XV
ОБЩЕСТВО КАРБОНАРИЕВ
Покидая Оперу в одиночестве, Самуил Гельб всерьез спрашивал себя, стоило ли посещать эту венту, не лучше ли было бы совсем не ходить туда.
Какой в этом теперь смысл? Есть куда более неотложные заботы. Непредвиденное известие, которое мимоходом сообщил ему этот дурень Гамба, спутало и нарушило все его планы.
Сейчас всего важнее было не Юлиуса взбодрить, а не упустить Олимпию.
Но как удержать ее? Горечь, с которой певица говорила о принцессе, волнение, которого она не сумела скрыть при виде царственной любовницы Юлиуса, входящей в посольскую ложу, и главное, ее решение сейчас же уехать в Венецию, все доказывало Самуилу справедливость его догадки: да, она любит графа фон Эбербаха.
Нет сомнения, что, если бы Юлиус поспешил к ней, он смог бы убедить ее остаться. Но каким образом добиться от Юлиуса с его вялым безразличием, чтобы он, не медля ни минуты, помчался к Олимпии? И откуда у него возьмется жар души, необходимый, чтобы помешать ей уехать?
Тем не менее Самуил решил попытаться и направился туда, где они с Юлиусом обычно встречались и где было условлено встретиться сегодня — на Новый мост, у начала улицы Дофина.
Явившись туда, он и в самом деле нашел там Юлиуса: тот ждал его.
— Опаздываешь, — сказал ему Юлиус. — Я успел проводить принцессу, а прибыл сюда первым.
— Но я шел пешком, а ты ехал в карете, — напомнил Самуил.
— Ну же, — продолжил граф фон Эбербах, — в путь! Веди меня в венту!
— В путь! — откликнулся Самуил. — Но поведу я тебя совсем в иное место.
— Куда же еще?
— К Олимпии.
— Ах, ты опять за свое! — воскликнул Юлиус, раздраженно пожимая плечами.
— Возможно, это в последний раз, — произнес Самуил.
— Как так? Что ты хочешь сказать? — заметно удивился Юлиус.
— Я хочу сказать, — продолжал Самуил, — что, если ты не увидишь синьору Олимпию сегодня вечером, ты, вероятно, не увидишь ее никогда.
— Объяснись.
— Завтра утром она уезжает в Венецию.
— Ба! Да этого быть не может.
— Напротив: не может быть ничего другого. Разве я не говорил тебе сегодня в фойе Оперы, что она тебя любит и ревнует? А через пять минут ты являешься на публике об руку с принцессой! Олимпия слишком горда, чтобы безропотно наблюдать твои галантные похождения. Она покидает тебя ради искусства — соперника, который, не в пример тебе, не отвечает ей безразличием. Она уступает тебя твоей принцессе и возвращается к своей музыке.
— Так она в самом деле меня любит? — пробормотал Юлиус, при всей своей пресыщенности не в силах подавить приятного самолюбивого волнения.
Мысль об этом согрела и немного оживила его.
— Но я же не знаю, смогу ли теперь без нее обойтись! — добавил он. — Я привык бывать у нее, видеть ее. Я не хочу, чтобы она уезжала. Ты прав, поспешим к ней.
— Поспешим, — повторил Самуил.
— Однако постой, — продолжал Юлиус, спохватываясь и приостановившись. — Я ведь тебя знаю: ты, наверное, говоришь мне это, просто чтобы затащить меня к ней. Сознайся же, это с твоей стороны просто шутка или уловка. Она вовсе и не думает уезжать. Это неправда, я угадал?
— Даю тебе слово, — отвечал Самуил мрачно, — что она приняла решение отправиться в путь завтра на рассвете.
— Кто тебе это сказал?
— Гамба. Она просила его за ночь приготовить все к отъезду.
— Гамба! Да он же сумасшедший, этот отъезд — его навязчивая идея. Может быть, она и сказала что-нибудь подобное, но так, впустую, она тотчас же и передумает. То была всего лишь минута женской досады. Держу пари, что завтра мы обнаружим ее на прежнем месте, у себя в особняке.
