имеете, вы их отдадите господину де Шовелену по первой его просьбе. А когда вы их ему отдадите, вашим детям не останется ничего, если с господином де Шовеленом внезапно что-то случится.
— Бонбонн!
— Будем говорить откровенно! Ваше имение заложено; на имении господина де Шовелена долг в семьсот тысяч ливров.
— У него есть миллион шестьсот тысяч.
— Пусть так. Но того, что останется после уплаты семисот тысяч, все равно не хватит, чтобы удовлетворить кредиторов.
— Вы меня пугаете!
— Пытаюсь испугать.
— Что же делать?
— Просить господина де Шовелена, который слишком много тратит, о немедленном отчуждении в пользу ваших детей остающихся девятисот тысяч; попросить его назначить их вам как вдовью часть либо распорядиться выплатить их вам по завещанию.
— Завещание! Боже милостивый!
— Опять вы со своими сомнениями! Разве человек умирает потому, что составит завещание?
— Говорить о завещании с господином де Шовеленом!
— Вот так! Вы боитесь нарушить радость господина маркиза, его пищеварение, его фавор этим грубым словом "будущее" — словом, что для счастливых дней всегда звучит подобно слову "смерть". Что ж, если вы боитесь этого, хорошо! Вы разорите своих детей, но пощадите уши господина маркиза.
— Бонбонн!
— Я всего лишь говорящая цифра; прочтите мои отчеты.
— Это ужасно!
— Еще ужаснее было бы ждать того, о чем я вам сказал. Выполните обязанность мудрого советчика; садитесь в карету и поезжайте к господину маркизу.
— В Париж?
— Нет, в Версаль.
— Мне появиться в том обществе, где бывает мой муж? Никогда!
— Так напишите.
— Но прочтет ли он мое письмо? Увы, даже когда я посылаю ему поздравления или пожелания, он не читает того, что я пишу; что же произойдет, когда я возьмусь за перо делового человека?
— Тогда пусть похлопочет какой-нибудь друг, я например.
— Вы?
— О! Вы хотите сказать, что он не станет меня слушать? Ну нет, сударыня, он меня выслушает.
— Он заболеет из-за вас, Бонбонн!
— У него есть врач, и тот его вылечит.
— Вы заставите его разгневаться, и гнев убьет его.
— Ничуть; мне очень важно, чтобы он был жив. Если бы я его и убил, то после того как заставил бы написать завещание.
И честный человек разразился хохотом, причинившим боль маркизе.
— Бонбонн, это меня вы убьете, говоря такие вещи, — прошептала она.
Бонбонн почтительно взял ее руку.
— Простите, — сказал он, — я забылся, госпожа маркиза; прикажите заложить карету, я еду в Версаль.
— Ну и слава Богу! Вы возьмете с собой книгу, где я записываю расходы, и… Подождите!
— Что такое?
— Неужели мои желания уже исполнились?
— Как так?
— Вы говорили о карете?
— Да.
— Вот она подъезжает по почтовому тракту.
— Ах!
— Там видны ливреи нашего дома.
— И серые лошади господина маркиза.
— Сударыня! Сударыня! — звал аббат В***.
— Сударыня! Сударыня! — звал отец Делар.
— Сударыня! Сударыня! — слышались двадцать голосов в цветниках, в службах, в парке.
— Маменька! Маменька! — кричали дети.
— Маркиз? О, да правда ли это? — пробормотала маркиза. — Он здесь, в Гробуа, сегодня?
— Здравствуйте, сударыня, — еще издали заговорил маркиз, с радостной поспешностью вылезая из только что остановившейся кареты.
— Да, это он, здоровый телом и веселый духом. Благодарю тебя, Боже мой!
— Благодарю тебя, Боже мой! — вторили двадцать голосов, возвестивших прибытие хозяина и отца.
VIII
КЛЯТВА ИГРОКА
Да, это был маркиз собственной персоной; он нежно обнял обоих детей, встретивших его радостными криками, и запечатлел на руке изумленной маркизы поцелуй, шедший из глубины сердца.
— Вы, сударь! Вы! — говорила она, держа его за руку.
— Я!.. Но дети играли или трудились; я не хочу прерывать их учение и еще менее их игру.
— Ах, сударь, они так мало вас видят, позвольте им вполне испытать радость от вашего присутствия, столь дорогого им.
— Благодарение Богу, сударыня, они будут видеть меня долго.
— Долго? Неужели до завтрашнего вечера? Вы уедете только завтра вечером?
— Больше того, сударыня.
— Вы проведете две ночи в Гробуа?
— Две ночи, четыре ночи, все ночи.
— Ах, сударь, что же случилось? — с живостью воскликнула маркиза, не замечая, что для г-на де Шовелена подобное изумление могло звучать упреком его прошлому поведению.
Маркиз на мгновение нахмурился; потом вдруг спросил, улыбаясь:
— Разве вы хоть изредка не молили Господа вернуть меня в семью?
— О сударь, всегда!
— Что ж, сударыня, ваша мольба была услышана; мне казалось, что некий голос зовет меня; я повиновался этому голосу.
— И вы покидаете двор?
— Я приехал, чтобы обосноваться в Гробуа, — прервал ее маркиз, подавляя вздох.
— Какое счастье для этих милых детей, для меня, для всех вассалов! Ах, сударь, позвольте мне в это поверить, дайте мне это блаженство!
— Сударыня, ваша радость — это бальзам, исцеляющий все мои раны… Но, скажите, не угодно ли вам поговорить немного о хозяйстве?
— Конечно, конечно, — сказала маркиза, сжимая его руки.
— Я, кажется, видел весьма плохих лошадей у столба на въездном дворе; это ваши?
— Мои, сударь.
— Лошади, отслужившие свой срок!
— Сударь, это те лошади, что вы мне подарили по случаю рождения вашего сына.
— Им было тогда четыре с половиной года, прошло девять лет: теперь этим одрам четырнадцать; фи!.. У вас, маркиза, и вдруг подобная запряжка!
— Ах, сударь, когда я отправляюсь к мессе, они еще умудряются понести.
— Я, по-моему, видел трех?
— Я подарила четвертую, самую резвую, моему сыну для занятий верховой ездой.
— Обучать моего сына верховой езде на упряжной лошади! Маркиза, маркиза, какого же всадника вы из него сделаете?
Маркиза опустила глаза.
— И потом, у вас ведь не четыре лошади; я полагаю, их у вас восемь и еще две верховых?
— Да, сударь; но, поскольку со времени вашего отсутствия не стало ни охоты, ни парадных прогулок, я подумала, что, отказавшись от четырех лошадей, двух конюхов и седельной мастерской, смогу сберечь, по крайней мере, шесть тысяч ливров в год.
— Маркиза, шесть тысяч ливров! — недовольно пробормотал г-н де Шовелен.
— Это пища и содержание для двенадцати семей, — возразила она.
Он взял ее руку:
— Вы по-прежнему добры, по-прежнему совершенны! То, что вы делаете на земле, Бог всегда внушает вам с высоты небесной. Но маркиза де Шовелен не должна экономить.
Она подняла голову.
— Вы хотите сказать, что я много трачу, — продолжал он, — да, я трачу много денег, а вы, вы терпите в них нужду.
— Я этого не говорю, сударь.
— Маркиза, это должно быть правдой. Вы благородны и великодушны, вы не стали бы увольнять моих слуг без необходимости. Уволенный конюх — это еще один бедняк. Вы нуждались в деньгах, я поговорю об этом с Бонбонном; но отныне вы в них не будете нуждаться; то, что я тратил при дворе, я буду тратить в Гробуа; вместо того чтобы кормить двенадцать семей, вы прокормите двести.
— Сударь…
— И, благодарение Богу, я надеюсь, что хватит зерна для дюжины хороших лошадей — они у меня есть и с завтрашнего дня будут стоять в ваших конюшнях. Не говорили ли вы в прошлом году о ремонте замка?
— Нужно было бы заново меблировать приемные апартаменты.
— Вся моя парижская мебель прибудет на этой неделе. Я буду давать обеды дважды в неделю… будем охотиться.
— Вы знаете, сударь, что я немного боюсь людей, — сказала маркиза, испуганная тем, что вновь появятся эти шумные версальские друзья, общение с которыми она считала главным прегрешением своего мужа.
— Вы сами будете рассылать приглашения, маркиза. А пока Бонбонн даст вам книги; вашей обязанностью будет свести воедино парижские траты и траты Гробуа.
Маркиза, обезумевшая от радости, пыталась ответить и не могла. Она брала руки г-на де Шовелена, целовала их, вглядываясь умиленным взором в глубину его души; а он отдался оцепенению этой теплой атмосферы чистой любви, что пронизывает все, к чему прикасается, донося жизнь и блаженное чувство до самых холодных пределов.
— Подумаем о детях, — сказал он, — как их воспитывают?
— Очень хорошо; аббат — умный человек, умеющий глубоко мыслить. Вы хотите, чтобы я вам его представила?
— Да, маркиза; представьте мне всех в доме.
Маркиза сделала знак, и из темной аллеи, где он прогуливался с детьми, показался молодой наставник; он шел, обняв за плечи своих учеников.
В этой походке, напоминавшей тихое покачивание молодого дуба меж двух тростинок, было что-то нежно-отцовское, очень понравившееся маркизу.
— Господин аббат, — сказала маркиза, — сообщаю вам добрую весть. Это господин маркиз, наш сеньор; он желает поселиться с нами.
— Слава Господу! — ответил аббат. — Но, сударь, не умер ли, увы, король?
— Благодарение Небу, нет; но я распрощался со двором и с миром. Я остаюсь здесь с моими детьми. Мне наскучило жить только умом и тщеславием; я хочу попробовать пожить сердцем, и вот я с вами. Для начала вопрос, господин аббат: довольны ли вы вашими учениками?
— Как нельзя более, господин маркиз.
— Тем лучше! Сделайте из них таких же христиан, как их мать, таких же порядочных людей, как их предок, и…
— … людей с умом, заслугами и талантом, как их отец, — сказал аббат, — я надеюсь всего этого достичь.
— Тогда вы драгоценный человек, аббат. А ты, мой старый Бонбонн, все такой же брюзга? Еще когда я был в их возрасте, ты хотел приобщить меня к делам. Я должен был тебе поверить: тогда я не нуждался бы так сегодня в твоих познаниях.
Дети снова принялись прыгать на траве со всей беззаботной веселостью своего возраста; отец следил за ними умиленным взглядом и после минутного молчания прошептал:
— Дорогие дети, больше я вас не покину.
— Да сбудутся ваши слова, господин маркиз, — произнес у него за спиной низкий и звучный голос.
Господин де Шовелен, обернувшись, увидел перед собой монаха в белой рясе, со строгим и спокойным лицом, который по-монашески поклонился ему.
— Кто этот святой отец? — спросил он у маркизы.
— Отец Делар, мой духовник.
— Ах, ваш духовник! — повторил маркиз, слегка побледнев, и уже тише добавил: — Мне в самом деле необходим духовник, и вы здесь желанный гость.
Монах, человек ловкий и привычный к манерам сильных мира сего, был далек от того, чтобы поднимать эту тему, но он отметил ее в памяти. Предупрежденный управляющим несколько дней назад, он решил взять переговоры на себя и не упустить столь благоприятного случая устроить дела Божьи, дела маркизы, а может быть, и свои собственные.
— Осмелюсь узнать, господин маркиз, как здоровье короля? — спросил монах.
— Почему вы спрашиваете, святой отец?
— Распространился слух, что Людовик Пятнадцатый скоро отдаст Богу отчет в своем царствовании. Такие слухи бывают обычно не чем иным, как предвестниками Провидения; его величество долго не проживет, поверьте мне.
— Вы так думаете, святой отец? — спросил г-н де Шовелен, становясь все печальнее.
— Следовало бы пожелать, чтобы он загладил свои постыдные поступки, чтобы он покаялся…
— Сударь, — с живостью возразил г-н де Шовелен, — духовники должны в молчании ждать, когда их призовут.
— Смерть не ждет, сударь, и я давно дожидаюсь от вас слова, которое так и не приходит.
— От меня! О, моя исповедь будет долгой, но она еще не созрела.
— Вся исповедь заключается в покаянии, в сожалении человека о том, что он грешил; а самый великий из всех грехов, как я только что вам говорил, — грех соблазна.
— О, соблазну потакают все! Нет ни одного из нас, кто не давал бы пищи злословию. Небо не думает наказывать нас за злобу других.
— Небо наказывает за неповиновение своим законам, Небо наказывает за нераскаянность; оно посылает нам предостережения, и если мы ими пренебрегаем, то уже ничто не может нас спасти.
Господин де Шовелен не ответил и погрузился в размышления. Маркиза, видя, что разговор завязался, тихо скрылась, всей душою моля Бога, чтобы беседа оказалась плодотворной. После продолжительного молчания, во время которого монах наблюдал за г-ном де Шовеленом, тот внезапно повернулся к собеседнику.
