Джентльмены
Сьерры-Морены
и
Чудесная история дона Бернардо де Суньиги
I
ДЖЕНТЛЬМЕНЫ СЬЕРРЫ-МОРЕНЫ
Если что-то и соблазнило меня начать эту книгу, не похожую ни на что написанное мною за двадцать уже протекших лет моей литературной жизни, так это, в первую очередь, возможность целиком погрузиться в жизнь мечтательную, когда я устаю порой от жизни реальной.
Пишу ли роман, сочиняю ли драму, я самым естественным образом повинуюсь требованиям эпохи, в которой развертывается мой сюжет. Различные местности, люди, события просто навязаны мне неумолимой точностью топографии, генеалогии, исторических дат; необходимо, чтобы язык, одежда и даже походка моих персонажей гармонировали с представлениями, бытовавшими в ту эпоху, что я пытаюсь воссоздать. Мое воображение, сопротивляющееся реальности, подобно человеку, посетившему руины замка, вынуждено ступать по каменным обломкам, продвигаться по темным коридорам, сгибаться, пробираясь через потайные ходы, чтобы составить более или менее точный план здания в те времена, когда здесь играла жизнь, когда радость наполняла его смехом и пением, а горе будто призывало откликнуться эхом на рыдания и крики. Во всех этих поисках, во всех этих исследованиях и требованиях мое "я" исчезает; во мне сочетаются Фруассар, Монтреле, Шателен, Коммин, Со-Таванн, Монлюк, Этуаль, Таллеман де Рео и Сен-Симон; индивидуальность уступает место таланту, вдохновение уступает место эрудиции; я перестаю быть актером в большом романе собственной жизни, в большой драме собственных чувств, становлюсь хроникером, летописцем, историком, повествую моим современникам о событиях давно минувших дней и о впечатлениях, произведенных этими событиями на персонажей, действительно существовавших или же сотворенных моей фантазией. Но о впечатлениях, производимых на меня событиями нашей повседневности, этими страшными событиями, колеблющими почву у нас под ногами и омрачающими небо над нашими головами, мне говорить запрещено. Дружеские привязанности Эдуарда III, ненависть Людовика XI, прихоти Карла IX, страсти Генриха IV, слабости Людовика XIII, любовные связи Людовика XIV — об этом я рассказываю все; но о дружеских привязанностях, утешающих мое сердце, о ненависти, ожесточающей мою душу, о прихотях, возникающих в моем воображении, о моих страстях, о моих слабостях, о моих любовных связях — говорить не осмеливаюсь. Я знакомлю моего читателя с героем, жившим тысячу лет тому назад, но сам остаюсь для читателя неизвестным; по своему желанию я заставляю его любить или ненавидеть персонажей, и мне нравится внушать читателю любовь или ненависть к ним, хотя сам я читателю безразличен. Есть в этом что-то грустное, что-то несправедливое, чему я хочу противиться. Я стараюсь быть для читателя чем-то большим, нежели повествователь, о ком каждый составляет представление в зеркале собственной фантазии. Я хотел бы стать существом живым, осязаемым, неотделимым от общей жизни, наконец, чем-то вроде друга, настолько близкого всем, что, когда он приходит куда бы то ни было — в хижину или во дворец, — не требуется его представлять, поскольку все его узнают с первого же взгляда.
Таким образом, мне кажется, я умер бы не окончательно; да, могила приняла бы меня, умершего, но мои книги помогли бы мне остаться в живых. Через сто лет, через двести, через тысячу лет, когда все изменится — и нравы, и одежда, и языки, и человеческие расы, — я вместе с одним из моих томов, выдержавших испытание временем, воскрес бы сам, подобно человеку, который попал в кораблекрушение, но которого находят плавающим на доске посреди океана, поглотившего его судно вместе с остальными пассажирами.
Увы! Все эти размышления пришли мне на ум в связи с одной датой. Эту главу я начал было такими словами:
"Третьего ноября 1846 года около четырех часов пополудни я въехал в Кордову вместе с сыном и моими дорогими и добрыми спутниками Маке, Буланже, Жиро и Дебаролем".
И добавил:
"Приехали мы из Мадрида, где расстались с господином герцогом де Монпансье, и направились в Алжир, где нас ждал господин маршал Бюжо".
Писал я эти строки 10 июня 1849 года в десять утра. Неожиданно дверь моей комнаты отворилась, вошел человек и сообщил мне:
— Маршал Бюжо умер.
Таким образом, прошло меньше трех лет, и тот, с кем мы тогда расстались, изгнан, тот, к кому мы тогда ехали, умер.
Ну что же, спрашиваю я у моего читателя, не слишком ли это просто: вместо того чтобы, напрягая воображение и преодолевая себя, создать для него сегодня хотя бы один новый или неизвестный персонаж, рассказать ему о том, что есть во мне, а не вне меня, и немного побеседовать с ним о том очаровательном ребенке, который, расставаясь с нами, едва еще становился мужчиной и который, протягивая мне руку, говорил после смерти своего старшего брата:
— Uno avulso, non deficit alter?
Или поговорить о том старом солдате Аустерлица, Таррагоны, Конфлана, Тортосы, Кастилии, Ордаля, Тафны, Сиккаха и Исли, который, подобно Цинциннату, взял себе девиз: "Ense et aratro"?
Когда герцог Орлеанский умер столь роковым и неожиданным образом, первым моим побуждением было не проклинать случай, а вопрошать Бога.
Часто, когда Господь, казалось бы, отводит свою руку от земных дел, он на самом деле, склонившись над Землей, запечатлевает на ней одно из решающих событий, что изменяют облик человеческих обществ.
Ведь небеспричинно же принц, завоевавший любовь народа, державший в своей руке счастье Франции, созидавший в своих замыслах будущее мира, однажды утром садится без спутников в открытую коляску и погоняет двух лошадей, и те разбивают ему голову о мостовую и останавливаются сами по себе в сотне метров от того места, где они убили хозяина.
Я писал в то время: если Провидение, убивая герцога Орлеанского, не ставило себе целью благо всего человечества, то в таком случае оно совершило преступление; как же тогда сочетать эти два слова — "Преступление" и "Провидение"?!
Нет! Провидение повелело, чтобы монархии клонились к распаду; в бронзовой книге судеб оно заранее начертало дату установления той будущей республики, которую я предсказал самому королю в 1832 году. И вот Провидение встречает на своем пути препятствие для своих целей: то была популярность принца-солдата, принца-поэта, принца-артиста; Провидение устранило препятствие, и, таким образом, в определенный день между рухнувшим троном и рождающейся республикой не обнаружилось ничего, кроме пустоты.
Что ж, по моему глубокому убеждению, то же самое происходит с только что умершим выдающимся человеком, убитым той же рукой, что простирается над каждой личностью, над народами и мирами. Маршал Бюжо представлял собой препятствие для рождающейся республики; Бог нанес равно неожиданные удары и по воину, оказавшему сопротивление прогрессу, и по принцу, боровшемуся за него. Оба умерли: один — унося с собой в могилу прошлое, другой — унося с собой в могилу будущее.
Я не видел маршала со времени нашей поездки в Алжир, и вот неделю тому назад мы встретились у президента (я настолько запоздал нанести этот первый визит, что лишь благодаря воспоминаниям о замке Ам был прощен за подобное забвение Елисейского дворца).
Маршал прибыл в Париж; было еще весьма далеко до той поры, когда смерть стала бы его искать: он сам приехал за ней.
Он заметил меня, знаком попросил подойти и подвел к оконному проему.
— Итак, господин поэт, — обратился он ко мне, — что вы думаете обо всем происходящем?
— Скажу вам, господин маршал, что я думаю: водоворот мы принимаем за поток и растрачиваем силы, подымаясь вверх по реке, вместо того чтобы плыть вниз по течению.
— Вот как! Уж не становитесь ли вы, случайно, социалистом?
— Я никогда не становился им, господин маршал, я был им всегда, и то, что говорю сегодня, я писал еще полтора года тому назад: поступь народов не торопят и не замедляют — за нею следуют. Если ее торопят — совершают такую же ошибку, какую допустил царь Петр Первый по отношении к России; если ее замедляют — совершают такую же ошибку, какую допустил король Луи Филипп по отношению к Франции. Социальное движение имеет свои законы, также как движение Земли; слеп тот, кто, глядя на Солнце, воображает, что это Солнце движется, а Земля остается недвижной.
— Вы хотите сказать, что мы реакционеры…
— Не позволит ли мне господин маршал досказать свою мысль?
— Конечно, черт возьми!
— Итак, вы человек, который стал бы всячески меня успокаивать по ту сторону Альп и который всячески запугивает меня в этом зале.
— И почему же так?
— Потому что тот, у кого мы находимся, слишком уж настроен на борьбу и будет бороться, если его союзниками станут люди вашего масштаба. В моих же глазах это борьба подобна борьбе Иакова с ангелом. Ангел восторжествует.
— В таком случае это ангел-погубитель?
— Нет, наоборот, ангел-восстановитель.
— Вы хотите, чтобы мы поддались этому движению?
— Я хочу лучшего: хочу, чтобы вы им управляли. Всегда найдется что делать с тем, кто жив, и нечего делать с тем, кто мертв. Живет настоящее и будущее, а умерло прошлое. И вот вы погружаетесь в прошлое, в то время когда у вас есть будущее. Это было ошибкой Карла Десятого, это было ошибкой Луи Филиппа. Боюсь, как бы такое не стало ошибкой и Луи Наполеона.
— Вы высказывали такие мысли герцогу Орлеанскому?
— Конечно, я ему это говорил.
— И вы верите, что, став королем, он последовал бы вашему совету?
— Если бы он стал королем, ни Европа, ни Франция не оказались бы в том положении, в каком они ныне находятся, поскольку, если бы он стал королем, новая революция не свершилась бы.
— Двадцать четвертое февраля — это случайное происшествие: его можно было предусмотреть и ему можно было помешать.
