XLVII
УМОЗАКЛЮЧЕНИЯ ПО ПОВОДУ МУК СОВЕСТИ
А Самуил Гельб между тем спрашивал себя, так ли уж он уверен, что его уловки привели именно к тому результату, на который он надеялся.
Может ли он отныне действовать, исходя из твердого убеждения, что Лотарио мертв? Это для него был основной вопрос.
На следующий день после того как Самуил видел Юлиуса, когда тот вошел к себе бледный и мрачный и спросил у него, где Фредерика, а затем пожелал остаться один, Самуил съездил в посольство Пруссии и расспросил слуг и привратника.
Лотарио никто не видел со вчерашнего дня.
Самуил направился к Юлиусу и, прежде чем подняться к нему, поговорил с его лакеями.
Они тоже ничего не знали о Лотарио.
Похоже, чудовищный замысел Самуила Гельба удался: Юлиус убил Лотарио на поединке без свидетелей.
А все же сколько бы Самуил ни убеждал себя в этом, на дне его сознания копошились сомнение и тревога.
Вытянуть что-нибудь из графа фон Эбербаха не было никакой возможности.
Самуил попытался еще раз. Но стоило ему заговорить о Лотарио, как Юлиус напомнил ему тоном, в котором гнев смешивался с печалью, что просил его никогда не произносить при нем этого имени.
Самуил заговорил о другом, но несколько минут спустя попытался ввернуть в свою речь намек на то, что произошло в Сен-Дени. Однако Юлиус тотчас переменил разговор и сказал, что плохо себя чувствует и нуждается в одиночестве.
Пришлось Самуилу, как и вчера, уйти ни с чем.
Внешне это весьма походило на раскаяние. Сдержанность Юлиуса, болезненное отношение ко всякому упоминанию о Лотарио, потребность скрыть даже от лучшего друга те чувства, что отражаются на его лице при одном этом имени, — все эти признаки достаточно ясно говорили о происшедшей катастрофе.
Но все равно Самуил хотел иметь более надежные свидетельства, а чтобы быть вполне уверенным, что убийство совершилось, желательно обнаружить труп.
Алчное, лихорадочное любопытство, снедавшее его, на следующий день побудило Самуила к чему-то похожему на расследование, хоть это было и небезопасно.
Он принялся обходить окрестности Сен-Дени и Ангена, расспрашивать поселян, хозяев гостиниц, лодочников, не слыхали ли они каких-нибудь разговоров о несчастном случае, об утопленнике, о мертвом теле, о поединке?
Но никто не мог понять, что, собственно, он хочет сказать.
У него сохранились связи в прусском посольстве.
На следующий день он явился туда, отыскал второго секретаря и спросил, что случилось с Лотарио.
Секретарь отвечал, что понятия не имеет, однако послу все известно, и прибавил, что никто о нем не тревожится.
Здесь, наконец, намечался хоть какой-то след.
Самуил решил обратиться прямо к послу. Он подождал минуты, когда посол остался один, и просил, чтобы доложили о его приходе.
Посол велел передать, что он не принимает.
Самуил настаивал, говоря, что должен поговорить с его превосходительством о чем-то крайне серьезном.
Тогда секретарь провел его в кабинет.
Посол принял его холодно, сам остался стоять и не предложил посетителю сесть.
— Пусть его превосходительство извинит меня за беспокойство, — сказал Самуил. — Но речь идет о деле, весьма чувствительно задевающем меня и, смею надеяться, не безразличном и его превосходительству.
— Объяснитесь, сударь, — обронил посол ледяным тоном.
— Вот уже три дня как молодой человек, которого я любил как родного сына и к которому ваше превосходительство, по-видимому, также успели привязаться, я разумею Лотарио, исчез.
— Знаю, — все так же холодно произнес посол. — Так что же?
— Обстоятельства, известные мне доподлинно и, как я полагаю, ведомые также вашему превосходительству, заставляют меня опасаться, не случилось ли беды с этим юношей. Как мне сказали, вам известно, что с ним сталось. Я взял на себя смелость явиться сюда, чтобы осведомиться у вашего превосходительства о его судьбе.
Посол прервал Самуила едва ли не сурово.
— Господин Самуил Гельб, — сказал он, — Лотарио был моим секретарем. К тому же, как посол, я представляю во Франции Прусское королевство и его правосудие и призван наблюдать за нашими соотечественниками и оберегать их. Я не признаю ни за кем права более, чем я и чем его семейство, беспокоиться и любопытствовать насчет всего, что касается интересов Лотарио. Вы что, его родственник? Я знаю, что он исчез, но, как можете заметить, не склонен метаться, суетиться, расспрашивать всех вокруг, начиная от парижских лакеев и кончая лодочниками в Сен-Дени. Это все, что я имею вам сказать. Однако прошу запомнить: когда посол Пруссии хранит молчание, господин Самуил Гельб имеет право не задавать вопросов.