— Послушайте, святой отец, — сказал он, — вы правы; я раскаиваюсь в том, что слишком долго был молод, и хочу исповедаться вам, ибо чувствую — да, чувствую, — что смерть близка.
— Смерть? Вы так думаете? И ничего не делаете, чтобы распорядиться своей душой и своим состоянием! Вы боитесь умереть — и вовсе не думаете о завещании, а оно необходимо при том положении, какое вы создали для ваших наследников… Простите, господин маркиз; мое рвение и моя преданность вашему прославленному дому, быть может, завлекли меня слишком далеко.
— Нет, вы опять правы, святой отец. Однако успокойтесь: завещание составлено, мне осталось только его подписать.
— Вы боитесь умереть, но вы не готовы предстать перед Господом.
— Да будет он ко мне милосерден! Я рожден в христианской вере и хочу умереть по-христиански. Приходите завтра, прошу вас; мы продолжим эту беседу — она даст покой моей душе.
— Завтра! Почему завтра? Смерть не знает отсрочек и остановок.
— Мне необходимо собраться с мыслями. Я не могу так скоро забыть жизнь, которую вел; я, быть может, сожалею о ней. Благодарю за ваши советы, святой отец, они принесут свои плоды.
— Дай-то Бог! Но вы знаете правило мудреца: "Не откладывай на завтра то, что можешь сделать сегодня".
— Я и без того вам признателен; я был повержен, вы подняли меня. Нельзя сделать все сразу, святой отец.
— О господин маркиз, — ответил монах, кланяясь, — ведь нужна всего одна минута, чтобы превратить виновного в кающегося, проклятого в избранного; если бы вы захотели…
— Хорошо, хорошо, святой отец, завтра. А вот и колокол к обеду.
Он жестом отпустил монаха и углубился в аллею. Учитель подошел к отцу Делару.
— Что такое с господином маркизом? Я больше не узнаю его; он беспокоен, мрачен, угрюм — он, всегда такой веселый.
— У него предчувствие близкого конца, и он думает о покаянии; это прекрасное превращение — принесет большую честь моему монастырю. О, если бы король…
— Э! У вас, кажется, аппетит приходит во время еды, святой отец! Боюсь, однако, что в этом случае ваше пожелание останется бесполезным. Его величество трудно поддается словам, к тому же у него есть собственные радетели о спасении его души; поговаривают о монсеньере епископе Сенезском как об очень сильном противнике.
— О, король не столь недоверчив, как вы утверждаете; вспомните болезнь в Меце и отставку госпожи де Шатору.
— Да, но тогда Людовик Пятнадцатый был молод и речь не шла об изгнании Жанны Вобернье; эти два соображения чрезвычайно меняют дело. В конце концов, у нас есть время над этим подумать, дорогой господин Делар; а пока, поскольку обеденный колокол прозвонил, речь идет о том, чтобы господина маркиза не заставлять ждать. Он не так часто с нами обедает, возблагодарим же Господа за эту возможность.
В самом деле, за обеденным столом, к которому успели вовремя отец Делар и аббат В***, собрались отец, мать и дети. Никогда еще маркиза не казалась такой веселой; никогда еще не проявляла она столько заботы о том, чтобы ее столу было отдано должное.
Повар превзошел себя. Прекрасная рыба, выращенная в садках, нежная домашняя птица, выкормленная в клетках, самые вкусные плоды оранжереи и виноградных шпалер напомнили маркизу о том, каким добрым бывал этот дом, когда речь шла о том, чтобы принять дорогого хозяина.
Слуги, полные гордости от почетной службы, вновь предстоявшей им, выглядели очень важными в своих самых новых ливреях; они ловили в глазах хозяина малейшее желание, чтобы исполнить его, и малейшее недовольство, чтобы его предупредить.
Но маркиз быстро утратил тот прекрасный аппетит, каким он хвастался по приезде: стол казался ему пустынным; молчание, полное почтения и радости, казалось ему мрачным. Мало-помалу печаль овладела его сердцем и его лицом; он безвольно уронил руку рядом с еще полной тарелкой и забыл о стаканах, в которых сверкало алмазами аи и рубинами — старое тридцатилетнее бургундское.
Печаль маркиза сменилась подавленностью; все со страхом следили за тем, как настроение его становится все мрачнее.
Вдруг из глаз его скатилась слеза, вызвавшая вздох у маркизы; он этого не заметил.
— Вот о чем я подумал, — внезапно сказал он жене, — хочу быть похороненным не в Буаси-Сен-Леже, как мои отец и мать, а в Париже, в церкви кармелитов на площади Мобер вместе с моими предками.
— Откуда такие мысли, сударь? У нас есть время об этом подумать, — сказала маркиза, задыхаясь от печали.
— Кто знает? Пусть позовут Бонбонна и скажут, чтобы он ждал меня в большом кабинете. Я хочу с ним час поработать. На необходимость этого указал мне отец Делар. У вас превосходный духовник, сударыня.
— Я счастлива, что он вам понравился, сударь; вы можете с полным доверием обращаться к нему.
— Я так и сделаю, причем завтра же. С вашего позволения, сударыня, я иду к себе.
Маркиза подняла глаза, мысленно воссылая к Небу благодарственную молитву; она проводила взглядом мужа, вышедшего вместе с Бонбонном, и, обернувшись к сыновьям, сказала им:
— Сегодня вечером, дети мои, попросите Господа внушить вашему отцу желание навсегда остаться среди нас; пусть Господь поддержит его в нынешних намерениях и окажет ему милость, позволив осуществить их.
Войдя в кабинет, маркиз сказал:
— Ну, мой старый Бонбонн, за работу, за работу!
И он с лихорадочным рвением набросился на бумаги, стараясь поскорее разложить их по порядку и ознакомиться с ними.
— Ну-ну, — сказал старик, — раз уж мы так хорошо начали, дорогой хозяин, не будем слишком спешить; вы ведь знаете: кто торопится — теряет время.
— Время не ждет, Бонбонн, говорю тебе, время не ждет!
— Да полно!
— Говорю тебе: тот, кому Господь посылает эту радость — подготовиться к последнему пути, — никогда не сможет трудиться над этим достаточно быстро. Скорее, Бонбонн, за работу!
— За этим занятием, да еще с таким пылом, сударь, вы схватите плеврит, или кровоизлияние, или изрядную лихорадку и таким манером добьетесь того, что ваше завещание окажется как раз кстати.
— Не будем медлить. Где ведомость того, что мы имеем?
— Вот она.
— А ведомость того, что мы должны?
— Вот.
— Миллион шестьсот тысяч ливров дефицита! Дьявол!
— Два года экономии заполнят этот ров.
— У меня нет двух лет для экономии.
— О, вы меня с ума сведете! С таким-то здоровьем!
— Ты мне говорил, что нотариус очень искусно составил проект завещания, закрепляющий за моими сыновьями все состояние по их совершеннолетии?
— Да, сударь, если вы на шесть лет откажетесь от четверти дохода с земель.
— Посмотрим этот проект.
— Вот он.
— У меня не очень хорошее зрение. Не прочтешь ли ты сам?
Бонбонн начал читать пункт за пунктом; маркиз время от времени выражал явное удовлетворение.
— Проект хорош, — сказал он наконец, — тем более что он оставляет госпоже де Шовелен триста тысяч ливров в год — гораздо больше, чем она имеет сейчас.
— Значит, вы одобряете?
— Вполне.
— Так я могу переписать этот акт?
— Переписывай.
— А затем надо будет, чтобы вы собственноручно подтвердили подлинность завещания и подписали его.
— Так делай это быстрее, Бонбонн, делай быстрее!
— А вот теперь вы просто теряете рассудительность. Я потратил полчаса, чтобы прочитать вам этот акт; нужен, по крайней мере, час, чтобы переписать его.
— Ах, если бы ты знал, как я спешу! Знаешь что, диктуй мне, я все напишу своей рукой.
— Никоим образом, сударь, никоим образом, у вас глаза уже совсем покраснели; стоит вам еще несколько минут поработать — вы схватите лихорадку, не говоря о мигрени, которая вот-вот у вас начнется.
— А чем мне занять этот час, необходимый тебе?
— Прогуляться, подышать свежим воздухом на лужайке вместе с госпожой маркизой; а я пока очиню свои перья — и берегись бумага! Ручаюсь вам, что я один успею сделать больше, чем три прокурорских писца.
Маркиз подчинился не без сопротивления: на душе у него все еще было тяжело, волнение не проходило.
— Успокойтесь, — сказал ему Бонбонн, — вы боитесь, что у вас не будет времени подписать? Час, говорю я вам; черт возьми! Господин маркиз, да проживете же вы еще шестьдесят одну минуту!
— Ты прав, — ответил маркиз.
Он спустился вниз; маркиза ждала его.
Видя, что он более спокоен и лицо его повеселело, она спросила:
— Что же, хорошо ли вы поработали, сударь?
— О да, маркиза, да; этой работой, надеюсь, вы и ваши сыновья будете довольны.
— Тем лучше! Дайте мне вашу руку; прогуляемся; оранжереи открыты; не хотите ли посетить их?
— Все что вам угодно, маркиза, все.
— И вы будете хорошо спать после этой прогулки. Если бы вы знали, как рады ваши камердинеры тому, что застелили вашу парадную кровать!
— Маркиза, я буду спать, как мне уже десять лет не случалось; одна только мысль об этом заставляет меня вздрагивать от удовольствия.
— Вы действительно думаете, что не будете слишком скучать с нами?
— Нет, маркиза, не думаю.
— И что вы привыкнете к нашим деревенским жителям?
— Да, без труда. И если король — возможно, я был с ним немного груб, в чем раскаиваюсь, — если король забудет меня, то хорошо сделает.
— Король? Ах, сударь, — нежно сказала маркиза, — вы только что вздохнули, говоря о его величестве.
— Я люблю короля, маркиза, но поверьте…
Он не договорил. Слова его были прерваны щелканьем бича и звоном бубенцов.
— Что это? — сказал он.
— Курьер, которому отворяют ворота, — отвечала маркиза, — он от вас?
— Нет.
— Курьер, которому все кланяются, которого впускают в цветник, может прибыть только от… от короля! — прошептала, бледнея, маркиза.
— По повелению короля! — громко крикнул курьер.
— Короля!!
И г-н де Шовелен поспешил навстречу курьеру, а тот уже передал дворецкому привезенное письмо.
— Увы, письмо от короля! — тихо сказала маркиза отцу Делару: его, как и других, привлекло шумное появление этого послания.
Маркиз угостил курьера вином из серебряного кубка — честь, оправданная почтением, что питает любой дворянин к королевскому сану, даже в том случае, когда честь эту оказывают слуге. Он распечатал письмо; оно содержало следующие строки, написанные собственной рукою монарха:
"Мой друг, прошли едва сутки, как Вы уехали, а мне кажется, что я не видел Вас уже месяцы. Старые люди, любящие друг друга, не должны разлучаться. Будет ли у них время снова встретиться? Я в смертельной печали. Я нуждаюсь в Вас; приезжайте! Не лишайте меня друга под тем предлогом, что Вы хотели защитить мою корону. Наоборот, это самый верный способ напасть на нее, и, пока вы будете защищать ее своим присутствием, я буду чувствовать ее более прочной чем когда-либо. Жду Вас завтра к утреннему выходу; это будет знаком счастливого дня.
Благосклонный к Вам Людовик".
— Король вызывает меня, — сказал г-н де Шовелен в сильном волнении. — Мне надо ехать немедленно, он не может без меня обойтись. Заложить карету!
— О! Так скоро? — сказала маркиза. — После стольких прекрасных обещаний!
— Вы вскоре получите от меня известия, сударыня.
— Господин маркиз, копия готова! — на бегу кричал издали Бонбонн.
— Хорошо, хорошо!
— Осталось только прочесть и подписать.
— Мне некогда, потом.
— Потом? Но вспомните, что вы только что говорили.
— Знаю, знаю.
— Вы говорили: "Никаких отсрочек".
— Король не может ждать.
— Но вы забываете о ваших детях, о судьбе вашей семьи.
— Я ни о чем не забываю, Бонбонн, но я должен уехать, и я уезжаю. Мои дети, будущее моей семьи — ах, Бонбонн, считайте, что оно полностью обеспечено.
— Подпись, всего только подпись!
— Видишь ли, мой старый друг, — сказал сияющий радостью маркиз, — я настолько полон решимости довести до конца это дело, что если умру, не успев подписать, то клянусь тебе вернуться сюда с того света — а это далеко, — специально чтобы поставить свою подпись. Теперь ты спокоен; прощай.
И, поспешно обняв детей и жену, забыв обо всем, кроме короля и двора, он устремился, помолодевший на двадцать лет, в свою карету, увозившую его в Париж.
Маркиза и все эти люди, еще недавно такие счастливые, остались у ворот, мрачные, покинутые, онемевшие от отчаяния.
IX
ВЕНЕРА И ПСИХЕЯ
На следующий день после отправления письма в Гробуа первые слова Людовика XV были о маркизе де Шовелене; его же искал и первый взгляд короля.
Маркиз приехал ночью и присутствовал при малом утреннем выходе короля.