— Двадцать четвертое февраля, как все великие катаклизмы, пришло в свой час. Двадцать четвертое февраля — это революция не только французская, это революция мировая. Посмотрите на Европу в три различные эпохи — двадцать первое января тысяча семьсот девяносто третьего года, двадцать девятое июля тысяча восемьсот тридцатого года и двадцать четвертое февраля тысяча восемьсот сорок восьмого года, — и вы увидите, какой прогресс совершили республиканские идеи за шестьдесят лет. В тысяча семьсот девяносто третьем году все народы, призванные нами к освобождению, поднялись против нас. В тысяча восемьсот тридцатом году некоторые народы просыпаются, возмущаются, сражаются; но борьба эта разрозненная, короткая, вскоре подавленная. В тысяча восемьсот сорок восьмом году — это шлейф пламени, идущий от Парижа, тянущийся вдоль Рейна, достигающий Дуная, простирающийся до Тибра на юге и до Вислы на севере. Через неделю после провозглашения Французской республики две трети Европы охвачены огнем, и на этот раз, как видите, пожар распространяется, вместо того чтобы затухать. Уже не конституций просят народы, а требуют полноты своих свобод. Слово "республика" звучит повсюду. В Берлине, Вене, Флоренции, Риме, Палермо народы взрослеют, их руки, их мысль становятся сильными; они больше не хотят королевской опеки над собой. Итак, не было причин колебаться: следовало стать во главе народов, нужно было сделать словом то, чего Наполеон не смог сделать мечом. Он потерпел поражение в своем стремлении завоевать тела, ему следовало попытаться завоевать души. Поверьте мне, со стороны первого президента Французской республики было бы прекрасно проповедовать крестовый поход ради завоевания всеобщей свободы и создания великого союза народов.
— А что бы вы сделали с такими, как Прудон, Леру, Консидеран?
— Ничего. Я возвеличивал бы события до уровня, которого им не достичь. Поверьте мне, тот, кто безнаказанно пересекает ручей на улице Сент-Антуан или канал Сен-Мартен, утонул бы в Рейне или Дунае.
— Значит, вы не одобряете нашу Римскую экспедицию.
— Конечно. Ведь для того, чтобы ее поняли, ваша Римская экспедиция нуждалась в двух предварительных условиях: надо было заявить австрийцам: "Вы не пересечете границы Пьемонта", а русским сказать: "Вы не вступите в Венгрию". Тогда у вас было бы право повернуться к римлянам и сказать им: "Рим — это вовсе не столица одного народа, Рим — это столица христианства; папа — это не король, как все короли, — он викарий Христа; Рим принадлежит не вам, поскольку это весь католический мир сделал его великим, богатым и великолепным; папа вам не принадлежит, поскольку не римские государства, а вселенский церковный собор сделал папу королем Рима". Наконец, вам нужно было повсюду вступать в союз не с людьми, а с принципом, и принцип этот должен был быть таким, в соответствии с которым вы живете, мыслите, действуете.
— То, что вы здесь предлагаете, стало бы вселенской войной.
— Пусть вселенская война, но, по крайней мере, это была бы последняя вселенская война. Посмотрите, как возвышает людей идея; посмотрите на венгров, бедный восьми- или девяти миллионный народ: он нашел пятьсот тысяч солдат, две тысячи четыреста орудий, он нашел генералов, золото, железо — все то, чем он, как всем казалось, не обладал; и вот этот народ бьет одной рукой австрийцев, другой — русских. Посмотрите на Венецию — это город сладострастия, город торговли, город мраморных дворцов, роскошных тканей и серенад; и вот он стал воином, и вот он выдерживает восемнадцати месячную осаду — город, не считавшийся даже достойным штурма. Что и говорить, то были наши истинные союзники: эти пьемонтцы, которых грабят; эти ломбардцы, которых угнетают; эти венецианцы, которых бомбардируют; эти венгры, которые борются. Мы нашли среди народов Европы шестьсот тысяч союзников — их Наполеон в апогее своего могущества не смог найти среди королей, и эти надежные, эти верные союзники никогда не предали бы нас при Ганау, не бросили бы под Лейпцигом, поскольку у них были те же самые интересы, что и у нас. Постойте-ка, господин маршал, я вижу, вас ищет президент. Позвольте высказать вам последнее мое пожелание — пожелание разбить Радецкого при Маренго и дать себя убить под Засбахом; победа, как у Наполеона, и смерть от ядра, как у Тюренна, — это было бы прекрасным финалом благородной жизни.
Он пожал мне руку и сказал:
— Вы все еще видите жизнь в розовом свете.
И он направился к президенту, повинуясь поданному знаку.
Вот какие размышления пришли мне в голову, когда я писал следующие строки:
Третьего ноября 1846 года около четырех часов пополудни я въехал в Кордову вместе с сыном и моими дорогими и добрыми спутниками Маке, Буланже, Жиро и Дебаролем.
Приехали мы из Мадрида, где расстались с господином герцогом де Монпансье, и направились в Алжир, где нас ждал господин маршал Бюжо.
Произошло это после трех дней путешествия верхом на мулах, после целого дня такой гнетущей жары, что под Александром упал и тут же издох его мул.
Мы опасались задержки на таможне в Кордове, как нам сказали, крайне придирчивой; но, увидев мое имя на чемоданах, господа испанские таможенники, будучи людьми весьма начитанными, спросили, не автор ли я "Мушкетеров" и "Монте-Кристо"; услышав утвердительный ответ, они поверили мне на слово, что я не везу с собой никаких предметов контрабанды.
Итак, они со мной любезно попрощались, и мы продолжили наш путь к почтовой гостинице.
Само собой разумеется, Кордова, как все города, которые два десятка лет созерцаешь в воображении и наконец в один прекрасный день видишь наяву, ничуть не соответствует сложившимся представлениям о ней. При первом же взгляде на Кордову мы почувствовали разочарование, и оно не оставляло нас на ее улицах вплоть до самой гостиницы.
То была наша вина. Как объяснить, что одни из нас представляли себе Кордову романским городом, другие — арабским, а третьи — готским? Поскольку мы находились в Испании, следовало представлять себе Кордову городом испанским, и тогда никто бы не обманулся в своих ожиданиях.
О, то был город воистину испанский, начиная с неровной мостовой и кончая крышами без труб, зарешеченными балконами и зелеными жалюзи! Бомарше несомненно видел перед собой Кордову, когда писал своего "Севильского цирюльника".
Но, по мере того как я знакомился с древней столицей арабского королевства, меня поражал не ее христианский кафедральный собор, не ее мавританская мечеть, не три-четыре пальмы, покачивающие свои зеленые опахала; нет, меня поражала великолепная линия, прочерченная за городом горной цепью Сьерра-Морена, на индиговом фоне которой Кордова выделялась своей белизной.
Вот эти-то горы и были предметом моих устремлений.
Как только мы вступили на землю Испании, нам были обещаны олени, вепри и грабители.
В Вилья-Майор мы вроде бы видели грабителей, но не видели ни оленей, ни вепрей.
Если мы упустим предоставляемую Черными горами возможность увидеть все это вместе, нам не найти их больше никогда.
Поэтому меня заботило одно: пока мои спутники обдумывают план прогулок по городу, надо успеть организовать экскурсию в горы.
Прогулки по городу устроились сами собой. О моем пребывании в стране было известно, и никто не сомневался, что я не уеду из Испании, не посетив Кордову; так что все молодые образованные люди в Кордове, будь то дворяне или банкиры, побывавшие во Франции, сбежались в гостиницу, чтобы предложить свои услуги, принятые нами с той же сердечностью, с какой они были предложены.
Итак, нас ждали улицы, церкви, музеи, дворцы, особняки, и каждая дверь готова была распахнуться настежь при первом же нашем появлении. Но Сьерра-Морена, не имеющая дверей, Сьерра-Морена оставалась безжалостно закрытой для нас.
Пока эти господа, все как один охотники, изучали мои ружья, я с жаром рассуждал об охоте в горах; но на всех физиономиях читалось множество самых различных выражений, означавших немые возгласы: "Охота в Сьерре-Морене!.. Вот как!.. Невозможно!.. Охота!.. Но вы безумец!", и поэтому, не снимая своего предложения, я больше не стал на нем настаивать.
Однако в памяти моей всплыло некое воспоминание, внушавшее мне сатанинскую гордыню. Как-то один из моих друзей, путешествуя по стране друзов, набрел на унесенную горным ветром "Газету дебатов" с фельетоном "Замок Иф", подписанным мною. Следовательно, я был известен в Акре, Дамаске и Баальбеке, поскольку там читали мои фельетоны. Знали меня и в Кордове, если уж таможенники пропустили мои чемоданы, не осматривая их. Почему бы не быть мне известным и в Сьерре-Морене?!
А если меня знали в Сьерре-Морене, то почему со мной не могло бы приключиться то же самое, что случилось у Ариосто с бандитами герцога Альфонса?
В этой мысли таился большой соблазн, и я не видел резона противиться ему.
Пока мои друзья бродили по городу, я пригласил хозяина гостиницы сесть напротив меня и, прежде чем ответить на мой вопрос, хорошенько поразмыслить, как подобает серьезному и рассудительному испанцу. А вопрос был таков:
— Существует ли способ вступить в общение с господами джентльменами Сьерры-Морены?
Хозяин взглянул на меня:
— А что, вас им отрекомендовали?
— Нет.
— Дьявол! Тогда это будет непросто.
— Следовательно, нет возможности вступить в общение с ними?
— Почему же, все возможно. Чего вы желаете?
— Передать им письмо.
— Я возьмусь найти посредника.
— Он принесет ответ?
— Безусловно.
— И если эти господа из Сьерры дадут слово, они сдержат его?
— Не знаю случая, когда они его нарушили бы.
— Тогда можно будет действовать в зависимости от их ответа?
— Можете быть полностью уверены.
— Дайте-ка мне бумагу, перо, чернила и сходите за посредником.
Хозяин принес все, о чем его просили, и я написал:
Господам джентльменам Сьерры-Морены.
Поклонник бессмертного Сервантеса, не сотворивший, к великому своему сожалению, "Дон Кихота", но готовый отдать за возможность создать подобное творение — лучший из своих романов, желая узнать, является ли Испания 1846 года той же, какой была в 1580 году, просит господ джентльменов Сьерры-Морены сообщить ему, будет ли он благосклонно принят ими, в случае если рискнет просить о гостеприимстве и разрешении поохотиться с ними в горах.
Пятеро его спутников по путешествию разделяют его желание посетить Сьерру. Но, в зависимости от вашего ответа, он прибудет один или в сопровождении этих лиц.
Он передает свои приветствия господам джентльменам Сьерры-Морены".
И я поставил свою подпись.
Через час после того, как письмо было запечатано, в комнату ко мне вошел хозяин гостиницы и с ним человек, похожий на пастуха:
— Вот ваш посредник.
— Сколько он просит?
— По вашему усмотрению.
— А когда он вернется?
— Когда сможет.
Я дал посреднику два дуро и письмо.
— Достаточно? — спросил я у хозяина.
Хозяин перевел вопрос посреднику.
— Да, — ответил тот, — я доволен.
— Что ж, если он доставит мне ответное письмо, получит еще два дуро.
Посланец утвердительно кивнул: он все понял и условия его вполне устраивают.
