Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 29. Сан Феличе. Книга 2
Назад: CLXXIX ТРИБУНАЛ В ОБИТЕЛИ МОНТЕ ОЛИВЕТО
Дальше: CLXXXI ВОРОТА ЦЕРКВИ САНТ’АГОСТИНО АЛЛА ЦЕККА

CLXXX
В ЧАСОВНЕ

Согласно приказанию Спецьяле, приговоренных отвели в Викариа, а Луизу отправили в Кастель Нуово.
И все же влюбленные, к которым солдаты проявили больше милости, чем судьи, смогли попрощаться и подарить друг другу последний поцелуй.
Сальвато, беззаветно веривший в помощь отца, поклялся подруге, что у него твердая надежда на спасение и эта надежда не покинет его даже у подножия эшафота.
Луиза только проливала слезы.
Наконец у ворот им пришлось расстаться.
Приговоренных повели по спуску Тринита Маджоре, по улице Тринита и переулку Сторто, а там улица Трибунали выводила их прямо к Викариа.
Луиза же со своей стражей спустилась вниз по улице Монтеоливето, по улице Медина и вернулась в Кастель Нуово, где по распоряжению принца Франческо, которое он передал через никому не известного человека, не была отведена в камеру, а заперта в особой комнате.
Не беремся описывать, в каком она была состоянии, — пусть наши читатели представят себе это сами.
До самой Викариа осужденных провожали все, кто присутствовал на суде.
Не было лишь кавалера Сан Феличе и монаха: они подошли друг к другу, потом вместе поспешили до первого перекрестка улицы Куерча, откуда ответвляется переулок того же названия.
Двери Викариа были постоянно открыты: там принимали после суда приговоренных к смерти, держали их у себя двенадцать, четырнадцать, пятнадцать часов, а потом выталкивали на эшафот.
Двор был полон солдат; вечером для них расстилали тюфяки под аркадами, и они спали там, завернувшись в шинель или плащ. Впрочем, стояли самые теплые дни года.
Осужденные вернулись в Викариа около двух часов ночи и были препровождены прямо в часовню.
По-видимому, их ждали: комната с алтарем была освещена зажженными свечами, а соседняя — лампой, подвешенной к потолку.
На полу лежало шесть тюфяков.
Отряд тюремщиков уже ждал приговоренных в этой комнате.
Солдаты остановились на пороге, готовые стрелять в случае, если возникнет какой-нибудь беспорядок, когда с осужденных станут снимать цепи.
Но ничего подобного можно было не опасаться. На этом этапе жизни каждый из приговоренных к казни чувствовал на себе не только ревнивый взгляд современников, но и беспристрастный взгляд потомков, и ни один из них не стал бы омрачать своей бестрепетной кончины опрометчивым взрывом гнева.
Поэтому они невозмутимо, словно их это не касалось, позволили снять цепи, сковывавшие им руки, и надеть на ноги цепи, приковавшие их к полу камеры.
Кольцо было достаточно близко к постели, а цепь достаточно длинна, чтобы можно было лечь.
Встав, осужденный мог лишь на шаг отойти от своего ложа.
Двойная операция была закончена в десять минут; первыми удалились тюремщики, потом солдаты.
И дверь с тройным замком и двойным засовом захлопнулась за ними.
Когда умолк последний лязг запоров, Чирилло сказал:
— Друзья мои, позвольте мне как врачу дать вам один совет.
— Ах, дьявольщина, вот будет кстати! — подхватил, смеясь, граф ди Руво. — Я чувствую, что болен, так болен, что не проживу и четырех часов после полудня.
— Потому-то, любезный граф, я и сказал "совет", а не "предписание", — возразил Чирилло.
— О, тогда я беру свое замечание назад, считайте, что я ничего не говорил!
— Бьюсь об заклад, — вставил Сальвато, — что я угадал, какой вы желаете дать совет, милый наш Гиппократ: вы рекомендуете нам поспать, не так ли?
— Вот именно. Сон — это сила, и, хотя мы и мужчины, придет час, когда нам потребуется сила, вся наша сила.
— Как, дорогой Чирилло, — вмешался Мантонне, — вы, такой предусмотрительный, не запаслись в предвидении этого часа каким-нибудь порошком или жидкостью, которые избавили бы нас от удовольствия плясать на конце веревки нелепую жигу перед болванами лаццарони!
— Я об этом подумал; но я эгоист, мне не пришло в голову, что нам придется умирать целой компанией, так что я позаботился только о себе. В этом перстне, как в перстне Ганнибала, кроется смерть его владельца.
— А, — промолвил Карафа, — теперь я понимаю, почему вы советовали нам спать: вы бы уснули вместе с нами, но не проснулись бы.