— Не думаю, — отвечал Самуил очень серьезно.
— Ба! Да ты сам увидишь.
— Сомневаюсь.
— Что ж! Помимо всего прочего, я хочу испытать судьбу, — заявил Юлиус. — Если она и уедет, я все равно останусь в выигрыше. Это будет даже двойной выигрыш: во-первых, я узнаю, действительно ли она любит меня, во-вторых, люблю ли я ее. А в ожидании этих открытий пойдем развлечемся на заседании венты.
— Жестокое развлечение, — заметил Самуил. — Пока ты отдаешься на волю своей прихоти, эта женщина вынуждена страдать по твоей вине, а ведь утешить ее только в твоих силах.
— Ты еще будешь читать мне мораль! — вскричал Юлиус.
«А и верно, я становлюсь нелепым», — подумал Самуил.
И, резко меняя тон, он спросил:
— Так ты твердо решил отправиться на это сборище?
— Более чем твердо.
— В таком случае ступай туда один. А я вернусь к себе в Менильмонтан.
— Зачем?
— Чтобы лечь спать, черт возьми! По-моему, сейчас самое время вздремнуть.
— Хорошо, — заявил Юлиус. — Ты меня представил венте, потом вторично сопровождал меня туда. Теперь я уже вполне могу отправиться туда один. Доброй ночи.
Но он не успел сделать и двух шагов, как Самуил сказал себе:
«Только этого не хватало! Болван прет напролом и способен не ко времени выдать себя. Я вовсе не прочь, чтобы он себя скомпрометировал, но только так и до такой степени, как это нужно мне. Хорошенькое дело! Теперь еще приходится его оберегать!»
— Да постой же, подожди меня! — крикнул он, догоняя Юлиуса.
— А, так ты идешь? — сказал тот.
— Раз ты не хочешь пойти со мной, приходится мне с тобой идти.
— В добрый час! Однако поспешим, а то из-за всех этих проволочек мы потеряли много времени и придем, когда все уже закончится. Было бы досадно: они такие забавные, эти либералы!
И они двинулись в путь, Юлиус торопился, Самуил был угрюм.
Во времена, когда происходила эта история, обществу карбонариев было далеко до той силы и воодушевления, которых оно достигало в первые годы Реставрации.
Зародившись в дни вторжения на землю Франции войск иностранной коалиции и окрепнув, когда мученичество на Святой Елене увеличило популярность императора и тем самым чрезвычайно оживило во многих умах идеи противостояния власти Бурбонов, движение карбонариев с невероятной быстротой распространялось из одного конца страны в другой.
Верховная вента под председательством генерала Лафайета обосновалась в Париже, и появление бесчисленных отдельных вент во множестве других городов с блеском доказывало симпатию общественного мнения к карбонариям. Залогом мощи и безопасности этой обширной организации было то, что, действуя вместе под руководством высшей венты, отдельные венты не имели никакой связи одна с другой и не знали друг друга. Любому карбонарию, принадлежавшему к какой-либо венте, под страхом смерти запрещалось внедряться в другую. Таким образом, полиция могла выследить одну, две, четыре, десять вент, но не наложить руку на организацию в целом. Она была в безопасности до тех пор, пока тайна верховной венты оставалась нераскрытой.
Вместе с тем, стремясь облегчить сообщение между разрозненными сообществами, заговорщики учредили центральные венты. Каждая из отдельных вент выбирала туда своего представителя. Двадцать представителей составляли центральную венту, которая в свою очередь выдвигала своего представителя для связи с высшей вентой.
Приемы в карбонарии обходились без фантастических атрибутов, приписываемых им склонными к злостным преувеличениям противниками всякого вольномыслия. Все россказни насчет масок и кинжалов — чистейшая выдумка. Прием в венту, напротив, происходил как нельзя более просто, по рекомендации одного или нескольких ее членов, в первом попавшемся месте и без малейшей торжественности.