Произнесенные с таким выражением, слова имеет право начинали до странности походить на совсем другое слово — должен.
Посол кивком дал Самуилу понять, что аудиенция окончена.
Холодный, высокомерный прием, оказанный ему послом, не задел Самуила Гельба. Он увидел здесь лишь недовольство человека, которому досаждают излишним вниманием к тайне, что он желает сохранить.
Эта надменная сдержанность показалась ему скорее даже весьма ободряющим признаком. Разумеется, посол посвящен в тайну поединка, равно как и в тайну оскорбления.
Просто граф фон Эбербах занимает слишком высокое положение, слишком богат, да и слишком близок к могиле, чтобы его преемник не постарался избавить столь знатное имя от позора и скандала.
Однако сомнения больше нет: Лотарио мертв.
Потому что как же иначе можно объяснить столь жесткое и сухое обхождение с ним со стороны посла? Будь Лотарио жив, что могло бы помешать ему сказать о том Самуилу?
Да и поведение Юлиуса самым положительным образом подтверждало такое умозаключение.
Когда Самуил навещал графа фон Эбербаха, он заставал его неизменно печальным, смиренным, подавленным, погруженным в то вялое, угрюмое безразличие, что бывает свойственно людям, которые ко всему готовы и ничем более не дорожат.
Из своего особняка граф фон Эбербах более не выходил и никого, кроме Самуила, не принимал.
Да и с Самуилом он почти не говорил, советы, что тот ему давал, выслушивал без возражений и, казалось, решился всецело подчиниться его руководству, ничего более не предпринимая самостоятельно.
Самуил приписывал подобную вялость и отрешенность последствиям жестокого потрясения, которое было вызвано у столь слабой натуры совершенным кровавым деянием. Пружина его воли разбита одним ударом. Душа дяди умерла от той же пули, что пробила грудь племянника.
И все же Самуил пытался вытянуть хоть несколько слов из этой бледной тени некогда кипучего ума. Он действовал по примеру хирургов, которые, чтобы удостовериться, что пациент мертв, наносят трупу уколы.
Вечером четвертого дня он был в кабинете Юлиуса.
Единственная лампа тускло озаряла высокие покои.
Самуил стоял, прислонясь к секретеру работы Буля; Юлиус полулежал на канапе, распростертый в дремотном бессилии.
— Ну, — сказал Самуил, — и что ты думаешь о новостях политики?
Граф фон Эбербах пожал плечами.
— Тебя так волнует политика? — спросил он, пристально взглянув на Самуила.
— Политика, и ничего, кроме политики! Ты не хочешь больше ею заниматься, но вот увидишь: она еще заставит тебя призадуматься о ней. Ты хотя бы читал сегодня утренние газеты?
— Разве я вообще читаю газеты? — сказал граф фон Эбербах.
— Ну, так я сейчас прогоню твою сонливость, — заявил Самуил.
И он взял со стола «Монитёр», вытащив его из кипы газет, и в самом деле лежавшей нераспакованной.
— Как тебе известно, — продолжал Самуил, — заседания Палаты депутатов были приостановлены. А теперь и того лучше: Палата распущена. Вот ордонанс о роспуске, напечатанный в «Монитёре».
— А! — протянул Юлиус равнодушно.
— Да, вот до чего дошло. Король высказывался в тоне, не нравившемся депутатам, депутаты отвечали в тоне, не устраивающем короля. Тогда монарх воззвал к нации, как школьник, которого отлупил его товарищ, взывает к учителю. Этот бедняга Карл Десятый, он все еще настолько наивен, чтобы верить, что нация его под держит. Между тем она относится к нему еще враждебнее, чем депутаты. В Палате у него двести двадцать один противник, а во Франции — весь народ. Он мог терпеть, но никогда бы не принял душой династию, навязанную ему пруссаками и казаками. Французская кровь — не лучшее миро для головы венценосца. Избиратели снова выдвинут тех же депутатов, если не еще более яростных. И что тогда делать правительству? Карл Десятый слишком рыцарствен и слишком слеп, чтобы снести такую пощечину и покориться народной воле. Роспуск Палаты — это объявление войны. Браво! Провокации следуют одна за другой, все движется своим чередом, и вскоре мы увидим смертельный поединок между королем и страной.
Умышленно ли Самуил произнес эти слова «смертельный поединок»? Теперь он смотрел на Юлиуса, наверное пытаясь понять, какое впечатление они произвели.
— Пригаси немного лампу, прошу тебя, — сказал Юлиус. — Этот свет слишком ярок для моих усталых глаз.
