LXXXVI
ЗАПИСКА
Мы не станем возвращаться к событиям, которые уже прошли перед нашими глазами. Скажем только, что с высоты крепостных стен замка Сант’Эльмо, благодаря превосходной зрительной трубе коменданта, Николино видел все, что происходило на улицах Неаполя. О тех событиях, что нельзя было наблюдать, комендант Роберто Бранди, ставший пленнику настоящим другом, рассказывал с добросовестностью, которая оказала бы честь префекту полиции, отдающему рапорт высшему начальству.
Со стен крепости Николино наблюдал страшное и великолепное зрелище сожжения флота, после подписания перемирия в Спаранизе следил за прибытием карет с французскими офицерами, приехавшими получить два с половиной миллиона контрибуции, и узнал на следующий день, какой монетой эти два с половиной миллиона были выплачены, наконец, стал свидетелем всех перипетий, сопровождавших отъезд главного наместника, начиная с назначения Молитерно диктатором и до публичного покаяния его и герцога Роккаромана. Все эти события, наблюдаемые издалека, казались не совсем понятными; но объяснения коменданта проливали свет на их смысл и были для Николино как бы нитью Ариадны в лабиринте политики.
Итак, вернемся к 20 января.
В этот день стало известно об окончательном срыве перемирия, последовавшем за встречей князя Молитерно с Шампионне, и о том, что в шесть часов утра французские войска двинулись на Неаполь.
Это известие привело лаццарони в ярость, и, нарушив всякую военную дисциплину, они сами выбрали себе своих предводителей — Микеле и Пальюкеллу, крича, что не желают знать других начальников; затем, присоединившись к солдатам и офицерам, вернувшимся из Ливорно с генералом Назелли, они стали стягивать пушки в Поджореале, Каподикино и Каподимонте. Другие батареи были установлены у Порта Капуана, на Мерджеллине, на площади Пинье и во всех пунктах, откуда можно было ожидать нападения французов. В тот день, когда готовились к обороне, грабежи, пожары и убийства, несмотря на все усилия Микеле и Пальюкеллы остановить их, приобрели невиданный размах.
С высоты стен замка Сант’Эльмо Николино с ужасом следил за совершавшимися преступлениями. Он удивлялся тому, что республиканцы не предпринимают никаких мер против подобных зверств, и спрашивал себя, уж не дошел ли комитет республиканцев до такого жалкого состояния, что позволил лаццарони стать хозяевами города, раз он не пытается положить предел всем этим бесчинствам.
Беспрестанные вопли неслись из разных кварталов города и поднимались до высот крепости Сант’Эльмо. Клубы дыма внезапно вырвались из скопления домов и, разносимые сирокко, густой пеленой нависли между городом и замком. Убийства, начатые на улицах, продолжались на лестницах и заканчивались на террасах дворцов — почти на расстоянии выстрела часовых. Роберто Бранди обошел все двери и потерны замка, удвоил там караул, отдав приказ стрелять по всякому, кто явится сюда, будь то лаццарони или республиканцы. Он имел, по-видимому, некие особые соображения и следовал какому-то своему тайному плану.
Королевское знамя продолжало развеваться над стенами крепости: несмотря на отъезд Фердинанда, оно не исчезало ни на минуту.
Это знамя, знак верности королю, радовало взоры лаццарони.
С подзорной трубой в руке Николино тщетно искал на улицах Неаполя своих знакомых. Было известно, что Молитерно не вернулся в Неаполь; Роккаромана скрывался; Мантонне, Скипани, Чирилло и Веласко выжидали.
В два часа пополудни произошла смена караула; в крепости часовые сменялись каждые два часа.
Николино показалось, что часовой, который находился к нему ближе других, кивнул ему.
Он не подал вида, что заметил это; но через несколько мгновений снова взглянул в его сторону.
На этот раз сомнений не оставалось. Этот знак был тем очевидней, что трое других часовых устремили взгляд кто на горизонт, в сторону Капуа, откуда ожидали французов, кто — в направлении Неаполя, который рушился под огнем и мечом, и не обращали никакого внимания на четвертого часового и пленника.
Итак, Николино беспрепятственно мог приблизиться к караульному и пройти мимо него на расстоянии шага.
— Сегодня за обедом обратите внимание на ваш хлеб, — бросил ему часовой.
Николино вздрогнул и продолжал свой путь.