Затем он добавил несколько слов на таком экзотическом диалекте, что понять его было невозможно.
— Он спрашивает, — перевел хозяин, — вернувшись ночью, будить ли ему вас или дожидаться утра?
— Пусть разбудит меня, как только вернется, в любое время дня и ночи.
— Отлично.
И оба они вышли.
Вернулись мои друзья; я не сказал им ни слова о том, что произошло: я выжидал.
Назавтра, около часу ночи, я услышал стук в дверь.
Я поспешил открыть.
Это были хозяин гостиницы и мой посланец, державший в руке письмо.
Я схватил его и распечатал.
Шум разбудил моих спутников. Нас было шестеро, и занимали мы анфиладу из трех комнат. Поэтому я мог видеть, как одни приподнимались в постелях на локтях, а другие высовывали головы в проемы дверей, и все они обращали ко мне вопросительные взгляды.
— Господа, — сказал я, поворачиваясь к ним, — вы приглашены на большую охоту в Сьерре-Морене.
— Кем?
— Теми, кто там живет, черт побери!
— Как! Этими…
— Тихо! — вмешался Александр. — Не будем называть вещи, а тем более людей своими именами: это хорошо лишь для господина Буало!
— Быть не может! — хором воскликнули остальные.
— Проклятие! Да вот же их письмо:
"Господин Александр Дюма может прибыть в сопровождении девяти человек; его будут ждать у фонтана близ дома с зубчатыми стенами 7-го числа текущего месяца от пяти до шести часов утра.
Мы примем их наилучшим образом и устроим для них самую великолепную охоту, какая только возможна. Заботиться о загонщиках и собаках не надобно.
Из Съерры, 5 ноября 1846 г.
От меня и моих товарищей
Тореро".
— Что скажете об этом?
— Hurra рог los ladrones Сьерры-Морены! — закричала вся компания.
— Да, но, для того чтобы прибыть на встречу в назначенное время, нам придется отправиться завтра в путь в два часа ночи, и надо выспаться.
И я дал еще два дуро посланцу, пообещавшему вернуться днем, чтобы узнать, нуждаемся ли мы в проводнике.
На рассвете я письмом уведомил наших друзей из Кордовы, что хочу сообщить им новости величайшей важности. Друзья явились.
Это были двое молодых людей лет двадцати пяти-двадцати шести: одного звали Парольдо, второго — Эрнандес де Кордоба.
Парольдо был сын богатого местного банкира, а Эрнандес — дворянин, чье состояние давало сто тысяч реалов годового дохода.
Был и третий — мужчина лет тридцати пяти-тридцати шести, кордовский буржуа, беззаботный кутила, всегда веселый, всегда на все готовый, если только речь шла о женщинах, еде или охоте.
Звали его Равес.
Когда собрались все трое, я рассказал им о моем демарше, предпринятом по отношению к господам из Сьерры, и показал полученный мною ответ.
Прочитав его, они переглянулись.
— Вот как! — воскликнул Парольдо. — Что скажете об этом, Эрнандес?
— А вы, Равес?
— Скажу, что это чудесно!
— Встреча назначена на завтрашнее утро? — спросил Парольдо.
— Как видите, на завтрашнее утро.
— Хорошо, мы все подготовим к завтрашнему утру.
— Вы не видите никаких препятствий для этой экспедиции?
— Вы имеете в виду опасность?
— Да.
— Никакой опасности нет.
— Дело в том, что я не хотел бы, чтобы моя прихоть вовлекла вас в слишком рискованную экспедицию.
— О, как только вы получили обещание от этих господ, вы среди них будете в такой же безопасности, как в этой почтовой гостинице, а мы — как у себя дома.
— Есть ли необходимость взять моего посланца?
— Зачем?
— Чтобы он был нашим проводником.
— О, этого не нужно, мы все знаем дорогу; только ведь вы имеете право взять с собой девять человек, не правда ли? У вас — пятеро спутников, нас трое, итого восемь; значит, можно пригласить еще одного; у вас есть кто-нибудь на примете?
— Нет. Как вам хорошо известно, в Кордове я знаю только вас троих.
— Ну что ж, в таком случае мы пригласим одного из наших друзей, он немного контрабандист; увидите, он нам пригодится.
— Приглашайте… Теперь нам нужно заняться лошадьми, мулами, ослами, провизией.
— Вы позволите нам взять эти мелочи на себя?
— При одном условии.
— Без всяких условий.
— Пусть будет так. Я у вас в гостях, так что поступайте по собственному усмотрению.
— В два часа ночи верховые животные будут стоять перед дверью гостиницы.
— Браво!
Мы расстались. Через два часа весь город знал о задуманной нами экспедиции.
Мой посланец вернулся, чтобы выяснить, не собираюсь ли я использовать его в качестве проводника; я поблагодарил и вручил ему пятый дуро.
Затем я позвал моего бедного Поля.
Те, кто прочел мое "Путешествие в Испанию" или "Путешествие в Африку", знают Поля. Для тех, кто не читал ни одной из этих книг, я скажу в двух словах, кто он такой.
Это был красивый молодой араб из Сеннара, еще ребенком покинувший берега реки Рахад, чтобы появиться в Европе; ему исполнилось то ли двадцать один, то ли двадцать два года, а в двадцать три ему было суждено умереть у меня на глазах.
Бедный Поль! Когда я превращал его в один из самых комичных персонажей моего путешествия в Испанию и в Африку, мне в голову не приходило, что придется пожалеть об этом раньше чем мое перо допишет последнее слово об этом путешествии.
Поль был рожден для того, чтобы стать управителем добропорядочного дома. Это было воплощение благовоспитанности. Среди других слуг он выглядел негритянским царьком, вывезенным из своей страны и очутившимся в неволе.
Конечно же, ему были присущи некоторые мелкие недостатки, бросавшие тень на его незаурядные достоинства, но у меня теперь уже нет мужества говорить о его недостатках. Впрочем, тем, кто пожелает увидеть Поля как бы собственными глазами, нужно только прочесть мое сочинение, озаглавленное "Из Парижа в Кадис".
Итак, я позвал Поля и сказал ему:
— Поль, господа разбойники из Сьерры-Морены приглашают нас завтра на охоту. Два-три дня мы будем жить у них. Приготовьте все необходимое для этой прогулки.
Поль никогда ничему не удивлялся, а потому не удивился и на этот раз и только спросил:
— Надо ли будет взять столовое серебро?
Я путешествовал с небольшой шкатулкой, где хранилось столовое серебро на двенадцать персон.
— Безусловно, дорогой мой, — ответил я. — Я провожу не что иное, как эксперимент.
— В таком случае на эти три дня господин берет серебро по счету и снимает с меня ответственность за него?
— Да, Поль, будьте спокойны.
— Хорошо, господин может быть уверен: к двум часам ночи все будет готово.
С этим его уверением я и улегся спать в десять часов вечера.
II
"ЧУДЕСНАЯ ИСТОРИЯ ДОНА БЕРНАРДО ДЕ СУНЬИГИ"
В два часа ночи меня разбудил трезвон, подобный которому мне редко приводилось слышать.
Можно было подумать, что целый кавалерийский полк топчется по камням patio.
Шум и в самом деле был очень похож на это. Здесь было добрых полтора десятка ослов, лошадей и мулов, сопровождаемых своими arrieros.
Никогда не видел я зрелища более живописного, чем двор гостиницы при нашем появлении.
То был один из тех больших дворов прямоугольной формы с аркадами, что образуют имплювий и идут вдоль четырех стен здания.
Середину двора занимало огромное апельсиновое дерево, могучее, словно дуб.
Под этими аркадами топтались наши ослы и мулы, освещаемые дюжиной факелов в руках погонщиков.
Пламя факелов играло на всех блестевших частях упряжи и на одежде людей, а дальше терялось в густой темной листве дерева, где в глубине светились золотистые плоды.
Двух мулов нагрузили провизией, третьему предстояло тащить кое-что из багажа, и на нем уже восседал Поль в арабском одеянии.
Нас ожидали два всадника в нарядах majo: один на белой андалусской лошади, другой — на буланой; их ружья лежали на крупах лошадей, а кинжалы красовались за поясами.
То были Эрнандес и Равес.
Парольдо поднялся к нам, чтобы уведомить о прибытии; попутно он, будто полководец, отдавал распоряжения.
Среди всего этого каравана мое внимание привлек великолепный белый осел с красным бархатным седлом; высокий, горделивый и нетерпеливый, словно конь, он выделялся своей прекрасной статью. Вот теперь я понял, как правдивы были те бесконечные похвалы, которыми Санчо Панса осыпал своего Серого: доселе они казались мне преувеличенными.
Увидев меня, Равес и Эрнандес спешились и с тем любезным и учтивым видом, что свойствен только испанцам, предложили мне своих лошадей; но их опередил Парольдо, отдав в мое распоряжение этого удивительного осла.
Караван двинулся в путь. Я не видел ничего более причудливого, чем эта процессия: словно змея, она извивалась по ночным улицам Кордовы и кое-где освещалась луной, изредка возникавшей в разрывах туч.
Во главе каравана шли две лошади; за ними двигался белый осел, прилагавший все усилия, чтобы идти в первом ряду. За белым ослом вереницей тянулся десяток ступавших в своенравной непокорности обычных осликов без седел, уздечек, поводов, с простой накидкой на спинах, завязываемой под брюхом; стремян не было в помине, точно так же как поводьев, уздечек и седел. Наконец, два или три мула, нагруженные нашей провизией и багажом, шли в хвосте колонны, представляя собой ее арьергард.
В четверти льё от города к нам присоединился молодой человек, приглашенный на охоту Равесом, Парольдо и Эрнандесом. Под ним была пегая лошадь, и носил он костюм manchegos, то есть куртку, штаны и картуз из козьей кожи шерстью наружу. Этот наряд придавал ему дикарский вид, а нашему и без того живописному каравану — новые краски.
Местность, лежавшая между Кордовой и подножием гор, насколько я мог судить при лунном свете, была похожа на широкую, всю в прожилках плиту красного мрамора; повсюду созданные жарой овраги словно разрывали вздыбленную землю, и дорога, пересекая равнину, делала петли там, где ее к тому вынуждали причуды почвы.
Каждую минуту мы слышали стук упавшего тела и звук удара ружья о камни. Мы оглядывались и видели, как избавившийся от всадника осел пощипывает травку или объедает чертополох, а затем замечали в тени какую-то бесформенную массу, которая вскоре вытягивалась, поднималась, приобретала очертания человека, и тот вновь садился на снисходительного осла, принимавшего на свою спину всадника при единственном условии, крепко засевшем в голове животного, — вновь избавиться от ноши при первом же удобном случае.