— Отлично, — сказал Людовик XV, — вот и вы, маркиз; Боже мой, каким долгим было ваше отсутствие!
— Государь, оно было первым и будет последним; если я теперь вас покину, то навсегда. Но ваше величество слишком добры, находя мое отсутствие долгим. Я находился вдали от вас всего сутки.
— Вы так думаете, дорогой друг? Значит, виновато это чертово предсказание — оно звучит у меня в ушах, как голос рога; поэтому, не видя вас на вашем обычном месте, я вообразил, что вы умерли, а раз вы умерли, то, понимаете?..
— Прекрасно понимаю, государь.
— Но довольно об этом. Вы здесь, и это главное. Правда, графиня на нас немного злится: на вас — поскольку вы сказали ей то, что сказали, а на меня — поскольку я снова позвал вас после такого оскорбления. Но пусть вас ничуть не заботит ее дурное настроение; время все улаживает, а король ему поможет.
— Благодарю, государь.
— Ну, и что вы сделали за время вашей ссылки?
— Вообразите, государь, я чуть не раскаялся в грехах.
— Я понимаю, вы начинаете раскаиваться в том, что пели "Семь смертных грехов".
— О, если бы я только пел их!
— Мой кузен де Конти не далее как вчера с восхищением говорил мне об этом.
— Государь, я был тогда молод, и экспромты казались мне легкими. Я был там, в Л’Иль-Адане, наедине с семью очаровательными женщинами. Господин принц де Конти охотился; я оставался в замке и услаждал их… стихами. Ах, это было прекрасное время, государь!
— Маркиз, вы принимаете меня за вашего духовника, и это ваше покаяние?
— Мой духовник… ах да! Ваше величество правы: я именно на сегодняшнее утро назначил свидание монаху-камальдульцу из Гробуа.
— О! Бедняга, какой случай просветиться он упустил! Вы бы все ему сказали, Шовелен?
— Решительно все, государь.
— Тогда исповедь была бы долгой.
— Ах, Боже мой! Государь, помимо моих собственных грехов на моей совести столько грехов других людей, и особенно…
— Моих, не так ли? Ну, от необходимости сознаваться в них, Шовелен, я вас освобождаю; человек исповедуется только сам.
— Однако, государь, грех превратился в странную эпидемию при дворе. Я только что приехал, а мне уже говорили про одно странное приключение.
— Приключение, Шовелен! И на чей же счет относят это приключение?
— А на чей счет относят все удачные приключения, государь?
— Черт возьми! Должно быть, на мой.
— Или на счет…
— Или на счет графини Дюбарри, не так ли?
— Вы угадали, государь.
— Как! Графиня Дюбарри согрешила?.. Черт побери! Расскажите-ка мне об этом, Шовелен.
— Я не говорю буквально, что это приключение само по себе было грехом; я говорю, что оно пришло мне на ум в связи с другими грехами.
— Ну, маркиз, что же это за приключение? Расскажите мне об этом сейчас же.
— Сейчас же?
— Да. Вы знаете, что короли не любят ждать.
— Черт возьми, государь! Это серьезно.
— Ба! Уж не вышел ли у нее еще какой-нибудь спор с женой моего внука?
— Государь, я не говорю, что нет.
— Ах, графиня в конце концов рассорится с дофиной, и тогда, честное слово…
— Государь, я думаю, что графиня в данное время полностью рассорилась.
— С дофиной?
— Нет, но с женой другого вашего внука.
— С графиней Прованской?
— Именно.
— Нечего сказать, попал я в переплет! Послушайте, Шовелен…
— Государь…
— Кто из них жалуется: графиня Прованская?
— Говорят, что она.
— Тогда граф Прованский сочинит отвратительные стихи о бедной графине Дюбарри. Ей ничего не остается, кроме как стойко держаться: ее отхлещут как следует.
— Государь, это будет просто-напросто справедливым возмездием.
— Что такое?
— Представьте себе, что госпожа маркиза де Розен…
— Эта прелестная маленькая брюнетка, подруга графини Прованской?
— Да, та, на которую ваше величество часто поглядывали в течение целого месяца.
— О! Меня за это достаточно бранили в одном месте, маркиз! Ну, и что же?..
— Кто бранил вас, государь?
— Черт возьми! Графиня.
— Что ж, государь, вас она бранила, вас — это хорошо; но с другою стороной она сделала нечто лучшее.
— Объяснитесь, маркиз, вы меня пугаете.
— Еще бы! Пугайтесь, государь, я вам не препятствую.
— Как! Значит, это серьезно?
— Очень серьезно.
— Говорите.
— Кажется, что…
— Ну! Что же?..
— Видите ли, государь, это трудно было сделать, но еще труднее об этом сказать.
— Вы в самом деле пугаете меня, маркиз. До сих пор я думал, что вы шутите. Но если речь действительно о серьезном деле, так будем говорить серьезно.
В эту минуту вошел герцог де Ришелье.
— Есть новость, государь, — сказал он с улыбкой, одновременно обаятельной и тревожной: обаятельной — потому что надо было понравиться монарху, тревожной — потому что надо было оспаривать королевскую благосклонность у этого фаворита, вновь призванного в Версаль после однодневного изгнания.
— Новость! И откуда исходит эта новость, мой дорогой герцог? — спросил король.
Он поглядел кругом и увидел, что маркиз де Шовелен тайком смеется.
— Ты смеешься, бесчувственный!
— Государь, сейчас разразится гроза: я вижу это по печальному облику господина де Ришелье.
— Вы ошибаетесь, маркиз; я объявил о новости, это правда, но не берусь излагать ее.
— Но как же, в конце концов, я узнаю эту новость?
— Паж ее высочества графини Прованской находится в вашей передней с письмом от своей хозяйки; угодно вашему величеству приказать?
— О! — воскликнул король, который был не прочь свалить все на нелюбимых им графа или графиню Прованских, — с каких это пор сыновья Франции или их жены пишут королю, вместо того чтобы присутствовать при утреннем выходе?
— Государь, вероятно, письмо объяснит вашему величеству причину такого пренебрежения к этикету.
— Возьмите это письмо, герцог, и дайте его мне.
Герцог поклонился, вышел и через секунду вернулся с письмом в руке.
Передавая его королю, он сказал:
— Государь, не забудьте, что я друг госпожи Дюбарри и заранее объявляю себя ее адвокатом.
Король, взглянув на Ришелье, распечатал письмо; видно было, как он хмурится, читая содержавшиеся в нем подробности.
— О! — пробормотал он, — это уже слишком! И вы берете на себя неблаговидное дело, герцог. Поистине, госпожа Дюбарри сошла с ума.
Затем, обернувшись к своим офицерам, он сказал:
— Пусть немедленно отправятся от моего имени к госпоже де Розен; пусть узнают, как она себя чувствует, и пусть скажут ей, что я приму ее немедленно после утреннего выхода, до того как пойду к мессе. Бедная маркиза, очаровательная маленькая женщина!
Все переглянулись: не всходит ли новое светило на горизонте королевской благосклонности?
В конце концов, это было вполне возможно. Произведенная год назад в компаньонки графини Прованской, она подружилась с фавориткой, всегда присутствовала в ее интимном кругу, где часто бывал король. Но, получив замечание от принцессы — ее оскорбляла эта близость, — она сразу прекратила отношения с г-жой Дюбарри, чем вызвала ее явную и сильную досаду.
Вот что было известно при дворе.
Это письмо, содержания которого никто не знал, произвело на короля сильное впечатление; в оставшееся время утреннего выхода он казался озабоченным, еле разговаривал с несколькими приближенными, торопил соблюдение церемониала и отпустил присутствующих раньше обычного, приказав г-ну де Шовелену остаться.
Церемония утреннего выхода была окончена, все вышли; его величество предупредили, что г-жа де Розен ожидает в передней; король приказал впустить ее.
Госпожа де Розен, вся в слезах, упала перед королем на колени. Эта сцена была из числа самых патетических.
Король поднял ее.
— Простите, государь, — сказала она, — что я прибегла к августейшему посредничеству, чтобы получить доступ к вашему величеству, но я, действительно, была в таком отчаянии…
— О, я вас от всего сердца прощаю, сударыня, и я признателен моему внуку, что он отворил перед вами дверь: отныне она всегда будет для вас открыта. Но перейдем к факту… к главному делу.
Маркиза опустила глаза.
— Я спешу, — продолжал король, — меня ждут к мессе. То, что вы мне пишете, действительно правда? Графиня в самом деле позволила себе вас…
— О! Вы видите, государь, что я краснею от стыда. Я пришла просить справедливости у короля. Никогда со знатной дамой не обращались таким образом.
— Как, это правда? — спросил король, невольно улыбаясь. — С вами поступили как с непослушным ребенком, безо всяких скидок?
— Да, государь, четверо горничных, в ее присутствии, в ее будуаре, — ответила, опустив глаза, молодая женщина.
— Черт возьми! — сказал король, у которого эти подробности вызвали множество мыслей. — Графиня не хвасталась этим замыслом.
И со взглядом сатира добавил:
— Но как это произошло, скажите, маркиза?
— Государь, — отвечала бедная женщина, все более краснея, — она пригласила меня к завтраку. Я отговорилась тем, что несвободна, что служба предписывает мне находиться с восьми часов утра при ее королевском высочестве; было велено ответить мне, чтобы я пришла в семь, она меня долго не задержит; и действительно, государь, я вышла оттуда через полчаса.
— Вы можете быть спокойны, сударыня, я объяснюсь с графиней, и справедливость восторжествует; но в ваших собственных интересах я прошу вас не слишком предавать огласке это приключение — главное, чтобы ваш муж ничего не знал. Мужья в этом отношении чертовские ханжи.
— О, что касается меня, ваше величество, можете быть уверены, что я сумею молчать; но графиня, моя противница, я убеждена, уже похвасталась своим самым близким друзьям только что совершенным поступком, и завтра весь двор узнает… О Боже мой! Боже мой! Как я несчастна!
И маркиза закрыла лицо руками, рискуя разбавить слезами свой румянец.
— Успокойтесь, маркиза, — сказал король, — двор не смог бы выбрать более очаровательного объекта для насмешек, чем вы. И если об этом будут говорить, то лишь из зависти, как некогда на Олимпе говорили о подобном случае, приключившемся с Психеей. Я знаю, что некоторые из наших чопорных дам не утешились бы так быстро, как сможете утешиться вы, ведь вам, маркиза, в этом случае нечего было терять.
Маркиза сделала реверанс и покраснела еще больше, если это было возможно.
Король смотрел на ее румянец и любовался ее слезами.
— Послушайте, — сказал он, — возвращайтесь к себе, утрите эти прелестные глаза; сегодня вечером за карточной игрой мы все это уладим, я вам обещаю.
С галантностью и изяществом манер, присущими его роду, он проводил молодую женщину до двери, за которой ей предстояло пройти сквозь толпу придворных, в высшей степени удивленных и заинтригованных.
Герцог д’Айен, дежурный капитан гвардии, подошел к королю и молча склонился перед ним, ожидая приказаний.
— Теперь к мессе, герцог д’Айен, к мессе, после того как я покончил с ремеслом исповедника, — сказал король.
— Такая очаровательная кающаяся могла совершить только очаровательные грехи, государь.
— Увы! Бедное дитя, она искупает не свои грехи, — продолжал король, проходя по большой галерее и направляясь в часовню.
Герцог д’Айен следовал на шаг сзади, достаточно близко, чтобы слышать короля и отвечать ему, но не оказаться рядом с ним: так требовал этикет.
— Наверное, каждый был бы счастлив оказаться ее сообщником даже в преступлении, разумеется, любовном, государь.
— Ее грех — это грех графини.
— О, что касается этих грехов, то ваше величество знаете их все.
— Несомненно, на милую графиню клевещут. Она сумасбродна, даже безумна, как в случае, о котором идет речь и за который ей от меня достанется; но у нее добрейшее сердце. Что бы дурное мне о ней ни говорили, я этому не поверю. Черт побери! Я хорошо знаю, что я у нее не первый любовник и что в обретении ее милостей я наследую Радиксу де Сент-Фуа.
— Да, государь, — мгновенно ответил герцог со своей обычной злой насмешливостью, облеченной в самую изысканную форму, — подобно тому как ваше величество наследуете королю Фарамонду.
Король при всем своем уме не в силах был ничего противопоставить этому сильному противнику, кроме досады. Он почувствовал смешную сторону этих слов, но притворился, что не понял. Он поспешил заговорить с неким кавалером ордена Святого Людовика, встретившимся ему на пути. Людовик XV был добродушен и покладист; он прощал многие вольности тем своим близким друзьям, кому положено было его забавлять; остальное ему было безразлично. Правом говорить все, что вздумается, особенно пользовался герцог д’Айен. Всемогущая г-жа Дюбарри никогда и не помышляла бороться с ним: его имя, его положение, прежде всего его ум казались ей неуязвимыми.