— Ошибаешься, Этторе. Я твердо решил умереть, как вы, вместе с вами и тою же смертью, что и вы, и если среди нас есть кто-то, кто страдает бессонницей и чувствует некоторую слабость перед предстоящим нам длинным путешествием, пусть он возьмет перстень.
— Черт побери, это соблазнительно, — признался Микеле.
— Хочешь его, бедное дитя народа? — спросил Чирилло. — Ты ведь не можешь, как мы, перед лицом смерти призвать на помощь науку и философию.
— Спасибо, доктор, спасибо, — отвечал Микеле. — Это значило бы понапрасну изводить яд.
— Почему же?
— Да ведь старуха Нанно предсказала, что я буду повешен, и ничто не может помешать меня повесить. Подарите ваш перстень кому-нибудь другому, кто волен умирать, как ему нравится.
— Я принимаю, доктор, — проговорила Пиментель. — Надеюсь, мне не придется им воспользоваться, но я женщина, в роковой час я могу поддаться минутной слабости. Если со мною случится такое несчастье, вы меня простите, да?
— Вот перстень. Но напрасно вы в себе сомневаетесь, я за вас отвечаю, — сказал Чирилло.
— Не важно! — воскликнула Элеонора и протянула руку. — И все же давайте.
Тюфяк доктора лежал слишком далеко от Элеоноры Пиментель, чтобы Чирилло мог передать ей перстень из рук в руки, но он протянул кольцо ближайшему соседу, тот следующему, а последний отдал Элеоноре.
— Рассказывают, — заговорила Элеонора, — что, когда Клеопатре принесли аспида в корзинке с фигами, царица погладила его и сказала: "Добро пожаловать, мерзкая маленькая тварь, ты кажешься мне прекрасной, потому что ты — свобода". Ты тоже свобода, о драгоценный перстень, и я целую тебя как брата.
Сальвато не принимал участия в этой беседе. Он сидел на своей постели, упершись локтями в колени и положив подбородок на руки.
Этторе Карафа с беспокойством за ним наблюдал. Со своего тюфяка он мог дотянуться до Сальвато.
— Ты спишь или грезишь наяву? — спросил он.
Сальвато совершенно спокойно поднял голову, и лицо его было печально лишь постольку, поскольку печаль была обычным его выражением.
— Нет, — ответил он. — Я размышляю.
— Над чем?
— Над одним вопросом моей совести.
— Ах, как жаль, что тут нет кардинала Руффо! — сказал, смеясь, Мантонне.
— Я мысленно адресовался не к нему, этот вопрос совести можете разрешить только вы.
— Черт возьми! — воскликнул Этторе Карафа. — Я и не подозревал, что меня заперли здесь для того, чтобы участвовать в совете.
— Чирилло, наш учитель в вопросах философии, науки и в особенности в вопросах чести, только что сказал: "У меня есть яд, но только для меня одного, следовательно, я им не воспользуюсь".
— Хотите перстень? — живо спросила Элеонора. — Я не возражала бы против того, чтобы его отдать, он жжет мне руки.
— Нет, спасибо. Я только хочу задать вам, друзья, один простой вопрос. Вы не хотите умирать один, дорогой Чирилло, спокойной и безболезненной смертью, раз вашим товарищам придется умереть смертью жестокой и позорной?
— Это верно. Раз меня приговорили вместе с ними, значит, — так мне кажется, — я и умирать должен вместе с ними и тою же смертью, что и они.
— А теперь скажите: что, если вместо возможности умереть вы получили бы уверенность в том, что будете жить?
— Я отказался бы от жизни по тем соображениям, по которым отверг смерть.
— Все вы думаете так же, как Чирилло?
— Все, — хором отвечали четверо мужчин.
Элеонора Пиментель слушала со все возрастающим волнением.
— А если ваше спасение, — продолжал Сальвато, — могло бы повлечь за собою спасение другого существа, слабого, невинного, что под угрозой смерти рассчитывает только на вас, надеется только на вас и без вас погибнет?
— О, тогда ваш долг согласиться! — с живостью вскричала Элеонора.
— Вы, Элеонора, говорите как женщина.
— А мы говорим как мужчины, — возразил Чирилло, — говорим то же, что и она: "Твой долг согласиться, Сальвато".
— Вы так считаете, Руво? — спросил молодой человек.
— Да.
— Вы так считаете, Мантонне?
— Да.
— Ты так считаешь, Микеле?
— Да, да! Сто раз да!
И, склонившись в сторону Сальвато, он прибавил с жаром:
— Во имя Мадонны, господин Сальвато, спасите себя и спасите ее! Ах, если бы я мог быть уверен, что она не умрет, я плясал бы по дороге на виселицу, с петлей на шее кричал бы: "Слава Мадонне!"
— Хорошо, — сказал Сальвато. — Я узнал то, что хотел узнать. Благодарю.