Принимаемый всего лишь клялся хранить молчание относительно самого существования общества и его действий, не оставлять ни малейшего письменного свидетельства об этом, ни строки, ни страницы, даже не переписывать ни единого пункта устава — залогом тому была его честь и честь собрата, который его рекомендовал, а также страшная кара, что полагалась за нарушение этой клятвы.
В наши дни было бы весьма любопытно разыскать следы этих карбонариев, приоткрыть их имена. Список их заключал бы в себе множество людей, занимавших в последнее время видные места в политике и государственном управлении.
Чтобы дать представление о том, какого рода люди входили в подобные сообщества, мы перечислим здесь членов одной из вент, выбранной наугад. Представителем этой венты являлся г-н де Корсель-сын, ныне избранник народа, а в ее состав входили такие персоны, как Огюстен Тьерри, автор исторического сочинения «Завоевание Британии нормандцами»; Жуффруа, впоследствии профессор философии, депутат и академик; Ари и Анри Шеффер, оба художники; полковник, командир линейного полка, входившего в состав парижского гарнизона; Пьер Леру и другие.
Члены общества, не имеющие чести быть военными, повинуясь правилам, предписанным каждому карбонарию, упражнялись в стрельбе. В этом искусстве г-н де Корсель-сын был наставником г-на Огюстена Тьерри.
Небезынтересно посмотреть, что с тех пор произошло с большей частью этих заговорщиков, до чего их позднейшие поступки противоречили бурному вольномыслию, с которого они начинали. Многие из тогдашних пламенных ненавистников монархии ныне превратились в ярых ретроградов, которые завоевывают влияние и положение в обществе лишь затем, чтобы превзойти своих предшественников по части всякого рода произвола и абсолютистских крайностей.
Вот имена нескольких адвокатов, защищавших сержантов из Ла-Рошели: Буле (из Мёрты), Плугульм, Делангль, Буэнвилье, Барт, Мерилу, Шед’Э-Анж, Мокар и другие.
В числе тех, кто трудился (к несчастью, безуспешно) над подготовкой побега четверых сержантов, были Ари Шеффер и Орас Верне.
Казнь этой ларошельской четверки оказалась самым волнующим и печальным эпизодом в истории карбонариев. Их смерть подобна кровавому пятну на лице Реставрации. Бори и его товарищи состояли членами тайного общества, враждебного правительству, — что правда, то правда, — однако эта враждебность не выражалась ни в каких действиях, к ним еще даже не приступали: не было ни одного случая бунта, сопротивления или хотя бы непослушания, в котором можно было бы их обвинить. Таким образом, их казнь была кровавым насилием, не имеющим ни причины, ни оправдания.
К чести Республики и в доказательство общественного прогресса заметим, что подобного же рода процесс проводился судом присяжных 28 марта 1850 года и повлек за собой весьма незначительное наказание. Речь там шла о тайном обществе, существовавшем под названием «Легион святого Губера»: оно готовилось к политической борьбе, имело свои батальоны и роты, своих руководителей и офицеров, условный сигнал сбора, а также клятву, которую приносили его члены. Звучала она так: «Клянемся перед Господом предоставить нашу жизнь в распоряжение Генриха Бурбона, нашего законного государя, и скорее умереть, чем нарушить эту клятву».
Обвиняемые были задержаны в самом разгаре одного из заседаний своего общества. Затевать монархический заговор во время Республики — это ведь не менее серьезно, чем заговор республиканцев против короля. И что же? Республика оказалась куда терпимее, чем монархия. Для этих конспираторов не стали возводить эшафот: один месяц тюрьмы — таков был самый суровый приговор!
За ларошельским процессом тотчас последовал процесс в Сомюре, и до конца 1822 года казни следовали одна за другой, не прекращаясь.