Во время мессы король был рассеян: он думал о том, какую бурю вызовет новая выходка г-жи Дюбарри, когда весть о ней дойдет до ушей дофина. Этот принц только накануне отчитал графиню за то, что она без его ведома предоставила место конюшего при его дворе виконту Дюбарри, своему деверю.
— Пусть он и близко не подходит ко мне, — сказал дофин, — или я велю моим людям его выгнать.
Конечно, подобное настроение не предвещало снисходительности к грубой шутке, которую позволила себе графиня. И Людовик XV вышел из часовни, сознавая, что оказался в достаточно затруднительном положении. Прежде чем отправиться в совет, он прошел к дофине. Она была чудесно одета, а прическу ее венчала восхитительная бриллиантовая диадема.
— У вас великолепное украшение, сударыня, — сказал король.
— Вы находите, государь? Но разве ваше величество не узнает его?
— Я?
— Конечно, ибо ваше величество приказали, чтобы мне его принесли.
— Я не знаю, о чем вы говорите.
— Однако все это очень легко объяснить. Вчера в Версальский дворец прибыл один ювелир с этой драгоценностью, заказанной вашим величеством и украшенной лилиями и королевской короной. Поскольку Господь взял от нас королеву, ювелир решил, что одна я имею право носить это украшение. Поэтому он и предложил его мне; без сомнения, он сделал это по вашему приказу и сообразно вашему намерению.
Король покраснел и ничего не ответил.
"Вот еще одно дурное предзнаменование, — подумал он. — Графиня непременно должна была создать мне новое затруднение своей дурацкой историей с маркизой".
— Будете вы сегодня вечером на игре, сударыня? — спросил он вслух.
— Если ваше величестве мне прикажет.
— Приказывать вам, дочь моя! Я вас прошу об этом, вы мне доставите удовольствие.
Дофина холодно поклонилась. Король видел, что не сможет ее развеселить; отговорившись заседанием совета, он вышел.
— Мои дети не любят меня, — сказал он не покидавшему его герцогу д’Айену.
— Ваше величество, вы заблуждаетесь. Я могу уверить вас, что вы, по меньшей мере, столь же любимы своими августейшими детьми, сколь любите их сами.
Людовик XV понял насмешку, но не подал вида. Он сделал это умышленно. Герцога д’Айена пришлось бы изгонять десять раз в день, а скука, вызванная отсутствием г-на де Шовелена, заставила короля лучше чем когда-либо понять, насколько необходимо ему присутствие его придворных любимцев.
— Ба! — говорил он, — как бы они меня ни щекотали, кожу с меня они не сдерут. Это продлится до тех пор, пока я жив, а мой преемник пусть выпутывается как сможет.
Странная беззаботность, наказание за которую столь роковым образом должен был нести несчастный Людовик XVI!
X
ИГРА У КОРОЛЯ
Войдя к графине, король собирался сделать ей выговор, но он прочел на ее лице дурное настроение, за которым чувствовалось клокотание глухого гнева, вот-вот готового прорваться.
Людовик XV был слаб. Он боялся сцен, от кого бы они ни исходили — от дочерей, от внуков, от невесток или от любовницы, — и тем не менее, как все люди, оказавшиеся между любовницей и семьей, он беспрестанно вынужден был терпеть эти сцены.
На сей раз он решил предотвратить готовящееся сражение, призвав себе на помощь союзника.
И вот, бросив на графиню взгляд — этого ему было достаточно, чтобы свериться с барометром ее настроения, — он осмотрелся кругом.
— Где Шовелен?
— Господин де Шовелен, государь? — спросила графиня.
— Да, господин де Шовелен.
— Но мне кажется — и вы это знаете лучше чем кто-либо, — что вовсе не у меня надо спрашивать о господине де Шовелене, государь.
— Почему это?
— Да потому, что он не принадлежит к числу моих друзей, а раз он не принадлежит к числу моих друзей, то, само собой разумеется, вам следует искать его в другом месте, а не у меня.
— Я сказал ему, чтобы он подождал меня у вас.
— Что ж, он, видимо, счел возможным не подчиниться приказу короля и, честное слово… хорошо сделал, если решил вас ослушаться, вместо того чтобы, как в прошлый раз, явиться оскорблять меня.
— Хорошо, хорошо; я хочу, чтобы состоялось примирение.
— С господином де Шовеленом? — спросила графиня.
— Со всеми, черт возьми!
И, переведя взгляд на золовку графини, притворявшуюся, будто она выравнивает фарфоровые статуэтки на консоли, король сказал:
— Шон!
— Государь?
— Подите сюда, дочь моя.
Шон подошла к королю.
— Сделайте мне удовольствие, сестричка, прикажите, чтобы тотчас пошли за Шовеленом.
Шон поклонилась и отправилась исполнять приказание короля.
Госпожа Дюбарри, раздраженно дернув головой, отвернулась от его величества.
— Ну вот! Чем вызвано ваше неудовольствие, графиня? — спросил король.
— О! Я понимаю, — ответила та, — что господин де Шовелен пользуется полной вашей благосклонностью и что вы не можете без него обойтись, ведь он так жаждет вам понравиться и так уважает тех, кого вы любите.
Людовик почувствовал, что гроза приближается. Он решил прервать смерч пушечным выстрелом.
— Шовелен, — сказал он, — не единственный, кто относится без должного уважения ко мне и к моим родственникам.
— О, я знаю, что вы дальше скажете! — воскликнула г-жа Дюбарри. — Ваши парижане, ваш парламент, даже ваши придворные, не считая тех, кого я не хочу называть, выказывают неуважение к королю и делают это наперегонки, наперебой, забавы ради.
Король смотрел на дерзкую молодую женщину с чувством, не лишенным жалости.
— Знаете ли вы, графиня, — сказал он, — что я не бессмертен и что игра, которую вы ведете, закончится для вас Бастилией или изгнанием из королевства, как только я закрою глаза?
— Ну и что ж! — сказала графиня.
— О, не смейтесь, это именно так.
— В самом деле, государь? Почему же?
— Сейчас я в двух словах приступлю к рассмотрению вопроса.
— Жду приступа, государь.
— Что это за история с маркизой де Розен и что за вольность, причем весьма дурного вкуса, позволили вы себе в отношении бедной женщины? Вы забываете, что она имеет честь принадлежать ко двору ее высочества графини Прованской?
— Я, государь? Конечно, нет!
— Что ж, тогда отвечайте мне. Как вы позволили себе наказать маркизу де Розен словно маленькую девочку?
— Я, государь?
— Ну да, вы, — раздраженно сказал король.
— Ах! Этого еще недоставало! — воскликнула графиня, — я не ожидала выговора за то, что исполнила приказание вашего величества.
— Мое приказание?!
— Конечно. Не соблаговолит ли ваше величество вспомнить, что вы мне ответили, когда я жаловалась вам на невежливость маркизы?
— Честное слово, нет. Я уже не помню.
— Так вот, ваше величество мне сказали: "Что вы хотите, графиня? Маркиза — ребенок, которого надо было бы высечь".
— Ну, черт побери, слова еще не основание, чтобы делать это! — воскликнул король, невольно краснея, ибо вспомнил, что он произнес слово в слово фразу, только что процитированную графиней.
— А поскольку, — сказала г-жа Дюбарри, — малейшее желание вашего величества для вашей покорнейшей слуги равносильно приказанию, я постаралась выполнить это желание так же, как и остальные.
Король не мог удержаться от смеха при виде невозмутимой серьезности графини.
— Так, значит, это я виноват? — спросил он.
— Несомненно, государь.
— Значит, я и должен загладить ошибку.
— Очевидно.
— Идет; в таком случае, графиня, вы от моего имени пригласите маркизу на ужин и положите под ее салфетку патент на чин полковника — чин, которого ее муж домогается уже полгода и который я, конечно, не дал бы ему так скоро, если бы не этот случай; таким образом, оскорбление будет заглажено.
— Очень хорошо! Это касается оскорбления, нанесенного маркизе, а как быть с тем, что нанесено мне?
— Как? Вам?
— Да; кто его загладит?
— Какое оскорбление вам нанесли? Скажите, прошу вас.
— О! Это очаровательно, и вы еще притворяетесь удивленным!
— Я не притворяюсь, милый друг, я вполне искренне и вполне серьезно удивлен.
— Вы идете от ее высочества дофины, не так ли?
— Да.
— Тогда вы хорошо знаете, какую штуку она со мной сыграла.
— Нет, даю слово; скажите.
— Так вот: вчера мой ювелир одновременно принес нам драгоценности — ей ожерелье, а мне бриллиантовую диадему.
— И что же?
— Что?
— Да.
— А то, что, взяв свое ожерелье, она попросила показать ей мою диадему.
— А!
— И поскольку моя диадема была украшена гербовыми лилиями, она сказала: "Вы ошибаетесь, милый господин Бёмер, эта диадема предназначена вовсе не графине, а мне; доказательство — эти три французские лилии, которые после смерти королевы только я имею право носить".
— И таким образом…
— Таким образом, оробевший ювелир не посмел противиться приказанию ее высочества дофины; он оставил ей бриллиантовую диадему, прибежал ко мне и сказал, что моя драгоценность перехвачена по дороге.
— Ну, и что же вы хотите от меня, графиня?
— Вот так так! Разумеется, я хочу, чтобы вы приказали вернуть мне мою диадему.
— Вернуть вам вашу диадему?
— Конечно.
— Приказать дофине? Вы с ума сошли, дорогая.
— Как это? Я сошла с ума?
— Да; лучше я вам подарю другую.
— Ах, прекрасно; мне остается только на это и рассчитывать.
— Я вам ее обещаю, слово дворянина.
— Прекрасно! И я получу ее через год, самое раннее через полгода, как это забавно!
— Сударыня, эта отсрочка будет для вас предостережением.
— Предостережением мне? Насчет чего же?
— Насчет того, чтобы впредь вы не были столь честолюбивы.
— Честолюбива? Я?
— Несомненно! Вы помните, что сказал на днях господин де Шовелен?
— А, ваш Шовелен говорит одни глупости.
— Но, в конце концов, кто разрешил вам носить герб Франции?
— То есть как это кто мне разрешил? Вы.
— Я?
— Да, вы! У болонки, которую вы мне на днях подарили, он был на ошейнике; так почему бы мне не носить его на голове? Впрочем, я знаю, откуда все это исходит, мне об этом сказали.
— Ну-ка, о чем это еще вам сказали?
— О ваших проектах, черт возьми!
— Что ж, графиня, расскажите мне о моих проектах; честное слово, мне доставит удовольствие о них узнать.
— И вы будете отрицать, что идет речь о вашем браке с принцессой де Ламбаль, что господин де Шовелен и вся клика дофина и его супруги подталкивают вас к этому браку?
— Сударыня, — строго сказал король, — я вовсе не намерен отрицать, что в ваших словах есть доля правды, и добавлю даже, что мог бы сделать кое-что похуже. Вы это знаете лучше, чем кто-либо; ведь именно вы, графиня, заставляли меня подумывать о втором браке.
Эти слова заставили графиню умолкнуть; продолжая выказывать дурное настроение, она уселась в другом конце кабинета и разбила две фарфоровые статуэтки.
— Ах, Шовелен был прав, — пробормотал король, — корона плохо выглядит в руках амуров.
Наступило недовольное молчание; в это время вернулась мадемуазель Дюбарри.
— Государь, — сказала она, — господина де Шовелена нигде не могут найти; полагают, что он заперся у себя; но как я ни стучала в его дверь, как ни звала его, он отказывается отвечать.
— О Боже мой! — воскликнул король, — не случилось ли с ним чего-нибудь? Не заболел ли он? Скорее, скорее! Пусть взломают дверь!
— О нет, государь, он вовсе не болен, — подходя к нему, насмешливо сказала графиня, — потому что, расставаясь с принцем де Субизом и моим деверем Жаном в гостиной Бычий глаз, он заявил, что будет работать весь день над неотложными делами, но не преминет быть вечером на игре у вашего величества.
Король воспользовался этим возвращением графини: оно открывало какую-то возможность перемирия.
— Должно быть, — сказал он, — пишет исповедь в назидание своему камальдульцу.
И, обернувшись к г-же Дюбарри, продолжал:
— Кстати, графиня, вы знаете, что лекарство Борде действует чудесно? Знаете, что другого я уже не хочу? К черту Боннара и Ламартиньера со всеми их диетами! Честное слово, это лекарство омолодит меня!
— Полно, государь! — сказала Шон. — Что за надобность вашему величеству вечно говорить о старости? Э, Боже мой! Разве ваше величество не в том же возрасте, что и все?
— Вот еще! — воскликнул король. — Вы вроде этого отъявленного дурака д’Омона: я жалуюсь ему на днях, что у меня не осталось зубов, а он мне отвечает, показывая вставные челюсти, которыми можно взламывать замки: "Эх, государь, у кого теперь есть зубы?"
— У меня, — сказала графиня, — и я даже предупреждаю, что искусаю вас, и до крови, если вы будете и дальше жертвовать мною ради всех.
И она вновь уселась рядом с королем, показывая ему блестящий ряд жемчужных зубов — в них невозможно было увидеть какую-нибудь угрозу.