Когда мы добрались до первых склонов Сьерры, было уже около четырех часов утра; луна светила настолько ярко, что я мог бы читать. Не слышалось ни единого звука. Казалось, гора сама в священной тишине приближается к нам; время от времени на самом краю равнины под серебристым лучом начинал белеть какой-нибудь сельский дом, окруженный апельсиновой рощей — ее запахи доносил до нас слабый утренний бриз, за час до восхода солнца скользящий по земле, словно последний вздох ночи.
По мере того как мы приближались к горе, белая оконечность нашей дороги как будто проваливалась в темную арку, весьма похожую на пасть чудовища, сидящего на задних лапах и заглатывающего змею.
Эта пасть оказалась продолжением дороги, превратившейся в тропинку; по обеим сторонам дороги росли кусты толокнянки, возвышались зеленые дубы, и их ветви, смыкаясь концами, образовали эту темную пасть, готовую нас поглотить.
Мы втягивались в нее, инстинктивно чувствуя, что покидаем землю цивилизованную и вступаем на землю дикую, что за этой гранью просить защиты нам не у кого и надеяться можно только на самих себя. Сила заняла место права.
Пройдя шагов пятьдесят по этому неровному склону, мы увидели нечто исключительное: вдоль дороги стояли кресты с надписями. На первый и на второй из них мы не обратили никакого внимания. Но, увидев третий и четвертый, а затем и пятый, мы спросили, что они означают.
Четверо наших местных спутников расхохотались, изумившись такой наивности.
— Подойдите и прочтите, — посоветовал мне Парольдо.
Я уже было приготовился спешиться, но это оказалось ненужным: один из крестов, прибитый к стволу дерева, находился прямо передо мной: он возвышался над кустами самшита и на его поперечине можно было прочесть выведенную белыми буквами надпись: "Ел esto sitio fue asacinado el conde Roderigo de Torrejas, anno 1845", что означало: "На этом месте в 1845 году был убит граф Родриго де Торрехас".
На противоположной стороне дорожки, в десяти футах от этого места, стоял крест с еще более лаконичной надписью:
"Aqui fue asacinado su hijo, Hemandes de Torrejas" ("Здесь был убит его сын Эрнандес де Торрехас").
Расстояние между этими двумя надписями составляло около десяти шагов.
Какая страшная драма, должно быть, разыгралась на этом малом пространстве: сын видел, как убивают его отца, а в те же минуты отец видел, как убивают его сына!
Я попросил наших товарищей прочесть эти надписи.
— Господа, — сказал я, — еще не поздно возвратиться в Кордову.
Возглас "Вперед!" был единственным ответом каравана, продолжившего свой путь.
Только на этой одной дороге на расстоянии четверти льё мы насчитали восемнадцать таких крестов.
Дорога шла в гору по крутому склону, и, по мере того как мы поднимались, казалось, что мы движемся к свету; дорога шириною в шесть-восемь футов упиралась слева в склон Сьерры, а справа подступала к пропасти, глубина которой увеличивалась с каждой минутой. Там все еще густела ночная тьма, тогда как равнина приобретала в отдалении более светлые тона.
На третьем плане вырисовывалась Кордова, вся окрашенная бледными огнями и голубыми тенями, со своим Гвадалквивиром; река, отражавшая утренний солнечный свет, была похожа на поток пламени.
Наконец, на самом дальнем горизонте горы, которые мы пересекли, чтобы попасть из Гранады в Кордову, сливались в одну фиолетовую полосу, бархатистую и полупрозрачную.
Обозревая эту изумительную равнину, мы ни на минуту не могли оторвать от нее взгляд. Наши художники не удержались от криков восторга и досады, ведь они хорошо понимали, что никакая кисть, никакой карандаш, никакая палитра не смогли бы даже приблизиться к той величественной картине, какую Сьерра разворачивала перед их глазами.
Наконец мы достигли вершины одного из первых склонов и вскоре, повернув налево, оставили позади всю эту чудесную панораму.
Через десять минут она скрылась из виду за деревьями, и обозреть ее вновь мы смогли только на обратном пути.
Поднявшись на первое плато, мы какое-то время шли по ровной земле, а затем начали подъем на второй перевал. Приблизительно через три четверти часа он был преодолен и мы спустились под покров какого-то леска, когда сквозь ветви его начали уже просачиваться первые солнечные лучи.
Еще полчаса мы потратили на то, чтобы пройти этот лесок; деревья вскоре стали редеть, и в просветы между ними мы увидели небольшую залитую ярким светом равнину.
Посреди нее возвышался фонтан; его довольно обильная вода стекала по большому каменному желобу; вокруг фонтана стояло, ожидая нас, десятка три мужчин и десятка четыре собак.
Заметив нас, мужчины сняли шляпы, а собаки зарычали.
Справа от прохода, где собрались люди и животные, высился дом с зубчатыми стенами — он-то и дал свое имя фонтану.
Этот фонтан и был местом встречи; люди же эти были наши хозяева — джентльмены Сьерры-Морены.
Мы пустили рысью наших лошадей, мулов и ослов, а в десяти шагах от встречающих остановились и спешились.
Поскольку инициатором экспедиции выступил я, меня сделали главным действующим лицом и заставили выйти вперед.
Посреди дороги я встретился с человеком лет сорока-сорока двух с типично испанской внешностью: черная борода, черные глаза, смуглая кожа, короткие курчавые волосы, белые зубы, открытое лицо.
Это был Тореро.
Мы пожали друг другу руки, обменялись несколькими словами и со взаимной вежливостью сделали вид, будто поняли друг друга.
После этого мои и его люди смешались, составив одну тесную компанию.
Нас ожидал завтрак. Подали копченое оленье филе, кабаньи окорока и вина из Малаги, Аликанте и Хереса.
Мы же распаковали нашу провизию и предложили к общему столу то, чего нельзя достать в горах, — то есть паштеты, гранадскую ветчину, индюшек, цыплят, оливки, пузатые бурдюки, наполненные изысканным вином из Монтильи, по вкусу напоминающим наше вино из Грава.
Все это было разложено прямо на земле.
Я подал Полю знак.
Поль сразу понял; он открыл шкатулку со столовым серебром и пригоршнями стал бросать серебряные ножи и вилки на накидки, послужившие скатертями.
Затем он поставил пустую шкатулку в центре круга сотрапезников.
Тореро обвел своих спутников взглядом, означавшим: "Ну, что вы на это скажете?"
Наши хозяева ответили одобрительными жестами.
Каждый взял кончиками пальцев нож и вилку и стал отрезать себе лакомые кусочки.
В эти минуты знакомство полностью состоялось: наши хозяева для нас, а мы для них стали обыкновенными спутниками на охоте.
И собаки, похоже, стали воспринимать нас не как чужаков, а как еще одних хозяев. К такому умиротворению не стоило относиться пренебрежительно: эти полудикие собаки, нечто среднее между лисом и волком, отличались устрашающим видом.
Несколько хлебов разделили между ними строго поровну, и величина каждого куска была рассчитана так, чтобы собака сохранила силы, но не утолила голода. Гончие преследуют дичь ради самих себя, и, чтобы они делали это хорошо, никогда не нужно насыщать их больше чем наполовину.
Каждому хотелось поскорей начать охоту, поэтому отведенные на завтрак полчаса, надо признать, все использовали самым деятельным образом, и наши хозяева сами дали сигнал к отправлению, вымыв ножи и вилки в фонтане и положив их обратно в шкатулку.
Дело в том, что солнце стало уже подниматься на горизонте, а мы были предупреждены, что до места первой загонной охоты еще предстоит проделать целое льё.
— Ну как? — спросил я у Поля.
— Вы о чем, сударь?
— О столовом серебре.
— Все пересчитано, все на месте.
— Тогда в путь.
Пришпорив моего образцового осла, я занял место во главе колонны, и мы еще дальше углубились в горы.
Через полчаса езды лошади, ослы и мулы были оставлены под присмотр погонщиков и охотники продолжили путь пешком.
Тореро целиком завладел мною: он взял на себя заботу о том, чтобы разместить среди охотников как меня, так и моего сына, сказав, что оставляет нам самые лучшие места, во всяком случае по его мнению.
Добравшись до предназначенного мне места, я остановился и достал мой карабин, великолепное двухствольное оружие: оно заряжалось остроконечными пулями и вместо штыка к нему крепился охотничий нож.
Тореро попросил зарядить карабин у него на глазах, чтобы увидеть его механизм; карабин заряжался с казенной части; подобное оружие вызвало любопытство у Тореро.
Он изучил его с величайшим вниманием и вернул мне, потом без сожаления и зависти принялся забивать в свое однозарядное ружье пыжи, вырывая бумагу для них из небольшой исписанной тетради.
Затем, посоветовав мне не нарушать тишину, он увел моего сына.
Оставшись один, я оглядел окрестности. Мы обогнули высокую, похожую на пирамиду гору, всю поросшую мастиковыми деревьями и толокнянкой высотой в шесть-во-семь футов. То здесь, то там на зеленом фоне густой лесной поросли, словно огромные бородавки, виднелись округленной формы скалы из песчаника; внизу под моими ногами пролегала кольцеобразная ложбина — она очерчивала подножие горы и, подымаясь вверх, окружала гору и становилась все шире, напоминая поля шляпы. В том месте, где заросли были не столь густыми, как на горе, похожей на пирамиду, можно было среди кустов заметить животных, которых собирались выгонять на нас собаки, удерживаемые охотниками.
Тореро предупредил меня, что до начала охоты в нашем распоряжении остается полчаса. Я огляделся, пытаясь найти, чем бы заняться в это время. Проводя такое топографическое исследование, я увидел на земле тетрадь: Тореро, позаимствовав из нее материал на два пыжа, явно намеревался сунуть ее в карман, но забыл это сделать.
Подобрав тетрадь, я улегся в тени толокнянки, красные плоды которой, похожие на крупную землянику, покачивались над моей головой, и прочел: "Historia maravillosa de don Bernardo de Zuniga", то есть "Чудесная история дона Бернардо де Суньиги".
Хроника эта представляла собой старинную рукопись и, по всей вероятности, оставалась неизвестной для публики.
Поскольку рукопись была короткая, а охота началась не через полчаса, а только через три четверти часа, я располагал достаточным временем, чтобы прочесть ее от начала до конца, пока собаки не подали голос.
Вот эта история.
III
СВЯТОЙ ИСТОЧНИК
Это было 25 января 1492 года. После восьмивековой борьбы против испанцев мавры признали себя побежденными, о чем объявил Аль-Шахрир-Абу-Абдаллах 6-го числа этого же месяца, то есть в День королей, отдав город Гранаду в руки своих победителей Фердинанда и Изабеллы.