«Так и есть, — подумал Самуил. — Он не хочет, чтобы я различил у него на лбу кровавый отблеск злосчастной дуэли».
Он притушил свет и предпринял еще одну попытку раззадорить Юлиуса, задев его в тех мнениях и верованиях, что приписывал ему: может статься, он был не прочь, чтобы разгорелся спор.
— Что самое забавное, — заговорил он снова, — так это жалобная, растерянная мина нашей добрейшей оппозиции, которую двор считает такой свирепой, страх наших либералов перед собственной дерзостью. Буржуа с удовольствием дразнят короля, но вовсе не хотят его свергать. Честно говоря, я нахожу их превосходными союзниками в нашей борьбе с монархией. В общем, у них в руках все: капиталы, а следовательно, и правительство, поскольку избирательное право дано богачам. Чего им еще желать? Если бы они не были настолько слепы и видели, куда идут, скорее дали бы изрубить себя на мелкие кусочки, чем сделали еще хоть один шаг.
Ведь в глубине души буржуа ничего так не боятся, как народа, ничто не внушает им такого ужаса! Ты не можешь вообразить подспудную трусость наших яростных трибунов, что выглядят такими революционными! Вчера в моем присутствии Одилон Барро, которому кто-то сказал, что на государственный переворот надо ответить революцией, даже завопил от ужаса при одной мысли о том, чтобы призвать народ выйти на улицы. Законность — вот от чего они не отступятся. Все против министров, но только не против короля.
Однако им придется к этому прийти. То-то будет занятно, когда настанет день и их поманят министерским портфелем — в погоне за ним они растопчут корону.
Юлиус, казалось, безразличный ко всем этим новостям, ни слова не отвечал.
— Скажи-ка, — спросил Самуил, вдруг резко меняя тему, — ты наконец написал Фредерике?
Граф чуть заметно вздрогнул. Но свет лампы был так слаб, что Самуил не смог подловить его на этом безотчетном движении.
— Да, — отвечал Юлиус, — как раз сегодня утром я отправил ей письмо.
— Поистине утешительная новость! — вскричал Самуил. — Она, верно, уже начала сердиться на меня, но ты ведь знаешь, до какой степени я невиновен. Я обещал к ней присоединиться или хотя бы написать, как только извещу тебя об ее отъезде. Но ты же теперь больше ничего не говоришь, вот я и не знал, что ей сказать. Она, должно быть, очень беспокоится. Что ж, ты сообщил ей, что скоро приедешь?
— Черт возьми, нет, — промолвил Юлиус. — Ты еще хочешь, чтобы я болтался по проезжим дорогам? Я ей написал, чтобы она возвращалась в Париж, когда пожелает.
— Не похоже, чтобы ты очень уж спешил увидеть ее, — заметил Самуил, украдкой вглядываясь в лицо графа фон Эбербаха.
— Ты ошибаешься, — отвечал Юлиус. — Я был бы счастлив обнять ее снова. Но, видишь ли, я в том состоянии духа, когда уже не волнуются ни из-за чего. У меня нет больше сил чего-то желать. Тебе известно, что я давно уже расстался со всеми желаниями, кроме одного: умереть. А теперь это желание еще и весьма усилилось.
Он приподнялся на своем ложе:
— Самуил, ты ведь теперь должен это знать?
Последние слова Юлиус произнес особенным тоном и очень странно посмотрел на собеседника.
— Ты, вне всякого сомнения, должен это знать, — повторил он. — Ну же, напрямик: когда я умру?
— Э, Бог мой, — почти грубо ответил Самуил, — я тебе это говорил уже раз двадцать. У тебя впереди несколько недель, месяцев, а может быть, — кто знает? — и лет. То, что тебя доконает, не болезнь, а истощение сил. Тут нет возможности предвидеть день и час, когда это случится. Ты можешь растратить весь остаток своей энергии за день, а можешь, если будешь экономен, расходовать ее долго, каплю за каплей. Когда в лампе кончается масло, она гаснет, вот и все.
— Это зависит от меня? — спросил граф фон Эбербах.
— Без сомнения. От кого же еще это может зависеть?
— Ну, я ведь и не сказал, что от тебя, Самуил.
И он, помолчав, прибавил:
— Если ты что-то можешь в этом изменить, Самуил, я просил бы тебя вовсе не о продлении такого жалкого существования, как мое, бесплодное и ненужное. Пусть бы только мне хватило времени закончить то, что я начал, а потом я готов — пускай смерть придет за мной.
— А что такое ты начал? — спросил Самуил.
— Я занят тем, что готовлю каждому воздаяние по заслугам, — сказал Юлиус. — Будь покоен, я и тебя не забуду.
Юлиус произнес это таким странным тоном, что Самуил не смог понять, было ли то обещание или угроза.
Однако доверчивая улыбка Юлиуса тотчас успокоила его.