И король, пренебрегая опасностью быть укушенным, приблизил свои губы к прекрасным розовым губам графини; она сделала знак Шон, и та подобрала осколки статуэток.
— Славно! — сказала она, — все, что падает в ров, достается солдату.
И, бросив последний взгляд на короля и графиню, Шон тихонько добавила:
— Решительно, я верю, что Борде — великий человек.
И она вышла, оставив свою невестку на пути к примирению.
Вечером, в шесть часов, началась игра у короля. Господин де Шовелен сдержал свое обещание и появился одним из первых. Графиня, со своей стороны, прибыла в парадном туалете, так как известно было, что на игре должна присутствовать дофина.
Маркиз и графиня при встрече раскланялись с самым любезным видом.
— Боже мой, господин де Шовелен, — сказала графиня с одной из тех обоюдоострых улыбок, лезвия которых так умеют оттачивать придворные, — до чего вы красны! Можно подумать, что у вас вот-вот будет апоплексический удар. Маркиз, маркиз, покажитесь Борде: без Борде нет спасения.
И, обернувшись к королю с улыбкой, способной погубить самого папу, она добавила:
— Спросите хоть у короля.
Господин де Шовелен поклонился:
— Я, разумеется, не премину это сделать, сударыня.
— И выполните тем самым долг верноподданного: вам надо заботиться о своем здоровье, дорогой маркиз, ведь вам предстоит всего на два месяца опередить…
— Я, наоборот, хотел бы опередить вас, — сказал король, — ибо тогда вы, Шовелен, были бы уверены, что проживете сто лет; поэтому могу лишь повторить вам совет графини: полечитесь у Борде, мой друг, полечитесь у Борде.
— Государь, каков бы ни был назначенный час моей смерти — а один лишь Господь знает час смерти человека, — я обещал моему королю, что умру у его ног.
— Тьфу, Шовелен! Есть обещания, которые даются, но не выполняются; спросите хоть у этих дам; но если вы будете таким печальным, как сейчас, милый друг, то это мы умрем от огорчения при одном взгляде на вас. Послушайте, Шовелен, будем мы сегодня играть?
— Как пожелает ваше величество.
— Хотите выиграть у меня партию в ломбер?
— Я к услугам вашего величества.
Господин де Шовелен и король сели друг против друга за отдельный столик.
— Ну, Шовелен, будьте внимательны, — сказал король, — и готовьтесь к отпору; если вы больны, то я никогда так хорошо себя не чувствовал. Мне хочется безумного веселья; а главное — берегите хорошенько ваши деньги: мне надо расплатиться с Ротье за зеркало и с Бёмером за бриллиантовую диадему.
Госпожа Дюбарри поджала губы.
Но маркиз не ответил и с трудом привстал со стула.
— Государь, здесь очень натоплено! — пробормотал он.
— Это правда, — ответил король (вместо того чтобы рассердиться, подобно Людовику XIV, на такое нарушение законов этикета, он вышел из затруднения, призвав на помощь эгоизм), — да, слава Богу, здесь жарко, ведь в марте прохладные вечера.
Вымученно улыбнувшись, маркиз с трудом взял карты.
Король продолжал:
— Ну, вам начинать, Шовелен.
— Да, государь, — пробормотал маркиз и склонил голову.
— У вас хорошая игра? Посмотрим-ка. Тьфу, черт возьми, как говорил мой предок Генрих Четвертый, до чего же вы скучны сегодня!
Потом, посмотрев в свои карты, король прибавил:
— А! Думаю, что на этот раз, милый друг, вы будете разорены.
Маркиз сделал страшное усилие, пытаясь заговорить; лицо его так покраснело, что король в страхе запнулся.
— Да что с вами, Шовелен? — спросил он. — Послушайте, ответьте же!
Господин де — Шовелен вытянул руки, уронил карты и со вздохом упал лицом на ковер.
— Боже мой! — вскричал король.
— Апоплексический удар! — пробормотали несколько засуетившихся придворных.
Маркиза подняли, но он больше не шевелился.
— Уберите, уберите это, — сказал король в ужасе, — уберите!
И, с нервной дрожью отойдя от стола, он вцепился в руку графини Дюбарри, и она увела его к себе; ни разу не повернул он головы, чтобы взглянуть на друга, без кого еще накануне не мог обойтись.
Когда ушел король, никто больше не думал о несчастном маркизе.
Его тело продолжало оставаться опрокинутым на кресло: маркиза подняли, чтобы убедиться в его смерти, а потом уронили навзничь.
Странное впечатление производил этот труп — один в покинутой гостиной, среди струящихся огнями люстр и благоухающих цветов.
Через мгновение на пороге опустевшей гостиной появился человек. Он оглядел комнату, увидел маркиза, опрокинутого на кресло, подошел к нему, приложил руку к его сердцу и в ту самую минуту, когда на больших стенных часах пробило семь, сказал сухим и отчетливым голосом:
— Он скончался. Прекрасная смерть, клянусь телом Христовым! Прекрасная смерть!
Это был доктор Ламартиньер.
XI
ВИДЕНИЕ
Утром того же дня отец Делар прибыл в Гробуа пораньше с намерением отслужить мессу в часовне, чтобы не дать остыть в глазах ангелов добрым намерениям, какие маркиз выказал накануне. И тут г-жа де Шовелен со слезами на глазах рассказала ему обо всех своих страхах по поводу столь сомнительного теперь спасения неофита, ускользнувшего от них при первом же слове дружбы, присланном ему королем.
Она оставила своего духовника обедать, чтобы подольше поговорить с ним и почерпнуть в его мудрых советах мужество, а она так нуждалась в этом после своего нового разочарования.
Выйдя из-за стола, г-жа де Шовелен и отец Делар довольно долго прогуливались в парке; они велели принести себе стулья на берег красивого пруда, чтобы подышать там первым весенним ветерком после достаточно жаркого дня.
— Преподобный отец, — говорила маркиза, — несмотря на все утешительное, что я нахожу в ваших словах, этот отъезд господина де Шовелена меня сильно беспокоит. Я знаю, насколько он привязан к жизни двора; я знаю, что король имеет полную власть не только над его умом, но и над его сердцем, а поведение его величества столь далеко от образцового… Я думаю, святой отец, что вовсе не будет грехом сказать так. Увы, скандал становится слишком гласным!
— Уверяю вас. сударыня, что господин маркиз испытал благотворное впечатление; это лишь начало; время и Провидение сделают остальное. Я говорил об этом сегодня утром с нашим преподобным настоятелем: он распорядился возносить молитвы в монастыре; молитесь и вы, дочь моя, вы, более всех участвующая в этом великом деле, пусть молятся ваши дети, будем молиться все. Я отслужил с этой целью мессу в часовне замка и буду делать это ежедневно.
— За двадцать лет моего союза с господином де Шовеленом, — отвечала маркиза, — не было ни одного часа, когда я не просила бы Бога тронуть его сердце. До сих пор Господь не внял моим мольбам. Я жила одна, чаще всего в печали и слезах; вы это знаете, святой отец. Я страдала в одиночестве от страхов, не в силах их преодолеть; Бог, по-видимому, не считал меня достаточно безгрешной, чтобы даровать мне победу. Мне надо было страдать еще, чтобы купить эту милость. Я буду страдать. Да сбудется воля Вседержителя!
Тем временем позади маркизы и отца Делара с детьми прогуливался наставник и, почти столь же юный, как они; аббату было всего восемнадцати лет, и он делил с ними их забавы.
— Брат мой, — сказал старший, — вы знаете, какая игра сейчас в моде при дворе?
— Да, конечно, отец сказал мне вчера за ужином: это ломбер.
— Что ж, сыграем в ломбер!
— Это невозможно; прежде всего нужны карты, а кроме того, мы не знаем, как в него играют.
— Один начинает.
— А другой?
— Ну… а другой, наверное, боится и поэтому проигрывает.
— Брат мой, — сказал старший, — не будем говорить о картах; вы знаете, что наша мать не любит этого, она утверждает, что карты приносят несчастье.
В это время г-жа де Шовелен поднялась.
— Маменька уходит в парк, — ответил младший, провожая ее глазами, — и поэтому нас не увидит. К тому же с нами господин аббат, он предупредил бы нас, если бы это было дурно.
— Всегда дурно, — сказал наставник, — доставлять огорчение своей матери.
— О! Но мой отец играет в карты, — возразил ребенок с той неуступчивой логикой, которая, как всякая слабость, цепляется за любую мало-мальски надежную опору. — Значит, мы можем играть, раз мой отец играет.
Аббат не нашелся, что ответить, и ребенок продолжал:
— A-а, вот маменька прощается с отцом Деларом; она провожает его к воротам… он собирается уходить. Подождем: маменька, как только отец Делар уйдет, вернется в свою молельню, и мы возвратимся в замок вслед за ней, велим подать карты и сыграем.
Дети провожали глазами мать: удаляясь, она исчезала в сгущавшихся сумерках.
Стоял один из тех прелестных вечеров, которые предшествуют весенней жаре; деревья были еще обнажены, но в их набухших и пушистых почках таилось предчувствие будущей листвы. На некоторых, самых торопливых, например на каштанах и липах, почки начинали лопаться, бросая навстречу дневному свету спрятанное в них весеннее сокровище.
Воздух был тих; в нем начали появляться поденки, рождающиеся вместе с весной и исчезающие вместе с осенью. Видно было, как они тысячами резвятся в последних лучах заходящего солнца, превращавшего реку в широкую пурпурно-золотую ленту, в то время как на востоке, то есть в той стороне парка, куда углубилась г-жа де Шовелен, все предметы начали смешиваться, приобретая тот прекрасный синеватый колорит, что составляет привилегию лишь некоторых времен года.
Во всей природе был разлит безмерный покой, царило бесконечное великолепие.
Среди этой тишины пробило семь часов на башне замка; звуки долго дрожали в вечернем ветре.
Внезапно маркиза, прощавшаяся с камальдульцем, громко вскрикнула.
— Что случилось? — спросил преподобный отец, возвращаясь, — что с вами, госпожа маркиза?
— Со мной? Ничего, ничего! О Боже мой!
Маркиза заметно побледнела.
— Но вы кричали!.. Но вы испытали какое-то страдание!.. Да вы и сейчас еще бледны. Что с вами? Во имя Неба, что с вами?
— Невозможно. Мои глаза меня обманывают.
— Что вы видите? Скажите, скажите, сударыня.
— Нет, ничего.
Камальдулец настаивал.
— Ничего, ничего, говорю я вам, — отвечала г-жа де Шовелен, — ничего!
Голос замер на ее устах, взгляд был неподвижен, в то время как рука, белая, точно из слоновой кости, медленно поднималась, чтобы указать на что-то, чего не видел монах.
— Сделайте милость, сударыня, — настаивал отец Делар, — скажите мне, что вы видите.
— О, я не вижу ничего, нет, нет, это безумие! — воскликнула г-жа де Шовелен, — и тем не менее… о! Но посмотрите же, посмотрите же!
— Куда?
— Там, там, видите?
— Я ничего не вижу.
— Вы ничего не видите вон там, там?..
— Решительно ничего; но вы, сударыня, скажите, что видите вы?
— О, я вижу… я вижу… Но нет, это невозможно.
— Скажите.
— Я вижу господина де Шовелена в придворном платье, но бледного и идущего медленными шагами; он прошел вон там, там.
— Боже милостивый!
— Он прошел, не видя меня! Вы понимаете? А если и видел, то не заговорил со мной! Это еще более странно.
— А в эту минуту вы по-прежнему его видите?
— По-прежнему.
И палец, и глаза маркизы указывали направление, в каком шел маркиз, оставаясь невидимым для взгляда отца Делара.
— Но куда он идет, сударыня?
— В сторону замка; он проходит там, возле большого дуба, там… Смотрите, смотрите, вот он приближается к детям; за купой деревьев он поворачивает. Он исчезает. О, если дети все еще там, где они были, не может быть, чтобы они его не видели.
В то же мгновение раздался крик, заставивший г-жу де Шовелен вздрогнуть.
Это был крик обоих детей.
Он прозвучал так печально и так мрачно в темнеющем пространстве, что маркиза едва не упала навзничь.
Отец Делар подхватил ее.
— Вы слышите? — прошептала она. — Вы слышите?
— Да, — ответил отец Делар, — в самом деле был чей-то крик.
Почти тотчас маркиза увидела или, вернее, почувствовала, что к ней подбегают дети. Слышен был их стремительный бег по песку аллей.
— Маменька! Маменька! Вы видели? — кричал старший.
— Маменька! Маменька! Вы видели? — кричал младший.
— О сударыня, не слушайте их! — говорил аббат (он бежал сзади и запыхался, стараясь их догнать: настолько быстрым был их бег).
— Ну, дети, что случилось? — спросила г-жа де Шовелен.
Но они не отвечали и лишь прижались к ней.
— Да ну же, — сказала она, лаская их, — что произошло? Говорите!
Дети переглянулись.
— Говори ты, — сказал старший младшему.