Мавры завоевали Испанию всего за два года; потребовалось восемь столетий, чтобы отвоевать у них страну.
Слух об этой победе широко распространялся. Во всех испанских провинциях звонили колокола церквей, словно в день Святой Пасхи, когда воскрес Господь, и все кричали: "Да здравствует Фердинанд! Да здравствует Изабелла! Да здравствует Леон! Да здравствует Кастилия!"
И это еще не все: говорили, что в тот же благословенный год, когда Бог взглянул на Испанию по-отечески, перед королем и королевой предстал великий мореплаватель и пообещал подарить им целый неведомый мир, который несомненно можно открыть, продвигаясь неуклонно с востока на запад.
Однако большинство видело в таких замыслах только беспочвенные фантазии, и взявшего на себя такое обязательство авантюриста — его звали Христофор Колумб — считали безумцем.
Впрочем, в ту эпоху, когда вести распространялись с трудом, новость о замечательной победе далеко не везде на Пиренейском полуострове воспринималась как благая. Чем больше была географически удалена та или иная провинция от областей, в которых некогда сосредоточивалась власть мавров и которые только девятнадцать дней назад были освобождены от арабов Фердинандом и Изабеллой, тем больше ее население сомневалось в огромном счастье, принесенном всему христианскому миру этой победой, — так по мере удаления от источника света предметы все глубже погружаются во тьму. Поэтому любого путешественника, прибывшего с театра военных действий, люди обступали, расспрашивая о подробностях этого великого события.
Эстремадура не слишком удалена от бывших арабских владений, но она больше остальных испанских провинций изолирована от Гранады, поскольку между нею и Гранадой тянутся две могучие громады гор (ее название связано с тем, что расположена она на краю Испании, вблизи верховьев Дуэро, между Новой Кастилией и Португалией). Будучи освобождена от мавров еще в 1240 году Фердинандом III Кастильским, эта провинция с тех пор принадлежала королевству, наследницей которого являлась Изабелла, только что заслужившая имя Католички. В силу этих обстоятельств Эстремадура была особенно заинтересована в точных сведениях о новой победе испанского оружия.
В тот день, когда начинается эта история, то есть 25 января 1492 года, огромная толпа собралась во дворе замка Бехар, куда прибыл дон Бернардо де Суньига, третий сын Педро де Суньиги, графа де Баньяреса, маркиза д’Айямонте, владетеля этого замка. Ведь никто не мог доставить более свежие вести о маврах и христианах, чем дон Бернардо де Суньига, воин армии Изабеллы: он был пленен во время одной из вылазок, предпринятых героем арабов Мусой-ибн-Аби’ль-Гасаном, и раненным доставлен в осажденный город, ворота которого вновь открылись для него только в тот день, когда туда вступили христиане.
Дон Бернардо в то время, когда с ним знакомится читатель, то есть в те минуты, когда после десятилетнего отсутствия он возвращался в свой родовой замок верхом на боевом коне, окруженный слугами и вассалами, был человек лет тридцати пяти-тридцати шести, исхудавший от усталости и главным образом от ран; он был бы бледен, если бы не загар, делавший его похожим на соплеменника и собрата тех людей, с кем ему пришлось сражаться. Это сходство усиливалось тем, что широкий белый плащ рыцарского ордена Алькантара (полой плаща воин закутывал лицо, чтобы защититься от горного ветра), ничем не отличался бы от арабского бурнуса, если бы не зеленый крест, украшавший левую сторону груди рыцарей святого ордена.
Кортеж, вступивший во двор замка, сопровождал дона Бернардо с той минуты, когда он появился у городских ворот; еще не успев узнать всадника, все угадали, что этот человек, с мрачным взглядом и героической внешностью, в плаще наполовину монашеском, наполовину воинском, прибыл с войны; его расспрашивали в надежде узнать новости. Тогда он назвал себя и пригласил добрых людей следовать за ним во двор замка; приехав туда, он спешился, осыпаемый знаками всеобщей любви и почтения.
Передав поводья коня в руки конюха и поручив ему это го славного спутника своих скитаний, как и его хозяин носившего на теле не один след недавней битвы, дон Бернардо де Суньига стал подниматься на ступени крыльца, ведущего к главному входу в замок; затем, взойдя на верхнюю ступень, он повернулся лицом к толпе и, удовлетворяя общее любопытство, рассказал о том, как Фердинанд Католик, завоевав тридцать крепостей и столько же городов, подверг осаде Гранаду; как после этой долгой и страшной осады Гранада 25 ноября 1491 года сдалась на милость победителя и как, наконец, король и королева вступили в этот город 6 января 1492 года, в день святой Епифании, пожертвовав наследникам гранадских королей и кордовских халифов вместо какого-нибудь домена небольшую территорию в альпухаррах.
Изложив эти вести к великой радости слушателей, дон Бернардо вошел в замок, сопровождаемый только самыми близкими слугами.
Не без волнения он увидел вновь, после десятилетнего отсутствия, залы и комнаты замка, где прошло его детство; теперь замок опустел, поскольку отец его находился в Бургосе, один брат умер, а второй служил в армии Фердинанда.
Печальный и молчаливый, дон Бернардо обошел все помещения замка; чувствовалось, что где-то в глубине его души таится вопрос, который он не решался задать, спрашивая о другом. Наконец, остановившись перед портретом девяти-десятилетней девочки, он не без колебаний спросил, чье это изображение.
Тот, к кому дон Бернардо обратился, пристально посмотрел на него прежде чем ответить.
Казалось, он не понимает, о чем его спрашивают.
— Этот портрет?.. — переспросил он.
— Конечно же, этот портрет, — повторил дон Бернардо повелительным голосом.
— Но, сеньор, — ответствовал слуга, — это же портрет вашей кузины Анны де Ньеблы; не может быть, чтобы ваша милость забыли эту сиротку, воспитанную в замке и предназначенную в супруги вашему старшему брату.
— Да, это правда, — подтвердил дон Бернардо. — И что с ней сталось?
— Когда в тысяча четыреста восемьдесят восьмом году, монсеньер, умер ваш старший брат, отец ваш велел Анне де Ньебла уйти в монастырь Непорочного зачатия, принадлежащий ордену Калатравы, и дать там монашеский обет, поскольку ваш второй брат женат, а ваша милость — рыцарь ордена, устав которого требует безбрачия.
Дон Бернардо вздохнул:
— Это верно.
И больше вопросов он не задавал.
Однако, поскольку Анну де Ньеблу в замке Бехар очень любили, слуга, воспользовавшись тем, что разговор коснулся этой богатой молодой наследницы, попытался его продолжить.
Но при первом же слове на эту тему дон Бернардо велел слуге замолчать, дав понять: он знает все, что его могло интересовать.
В конце концов невозможно было заблуждаться относительно причины, по которой дон Бернардо возвратился в замок своих предков, ведь в тот же день он сам позаботился о том, чтобы сообщить о ней всем. Замок Бехар расположен в двух-трех льё от источника, называемого Святым и обязанного своему соседству с монастырем Непорочного зачатия чудесами, творимыми его водой.
Прежде всего, эта вода чудесно излечивала раны, а, как мы уже сказали, дон Бернардо был худым и бледным, страдая от ран, полученных при осаде Гранады.
Поэтому на следующий же день он решил начать лечение, в своей истовой вере ожидая от него скорого выздоровления. Надо было соблюдать весьма простой распорядок — дону Бернардо предстояло делать то же самое, что делал беднейший крестьянин, моливший о помощи Пресвятую Мадонну, под чьим покровительством находился источник. Над источником возвышалась небольшая одинокая скала, а на вершине ее стоял крест. Люди босиком взбирались на скалу, становились на колени перед крестом, благоговейно произносили пять молитв Pater и пять Ave, босиком же спускались к источнику, выпивали стакан воды и уходили домой.
Время паломничества состояло из трех девятидневных молитвенных обетов; по окончании третьего обета, то есть к концу двадцать седьмого дня, больные, за редкими исключениями, выздоравливали.
Так вот, на следующий день рано утром дон Бернардо де Суньига велел привести ему коня; в молодости он много раз ездил к источнику и теперь в свое целительное паломничество отправился один.
Доехав до источника, рыцарь спрыгнул с коня, привязал его к дереву, разулся, босиком взобрался на скалу, пять раз прочел "Pater" и пять раз "Ave", спустился со скалы, выпил стакан воды у самого источника, обулся, сел верхом на коня, бросил взгляд, несомненно благоговейный, на монастырь Непорочного зачатия, видневшийся в полульё отсюда за деревьями, и возвратился в замок.
Изо дня в день дон Бернардо вновь и вновь предпринимал то же самое путешествие, и уже было видно, что чудесная вода благотворно действует на его плоть, однако душа его оставалась печальной, одинокой, почти дикой.
Так миновали сроки трех обетов. В последние дни третьего из них здоровье полностью вернулось к дону Бернардо и он уже объявил о своем скором отъезде в войско, когда на двадцать седьмой день, стоя на коленях перед крестом и произнося в предпоследний раз "Ave", он увидел процессию, небезынтересную для человека, который каждый раз, прощаясь с источником, неизменно смотрел на монастырь Непорочного зачатия.
То были монахини, сопровождавшие открытые носилки; на них лежала монахиня, которую крестьяне торжественно несли, по-видимому, к источнику; все эти женщины, включая ту, что лежала на носилках, были в наглухо закрытых одеяниях.
Вместо того чтобы, как обычно, спуститься со скалы к источнику, дон Бернардо стал ждать, желая видеть то, что будет дальше.
Любопытство его было столь сильным, что он забыл прочесть в последний раз "Ave".
Процессия остановилась перед источником; монахиня, лежавшая на носилках, сошла на землю, разулась и в первые минуты нетвердой, а затем все более уверенной поступью начала восхождение. Дойдя до подножия креста, которое дон Бернардо, отступив в сторону, оставил свободным, она преклонила колени, прочла молитвы, встала на ноги и сошла вниз, чтобы присоединиться к своим спутницам.
Возможно, то был обман зрения, но дону Бернардо показалось, что, становясь на колени, а затем поднимаясь, монахиня сквозь вуаль на мгновение остановила свой взгляд на нем.
Что касается дона Бернардо, то он при приближении благочестивой девы испытал странное волнение: нечто ослепительное промелькнуло у него перед глазами, и он прислонился спиной к дереву, как будто скала не удержалась на своем основании и вздрогнула под ним.
