XLIX
ОЛИМПИЯ ОТКРЫВАЕТ СВОЮ ТАЙНУ
— Олимпия! — вскричал граф фон Эбербах в изумлении.
— Я самая, — промолвила Олимпия, приближаясь к нему. — Вы не ожидали встретить меня здесь?
— Я даже не знал, что вы во Франции, — отвечал Юлиус. — Однако, — продолжал он, приходя в себя, — как вы здесь оказались? Вы что же, знали, что встретите меня здесь?
— Знала.
— Теперь я понимаю, — произнес граф, и лицо его омрачилось.
— Что вы понимаете? — спросила Олимпия.
— Понимаю, что тот, кого я ожидал здесь встретить, попытался послать на эту встречу вас в надежде на примирение, которое невозможно, или желая испросить милости, которой он не дождется. Мне это досадно, я ведь считал его по крайней мере храбрым.
— Ему от вас нужна не милость, а ваши извинения, — сурово отвечала Олимпия.
— Извиняться? Перед ним? Презренный! — вскричал Юлиус. — Ах, он правильно сделал, что не явился ко мне сам с подобным предложением: у меня бы не хватило терпения позволить ему закончить фразу. Но пусть не рассчитывает ускользнуть от меня, трус! Я сумею его настигнуть.
— Вам не нужно далеко ходить, чтобы его отыскать. Он здесь.
— Где же это?
— В пяти минутах ходьбы. Он хотел прийти, это я заставила его подождать. Когда я с вами поговорю, он будет в вашем распоряжении, если вы вздумаете настаивать на исполнении вашего намерения.
— Еще бы я не настаивал!
— И все же после разговора со мной вы этого не захотите.
— Как до, так и после разговора. Послушайте, сударыня, слова здесь напрасны. Это дело из тех, что не касаются женщин. Я признателен вам за труды, что вы взяли на себя, но здесь даже вы ничего не можете сделать. В полном смысле этого слова — ничего. Все решено. Если тот, кого я жду, в самом деле находится здесь, пусть явится тотчас. Единственная услуга, которую вы можете оказать нам обоим, это избавить нас от тягости и скуки бесцельной задержки.
— Вы хотите драться с вашим племянником, — сказала Олимпия, — потому что считаете его в чем-то перед вами виновным. А если виновен вовсе не он?
Граф фон Эбербах пожал плечами.
— А если я предоставлю вам доказательство? — настаивала певица.
— Но если виновен не он, кто же тогда?
— Кто? Самуил Гельб.
Юлиуса, столь мало подготовленного к подобному ответу, поразила четкость и уверенность, с какой было высказано это обвинение.
Однако, подумав, он произнес:
— Самуил? Вот еще! Это слишком уж просто: когда тебя подозревают, направить подозрения на другого.
— Это не Лотарио обвиняет Самуила Гельба. Его обвиняю я.
— Простите, сударыня, но я вам не верю.
— Повторяю: у меня есть доказательства.
— Не верю, нет. Самуил не отходил от меня последние пятнадцать месяцев, он оказывал мне щедрые знаки привязанности, преданности, самоотречения. Прежде чем усомниться в нем, я усомнюсь в самом себе.
— Послушайте, Юлиус, — произнесла Олимпия глубоким, почти скорбным голосом, — ночь настанет не раньше, чем через час. У вас будет время подраться с Лотарио. Вам еще хватит света, да к тому же для того, чтобы стреляться в упор, достаточно и мерцания звезд. Подарите мне этот час. Мы слишком долго были в разлуке — дольше, чем вы можете вообразить.
Клянусь вам, сам Бог привел нас на эту встречу, в этом месте и в эти минуты, среди этого уединения и безмолвия, перед ликом самой природы, с деревьями и рекой как единственными свидетелями. Да, именно в подобном месте я должна открыть вам тайну, столько лет тяжким грузом лежавшую у меня на сердце.
Подарите же мне этот час, Юлиус. Между нами тоже состоится поединок — необычная, страшная дуэль, из которой мы оба можем выйти с такими мертвыми сердцами, словно их пробила пистолетная пуля. Клянусь вам, это торжественное мгновение для нас обоих. Юлиус, Юлиус, так надо: подарите мне этот час!
Олимпия присела, а скорее рухнула на что-то вроде естественной скамьи — пригорок, поросший травой. Свою шляпу она отшвырнула далеко с сторону. Ее волосы распустились, шевелясь от ветра вокруг побледневшего лица.
Она схватила руки Юлиуса и судорожно стиснула их.