— Нет, говори ты.
— Ну хорошо, маменька, — сказал старший, — ведь вы видели его, как и мы?
— Вы слышите? — воскликнула маркиза, воздев руки к небу. — Вы слышите, святой отец?
И она сжала холодными как лед руками дрожащую руку камальдульца.
— Видели? Кого видели? — с трепетом спросил тот.
— Нашего отца, — сказал младший, — разве вы его не видели, маменька? Однако он шел с вашей стороны, он должен был пройти совсем близко от вас.
— О! Какое счастье! — воскликнул старший, хлопая в ладоши. — Вот папа и вернулся!
Госпожа де Шовелен повернулась к аббату.
— Сударыня, — сказал он, поняв ее вопросительный взгляд, — могу заверить вас, что эти господа ошибаются, утверждая, будто видели господина маркиза. Я был рядом с ними, и я заявляю, что никто…
— А я, сударь, — перебил старший, — говорю вам, что только что видел отца, как вижу вас.
— Фи, господин аббат, фи! Как некрасиво лгать! — сказал младший.
— Это странно! — произнес отец Делар.
Маркиза покачала головой.
— Они ничего не видели, сударыня, — повторил наставник, — ничего, решительно ничего.
— Подождите, — сказала маркиза.
И, обратившись к сыновьям с той материнской нежностью в голосе, которая заставляет улыбаться самого Бога, сказала:
— Дети мои, вы говорите, что видели своего отца?
— Да, маменька, — ответили оба вместе.
— Как он был одет?
— На нем был красный придворный кафтан, голубая лента, белый вышитый золотом камзол, кюлоты из такого же бархата, что и кафтан, шелковые чулки, башмаки с пряжками, а на боку была шпага.
По мере того как старший перечислял детали костюма отца, младший кивал в знак подтверждения.
И при каждом кивке младшего г-жа де Шовелен холодеющей рукою сжимала руку камальдульца. Именно таким она видела своего мужа.
— Скажите, не было ли во внешности вашего отца чего-нибудь особенного?
— Он был очень бледен, — сказал старший.
— О да, очень бледен, — подтвердил младший, — его можно было принять за мертвеца.
Все вздрогнули: мать, аббат, духовник — настолько сильным было выражение ужаса, слышавшееся в словах ребенка.
— Куда он направлялся? — спросила наконец маркиза, тщетно пытаясь придать твердость голосу.
— В сторону замка, — сказал старший.
— А я, — добавил младший, — на бегу обернулся и видел, как он всходил на крыльцо.
— Слышите? Слышите? — шептала мать на ухо монаху.
— Да, сударыня, слышу, но, признаюсь, не понимаю. Как прошел господин де Шовелен пешком в ворота и не остановился перед вами? Как прошел он мимо своих сыновей, опять-таки не остановившись? Как, наконец, вошел он в замок, причем никто из прислуги его не заметил и сам он никого не позвал?
— Вы правы, — сказал аббат, — все это поистине удивительно.
— Впрочем, — продолжал отец Делар, — проверить это можно очень просто.
— Мы пойдем посмотрим! — закричали дети, готовясь бежать к замку.
— И я тоже, — сказал аббат.
— И я тоже, — прошептала маркиза.
— Сударыня, — сказал камальдулец, — вы так возбуждены, так бледны от страха: ведь если это господин де Шовелен — я допускаю, что это он, — то есть ли из-за чего пугаться?
— Святой отец, — сказала маркиза, взглянув на монаха, — если он появился вот так, таинственно, один, разве не находите вы это происшествие весьма странным?
— Вот поэтому-то все мы ошибаемся, сударыня; вот по-этому-то, несомненно, следует полагать, что сюда проник кто-то посторонний, может быть, злоумышленник.
— Но злоумышленник, какой бы злой умысел он ни питал, — сказал аббат, — обладает телом, и это тело вы бы увидели, да и я тоже, святой отец; между тем как — и вот это действительно странно — госпожа маркиза и эти господа его видели, а мы с вами — только мы! — нет.
— Это не имеет значения, — ответил монах, — но в любом случае, может быть, лучше, чтобы госпожа маркиза и дети удалились в оранжерею, а что касается нас, мы пойдем в замок; позовем слуг и убедимся, кто же такой этот пришелец. Идемте, сударыня, идемте.
У маркизы не было сил; бессознательно подчинившись, она вместе с сыновьями, ни на миг не теряя из виду окон замка, ушла в оранжерею.
Там, встав на колени, она сказала:
— Помолимся пока, сыновья мои, ибо есть душа, которая в этот миг просит моей молитвы.
XII
ЧЕРНАЯ ПЕЧАТЬ
Тем временем монах и аббат продолжали путь к замку; однако, подойдя к главному входу, они остановились и стали совещаться, не следует ли сначала отправиться к службам и позвать слуг, собравшихся в этот час за ужином, чтобы они обыскали здания.
Такое предложение внесено было благоразумным камальдульцем, и аббат готов был уже с ним согласиться, как вдруг они увидели, что отворилась маленькая дверь и появился Бонбонн; старый управляющий бежал к ним так быстро, как только позволял его преклонный возраст. Он был бледен, дрожал, размахивал руками и разговаривал с самим собой.
— В чем дело? — спросил аббат, делая несколько шагов ему навстречу.
— Ах, Боже мой! Боже мой! — восклицал Бонбонн.
— Да что с вами случилось? — в свою очередь спросил камальдулец.
— Случилось то, что у меня было ужасное видение.
Монах и аббат переглянулись.
— Видение? — повторил монах.
— Полноте! Это невозможно, — сказал аббат.
— Но это так, говорю вам, — настаивал Бонбонн.
— И что за видение? Скажите.
— Да, что вы видели?
— Я видел… по правде говоря, еще и сам не знаю что; но, как бы то ни было, — видел.
— В таком случае объяснитесь.
— Ну так вот. Я был в комнате, где обычно работаю: она находится под большим кабинетом господина маркиза и, как вы знаете, соединена с этим кабинетом потайной лестницей. Я еще раз перелистывал документы, чтобы убедиться, что мы ничего не забыли, составляя завещание, столь необходимое для будущего всей семьи. Только что пробило семь часов; внезапно я слышу, что кто-то ходит в комнате, которую я вчера запер за господином маркизом и ключ от которой у меня в кармане. Я прислушиваюсь: да, это точно шаги. Снова прислушиваюсь: шаги раздаются у меня над головой. Наверху кто-то есть! И это еще не все; я слышу, как открывают ящики бюро господина де Шовелена. Я слышу, как двигают кресло, стоящее перед бюро, и притом без каких-либо предосторожностей. Это кажется мне все более и более удивительным. Моя первая мысль: в замок проникли воры. Но эти воры очень уж неосторожны или очень уверены в себе. Итак, что делать? Позвать слуг? Они в своих помещениях на другом конце дома. Пока я буду ходить за ними, у воров хватит времени скрыться. Я беру свое двуствольное ружье и поднимаюсь по маленькой лестнице, ведущей из моей комнаты в кабинет господина маркиза; пробираюсь на цыпочках и, приближаясь к последним ступенькам, все больше напрягаю слух. Я слышу, как кто-то не только все время двигается, но еще и стонет, хрипит, наконец, произносит бессвязные слова, проникающие в самую глубину моей души, ибо, надо вам признаться, чем ближе я подходил, тем больше мне казалось, что я слышу и узнаю голос господина маркиза.
— Странно! — воскликнул аббат.
— Да, да, странно! — повторил монах. — Продолжайте, Бонбонн, продолжайте.
— Наконец, — вновь заговорил управляющий, подойдя ближе к своим собеседникам как бы в поисках защиты, — наконец я посмотрел в замочную скважину и увидел в комнате яркий свет, хотя снаружи было совсем темно, да и ставни были закрыты, я сам их закрывал.
— Что было дальше?
— Звуки продолжались. Это были жалобы, похожие на предсмертный хрип. От моей смелости и следа не осталось. Однако я хотел досмотреть до конца. Сделав над собой усилие, я снова приник глазом к своему наблюдательному пункту и ясно увидел восковые свечи, зажженные вокруг гроба.
— О! Да вы с ума сошли, дорогой господин Бонбонн, — сказал монах, невольно вздрогнув.
— Я видел, видел, святой отец.
— Но, может быть, вы плохо видели, — сказал аббат.
— Говорю вам, господин аббат, что я видел это, как вижу вас; говорю вам, что я не потерял ни присутствия духа, ни здравого смысла.
— И тем не менее вы в ужасе убежали!
— Вовсе нет; наоборот, я остался, моля Бога и моего небесного заступника дать мне силы. Но внезапно послышался сильный грохот, свечи погасли, и все вновь погрузилось в темноту. Только тогда я спустился, вышел наружу и увидел вас. Теперь мы вместе. Вот ключ от кабинета. Вы духовное лицо и, следовательно, свободны от суеверных страхов. Хотите пойти со мной? Мы сами убедимся в том, что происходит.
— Идемте, — сказал камальдулец.
— Идемте, — повторил аббат.
И все трое вошли в замок — не через маленькую дверь, выпустившую Бонбонна, а через главный вход, впустивший маркиза.
В вестибюле, проходя мимо больших стенных фамильных часов, увенчанных гербом Шовеленов, управляющий поднял вверх только что зажженную им свечу.
— Ах! Этого еще недоставало! — сказал он, — очень странно. Наверное, кто-то трогал эти часы и испортил их.
— Почему это?
— Потому что я с детства вижу их в замке и с детства знаю, что они всегда ходят.
— И что же?
— Что же? Разве вы не видите, что они остановились?
— В семь часов, — сказал монах.
— В семь часов, — повторил аббат.
И оба еще раз переглянулись.
— Итак!.. — прошептал аббат.
Монах произнес несколько слов, похожих на молитву.
Затем они поднялись по парадной лестнице и прошли по апартаментам маркиза, закрытым и пустынным. Эти огромные комнаты, освещаемые дрожащим огнем единственного светильника, который нес управляющий, выглядели торжественно и пугающе.
С сильно бьющимся сердцем подошли они к двери кабинета, остановились и внимательно прислушались.
— Вы слышите? — спросил управляющий.
— Прекрасно слышу, — сказал аббат.
— Что? — спросил монах.
— Как! Вы не слышите этого хрипа, подобного тому, какой издает человек в агонии?
— Да, правда, — сказали в один голос оба спутника управляющего.
— Значит, я не ошибался? — снова спросил тот.
— Дайте мне ключ, — сказал отец Делар, осеняя себя крестным знамением, — мы мужчины, честные люди, христиане и не должны ничего бояться; войдем!
Он отпер дверь; при этом, как ни веровал в Господа служитель Божий, рука его дрожала, когда он вставлял ключ в замок. Дверь открылась, и все трое остановились на пороге.
Комната была пуста.
Медленно вошли они в огромный кабинет, уставленный книгами и увешанный картинами. Все вещи были на своих местах, кроме портрета маркиза; этот портрет, переломив державший его гвоздь, сорвался со стены и лежал на полу; холст на месте головы был разорван.
Аббат показал управляющему на портрет и перевел дух.
— Вот причина вашего страха, — сказал он.
— Да, что касается шума, — ответил управляющий, — но эти жалобы, которые мы слышали? Разве их издавал портрет?
— Действительно, — сказал монах, — мы слышали стоны.
— А что на этом столе? — внезапно воскликнул Бон-бонн.
— Что? Что такое на этом столе? — спросил аббат.
— Только что погашенная свеча, — сказал Бонбонн, — это свеча — она еще дымится! И пощупайте эту палочку сургуча — она даже не остыла.
— Правда, — сказали оба свидетеля происшествия, похожего на чудо.
— И вот печатка, — продолжал управляющий, — господин маркиз носил ее на часовой цепочке, а вот запечатанный конверт, адресованный нотариусу.
Аббат, ни жив ни мертв, упал на стул: у него не было сил бежать.
Монах остался стоять, не обнаруживая страха, с видом человека, равнодушного к делам этого мира; он пытался проникнуть в загадку, причины которой не знал и действие которой видел, не понимая, однако, ее цели.
Тем временем управляющий — ему придала храбрости его преданность — переворачивал одну за другой страницы завещания, которое он изучал накануне со своим хозяином.
Когда он дошел до последней страницы, лоб его покрылся холодным потом.
— Завещание подписано, — прошептал он.
Аббат подскочил на стуле, монах склонился над столом; управляющий смотрел то на того, то на другого.
Трое мужчин на мгновение замолчали, и безмолвие это было страшным; даже самый смелый из них чувствовал, что у него волосы встают дыбом.
Наконец взгляды всех троих вновь обратились к завещанию.
К нему была добавлена приписка; чернила, которыми она была сделана, еще не успели высохнуть.
Она гласила:
"Моя воля, чтобы тело мое было погребено в церкви кармелитов на площади Мобер, подле моих предков.
Совершено в замке Гробуа, 27 марта 1774 года, в семь часов вечера.
Подписано: Шовелен".
Обе подписи и приписка были сделаны менее твердою рукой, чем текст завещания, но вполне разборчиво.