Но, когда монахиня удалилась, силы вернулись к нему, и, чтобы подольше не упускать из виду необычную паломницу, он стал смотреть через край скалы, нависавшей над источником. Монахиня сошла вниз, приблизилась к источнику и, позволяя только святой воде видеть свое лицо, откинула вуаль, а затем, по обычаю, выпила целительной влаги непосредственно из источника.
И тогда произошло нечто такое, о чем никто не мог и подумать, а значит, и никто не мог предугадать. Хрустально-прозрачная вода стала подобной зеркалу, и со своего места дон Бернардо де Суньига увидел лицо монахини так ясно, как если бы то было отражение в настоящем зеркале.
Несмотря на бледность, лицо это оказалось такой чудной красоты, что доблестный рыцарь не смог сдержать крик изумления и восторга, крик достаточно громкий, чтобы от него вздрогнула благочестивая больная; едва смочив губы водой, она вновь опустила на лицо вуаль и улеглась на носилки, впрочем, не без того, чтобы в последний раз повернуть голову в сторону неосторожного рыцаря.
Дон Бернардо де Суньига быстро спустился по ступеням, выдолбленным в скале, и, обратившись к одному из видевших эту сцену, спросил:
— Знаешь ли ты, кто эта женщина, которая пила только что из источника и которую несут в монастырь Непорочного зачатия?
— Да, знаю, — услышал он в ответ, — это монахиня; она недавно перенесла смертельную болезнь и, кажется, в течение более часа была мертвой, однако под чудотворным воздействием святой воды выздоровела, и выздоровела настолько, что сегодня смогла впервые совершить паломничество к этому месту, чтобы, выполняя свой обет, испить из самого источника ту воду, которую еще вчера ей приносили.
— Не знаешь ли ты имени этой монахини? — продолжал дон Бернардо с волнением, указывающим на ту значимость, какую он придавал вопросу.
— Да, конечно, сеньор: ее зовут Анна де Ньебла, и она племянница Педро де Суньиги, графа де Баньяреса, маркиза д’Айямонте, чей сын, вернувшийся около месяца тому назад из войска, принес добрую весть о взятии Гранады.
— Анна де Ньебла! — прошептал дон Бернардо. — Ах, я ее узнал, но никогда не думал, что она станет столь прекрасной!
IV
ЧЕТКИ АННЫ ДЕ НЬЕБЛЫ
Итак, дон Бернардо вновь увидел ту девушку, которую он оставил ребенком в замке Бехар и воспоминание о которой, судя по всему, следовало за ним в течение десяти лет его отсутствия.
За те десять лет одиноких грез, когда дон Бернардо рисовал в своем воображении вступление Анны де Ньеблы в раннюю весну жизни, девочка превратилась в женщину; она достигла двадцатилетнего возраста в то время, когда дону Бернардо исполнилось тридцать пять. Она облеклась в одеяние монахини, а дон Бернардо облачился в плащ рыцаря Алькантары.
Она стала Христовой невестой, а он — Христовым воином.
После того как эти двое молодых людей покинули дом, где они оба воспитывались, им не разрешалось обменяться ни словом, ни взглядом.
Вот почему внешность кузины, увиденная им в таком необычном зеркале, пробудила столь сильное волнение в сердце дона Бернардо де Суньиги.
Он возвратился в замок еще более задумчивый, более сумрачный, более молчаливый, чем обычно, и почти тотчас заперся в комнате, где увидел портрет Анны де Ньеблы в детском возрасте. Без сомнения, ему хотелось обнаружить на портрете волнующие черты, только что увиденные им на зыбкой глади воды, ему хотелось проследить мысленным взором, как менялись они в течение минувших десяти лет, как расцветала их красота, подобно розе под лучами солнца.
Он, кто вот уже пятнадцать лет на полях сражений, захватывая вражеские лагеря и штурмуя города, боролся против смертельных врагов своей родины и веры, даже на мгновение не попытался воспротивиться самому страшному врагу, только что напавшему на него и с первого же удара принудившего пасть на колени.
Дон Бернардо де Суньига, рыцарь Алькантары, полюбил Анну де Ньеблу, монахиню монастыря Непорочного зачатия.
Нужно было бежать, бежать, не теряя ни минуты, вернуться к тем реальным битвам, к тем физическим ранам, что губят только плоть. У дона Бернардо недостало для этого мужества.
Со следующего дня, хотя в последнем девятидневном обете осталась недочитанной одна Ave, он возвращался к источнику уже не для молитвы: чувство, овладевшее его сердцем, не оставило для нее места. Сев на скале как можно выше, он не сводил взгляда с монастыря и ожидал нового появления той процессии, которую он уже видел, но она не приходила больше к источнику.
Три дня ждал он таким образом, без отдыха и без сна, неизменно устремляя взгляд на монастырь, но двери оставались неумолимо закрытыми. Четвертый день был воскресеньем, и дон Бернардо знал, что тогда двери церкви откроются и каждый сможет туда войти.
Однако, монахини, запертые на хорах, поют за высокими шторами; их слышат, но видеть их нельзя.
И вот этот столь желанный день, наконец, наступил. К сожалению, дон Бернардо ждал его с целью чисто мирской: мысль о том, что именно в этот день он мог бы приблизиться ко Всевышнему, даже не приходила ему на ум — он думал только об одном: как бы приблизиться к Анне де Ньебле.
Когда ворота монастыря открылись, он уже был там, ожидая эту минуту.
Еще в два часа ночи рыцарь пошел в конюшню, сам оседлал своего коня и выехал, никого об этом не известив. С двух до восьми утра он блуждал неподалеку от источника и при этом не только не закрыл лоб полой плаща, чтобы защитить его от горного ветра, но, напротив, оставил его совсем открытым, умоляя все ночные ветры погасить этот пылающий очаг, словно сжигающий его мозг.
Войдя в церковь, дон Бернардо стал на колени как можно ближе к хорам и застыл там, касаясь лбом мраморного пола.
Началось богослужение. У дона Бернардо не промелькнуло ни одной мысли о Спасителе, месса которому сейчас совершалась; его душа была открыта, словно чаша, лишь для того, чтобы впивать долгожданные песнопения, и среди них должно было возноситься в небо пение Анны де Ньеблы.
Всякий раз, когда в этом сладостном концерте выделялся один голос — более гармоничный, более чистый, более трепетный, — дон Бернардо тут же вздрагивал и невольно воздевал руки. Можно было подумать, что он пытается ухватиться за улетающий аккорд и вознестись к небу вместе с ним.
Затем, когда тот единственный в мире голос то ли исчез среди других голосов, то ли изнемог в собственном экстазе, рыцарь со вздохом опустил руки и поник, словно жил только этим гармоничным звучанием и без него не мог существовать.
К концу мессы он испытывал душевные волнения, доселе ему неведомые. Пение прекратилось, угасли последние аккорды органа; присутствующие вышли из церкви; священнослужители возвратились в монастырь. Здание стало всего лишь трупом, немым и недвижным; молитва, душа храма, улетела к небесам.
Дон Бернардо остался один и мог теперь оглядеться. Над своей головой он увидел картину, изображающую Благовещение; в уголке ее дон Бернардо заметил донатора, стоявшего на коленях со сложенными на груди руками.
Рыцарь Алькантары испустил возглас изумления: донатор, эта молящаяся коленопреклоненная женщина, была не кто иная, как Анна де Ньебла.
Он подозвал ризничего, гасившего свечи, и расспросил его о картине.
Оказывается, картина была написана самой Анной де Ньеблой; она изобразила себя молящейся коленопреклоненно в соответствии с тогдашним обычаем, почти всегда требовавшим, чтобы донатор занимал на священной картине скромное место.
Пришла пора удалиться; повинуясь просьбе ризничего, дон Бернардо поклонился и вышел.
Его осенила идея во что бы то ни стало приобрести увиденное полотно.
Но все его предложения капитулу монастыря были отвергнуты: ему отвечали, что дарованное не продается.
Дон Бернардо поклялся, что завладеет желанным полотном. Он собрал все деньги, какие только мог добыть, — около двадцати тысяч реалов, что многократно превышало истинную стоимость картины, и решил в ближайшее воскресенье вместе со всеми проникнуть в церковь, как это уже было, спрятаться там в каком-нибудь уголке, чтобы ночью снять и свернуть в рулон полотно, оставив двадцать тысяч реалов на алтаре и лишив его дарованной монастырю картины.
А как выбраться из закрытой церкви? Он заметил, что окна ее располагались на высоте самое большее двенадцати футов и выходили на кладбище; он поставит стулья один на другой и без труда выберется из церкви через окно.
Затем он доставит в замок свое сокровище, закажет для него великолепную раму, повесит напротив портрета Анны де Ньеблы и проведет жизнь в этой комнате, где и встретит свой смертный час.
Дни и ночи протекали в ожидании воскресенья, наконец наступившего.
Как и в прошлый раз, дон Бернардо де Суньига вступил в церковь одним из первых. При нем были двадцать тысяч реалов золотом.
Но что сразу же поразило его взгляд — так это траурный вид, который приобрела теперь церковь: за решетками хоров подрагивали огоньки свечей, озарявших верхнюю часть катафалка.
Дон Бернардо спросил, что случилось.
Оказывается, в это утро скончалась монахиня, и месса, на которой он собирался присутствовать, будет заупокойной.
Но, как мы уже говорили, дон Бернардо пришел вовсе не ради мессы: он пришел, чтобы подготовиться к осуществлению своего замысла.
Картина "Благовещение" находилась на своем месте, над алтарем в приделе Пресвятой Девы.
До самого низкого окна было десять-двенадцать футов, и при помощи поставленных друг на друга скамей и стульев выбраться через него ничего не стоило.
Такие мысли осаждали дона Бернардо во время всего богослужения: он прекрасно сознавал, что намеревается совершить дурной поступок; но, принимая во внимание его жизнь, проведенную в боях с неверными, принимая во внимание величину той суммы, которую он оставит в качестве платы за полотно, он надеялся, что Господь его простит.
Время от времени он вслушивался в траурные песнопения и среди всех этих свежих, чистых и звонких голосов тщетно искал звучание того единственного голоса, небесный тембр которого неделю тому назад взволновал все струны его души и заставил их звенеть подобно нездешней арфе под перстами серафима.
Гармоничная струна не звучала, и можно было бы сказать, что недоставало одного лада в божественной клавиатуре.
Mecca завершилась. Люди выходили из церкви один за другим. Подойдя к исповедальне, дон Бернардо де Суньига открыл ее, вошел и заперся там.
Никто его не видел.
Двери церкви поскрипывали на петлях. Бернардо слышал скрежет ключей в замочных скважинах. Шаги ризничего приблизились к исповедальне и удалились. Все затихло.
