LXXII
НА ПАРИЖ!
При виде ребенка, словно бы упавшего с неба, Самуил Гельб отшатнулся в изумлении.
«О-о! — сказал он себе. — Это еще что такое? Кой черт подсунул сюда младенца? Он довольно мил, этот крошка, насколько сие возможно для такого человеческого зародыша, еще не имеющего души. А, это девочка. Странная история!»
Он на мгновение задумался, и тысячи мыслей нахлынули на него.
«Что это, скверная шутка какого-нибудь приятеля? Или выходка отчаявшейся матери? Мог бы этот ребенок быть моим? Вдруг он и в самом деле мой?»
Самуил замер, пораженный впечатлением, которое произвела на него эта идея.
— Да нет, — пробормотал он. — Это невозможно. Ну-ка разберемся. Этот ребенок явился на свет вчера, если не сегодня. Для Гретхен это слишком поздно, для Христианы рановато. К тому же, если бы она забеременела, я бы об этом знал. И наконец, случись такое, барон бы уж меня не пощадил. Что до прочих возможностей, то они неисповедимы и число их бесконечно. Расследование здесь напрасно. Скорее море расскажет, от какой речушки происходит та или иная его волна. Как бы то ни было, я не отец этой девчушки. Ну да все равно! А малютка, однако же, прехорошенькая.
И поскольку ребенок плакал, возможно, от голода, Самуил растворил в воде немного сахара, добавил молока и маленькой ложечкой влил в рот младенца несколько капель.
«Самуил Гельб в роли кормилицы! — подумалось ему. — Ах, то-то смеху было бы, если бы кто увидел меня сейчас!»
Он вдруг выпрямился сурово и надменно, словно отвечая на брошенный вызов:
— А что в этом смешного? Некоторые болваны меня принимают за монстра, и все потому, что я настоящий мужчина, мужчина в полном смысле слова, свободный человек, чья воля сильнее любых уз, а ум выше предрассудков толпы. Но все это не мешает мне, видя страдания маленького, слабого, всеми покинутого существа, позаботиться о нем не хуже, чем это сделал бы сам святой Винсент Деполь, и сдается мне, что моя заслуга в этом случае больше, я ведь не рассчитываю выторговать себе райские кущи. Притом, хоть я считаю себя равно способным на добро и зло, совершенно очевидно, что до сей поры я совершил куда больше злых дел, нежели добрых. Виной тому обстоятельства, игра случая. При надобности все могло бы быть и совсем наоборот. Вот и сейчас я снова окажусь принужден совершить то, что люди называют злом, отправив этого младенца в приют.
Бережно положив ребенка на кровать, он спустился вниз, чтобы учинить допрос гостиничной прислуге.
Но, как выяснилось, никто не спрашивал Самуила, и слуги не видели, чтобы кто-либо брал ключ от его комнаты и заходил в нее.
Вернувшись к себе, Самуил вновь погрузился в раздумья:
«Выяснять бесполезно! Слуга, что открыл кому-то мою комнату, уж верно, получил щедрую плату. Или мать ребенка поручила эту комиссию очень дерзкому и ловкому малому. Итак, я ничего не узнаю. А может быть, это дитя Лолотты? Я ведь поссорил ее с Трихтером, а то она совсем некстати пробовала помешать ему пить. Возможно, она теперь сочла справедливым навязать на мою шею своего ребенка. Также не исключено, что какой-нибудь студентик вздумал таким оригинальным способом выразить почтение своему королю, подбросив ему собственное чадо? Ба! Да какая разница? Если дети и рождаются, это отнюдь не причина, чтобы мужчинам не умирать. Даже напротив. Итак, я велю отнести этот эмбрион женщины в приют и вернусь к занятию, от которого меня отвлек его писк».
Ребенок снова заплакал. Самуил дал ему еще попить:
— Спи, малышка, своим первым сном, а мне не мешай уснуть сном последним.
Дитя успокоилось и, по-видимому, действительно задремало.