— Прочтем "De profundis", господа, — сказал управляющий, — ибо несомненно, что господин маркиз умер.
Все трое благоговейно опустились на колени и вместе прочли заупокойную молитву; затем, после нескольких минут торжественной сосредоточенности, поднялись.
— Мой бедный хозяин! — сказал Бонбонн. — Он обещал мне вернуться сюда, чтобы подписать это завещание, и сдержал свое слово. Да смилуется Господь над его душою!
Управляющий вложил завещание в конверт и, снова взяв свой светильник, знаком показал спутникам, что можно уходить.
Вслух он добавил:
— Здесь нам больше нечего делать; вернемся к вдове и сиротам.
— Но вы не отдадите этот конверт маркизе? — сказал аббат. — О Боже мой, не вздумайте сделать что-нибудь подобное, заклинаю вас Небом!
— Будьте спокойны, — сказал управляющий, — этот конверт из моих рук перейдет только в руки нотариуса; мой хозяин избрал меня душеприказчиком, поскольку он позволил мне увидеть то, что я видел, и услышать то, что я слышал. И я не успокоюсь, пока не будет исполнена его последняя воля, а затем присоединюсь к нему. Глаза, ставшие свидетелями подобного, должны поскорее закрыться.
И с этими словами Бонбонн, выйдя последним из кабинета, запер за собою дверь; все трое спустились по лестнице, с робостью взглянули на остановившиеся часы и, сойдя с крыльца, направились к оранжерее, где их ждали маркиза и ее дети.
Все они еще молились: мать на коленях, сыновья — стоя рядом с ней.
— Ну что? — воскликнула она, поспешно поднявшись при появлении троих мужчин, — ну что?
— Что это было? — спрашивали дети.
— Продолжайте вашу молитву, сударыня, — сказал отец Делар, — вы не ошиблись; по особой своей милости, дарованной, без сомнения, вашему благочестию, Господь позволил, чтобы душа господина де Шовелена явилась попрощаться с вами.
— О святой отец! — воскликнула маркиза, воздевая руки к небу. — Вы же видите, что я не ошиблась!
И, вновь упав на колени, она возобновила прерванную молитву, сделав детям знак последовать ее примеру.
Два часа спустя во дворе раздался звон бубенцов; он заставил г-жу де Шовелен, сидевшую между постелями уснувших детей, поднять голову.
На лестнице послышался возглас:
— Курьер короля!
В то же мгновение вошел лакей и подал маркизе продолговатый конверт с черной печатью.
Это было официальное сообщение о том, что маркиз умер в семь часов вечера от апоплексического удара во время карточной игры с королем.
XIII
СМЕРТЬ ЛЮДОВИКА XV
Со времени смерти г-на де Шовелена короля редко видели улыбающимся. Можно было подумать, что призрак маркиза идет с ним рядом при каждом его шаге. Немного отвлекала короля лишь езда в карете. Путешествия участились. Король ездил из Рамбуйе в Компьень, из Компьеня в Фонтенбло, из Фонтенбло в Версаль, но никогда не направлялся в Париж. Король ненавидел Париж после его бунта по поводу кровавых бань.
Но все эти прекрасные резиденции, вместо того чтобы развлечь короля, возвращали его к прошлому, прошлое — к воспоминаниям, воспоминания — к размышлениям. Вывести его из этих размышлений, печальных, горьких, глубоких, могла одна только г-жа Дюбарри, и поистине жаль было видеть, с каким старанием пытается это молодое и прекрасное существо согреть если не тело, то сердце старика.
Общество в это время разлагалось, как и монархия; за грунтовыми водами философии Вольтера, д’Аламбера и Дидро последовали скандальные ливни Бомарше. Бомарше опубликовал свой знаменитый "Мемуар" против советника Гезмана, и этот сановник, член суда Мопу, не смел больше появиться на своем месте.
Бомарше заставил начать репетиции "Севильского цирюльника", и уже шли разговоры о дерзостях, которые будет распространять со сцены философ Фигаро.
Приключение г-на де Фронзака вызвало скандал. Два приключения г-на маркиза де Сада вызвали ужас.
Общество идет уже не в пропасть, а в сточную канаву.
Все эти истории весьма постыдны, весьма грязны, но короля забавляют лишь они. Господин де Сартин делает из них некий дневник — это еще одна идея изобретательной г-жи Дюбарри, — и король читает его по утрам в постели. Этот дневник составляется во всех непотребных домах Парижа и особенно у знаменитой Гурдан.
Однажды король узнает из этого дневника, что г-н де Лорри, епископ Тарбский, накануне имел бесстыдство вернуться в Париж, привезя спрятанными в своей карете г-жу Гурдан и двух ее воспитанниц. На сей раз это уже было слишком; король велит предупредить великого раздавателя милостыни, и тот вызывает епископа к себе.
По счастью, все объясняется случайностью, к вящей славе целомудрия и милосердия прелата: возвращаясь в Версаль, епископ Тарбский увидел трех женщин, стоявших на дороге возле сломанной кареты; проникшись жалостью к их трудному положению, он предложил им место в своем экипаже. Гурдан нашла предложение забавным и приняла его.
И никто не хочет поверить в наивность прелата, каждый говорит ему:
— Как! Вы не знакомы с Гурдан! Да это поистине невероятно!
Среди всего этого объявлена "музыкальная война" между глюкистами и пиччинистами; двор разделяется на две партии.
Дофина, юная, поэтичная, музыкальная, ученица Глюка, считала наши оперы лишь собранием более или менее приятных песенок. Когда она увидела представления трагедий Расина, ей пришла мысль послать своему учителю "Ифигению в Авлиде", предложив ему пролить потоки музыки на благозвучные стихи Расина. Через шесть месяцев музыка была готова и Глюк сам привез партитуру в Париж.
Едва приехав, Глюк стал фаворитом дофины и получил право в любое время появляться в малых апартаментах.
Требуется привыкнуть ко всему, и особенно к грандиозному. Музыка Глюка не произвела при своем появлении того впечатления, которого можно было ожидать. Пустым сердцам, уставшим сердцам не нужна мысль, им достаточно звука: музыка утомительна, а звук развлекает.
Старое общество предпочло итальянскую музыку, предпочло звонкую погремушку благозвучному органу.
Госпожа Дюбарри — и из чувства противоречия, и потому, что немецкую музыку на первый план выдвигала ее высочество дофина, — вступилась за музыку итальянскую и послала Пиччини несколько либретто. Пиччини в ответ прислал партитуры; таким образом, молодое и старое общество раскололись на два лагеря.
Дело в том, что в среде этого старомодного французского общества пробивались совершенно новые идеи, подобно неведомым цветам, что растут в щелях между мрачными торцами мостовой, между растрескавшимися камнями старого замка.
Это были английские новшества: сады с тысячью убегающих аллей, с чащами, лужайками, цветочными клумбами, большими пространствами газонов; коттеджи; утренние прогулки дам без пудры и румян, в простых соломенных шляпах с широкими полями, украшенных васильком или маргариткой; мужчины на прогулке, правящие горячими лошадьми и сопровождаемые жокеями в черных шапочках, в камзолах с закругленными полами и кожаных штанах; четырехколесные фаэтоны, что произвели фурор; принцессы, одетые как пастушки; актрисы, одетые как королевы; это были Дюте, Гимар, Софи Арну, Прери, Клеофиль, обильно украшавшие себя бриллиантами, в то время как дофина, принцесса де Ламбаль, г-жи де Полиньяк, де Ланжак и д’Адемар желали лишь обильно украшать себя цветами.
И при виде всего этого нового общества, идущего в неведомое, Людовик XV все ниже клонил голову. Напрасно сумасбродная графиня вертелась вокруг него — жужжащая, как пчела, легкая, как бабочка, сияющая, как колибри: король лишь время от времени с трудом поднимал отяжелевшую голову, и казалось, что на лицо его с каждым мгновением все явственнее ложится печать смерти.
Дело в том, что время истекало; дело в том, что пошел второй месяц со дня смерти маркиза де Шовелена; дело в том, что двадцать седьмого мая исполнялось ровно два месяца с того дня, как маркиз умер.
К тому же все как будто сговорилось присоединиться к его зловещему предчувствию: так, аббат де Бове, произнося при дворе проповедь, в своем поучении о необходимости готовить себя к смерти, об опасности умереть нераскаянным, воскликнул: "Еще сорок дней, государь, и Ниневия будет разрушена!"
Таким образом, думая о г-не де Шовелене, король не забывал об аббате де Бове; таким образом, говоря герцогу д’Айену: "Двадцать седьмого мая будет два месяца, как умер Шовелен", он оборачивался к герцогу де Ришелье и произносил шепотом:
— Это сорок дней, не правда ли, о которых говорил чертов аббат де Бове?
При этом Людовик XV добавлял:
— Я хотел бы, чтобы эти сорок дней уже прошли!
И это было еще не все: в Льежском альманахе говорилось по поводу апреля: "В апреле одна из самых известных фавориток сыграет свою последнюю роль".
Таким образом, г-жа Дюбарри вторила сетованиям короля и говорила об апреле то же, что он говорил о сорока днях:
— Я бы очень хотела, чтобы этот проклятый месяц апрель уже прошел!
В этом проклятом апреле, так страшившем г-жу Дюбарри, и в течение этих сорока дней — мысли о них стали манией короля — предзнаменования множились. Генуэзский посол (король с ним часто виделся) был сражен внезапной смертью. Аббат де ла Виль, прибыв к утреннему выходу короля, чтобы поблагодарить за только что пожалованное место управляющего иностранными делами, рухнул к его ногам от апоплексического удара. И в заключение, когда король был на охоте, рядом с ним ударила молния.
Все это лишь усиливало его мрачность.
Все связывали надежды с приходом весны. Природа, сбрасывающая в мае свой саван; земля, вновь покрывающаяся зеленью; деревья, вновь надевающие свои весенние наряды; воздух, заполненный живыми пылинками; дуновения живительного огня, прилетающие с ветром и кажущиеся душами, что ищут тело, — все это могло вернуть какое-то существование бездейственной материи, какое-то движение изношенному механизму.
Примерно в середине апреля Лебель увидел у своего отца дочь мельника, и необычайная красота ее поразила его; он счел девушку лакомством, которое сможет пробудить аппетит у короля, и с воодушевлением рассказал ему об этом. Людовик XV рассеянно выслушал это и согласился на новую попытку развлечь его.
Обычно, прежде чем явиться к королю, девицы, которых Людовик XV должен был почтить или обесчестить своими королевскими милостями, подвергались осмотру врачей, затем проходили через руки Лебедя и наконец представали перед королем.
На этот раз девушка была столь свежа и столь красива, что всеми этими предосторожностями пренебрегли; но если бы они и были приняты, то самому искусному медику, конечно, трудно было бы распознать, что девушка уже несколько часов была больна оспой.
Король в юности уже перенес эту болезнь; но через два дня после свидания с девушкой она проявилась вторично.
Ко всему добавилась злокачественная лихорадка, осложнившая положение больного.
Двадцать девятого апреля обозначилась первая атака болезни, и архиепископ Парижский Кристоф де Бомон поспешил в Версаль.
Ситуация на этот раз была необычной. Соборование, если чувствовалась в нем необходимость, могло иметь место только после изгнания сожительницы, а эта сожительница, принадлежавшая к иезуитской партии, главой которой был Кристоф де Бомон; эта сожительница, по словам самого архиепископа, свержением министра Шуазёля и свержением парламента оказала столь большие услуги религии, что невозможно было подвергнуть ее каноническому бесчестью.
Во главе этой партии, вместе с г-ном де Бомоном и г-жой Дюбарри, находились герцог д’Эгильон, герцог де Ришелье, герцог де Фронзак, Мопу и Террэ.
Все они были бы опрокинуты тем же ударом, который свалил бы г-жу Дюбарри. Поэтому у них не было никакой причины высказываться против нее.
Партия г-на де Шуазёля, проникавшая всюду, даже в проход за кроватью короля, наоборот, требовала изгнания фаворитки и скорейшей исповеди. Это было весьма любопытно видеть: именно партия философов, янсенистов и атеистов побуждала короля исповедаться, тогда как архиепископ Парижский, монахи и поклонники благочестия желали, чтобы король отказался от исповеди.
Таково было необычное состояние умов, когда первого мая, в половине двенадцатого утра, архиепископ явился навестить больного короля.
Узнав о прибытии архиепископа, бедная г-жа Дюбарри на всякий случай скрылась.
На встречу с прелатом, намерения которого не были еще известны, отправился герцог де Ришелье.