Его первым чувством был страх: он подумал, что его хотят отравить.
Сделав шагов двадцать, он вернулся и, снова проходя мимо часового, спросил:
— Яд?
— Нет, записка, — отвечал тот.
— А! — перевел дух Николино, сразу почувствовав облегчение.
И, отойдя на некоторое расстояние, он уже больше не смотрел в сторону часового.
Наконец-то республиканцы на что-то решились! Недостаток инициативы у mezzo ceto и у знати — главный порок неаполитанцев. Насколько народ, как пыль, вздымаемая ветром, всегда готов к восстанию, настолько средний класс и аристократия трудно откликаются на революции.
При любой перемене mezzo ceto и аристократия слишком боятся потерять то, чем владеют, тогда как народ, который не владеет ничем, может только выиграть.
Было три часа пополудни. Николино обедал в четыре; следовательно, ему оставалось ждать час. Этот срок показался ему вечностью.
Наконец, он истек. Николино сосчитал все четверти и половины, которые вызванивали на трехстах церквах Неаполя.
Он спустился к себе; стол был накрыт как всегда; перед прибором лежал хлеб. Николино бросил на него беглый взгляд. Хлеб не был надломлен — вся круглая верхняя корка была гладкой и нетронутой. Если записка внутри — стало быть, ее запекли в тесте.
Николино начал думать, что предупреждение было ложным.
Он посмотрел на тюремщика, прислуживавшего ему за столом с тех самых пор, когда блюда начали становиться все изысканнее. Теперь юноша надеялся, что он даст ему знак, побуждающий разломить хлеб.
Но тюремщик оставался бесстрастным.
Николино осмотрел стол, думая найти какой-нибудь предлог отослать его. Напрасно: стол был накрыт безупречно.
— Друг мой, — сказал он тюремщику, — комендант так добр ко мне, что я не сомневаюсь: он непременно пришлет мне бутылку асприно для возбуждения аппетита, если я попрошу его об этом.
Асприно в Неаполе — то же, что сюренское в Париже.
Тюремщик вышел, пожав плечами и как бы говоря: «Что за причуда просить уксус, когда на столе лакрима кристи и монте ди прочида!»
Однако, коль скоро ему велели быть с пленником особо внимательным, он повиновался с такой поспешностью, что даже не закрыл дверь камеры.
Николино окликнул его.
— Да, ваше сиятельство! — отозвался тюремщик.
— Я прошу вас закрыть за собой дверь, друг мой, — сказал Николино. — Открытые двери вызывают у пленников искушение.
Тюремщик, который знал, что бегство из замка Сант’Эльмо невозможно, если только не спуститься, как Этторе Карафа, со стены по веревке, запер камеру не столько для успокоения своей совести, сколько затем, чтобы не поступить неучтиво по отношению к герцогу.
Как только ключ повернулся в замочной скважине, со скрежетом замкнув дверь на два оборота, Николино, чувствуя себя в безопасности, разломил хлеб.
Он не ошибся. В самой середине мякиша находилась свернутая записка, приклеенная к тесту; это доказывало, что она была вложена туда, когда пекли хлеб, как и думал пленник.
Николино прислушался: никакого шума не было; он быстро развернул записку и прочитал:
«Ложитесь сегодня спать не раздеваясь. Если услышите шум между одиннадцатью и двенадцатью, оставайтесь спокойны. Знайте: это явились Ваши друзья. Будьте только готовы помочь им».
— Черт возьми! — прошептал Николино. — Хорошо, что меня предупредили. Я бы принял их за лаццарони и оттрепал как следует. Посмотрим постскриптум:
«Необходимо, чтобы завтра с рассветом французское знамя появилось над замком Сант ’Элъмо. Если наша попытка не удастся, сделайте все возможное со своей стороны, Комитет предоставляет в Ваше распоряжение пятьсот тысяч франков».
Николино разорвал записку на тысячу мельчайших частиц и рассеял их по всей камере.
Он закончил это в ту самую минуту, когда ключ в замке повернулся и на пороге появился тюремщик с бутылкой асприно.
Николино, унаследовавший от матери французские вкусы, терпеть не мог асприно; но на этот раз ему показалось, что он должен принести жертву родине. Он наполнил стакан, поднял его, провозгласил тост за здоровье коменданта и разом осушил его, прищелкнув языком с таким видом, словно только что выпил стакан шамбертена, шатолафита или бузи.