Только на хорах, все еще закрытых, время от времени слышались шорох шагов по плитам и шепотом произносимые слова молитвы: какая-то монахиня пришла прочесть литании Пресвятой Деве над телом своей покойной подруги.
Наступил вечер; церковь наполнилась тьмой, и только хоры оставались освещенными, словно преобразившись в светящуюся часовню.
Взошла луна; один из ее лучей проник через окно и бросил свой призрачный свет внутрь церкви.
Все шорохи жизни мало-помалу затихли и вне и внутри церковных стен; к одиннадцати часам смолкли последние молитвы над умершей и все уступило место благоговейной тишине, присущей храмам, монастырям и кладбищам.
И только одинокий монотонно повторяющийся крик совы, по всей вероятности усевшейся на ближнем дереве, продолжал раздаваться с печальной периодичностью.
Дон Бернардо решил, что настал час выполнить свой замысел. Он толкнул дверь исповедальни и переступил порог своего убежища.
В то мгновение, когда его нога коснулась плиты церковного пола, начали отзванивать полночь.
Не шевелясь, он ждал, пока медленно отзвучат двенадцать ударов, мало-помалу исчезая в неощутимых колебаниях воздуха, ждал, чтобы решительно двинуться от исповедальни к хорам; ему хотелось убедиться, что никто уже не бдит подле умершей и ничто не помешает ему в осуществлении его намерения.
Но при первом его шаге в сторону хоров их решетка медленно открылась и там появилась монахиня.
Дон Бернардо вскрикнул: то была Анна де Ньебла.
Ее поднятая вуаль оставляла лицо открытым. Вуаль удерживалась на лбу венком белых роз. Анна держала четки из слоновой кости, желтоватой по сравнению с рукой, их державшей.
— Анна! — вскричал молодой человек.
— Дон Бернардо! — прошептала монахиня.
Рыцарь бросился к ней.
— Ты назвала мое имя, — горячо заговорил он, — значит, ты меня узнала?
— Да, — ответила монахиня.
— У Святого источника?
— У Святого источника.
И дон Бернардо заключил монахиню в объятия.
Анна не сделала ни единого движения, чтобы высвободиться из его рук.
— Прости меня, — воскликнул рыцарь, — я схожу с ума от радости, я схожу с ума от счастья, но что ты здесь делаешь!?
— Я знала, что ты здесь!
— И ты меня хотела увидеть?..
— Да.
— Так ты знаешь, что я тебя люблю?
— Я знаю это.
— А ты, ты любишь меня?
Уста монахини остались безмолвными.
— О Ньебла, Ньебла! Одно слово, только одно! Во имя нашей юности, во имя моей любви, во имя Христа! Любишь ли ты меня?
— Я дала обеты, — прошептала монахиня.
— О, что для меня твои обеты, — воскликнул дон Бернардо, — разве и я их не давал и не я ли их нарушил?
— Я умерла для мира, — сказала побледневшая Христова невеста.
— Даже если ты, Ньебла, умерла для жизни, я тебя воскрешу.
— Ты меня не заставишь жить заново, — сказала Анна, покачав головой. — А я, Бернардо, заставлю тебя умереть…
— Лучше спать в одной и той же могиле, чем умереть порознь!
— В таком случае, что ты решаешь, Бернардо?
— Выкрасть тебя, увезти с собой на край света, если потребуется; за моря и океаны, если это нужно!
— Когда?
— Сейчас же.
— Двери заперты.
— Ты права; а завтра ты свободна?
— Я свободна всегда.
— Завтра жди меня здесь в этот же час, я раздобуду ключ от церкви.
— Я буду тебя ждать, но придешь ли ты?
— О, клянусь тебе в этом моей жизнью! Но какова твоя клятва, каков твой залог?
— Держи, — ответила Анна, — вот мои четки.
И она завязала их вокруг шеи Бернардо.
И в тот же миг он обнял Анну де Ньеблу и крепко прижал к груди; их губы встретились в поцелуе.
Но, вместо того чтобы быть жарким, как первый поцелуй любви, прикосновение уст монахини оказалось ледяным, и холод, пробежавший по жилам воина, пронзил его сердце.
— Прекрасно, — сказала Анна, — теперь никакие человеческие силы уже не смогут разлучить нас. До встречи, Суньига!
— До встречи, дорогая Анна. До завтра!
— До завтра?..
Монахиня высвободилась из объятий возлюбленного, медленно отошла от него, все время оборачиваясь, и возвратилась на хоры, где за нею закрылась дверь.
Дон Бернардо де Суньига позволил ей туда вернуться, протягивая к ней руки, но оставался на месте и, только увидев, что она скрылась, подумал, что пора уходить отсюда.
Он поставил вплотную четыре скамьи, поперек них нагромоздил еще четыре, а сверху стул и выбрался из церкви через окно, как и задумал. Трава была высокой и мягкой, какая обычно бывает на кладбищах, поэтому он мог спрыгнуть с высоты двенадцати футов, не причинив себе никакого вреда.
Теперь у него не было необходимости уносить портрет Анны де Ньеблы: завтра ему будет принадлежать она сама.
V
ЖИВОЙ МЕРТВЕЦ
На горизонте уже начал заниматься рассвет, когда дон Бернардо де Суньига вернулся за своим конем на постоялый двор (там он его оставил).
Непонятное недомогание овладело рыцарем, и, даже завернувшись в свой широкий плащ, он ощущал, как постепенно в его тело проникает холод.
Он спросил у конюха, как найти монастырского кузнеца; ему сказали.
Кузнец жил на окраине деревни.
Чтобы согреться, дон Бернардо погнал коня галопом и через минуту услышал удары молота о наковальню, увидел, как сквозь открытые окна и дверь кузницы разлетаются искры чуть ли не до середины улицы.
У двери кузницы он соскочил с коня, но его тело все сильнее охватывал холод, и он удивился автоматической скованности своих движений.
Что касается кузнеца, тот замер с подрытым молотом, не сводя глаз с этого благородного сеньора, закутанного в плащ рыцаря ордена Алькантары: тот спешился у его двери и входил к нему как обычный клиент.
Убедившись, что у рыцаря дело именно к нему, кузнец положил молот на наковальню.
— Чем могу служить, ваша милость?
— Это ты кузнец монастыря Непорочного зачатия? — осведомился гость.
— Да, это я, ваша милость, — последовал ответ.
— У тебя есть ключи от монастыря?
— Ключей нет, ваша милость, но есть их чертежи, и, если какой-нибудь из ключей затеряется, я могу заменить его новым.
— Так вот, я хочу иметь ключ от церкви.
— Ключ от церкви?
— Да.
— Простите меня, ваша милость, но мой долг спросить у вас, что вы собираетесь с ним делать?
— Я хочу заклеймить им моих собак, чтобы уберечь их от бешенства.
— Это право сеньора; вы владелец земли, на которой построен монастырь?
— Я дон Бернардо де Суньига, сын Педро де Суньиги, графа де Баньяреса, маркиза д’Айямонте; я рыцарь ордена Алькантары, как ты можешь это видеть по моему плащу, и командую сотней воинов.
— Не может быть! — воскликнул кузнец с нескрываемым ужасом.
— Это почему же не может быть?
— Потому что вы живы, и вполне живы, хотя вам, похоже, холодно, а дон Бернардо де Суньига умер сегодня около часу ночи.
— И кто же тебе сообщил столь удивительную новость? — поинтересовался рыцарь.
— Оруженосец в стеганом камзоле с гербом замка Бехар; час тому назад он прошел в монастырь Непорочного зачатия, чтобы заказать там заупокойную мессу.
Дон Бернардо расхохотался.
— Держи пока десять золотых монет за твой ключ, — сказал он. — Я приду за ним сегодня после полудня и принесу тебе еще столько же.
Кузнец поклонился в знак согласия. Двадцать золотых монет он не смог бы заработать и за год, и за такую сумму стоило рискнуть, даже если его ждет наказание.
Впрочем, о каком наказании может идти речь? Ведь существовал обычай: чтобы уберечь охотничьих собак от бешенства, их клеймят ключами от церквей. Сеньор же, столь щедро его вознаградивший, ни в коем случае не мог быть вором.
Дон Бернардо сел на коня. Он пытался согреться в кузнице, но это ему не удалось. Теперь он надеялся больше на солнце, что начинало подыматься, сияющее, каким оно бывает в Испании уже в марте.
Дон Бернардо доехал до полей и пустил коня вскачь; но холод овладевал им все больше и больше, ледяная дрожь пробегала по всему его телу.
И это было еще не все: казалось, он был словно прикован к монастырю и описывал круг за кругом, в центре которого находилась церковная колокольня.
Около одиннадцати часов, пересекая лес, он заметил работника, отесывавшего дубовые доски; ему часто доводилось видеть эту работу, но тут его словно что-то невольно толкнуло спросить у плотника:
— Что ты делаешь?
— Вы же сами видите, достопочтенный сеньор, — откликнулся тот.
— Нет, если я тебя спрашиваю.
— Ну хорошо, отвечу вам: я делаю гроб.
— Дубовый? Верно, ты стараешься для знатного сеньора?
— Для рыцаря дона Бернардо де Суньиги, сына его милости Педро де Суньиги, графа де Баньяреса, маркиза д’Айямонте.
— Разве рыцарь умер?
— Сегодня около часу ночи, — ответил работник.
— Это сумасшедший, — пробормотал дон Бернардо, пожав плечами, и продолжил свой путь.
Около часу дня, подъезжая к деревне, где был заказан ключ, он встретил монаха, ехавшего верхом на муле в сопровождении ризничего, шедшего пешком.
Ризничий нес распятие и кропильницу.
Дон Бернардо уже придержал было своего коня, чтобы пропустить святого человека, когда неожиданно для самого себя передумал и жестом показал монаху, что хочет с ним поговорить.
Монах остановился.
— Откуда вы, святой отец? — спросил рыцарь.
— Из замка Бехар, достопочтенный сеньор.
— Из замка Бехар? — переспросил удивленный дон Бернардо.
— Да.
— И что же вы делали в замке Бехар?
— Я там был, чтобы исповедовать и соборовать дона Бернардо де Суньигу, который, почувствовав около полуночи, что он умирает, позвал меня, чтобы получить отпущение грехов; но я, хотя и выехал без промедления, прибыл в замок слишком поздно.
— Как слишком поздно?
— Да, когда я приехал, дон Бернардо де Суньига был уже мертв.
— Уже мертв! — повторил рыцарь.
— Да, и хуже того, он умер без исповеди. Да смилуется Господь над его душой!
— А приблизительно в котором часу он умер?
— Около часу ночи, — ответил монах.