Самуил посмотрел на него,
«Бедное крохотное созданье! — внезапно подумал он. — В этой головенке прячется ум. Что с ней станется, с этой искоркой жизни, с капелькой, вмещающей в себя океан, с бабочкой-однодневкой, в чьей хрупкой оболочке заключена вечность? Что ее ждет? Гамлет философствовал по поводу черепа, то есть прошлого, смерти, конца. Но насколько больший простор мысли дает судьба новорожденного: здесь философия встает перед загадкой грядущего, жизни, непознанного!
Участь этого ребенка, явившегося в мир, который я собираюсь покинуть, сейчас всецело зависит от меня. Я могу оставить эту девочку на произвол рока, чтобы она, подобно мне самому, стала отверженным безродным существом, сиротой, не знающей ни отца, ни матери. Но я же мог бы вырастить ее, полюбить, спасти. Что, если попробовать? Однако я совсем уже собрался умереть, так стоит ли менять свои намерения?
Ба, о чем речь! Я столь же мало держусь за смерть, как и за жизнь. И потом, из-за чего, собственно, я решил умереть? Из-за того, что здесь мне более нечего делать. Но если я захочу, вот и цель, которой мне не хватает в жизни. Какой еще более важной и всеобъемлющей цели я мог бы пожелать? Дело вовсе не в том, что я изыскиваю повод, лишь бы остаться в живых. Нет, я не позер, который морочит голову даже самому себе. Но я чувствую, что жизнь моя осталась бы незавершенной, мое предназначение самовластного вершителя судеб, соперника Рока не было бы исполнено до конца, а моя Прометеева натура не достигла бы высшей точки своего развития, если бы мне никогда не довелось держать в руках этот воск, податливый и драгоценный, — воспитание, мысль, жизнь ребенка. Какая забава, какая могучая власть! Лепить как вздумается, придавать форму, повинуясь лишь собственному капризу, ваять по прихоти своей мечты эту божественную глину: живую душу!
Что я сделаю из этого младенца? Исчадие погибели, ангела добродетели? Дездемону или леди Макбет? Согласно воспитанию, данному мной, чувствам, что я ей внушу, направлению, которое я придам ее помыслам, она станет детищем тьмы или света, самой невинностью или воплощением порока, существом с крыльями либо с когтями. Я пытался узнать, дочь она мне или нет, но если я ей не отец, что из того — я им стану! Какая разница, является ли она моим чадом по крови, если ей суждено стать созданием моей мысли! Это ведь гораздо заманчивее! Велика ли важность, что поэты и скульпторы прославляют себя, населяя свои книги бесплотными тенями или воздвигая на пьедесталах бездушные формы! Я значу больше, чем Шекспир и Микеланджело, ибо я — поэт и скульптор душ человеческих!
Итак, решено. Дитя, я тебя удочеряю. Мне было бы скучно в одиночку начинать жизнь заново. Но мне будет забавно начать ее вместе с тобой. Я вышвырнул свою жизнь в окно, а ты нашла ее и подобрала. Возьми же ее, я тебе ее дарю».
И вот Самуил хладнокровно взял бритву, засунул ее обратно в футляр, спустился вниз и приказал подать ему лошадей на следующее утро в половине восьмого.
Поднимаясь по лестнице обратно в свою комнату, он сказал себе:
«Когда Тобиас от имени барона предупредил меня, что мне дается двенадцать часов на то, чтобы скрыться, было ровно семь. Мне любопытно проверить, действительно ли у папаши Юлиуса хватит духу выдать меня властям. К тому же бегство мне не к лицу. Я уеду лишь в том случае, если до половины восьмого за мной не придут».
На следующий день, когда часы прозвонили семь тридцать, барон все еще не подавал признаков жизни.
В эти минуты на уме у барона фон Гермелинфельда была другая тяжкая забота.
Самуил сходил к ректору за паспортом, и тот с изумительным проворством подписал и выдал ему этот документ, вне себя от счастья, что избавляется от подобного студента.
Когда подали лошадей, Самуил захватил с собой те немногие деньги, что имел, сумку и дорожный сундук велел погрузить в экипаж и сам уселся туда, держа на руках малышку, закутанную в его плащ.
— На Париж! — крикнул он вознице тем же тоном, каким Наполеон должен был скомандовать: «На Москву!»