Восхищение, какое Николино внушал тюремщику, удвоилось: ведь, право же, надо обладать поистине мужеством героя, чтобы выпить, не поморщившись, стакан такого вина.
Обед оказался еще лучше, чем обычно. Николино высказал по этому поводу свою благодарность коменданту, который явился, как уже вошло у него в привычку, проведать своего пленника за кофе.
— Что ж! — ответил Роберто Бранди. — Благодарность относится не к повару, а к асприно: это оно вызвало у вас аппетит.
Николино не имел обыкновения подниматься на крепостную стену после обеда, который затягивался теперь, когда стал гораздо обильнее, до половины шестого и даже до шести вечера. Но, будучи возбужден не столько выпитым вином, как думал комендант, сколько полученной запиской, видя, что синьор Роберто Бранди в хорошем расположении духа, и не сомневаясь, что Неаполь так же интересен ночью, как и днем, Николино так упорно стал жаловаться на тяжесть в желудке и боль в голове, что комендант сам предложил ему выйти подышать воздухом.
Узник заставил себя просить; затем, чтобы не обидеть коменданта, он согласился наконец подняться с ним вместе на стену.
Неаполь вечером представлял собой такое же зрелище, что и днем, только во тьме оно казалось еще ужаснее. Грабежи и убийства совершались теперь при свете факелов, их огни метались во мраке как безумные, словно играли в какую-то фантастическую, страшную игру, придуманную смертью. Пожары продолжали пылать; яростное пламя прорывалось сквозь густой дым, стелившийся над пожарищем, и Неаполь являл сейчас ту же картину, какую наблюдал в Риме восемнадцать столетий назад Нерон.
Николино с успехом бы мог, украсив голову венком из роз и декламируя стихи Горация под аккомпанемент лиры, возомнить себя божественным императором, преемником Клавдия и сыном Агриппины и Домиция.
Но у молодого человека не возникло подобных фантазий. Он просто видел сцены убийств и пожары, небывалые со времен восстания Мазаньелло, и с яростью в сердце смотрел на пушки, бронзовые дула которых торчали вдоль крепостных стен; он говорил себе, что, будь он комендантом замка на месте Роберто Бранди, он живо заставил бы всех этих каналий искать убежища в сточных канавах, откуда они вышли.
В эту минуту чья-то рука легла ему на плечо и, словно читая в глубине его мыслей, чей-то голос спросил:
— Что сделали бы вы на моем месте?
Николино не было нужды оборачиваться, чтобы догадаться, кто произнес эти слова: он узнал голос достойного коменданта.
— Клянусь честью, я не колебался бы ни минуты! — вскричал он. — Я тотчас бы во имя человечности и цивилизации открыл огонь по всем этим убийцам!
— Ну что вы! Не зная, как к этому отнесутся или чего будет стоить мне каждый пушечный залп? В вашем возрасте вы, как французский паладин, говорите: «Поступай как велит долг — и будь что будет!»
— Это сказал рыцарь Баярд.
— Да, но в моем возрасте я, как отец семейства, говорю: «Сначала помоги себе самому». Это сказал не рыцарь Баярд. Так говорит здравый смысл.
— Или эгоизм, дорогой комендант.
— А это одно и то же, дорогой пленник.
— Чего же вы хотите, наконец?
— Да ничего не хочу. Просто стою на своем балконе — здесь мне спокойно и ничто не угрожает. Я смотрю и жду.
— Я вижу, что вы смотрите. Но не знаю, чего вы ждете.
— Того, чего ждет комендант неприступной крепости: жду, что мне сделают предложение.
Николино принял эти слова за то, чем они и были в действительности: ему предлагали вступить в переговоры.
Но помимо того, что он не имел полномочий начинать переговоры с Бранди от имени республиканцев, в записке ему предлагалось только спокойно держаться и по мере сил помогать событиям, которые должны были произойти между одиннадцатью и двенадцатью вечера.
Разве мог он быть уверен, что то, о чем он договорится с комендантом, как бы, по его мнению, это ни было выгодно для будущей Партенопейской республики, не вступит в противоречие с планами республиканцев?
Поэтому Николино молчал. Видя это, Роберто Бранди в третий или в четвертый раз обошел, насвистывая, все посты, приказав часовым усилить бдительность, начальникам постов — строгость, а артиллеристам стоять у пушек с зажженными фитилями наготове.