В ее словах было столько трепетной силы, она была сейчас так прекрасна и в туманном свете сумерек так походила на Христиану, что Юлиус почувствовал себя покоренным, словно попавшим под власть неведомых чар.
— Только этот час, — повторила она, — а потом, Юлиус, вы поступите так, как пожелаете.
— Всего час, что ж, согласен, — сказал он. — Говорите, сударыня.
— Благодарю, о друг мой!
Ни единой живой души не было вокруг них. Даже птицы издавали теперь лишь редкие крики, и чувствовалось, что они кричат, засыпая. Молчание и печаль вечерней поры окутали Юлиуса и Олимпию.
У их ног волны приникали к берегу, умирая в его объятиях, и ветерок слегка ласкал подрагивающую листву тополей.
Олимпия заговорила.
— Да, — произнесла она с горечью и тоской, — Самуил Гельб вам друг; он вас не покидал в течение пятнадцати месяцев, он о вас пекся, лечил вас, женил, окружал заботами. А я покинула вас внезапно, не простившись, принесла вас в жертву музыке, опере, новой роли, чему там еще? Что ж! Самуил Гельб предает вас, поймите это, я же — я вас люблю.
— Вы меня любите?! — вскричал Юлиус с недоверчивым изумлением.
— Да, притом так, как никогда ни одна женщина вас не любила.
— Это для меня полнейшая новость, — заметил он.
— Старейшая новость. Но, вращаясь в свете, о чем только не забудешь! Я не сержусь на вас. Уже столько лет прошло с тех пор как я полюбила вас.
— Столько лет? — повторил он. — Но мы знакомы всего полтора года, а прежде никогда не встречались.
— Вы так думаете? — печально усмехнулась Олимпия. — Что за грустная штука — удел человеческий! В нашем прошлом всегда есть и то, чего мы так и не узнали, и то, о чем забыли. Позвольте мне напомнить вам то, о чем вы забыли, тогда для вас прояснится и то, о чем вы не знали.
Где, когда, при каких обстоятельствах я увидела вас, узнала, полюбила, вы скоро узнаете. Но чтобы пока не забираться в такую даль, вспомните хотя бы первый год, когда вы обосновались при венском дворе.
Вы растрачивали свою жизнь в забавах, мотовстве, излишествах всякого рода.
Вас томила ненасытная жажда ощущений, страстей, суеты. Казалось, в вас бушуют сластолюбивые инстинкты, которые, пробыв какое-то время в узде в пору юности, — кто знает, быть может, чистой и строгой? — вдруг взорвали ваше сердце и хлынули наружу, во все концы города.
В их яростном вихре, уносившем вас от одной крайности к другой, вы не могли заметить скрывавшуюся в тени, в стороне от вашего ослепительного существования, бедную, смиренную и печальную душу, дни и ночи скорбно взиравшую на ваши безумства.
Этим мрачным свидетелем ваших нечистых утех была я.
— Вы?! — перебил Юлиус. — Но с тех пор прошло уже лет шестнадцать или семнадцать.
Олимпия продолжала, не давая прямого ответа на его изумленное восклицание:
— Вы любили в ту пору одну танцовщицу-итальянку из Императорского театра, ее звали Розамундой. Я называю имена, чтобы вы убедились, как много я знаю и как хорошо все помню.
Она отказывалась вас слушать, но вы были не из тех, кто сдается и отступает перед нравственными сомнениями, своими собственными или чужими.
Однажды вечером Розамунда танцевала в театре. Вы сидели в своей ложе у авансцены. Когда балет подошел к концу, вы вдруг встали и громким голосом на весь зал объявили, что запрещаете кому бы то ни было бросать Розамунде цветы и венки.
Молодой граф фон Хаймбург, сидевший в ложе напротив вашей, не считая нужным обращать внимание на этот приказ, бросил танцовщице большой букет.
На другой день вы тяжело ранили его на поединке.
На следующем представлении никто уже Розамунде букетов не бросал, но публика, понимая, что за вашими преследованиями кроется любовь и что, стало быть, можно вам досадить чрезмерно усердным повиновением, жестоко освистала танцовщицу.
Розамунда вернулась в свою уборную и послала сказать вам, что она вас ждет.
На следующий день в театре вы дали знак бросать букеты, и на нее посыпался целый дождь цветов.
Я присутствовала при всем этом приключении. Но такая любовь могла быть не более чем прихотью. Я не отчаивалась.
Вы тем более не унывали и во все продолжение скандала не прекращали весьма настойчиво ухаживать за герцогиней фон Розенталь.