— Это невозможно! — в раздражении сказал рыцарь. — Эти люди взялись свести меня с ума!
И дон Бернардо погнал коня дальше.
Через десять минут он был у двери кузницы.
— Ох-ох! — удивился кузнец. — Что это с вами, сеньор? Вы так бледны!
— Мне холодно, — признался дон Бернардо.
— Вот ваш ключ.
— Вот твое золото.
И рыцарь бросил в руку кузнеца двенадцать золотых монет.
— Господи Иисусе! — воскликнул тот. — Где это вы держите ваш кошелек?
— А в чем дело?
— Ваше золото холодно как лед. Кстати…
— Что такое?
— Не забудьте трижды осенить себя крестным знамением, прежде чем пользоваться ключом.
— Это почему?
— Потому что, когда куют ключ от церкви, дьявол всегда является раздувать огонь.
— Хорошо. А ты не забудь помолиться за душу дона Бернардо де Суньиги, — попросил рыцарь, пытаясь улыбнуться.
— Рад бы, — сказал кузнец, — но боюсь, что мои молитвы дойдут до неба слишком поздно, потому что он умер.
Хотя дон Бернардо при всех этих встречах сохранял спокойный вид и с улыбкой выслушивал странные ответы, все виденное и слышанное им этим утром не могло на него не подействовать и, при всей его отваге, произвело сильное впечатление. И прежде всего этот холод, этот нарастающий смертный холод, леденивший все его тело вплоть до крови в сердце и мозга в костях, внушал ему неодолимый страх.
Он надавливал ногами на стремена, но не ощущал под ступнями опоры. Он сжимал одной рукой другую, но и этого уже не ощущал.
Повеяло вечерним ветерком, и он свистел в ушах рыцаря, как северный ветер, продувая насквозь его плащ и одежду, будто они были не толще паутины.
Наступила ночь; он заехал на кладбище и там привязал коня к стволу платана. За весь день он ни разу не подумал ни о еде для себя, ни, тем более, о корме для коня.
Он улегся в высокой траве, чтобы по возможности защититься от ледяного ветра, словно решившего уничтожить его. Но едва он коснулся земли, как ему стало еще хуже. Эта земля, вся состоящая из частиц смерти, показалась ему мраморной плитой.
Тщетно пытаясь противиться холоду, рыцарь мало-помалу впадал в какое-то оцепенение, из которого его вывели голоса людей, копавших могилу.
Дон Бернардо сделал над собой усилие и приподнялся на локте.
Двое могильщиков, увидев человека, похожего на выходца из могилы, вскрикнули от неожиданности.
— Черт возьми! — обратился рыцарь к могильщикам. — Благодарю вас: вы разбудили меня, пора вставать!
— И правда, — ответили ему, — благодарите нас, сеньор, ведь уснувшие здесь не просыпаются никогда.
— А что вы делаете в такой час на кладбище?
— Вы это сами прекрасно видите.
— Копаете могилу?
— Разумеется.
— А для кого?
— Для дона Бернардо де Суньиги.
— Для дона Бернардо де Суньиги?
— Да, говорят, в завещании, составленном две-три недели тому назад, достойный сеньор попросил, чтобы его похоронили на кладбище монастыря Непорочного зачатия, и получилось так, что только сегодня вечером нам поручили эту работу; теперь надо наверстывать упущенное время.
— А когда же он умер?
— Минувшей ночью, около часу. Теперь, когда могила готова, дон Бернардо может явиться, когда захочет. До свидания, ваша милость!
— Постой-ка, — сказал рыцарь, — всякий труд заслуживает платы: вот, держи для тебя и твоего товарища!
Он бросил наземь семь или восемь золотых монет, и могильщики поспешили собрать их.
— Пресвятая Дева! — воскликнул один из них. — Надеюсь, вино, которое мы выпьем за ваше здоровье, будет не таким холодным, как ваши деньги, иначе у нас душа закоченеет в теле.
И они ушли с кладбища.
Пробило половину двенадцатого; дон Бернардо прогуливался еще полчаса, собрав все свои силы, чтобы держаться на ногах: настолько стыла кровь в его жилах; наконец, пробило полночь.
При первом же ударе колокола дон Бернардо вставил ключ в замочную скважину и открыл дверь в церковь.
Велико же было его удивление: церковь оказалась вся освещенной, хоры открытыми, колонны и свод затянуты черной тканью; множество свечей горело в приделе, ярко озаряя его.
Посреди придела был возведен помост, а на нем лежала вся одетая в белое монахиня; голову ее украшала большая белая вуаль, перехваченная на лбу венком белых роз.
Странное предчувствие сжало сердце рыцаря. Он подошел к помосту, склонился над умершей, приподнял вуаль и вскрикнул.
Перед ним лежало тело Анны де Ньеблы.
Он огляделся, чтобы увидеть кого-нибудь, кто мог бы ответить на его вопросы, и заметил ризничего.
— Чье это тело? — спросил дон Бернардо.
— Анны де Ньеблы, — ответил славный малый.
— Когда же она умерла?
— В воскресенье утром.
Дон Бернардо ощущал, как нарастает холод, леденящий его члены, хотя это казалось уже невозможным.
Он положил руку на лоб покойной.
— Следовательно, вчера в полночь она была уже мертва?
— Несомненно.
— И где она была вчера в полночь?
— Там, где находится и в эту ночь, в этот же час; только церковь еще не затянули тогда крепом, свечи на катафалке горели, а решетка хоров была закрыта.
— Следовательно, — продолжал рыцарь, — если бы кто-то приходил вчера в этот же час увидеться с Анной де Ньеблой, он увидел бы ее призрак? Следовательно, заговорив с ней, он говорил бы с призраком?
— Боже сохрани христианина от такой беды, но тот человек видел бы призрака и говорил бы с призраком.
Дон Бернардо покачнулся. Все объяснилось — он обручился с призраком, он принял поцелуй призрака.
Вот почему тот поцелуй был так холоден, вот почему ледяной ток пробежал сквозь все тело рыцаря.
Он тут же вспомнил известие о своей собственной кончине, услышанное им из уст кузнеца, плотника, священника и могильщика.
Как ему сообщили, он умер именно в час ночи.
Именно в час ночи он принял поцелуй Анны де Ньеблы.
Так жив он или мертв?
Рассталась ли уже с телом его душа?
Не его ли это душа блуждала в окрестностях монастыря Непорочного зачатия в то время, как его бездыханное тело лежало распростертым в замке Бехар?
Он отбросил вуаль, сдвинутую им с лица усопшей, и кинулся вон из церкви: у него началось головокружение.
Пробило час ночи.
С поникшей головой, с угнетенным сердцем дон Бернардо мчится на кладбище, спотыкается об открытую могилу, поднимается, отвязывает своего коня, вспрыгивает в седло и скачет к замку Бехар.
Только там разрешится для него эта страшная загадка: жив он или мертв?
Но, странное дело, его чувства почти совсем угасают. Он едва ощущает ногами бока коня; единственное, что он еще чувствует, так это все возрастающий холод, пронизывающий его, словно дыхание смерти.
Он пришпоривает коня, тоже похожего на призрака. Дону Бернардо кажется, что грива коня удлиняется, что его копыта уже не касаются земли, что уже не слышно их цокота.
Внезапно и справа и слева без шума и без лая появляются две черные собаки: глаза их — из пламени, а пасти — цвета крови.
Они бегут рядом с конем, и глаза у них пылают, а пасть открыта; так же как конь, они не касаются земли: и лошадь и собаки скользят над ее поверхностью — не бегут, а летят.
Все придорожные предметы исчезают из глаз рыцаря, словно унесенные ураганом; наконец он замечает вдалеке башенки, стены и ворота замка Бехар.
Там должны разрешиться все его сомнения, а потому он гонит коня, сопровождаемого собаками и преследуемого колокольным звоном.
Замок словно сам движется ему навстречу.
Ворота открыты — конь устремляется вперед, и вот всадник во дворе.
Никто не обращает на него внимания, хотя там полно людей.
Он заговаривает с ними — а ему не отвечают; он спрашивает — а его даже не видят; он дотрагивается — а его прикосновений не чувствуют.
И тут на крыльце появляется герольд.
— Слушайте, слушайте, слушайте! — возглашает он. — Тело дона Бернардо де Суньиги сейчас будет перенесено согласно его воле, выраженной в завещании, на кладбище монастыря Непорочного зачатия; пусть все, кто имеет право окропить покойника святой водой, следуют за мною!
И герольд входит в замок.
Рыцарь хочет довести свой путь до конца; он соскальзывает с коня, но уже не чувствует под ногами земли и падает на колени, пытаясь уцепиться рукой за стремена.
В это мгновение два черных пса вцепляются ему в горло и душат его.
Он пробует закричать, но на это у него нет сил. Ему с трудом удается издать только вздох.
Присутствующие видят лишь двух сцепившихся в драке собак, а конь исчезает как тень.
Люди вознамерились бить собак, но те расцепились только после того, как незримо для окружающих завершили свое дело.
Затем бок о бок они бросились вон и исчезли.
На месте их десятиминутной драки нашли бесформенные останки, и среди них — четки Анны де Ньеблы.
В эту минуту на крыльце появился гроб с телом Бернардо де Суньиги — его несли пажи и оруженосцы замка.
На следующий день с большой торжественностью рыцарь был погребен на кладбище монастыря Непорочного зачатия рядом со своей кузиной Анной де Ньеблой. Да смилуется Господь над ними!
* * *
Я заканчивал чтение, когда появился мой проводник. Подойдя к нему, я спросил:
— Что это за рукопись?
— Эта рукопись?
И он взглянул на нее.
— Ей-Богу, я ничего о ней не знаю! — сказал Торреро.
— Однако вы должны знать, ведь она выпала из вашего кармана, когда вы уходили.
— Правда?
— Да.
— В таком случае, она, наверное, находилась в багаже одного ученого, пересекшего Сьерру три недели тому назад.
— И куда он направлялся?
— Думаю, из Малаги в Севилью.
— Вы не знаете его имени?
— Ей-Богу, нет. Вам что-нибудь нужно от него?
— Я бы хотел попросить у него разрешение перевести эту легенду.
— Я вам это разрешаю.
— Как! Вы мне ее дарите?
— Да.
— С какой стати?
Тореро засмеялся.
— По праву единственного наследника, — сказал он.
— Значит, он умер?
— И похоронен.
Затем, видя, что я смотрю на него так, будто совершенно ничего не понял, он добавил:
— Третий крест справа, когда будете возвращаться в Кордову.
Затем, исчезая из виду за кустами, он неожиданно закричал:
— Кабан! На вас бежит кабан! Охота началась!