И снова воцарилась тишина.
Только лампа, в которой кончилось масло, на миг зашипела, замигала и медленно погасла.
Скоро сероватый печальный рассвет, просочившись сквозь прутья оконной решетки, возвестил о начале дня, последнего для приговоренных.
— Вот эмблема смерти: лампада угасает, наступает тьма, а потом рассвет.
— Вы уверены насчет рассвета? — спросил Чирилло.
В восемь утра те из приговоренных, кому удалось заснуть, были разбужены лязгом замков на двери первой комнаты, той, где стоял алтарь.
Вошли тюремщики, и главный из них объявил во всеуслышание:
— Заупокойная месса!
— Зачем нам месса? — отозвался Мантонне. — Может быть, они думают, что мы не сумеем умереть и без этого?
— Наши палачи хотят перетянуть на свою сторону Господа Бога, — отозвался Этторе Карафа.
— Я нигде не читал, чтобы месса была предписана святым Евангелием, — в свою очередь заявил Чирилло. — А Евангелие — это единственное, во что я верю.
— Ну что ж, — прозвучал тот же повелительный голос. — Освободите от цепей только тех, кто хочет присутствовать на церковной службе.
— Освободите меня, — произнес Сальвато.
Ту же просьбу высказали Элеонора Пиментель и Микеле.
Всех троих освободили.
Они перешли в соседнее помещение. У алтаря стоял священник, солдаты охраняли дверь, а в коридоре сверкали штыки — это говорило о том, что приняты все меры предосторожности и там находился многочисленный отряд.
Сальвато хотел освободиться от цепей лишь для того, чтобы не упустить случая связаться с отцом или его помощниками, возможно готовившимися к его спасению.
Элеонора пожелала слушать мессу потому, что душа этой женщины и поэтессы стремилась к священному таинству.
Микеле же, неаполитанец и лаццароне, свято верил, что не может быть достойной смерти без заупокойной мессы.
Сальвато стал в дверях, соединявших обе комнаты, но напрасно он обводил вопрошающим взором присутствующих и заглядывал в коридор, — вокруг не было никаких признаков того, что кто-то занимается его спасением.
Элеонора взяла стул и склонилась вперед, опираясь на его спинку.
Микеле преклонил колена на ступеньках алтаря.
Микеле представлял безоговорочную веру, Элеонора — надежду, Сальвато — сомнение.
Сальвато слушал мессу рассеянно, Элеонора сосредоточенно, Микеле в полном упоении: только четыре месяца был он патриотом и полковником, а всю предыдущую свою жизнь он был лаццароне.
Служба окончилась. Священник спросил:
— Кто хочет причаститься?
— Я! — вскричал Микеле.
Элеонора поникла, не ответив. Сальвато отрицательно покачал головой.
Микеле приблизился к священнику, вполголоса исповедовался ему и принял причастие.
Потом всех троих вернули в соседнюю комнату, куда принесли завтрак для них и для их товарищей.
— На который час назначено? — спросил Чирилло у тюремщиков, разносивших пищу.
Один из них подошел поближе.
— Кажется, на четыре часа, господин Чирилло, — ответил он.
— А, ты меня узнаешь? — спросил доктор.
— В прошлом году вы вылечили от воспаления легких мою жену.
— И теперь она чувствует себя хорошо?
— Да, ваша милость, — ответил тюремщик и тихо добавил: — Я бы пожелал вам такой же долгой жизни, какую, может быть, проживет она.
— Друг, — отвечал Чирилло, — дни жизни человеческой сочтены, но Бог не так суров, как его величество Фердинанд: Бог иногда нас милует, а король — никогда! Так ты говоришь, в четыре?
— Так я думаю, — сказал тюремщик. — Но вас много, так, может, они начнут на час раньше, чтобы успеть.
Чирилло вытащил часы.
— Половина одиннадцатого, — сказал он и стал засовывать часы обратно в карман, но вдруг вспомнил: — Ба! Да. я забыл их завести! Если я остановлюсь, это еще не причина, чтобы останавливаться им.
И он стал невозмутимо заводить часы.
— Желает ли еще кто-нибудь из осужденных принять помощь религии? — вопросил, появляясь на пороге, священник.
— Нет, — в один голос отвечали Чирилло, Этторе Карафа и Мантонне.
— Как вам угодно, — сказал священник, — это дело касается только Бога и вас.
— Я думаю, отец мой, правильнее было бы сказать: Бога и короля Фердинанда, — возразил Чирилло.
Назад: CLXXIX ТРИБУНАЛ В ОБИТЕЛИ МОНТЕ ОЛИВЕТО
Дальше: CLXXXI ВОРОТА ЦЕРКВИ САНТ’АГОСТИНО АЛЛА ЦЕККА