Герцогиня слыла властной, надменной недотрогой. Долго ждать, пока ее стойкость ослабеет, было не в вашем характере. К тому же после недавних скандалов в театре она имела, по меньшей мере, один неопровержимый предлог для отпора вам. Однажды ночью вы вскарабкались на ее балкон, разбили окно и проникли в спальню герцогини силой, как вор, чтобы уйти оттуда лишь утром как победитель.
Но и эта любовь могла быть не более чем тщеславной прихотью. Я все еще ждала.
В те времена у Каринтийских ворот была лавка, где, по немецкому обычаю, продавались кофе и пирожки. Эту лавку держала совсем молодая женщина, едва достигшая двадцати лет, оставшаяся вдовой с белокурой дочкой месяцев пятнадцати-шестнадцати. Лавочница была обворожительна. Она звалась Бертой, и ее, в отличие от королевы из легенды, прозвали «Берта Маленькая ножка».
Все говорили о ее красоте, но никто — о ее кокетстве. Она была одновременно очень приветлива и полна достоинства, смешлива и серьезна.
Заметив ее, вы уже с первого же дня решили, что она будет принадлежать вам.
Но это была не актриса и не герцогиня, она показала вам свою малышку и сказала: «Вот моя любовь!» Молодой, знатный, богатый и могущественный, вы ничего не могли с ней поделать.
Ваше желание, распаленное ее сопротивлением, вскоре обрело все свойства подлинной страсти. Вы не отходили от Каринтийских ворот. Можно быть из народа и иметь твердое намерение жить честно, однако и самую чистую женщину трогает столь упорное постоянство. Время шло, и Берта стала поглядывать на вас уже не так равнодушно.
Вы были не только знатны и богаты, но вдобавок красивы, и она, забывая о родовитом сеньоре, заглядывалась на молодого мужчину.
Однако гордость спасала ее. Слухи о ваших похождениях достигли ее ушей, а она не желала быть третьей в вашем сердце. Когда вы заговаривали с ней о любви, она спрашивала с меланхолической улыбкой, уж не принимаете ли вы ее за герцогиню Розенталь или танцовщицу Розамунду.
Тогда вы задумали вот какую проделку: в день публичных торжеств назначили герцогине и танцовщице свидание в лавке у Каринтийских ворот. И та и другая, уступив вашей прихоти, явились.
Там на глазах у толпы праздных, любопытных зевак вы представили Берту госпоже Розенталь и госпоже Розамунде, объявив им, что это единственная женщина, которую вы любите, и любить других вы более не хотите.
С этого дня Берта стала вашей.
Если вы, человек из достойного семейства, с головой, склонной к прихотливым фантазиям, но, по сути, благородным сердцем, дошли до того, чтобы публично оскорбить двух женщин, виновных перед вами лишь в том, что они были вашими любовницами, это должно было означать, что Берта увлекла вас всерьез и овладела всеми вашими помыслами.
Какое-то время я еще пыталась строить иллюзии. Но начиная с того дня толки о вас затихли, в театрах и гостиных вы более не появлялись, и ни в каких скандальных историях ваше имя не гремело. Сомнений больше не оставалось: вы полюбили Берту.
После месяца тщетного ожидания я покинула Вену.
Ну как, вы убедились, что мне известно ваше прошлое? Признаете, что я знакома с вами давно?
— Я верю вам, сударыня, — смущенно пробормотал граф фон Эбербах. — Но то, что вы мне рассказали, не доказательство. Вы напоминаете мне о причудливых выходках, происходивших на глазах у всей Вены, о которых вы, строго говоря, вполне могли узнать из болтовни досужих бездельников или из газетных памфлетов.
— Да, — согласилась Олимпия. — Но вот вам то, чего я не могла вычитать ни из какой газеты и никто в Вене об этом не знал. В ту пору у вас был на службе доверенный слуга по имени Фриц. Так вот, это случилось трижды, в те вечера, когда вы впервые были у Розамунды, у госпожи фон Розенталь и у Берты: Фриц приносил вам запечатанную записку, в которой все три раза повторялись одни и те же слова.
— Это правда, — проговорил Юлиус. Он был сражен.
— Хотите, я скажу вам, что это была за фраза?
— Говорите.
— В каждой из тех записок были только четыре слова: «Юлиус, Вы забываете Христиану».
— Так это вы мне писали? — спросил Юлиус.
— Да. Я привлекла вашего лакея на свою сторону.