— Монсеньер, — сказал герцог, — заклинаю вас не пугать короля этим богословским предложением, убившим стольких больных. Но если вам любопытно услышать о забавных грешках, то располагайтесь: я стану исповедоваться вместо короля и расскажу вам о таких, подобных которым вы не слыхивали за то время, что состоите архиепископом Парижским. Ну, а если мое предложение вам не нравится, если вы непременно хотите исповедовать короля и воспроизвести в Версале те сцены, что происходили с господином епископом Суасонским в Меце, если вы хотите шумной отставки госпожи Дюбарри, то подумайте о последствиях и о ваших собственных интересах; вы обеспечиваете триумф герцога де Шуазёля, вашего злейшего врага, от кого вы избавились при столь большом содействии госпожи Дюбарри; ради пользы вашего врага вы преследуете вашего друга; да, монсеньер, вашего друга, и какого друга! Ведь еще вчера она говорила мне: "Пусть господин архиепископ оставит нас в покое, и он получит свою кардинальскую шапку; я за это берусь, и я вам за это отвечаю".
Архиепископ Парижский предоставил г-ну де Ришелье говорить: хотя в глубине души он был уже согласен, надо было делать вид, что его убеждают. По счастью, к маршалу присоединились герцог д’Омон, принцесса Аделаида и епископ Санлисский, давшие прелату оружие против самого себя. Он сделал вид, что уступает, обещал ничего не говорить, отправился к королю и действительно не сказал ему ни слова об исповеди; это доставило августейшему больному такое удовольствие, что он тотчас велел позвать г-жу Дюбарри и целовал ее прекрасные руки, плача от радости.
На другой день, второго мая, король чувствовал себя немного лучше; вместо Ламартиньера, его постоянного медика, г-жа Дюбарри прислала ему двух своих врачей Лорри и Борде. Обоим докторам было прежде всего рекомендовано скрыть от короля природу его болезни, умолчать о его положении, и самое главное — избавить от мысли о том, что ему необходим священник.
Это улучшение в состоянии короля позволило графине на мгновение свободно вздохнуть, вернуться к обычному злословию и привычным шуткам. Но в ту минуту, когда ей своим воодушевлением и остроумием удалось заставить больного улыбнуться, Ламартиньер, которому не запрещен был доступ к королю, появился на пороге; оскорбленный предпочтением, что было оказано Лорри и Борде, он подошел прямо к королю, пощупал его пульс и покачал головой.
Король не мешал ему, глядя на него со страхом. Страх этот еще больше увеличился, когда он увидел обескураживающий знак, сделанный Ламартиньером.
— Ну что, Ламартиньер? — спросил король.
— Что ж, государь, если мои собратья не сказали вам, что случай тяжелый, то они либо ослы, либо лжецы.
— Что у меня, по-твоему, Ламартиньер? — спросил король.
— Черт побери, государь! Это нетрудно увидеть: у вашего величества оспа.
— И ты говоришь, что у тебя нет надежды, друг мой?
— Я не говорю этого, государь: врач никогда не теряет надежды. Я говорю лишь, что если ваше величество — христианнейший король не только по имени, то вам следует подумать.
— Хорошо, — отозвался король.
И, подозвав г-жу Дюбарри, он сказал:
— Вы слышали, друг мой? У меня оспа, а это болезнь из самых опасных, во-первых, из-за моего возраста, а во-вторых, из-за других моих недугов. Ламартиньер только что напомнил мне, что я христианнейший король и старший сын Церкви, друг мой. Может быть, нам придется расстаться. Я хочу предупредить сцену, подобную той, что была в Меде. Сообщите герцогу д’Эгильону то, что я вам сказал, и пусть он условится с вами, как нам расстаться без огласки, если моя болезнь усилится.
В то время как король говорил это, вся партия герцога де Шуазёля начала громко роптать, обвиняя архиепископа в угодничестве и говоря, что он, дабы не обеспокоить г-жу Дюбарри, готов дать королю умереть без причастия.
Эти обвинения дошли до слуха г-на де Бомона, и тот, чтобы заставить их смолкнуть, решил обосноваться в Версале, в доме конгрегации лазаристов; это позволило бы ему обмануть общественное мнение, использовать благоприятный момент для совершения религиозных церемоний и пожертвовать г-жой Дюбарри лишь в том случае, если состояние короля станет совсем безнадежным.
Третьего мая архиепископ возвратился в Версаль; приехав туда, он стал ждать.
Тем временем вокруг короля происходили постыдные сцены. Кардинал де ла Рош-Эмон держался того же мнения, что архиепископ Парижский, и хотел, чтобы все совершилось без шума; но иначе обстояло дело с епископом Каркасонским: тот усердно старался воспроизвести сцены, происходившие в Меце, громко требуя, чтобы король причастился, чтобы наложница была изгнана, чтобы каноны Церкви были соблюдены и чтобы король подал пример раскаяния Европе и христианской Франции, которые он вводил в греховный соблазн.
— Да по какому праву вы мне даете советы? — воскликнул выведенный из терпения г-н де ла Рош-Эмон.
Епископ снял с шеи пастырский крест и поднес его чуть не к носу прелата:
— По праву, что дает мне этот крест, — сказал он, — Научитесь, монсеньер, уважать это право и не дайте своему королю умереть, не получив причастия Церкви, считающей его своим старшим сыном.
Все это происходило на глазах герцога д’Эгильона. Он понял, какой скандал вызовет подобная дискуссия, если она разразится публично.
Он пошел к королю.
— Ну, герцог, — сказал ему король, — исполнили вы мои повеления?
— Относительно госпожи Дюбарри, государь?
— Да.
— Я хотел подождать, пока ваше величество повторит их. Я никогда не стану проявлять поспешность, разлучая короля с теми, кто его любит.
— Благодарю, герцог; но это нужно. Зайдите за бедной графиней и отвезите ее в ваш загородный дом в Рюэе; я буду признателен госпоже д’Эгильон за заботы о ней.
Несмотря на этот вполне определенный приказ, г-н д’Эгильон вовсе не хотел пока что ускорять отъезд фаворитки и спрятал ее во дворце, объявив, что она уедет на следующий день. Это сообщение немного утихомирило требовательность сторонников церковного обряда.
Впрочем, герцогу д’Эгильону повезло, что он оставил г-жу Дюбарри в Версале, ибо четвертого мая король вновь потребовал ее к себе, и чрезвычайно настойчиво; герцогу пришлось сознаться, что она еще здесь.
— Так позовите ее, позовите! — вскричал король.
И г-жа Дюбарри вернулась — в последний раз…
Уезжала графиня вся в слезах; бедная женщина, добрая, капризная, приветливая, покладистая, любила Людовика XV как любят отца.
Госпожа д’Эгильон усадила г-жу Дюбарри в карету вместе с мадемуазель Дюбарри-старшей и увезла в Рюэй, чтобы там ожидать предстоящего события.
Едва карета выехала из последнего двора, как король снова потребовал к себе графиню.
— Она отбыла, — ответили ему.
— Отбыла? — повторил король. — Значит, настал и мой черед отбыть. Прикажите молиться мощам святой Женевьевы.
Господин де ла Врийер тотчас написал парламенту, имеющему право в подобных случаях приказать отпереть или запереть древнюю реликвию.
Дни пятого и шестого мая прошли без разговоров об исповеди, о соборовании, о последнем миропомазании. Версальский кюре явился было с целью подготовить короля к этой благочестивой церемонии, но встретил герцога де Фронзака, и тот дал ему честное слово дворянина, что выбросит его в окно, если он скажет об этом хоть слово.
— Если я не разобьюсь насмерть при падении, — ответил кюре, — то вернусь через дверь, ибо это мое право.
Но седьмого, в три часа утра, сам король настоятельно потребовал позвать аббата Манду, бедного священника, не замешанного в интригах, добродушного служителя Церкви, которого дали ему в исповедники и который к тому же был слеп.
Исповедь короля продолжалась семнадцать минут.
Когда она окончилась, герцоги де ла Врийер и д’Эгильон хотели отложить соборование; но Ламартиньер, испытывавший особую вражду к г-же Дюбарри, которая подослала королю Лорри и Борде, сказал, подойдя к нему:
— Государь, я видел ваше величество в весьма трудных обстоятельствах, но никогда не восхищался вами так, как сегодня; если вы мне верите, вы немедля закончите то, что так хорошо начали.
Тогда король приказал снова позвать аббата, и тот дал ему отпущение грехов.
Что же касается шумного возмездия, которое должно было торжественно уничтожить г-жу Дюбарри, то о нем речи не шло. Великий раздаватель милостыни и архиепископ совместно составили формулу, оглашенную во время соборования:
"Хотя король должен давать отчет в своем поведении одному только Господу, он заявляет, что раскаивается в соблазне, коему подверг своих подданных, и желает отныне жить лишь ради поддержания веры и ради счастья своих народов".
Королевская фамилия — к ней прибавилась принцесса Луиза, вышедшая из своего монастыря, чтобы ухаживать за отцом, — встретила святые дары внизу лестницы.
В то время как король принимал причастие, дофин, которого, так как он еще не переболел оспой, держали вдали от короля, писал аббату Террэ:
"Господин генеральный контролер!
Прошу Вас распорядиться о раздаче беднякам парижских приходов двухсот тысяч ливров, дабы те молились за короля. Если Вы находите эту сумму чрезмерной, то вычтите ее из содержания госпожи дофины и моего.
Подписано: Людовик Август".
В течение седьмого и восьмого мая болезнь усилилась. Король чувствовал, что его тело умирает по частям. У него, покинутого придворными, не решавшимися уже оставаться подле этого живого трупа, не было теперь другой стражи, кроме трех его дочерей, не покидавших отца ни на минуту.
Король был объят ужасом. В этом ужасном разложении, охватившем все его тело, он видел прямую кару Неба. Для него та невидимая рука, что метила его черными пятнами, была десницей Божьей. В бреду, тем более страшном, что вызван он был не лихорадкой, а мыслью, король видел пламя, видел огненную пропасть и звал своего исповедника, бедного слепого священника, последнего своего заступника, чтобы тот протянул руку с распятием между ним и огненным озером. Тогда он сам брал святую воду, сам откидывал одеяла и покрывала, сам со стонами ужаса обливал святой водой все свое тело; потом просил распятие, брал его обеими руками и пылко целовал, восклицая:
— Господи! Господи! Предстательствуй за меня, за меня, самого великого грешника, какой когда-либо существовал!
В этих ужасных и безнадежных тревогах прошел день девятого мая. В течение этого дня — он был не чем иным, как долгой исповедью, — ни священник, ни дочери его не покидали. Его тело было добычей самой отвратительной гангрены, и, еще живой, король-труп издавал такой запах, что двое слуг упали, задохнувшись, и один из них умер.
Утром десятого сквозь растрескавшуюся плоть стали видны кости его бедер; еще трое слуг упали в обморок. Все обратились в бегство.
Больше во дворце не было ни одной живой души, кроме трех благородных дочерей и достойного священника.
Весь день десятого был непрерывной агонией: король, уже мертвый, будто не решался умереть; казалось, он хочет броситься вон из кровати, этой преждевременной могилы. Наконец, без пяти минут три, он приподнялся, протянул руки, устремил взгляд в какую-то точку комнаты и воскликнул:
— Шовелен! Шовелен! Но ведь еще нет двух месяцев…
И, снова упав на постель, он умер.
Какую бы добродетель ни вложил Господь в сердца трех принцесс и священника, но, когда король умер, все они сочли свои обязанности выполненными; к тому же все три дочери уже заболели той болезнью, которая только что убила короля.
Забота о похоронах была возложена на главного церемониймейстера; тот отдал все распоряжения, не входя во дворец.
Не удалось найти никого, кроме версальских чистильщиков отхожих мест, чтобы положить короля в приготовленный для него свинцовый гроб; он лежал в этом последнем жилище без бальзама, без благовоний, завернутый в те же простыни, на которых умер; затем этот свинцовый гроб был помещен в деревянный футляр, и все вместе было доставлено в часовню.
Двенадцатого то, что было Людовиком XV, перевезли в Сен-Дени; гроб был поставлен в большую охотничью карету. Во второй карете ехали герцог д’Айен и герцог д’Омон; в третьей — великий раздаватель милостыни и версальский кюре. Два десятка пажей и с полсотни стремянных, на лошадях, с факелами, замыкали кортеж.
Погребальное шествие, отправившись из Версаля в восемь часов вечера, достигло Сен-Дени в одиннадцать. Тело было опущено в королевский склеп, откуда ему предстояло выйти лишь в день осквернения Сен-Дени; вход в подземелье тотчас же был не только заперт, но и замурован, чтобы ни одно испарение этого человеческого гноища не просочилось из жилища мертвых туда, где пребывали живые.
Нам приходилось рассказывать о радости парижан по поводу смерти Людовика XIV. Не меньшей была их радость, когда они увидели, что избавились от того, кого тридцатью годами ранее прозвали Возлюбленным.
Над кюре церкви святой Женевьевы посмеивались, говоря, что мощи не подействовали.
— На что же вы жалуетесь, — отвечал кюре, — разве он не умер?
На следующий день г-жа Дюбарри в Рюэе получила приказ об изгнании.
Софи Арну в одно и то же время узнала о смерти короля и об изгнании г-жи Дюбарри.
— Увы! — сказала она. — Вот мы и осиротели, не стало у нас ни отца, ни матери.
Это было единственное надгробное слово, произнесенное на могиле правнука Людовика XIV.