Все эти расправы умножали озлобление и сеяли в умах глубоко запрятанное негодование, которому суждено было послужить запалом взрыва народного гнева в 1830 году. Но до поры до времени робкие были напуганы: движение карбонариев утратило часть своей славы, в немалой степени зависевшей от таинственной мощи и непобедимости, которые ему приписывали. Ведь до того многие члены заговора воображали, будто служат возвышенной и властительной силе, с которой правительство никогда не посмеет бороться, а правосудие обратится в бегство перед ее напором. Когда же они увидели, что суды приговаривают к смерти всех, кто попадется им под руку, в рядах заговорщиков возникла паника — это был чуть ли не полный разгром.
Началась анархия. Внутри движения образовались две партии: одна, во главе с Лафайетом и Дюпоном (из Эра), стояла за республику; другая, руководимая Манюэлем, хотела предоставить народу самому выбрать образ правления. Разлад становился все острее, скоро дошло до взаимных обвинений, и движение карбонариев, вначале спаянное преданностью общему делу, кончило тем, что погрязло в интригах.
С закатом карбонариев кончилась эра тайных обществ. Как ни оплакивай, ни прославляй мучеников, таким способом боровшихся за свободу и лучшее будущее, надо признать, что заговоры становятся анахронизмом во время народного представительства и независимой прессы. Зачем прятаться в подвале или в запертой комнате, чтобы шепотом говорить о своей ненависти к правительству, когда можно заявить об этом громко с трибуны или на газетных страницах? Все это требует ненужных предосторожностей и, что куда печальнее, ведет к кровопролитию.
Сколько было заговоров во времена Консульства, при Империи, в царствование Людовика XVIII? А был ли успешным хотя бы один из них?
Нет, лучший, самый подлинный заговор — это открытое, на глазах у целого света объединение всех идей, всех устремлений и потребностей; это крестовый поход цивилизации против невежества, из прошлого в будущее; короче — это всеобщее избирательное право.
Такой заговор не боится быть раскрытым, ибо он заявляет о себе сам и не опасается разгрома, поскольку борьба здесь ведется от имени всего народа.
И все же в 1829 году приближение событий, которое уже явственно ощущалось, подобно грозе, когда она рокочет на затуманенном горизонте, воодушевило французских карбонариев, внеся некоторое оживление в их деятельность. Заглянем же сейчас за эти кулисы революции — с другой стороны мы еще успеем ее увидеть.
Юлиус и Самуил постучались в двери дома на улице Копо и стали подниматься на четвертый этаж.
На вид ни этот дом, ни лестница не представляли собой ровным счетом ничего подозрительного. Самуил и Юлиус шли просто в гости к приятелю, имевшему обыкновение раз в месяц устраивать пирушку для узкого дружеского круга. Что может быть естественнее?
Войдя в прихожую, они направились к столу, на котором рядом с зажженной свечой лежал листок бумаги, где уже была написана добрая дюжина имен. Самуил начертал: «Самуил Гельб», Юлиус тоже расписался: «Жюль Гермелен». Потом каждый опустил по два франка в специально для этого выдвинутый ящик стола. То был ежемесячный взнос — быть может, просто своего рода складчина. Ведь нетрудно предположить, что друг, который устраивает эти приемы, беден и его приятели хотят, чтобы их развлечения ничего ему не стоили. Что может быть справедливее?
Когда Самуил и Юлиус вошли в соседнюю комнату, там уже собрались человек пятнадцать-шестнадцать. Один из присутствующих, обладатель высокого армейского чина, был столь любезен, что давал кое-какие советы молодому человеку, которому хотелось научиться обращаться с ружьем, причем они позаботились выстелить пол соломенными циновками в три слоя, дабы удары приклада не тревожили сон соседей. Что может быть похвальнее?
Разговор зашел о политике и даже был довольно оживленным; беседующие разделились на две или три группы. Но кто же во Франции не рассуждает о политике, и о чем только французы не беседуют с живостью?
Юлиус, или, вернее, коммивояжер Жюль Гермелен, приблизился к одной из этих компаний и вмешался в разговор.