— Но если это были вы, сударыня, — воскликнул граф фон Эбербах, — и если вы, как вы утверждаете, любили меня, для чего вы пытались воскресить во мне память умершей — память, быть может, куда более живую, чем вы думаете? Сударыня, сударыня, какой смысл был для вас избавляться от соперниц-однодневок, будя воспоминание о самой опасной из соперниц — той, что была прежде всех?
Олимпия не ответила.
— Я покинула Вену, — продолжала она, — и вернулась в Венецию. Я предпочитала потерять вас раз и навсегда, чем делить с другими. Я любила вас не из каприза или тщеславия, то была любовь святая и глубокая, любовь чистая и ревнивая, которой вы были нужны целиком, как и я сама всецело предалась бы вам.
Но вы принадлежали стольким женщинам, что уже стали ничьим, а если и были связаны с кем-то всерьез, то разве только с Бертой. Итак, я уехала и постаралась вас забыть. Нас разделило всего лишь пространство, но этого мне было мало. Я попыталась отгородиться от вас бесконечностью: искусством.
До тех пор я не искала в искусстве ничего, кроме честной и независимой жизни.
Я пела, чтобы было на что купить кусок хлеба и одежду, чтобы не платить за это той цены, которой заставляют расплачиваться бедных девушек. Кусок хлеба и сверх того рукоплескания — это все, чем был для меня театр. Но начиная с того дня я стала искать в нем иного.
Я вложила в него мою жизнь, всю душу и сердце. Всю страсть, которой вы не пожелали, я отдала музыке, великим метрам и великим творениям.
В первые месяцы это не приносило мне достаточного удовлетворения. Но мало-помалу идеал прекрасного овладел мною и создал для меня иной мир, помимо реальности и превыше ее. Я не забыла вас, но теперь это было то кроткое, меланхолическое чувство, что мы питаем к памяти дорогого существа.
Мне казалось, что вы умерли; да, причастность к бессмертному искусству породила во мне странное ощущение, будто вы, живущий в свете, среди празднеств и удовольствий, мертвы, а я, уже не существующая нигде, кроме как в моем искусстве, оторванная от всего и ото всех, не имеющая более ни страстей, ни интереса ни к чему, кроме вымышленных персонажей и воображаемых страданий, — я жива. Так мне казалось.
Я больше не возвращалась в Вену, только ежегодно посылала туда, хотя он сопротивлялся и душой, и телом, моего бедного Гамбу, узнать, что с вами сталось. В первый же раз он привез мне известие, что вашей любви к Берте настал конец и ваши скандальные похождения возобновились.
Потом, год за годом, он возвращался с рассказами о новых головокружительных авантюрах и скандалах. А я все глубже и глубже погружалась в свою любовь к Чимарозе и Паизиелло.
Так прошли годы. Эта жизнь с ее нескончаемым лихорадочным жаром и пыланием страстей постепенно испепелила вас.
Наконец, когда в прошлом году вы получили назначение в Париж, это дало мне надежду, что вы покончите со всеми своими утехами и наслаждениями.
В Париже я оказалась прежде вас, на сей раз решившись вас повидать, сблизиться с вами и испробовать на вас действие этого сходства, которое, как я знала, было между мною и вашей погибшей женой.
— А, так вы и это знали, сударыня, — сказал граф.
— Сначала я подумала, что победила, — продолжала Олимпия. — По крайней мере вы заставили меня поверить, что я оживила в вас воспоминание о бедной умершей. Я возвращала вас к вашей первой любви, чтобы омолодить ваше сердце, очистить его и, прежде чем туда войти, изгнать оттуда все эти жалкие легкомысленные соблазны, что так долго узурпировали место искренних, глубоких чувств. Вы постепенно становились тем, кто был мне желанен, тем, кем вы, быть может, были до того как попали в круговорот развращающих венских безумств.
Но в то мгновение, когда моя мечта казалась такой близкой, призрак Вены внезапно встал перед вашим взором, чтобы снова захватить в свой плен. Обольщение пришло в образе этой принцессы, чьим любовником вы когда-то были. О, я не забуду тот вечер в Опере, когда давали «Немую»… Вы появились в своей ложе с этой женщиной, надменной, порочной и наглой, и я почувствовала, что привычка к легкомысленным наслаждениям уже никогда не оставляет того, кто однажды поддался ее власти. Моя последняя иллюзия рухнула, и я сделала в Париже то, что в подобных обстоятельствах однажды уже сделала в Вене: я снова спаслась бегством, сударь, и в тот же день вне себя от горя отправилась в Венецию.
Итак, теперь я спрашиваю вас: верите ли вы, что я вас люблю и что мне можно доверять?