— Мой дорогой Самуил, — продолжал Юлиус с жаром, — не сердись на меня за то угрюмое расположение духа, в каком ты меня заставал последние несколько дней. Не покидай меня из-за этого, прошу тебя. Будь уверен, я отлично знаю, чем я тебе обязан, и не сомневайся: я сделаю все, что в моих силах, чтобы отплатить тебе за это. Будь терпелив и снисходителен ко мне. Ты ведь не забыл, у меня искони был нерешительный, женственный характер. В пору нашей молодости, помнишь, ты всегда мной верховодил, направлял мои поступки, владел моими помыслами. Что ж! Я бы хотел, да, я желаю, чтобы так было и теперь, и даже более того, если это возможно.
Помолчав, он продолжал почти торжественно:
— Самуил, я вручаю тебе мою судьбу, мою волю, мою жизнь. Решай за меня, действуй за меня, думай за меня. Самое большее, чего я способен пожелать, это наблюдать за тем, что ты говоришь и что делаешь. Бери мою жизнь, понимаешь? Это не просто слова — нет: я обращаюсь к тебе как усталый человек, который нуждается в друге с преданным сердцем и решительным умом, чтобы тот взял на себя ответственность за его жизнь и его смерть.
Послушай же меня хорошенько. Если ты сочтешь уместным убить меня, чтобы избавить от остатка еще уготованных мне впереди страданий и тягот, я и тогда посчитаю, что ты действуешь правильно, и полностью избавлю тебя от всяких угрызений и колебаний. Ты понял меня?
Самуил смотрел на Юлиуса в упор, стараясь разгадать, не таится ли за его словами кровавая насмешка.
Но Юлиус, спокойный и суровый, продолжал, в некотором смысле отвечая на его невысказанное сомнение:
— Самуил, я никогда в жизни не был так серьезен.
В тот вечер Самуил возвращался домой в глубокой задумчивости. Он размышлял над словами Юлиуса.
«Ну да, — думал он, шагая по улице, — раскаяние в убийстве Лотарио прикончило его; он не смеет больше быть живым, но по хрупкости своей натуры не в состоянии и решиться на самоубийство. Вполне возможно, что он говорил всерьез. Ему бы хотелось перевалить на мои плечи ответственность за свое самоубийство. Что до его деликатности и отпущения грехов, которое он мне дал, с его стороны очень мило позаботиться о том, чтобы избавить меня от щепетильности и угрызений. Будто я когда-нибудь был щепетилен!
Славный малый, он воображает, будто мне нужно его позволение, чтобы распоряжаться им! Он принадлежит мне, как подчиненный — начальнику, как плоть — духу, как скотина — своему хозяину. Нужно ли человеку согласие быка или барана? О нет, разумеется, меня удерживает вовсе не щепетильность. Для меня вопрос состоит не в том, законно ли поступить так или иначе, а только полезно ли это.
Итак, Лотарио труп, это очевидно. В целом свете у Юлиуса есть только я и Фредерика. Изрядная часть его состояния по завещанию должна отойти Фредерике, но, как он сам только что сказал, он меня не забудет.
Впрочем, даже если он все оставит Фредерике, чем это может мне помешать? Раз Лотарио уничтожен, Фредерика будет возвращена мне.
Она будет принадлежать мне тем вернее, что у меня достало великодушия уступить ее другому: теперь она привязана ко мне узами двойной признательности. Моя двойная жертва удваивает и мои права на нее.
Следовательно, смерть Юлиуса отдает в мои руки и Фредерику и богатство.
Я мог бы тотчас избавиться от этого полутрупа. Но, с другой стороны, если я немного подожду, он, без сомнения, избавит меня от докучной надобности прикладывать руку к этому делу. В том состоянии, в которое он впал, он не замедлит испустить дух без посторонней помощи.
Решено! Что бы он там ни говорил, я в это дело мешаться не стану.
По крайней мере, если политические события не заставят меня поспешить.
Потому что мне ведь надо достигнуть разом двух целей. Нужно, чтобы революция, что потрясет Францию и всю Европу, застала меня уже обогащенным миллионами Юлиуса, и тогда этот дурацкий Тугендбунд больше не будет иметь повода мне противиться и назначит меня одним из своих предводителей, что будет означать — своим единственным предводителем.
Решено. План таков: пребывать в постоянной готовности, следить за всем, что творится во взбаламученных мозгах министров, за всеми плетущимися в потемках интригами заговорщиков, а если Юлиус не окажется столь любезен, чтобы отправиться в мир иной достаточно быстро, если с неприличным упорством будет продолжать спутывать мне ноги той хрупкой, готовой лопнуть ниточкой, что еще привязывает его к жизни, придется пнуть эту паутину ногой — она и оборвется».