XIX
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ПЬЕР МАЛА, КАЖЕТСЯ,
РЕШАЕТСЯ ПРИНЕСТИ В ЖЕРТВУ СВОИМ ОТЦОВСКИМ ЧУВСТВАМ ЛЮБОВЬ К РОДНОЙ
ЗЕМЛЕ
Мы с нами не последуем за Пьером Манн в кабаки, куда он, как мы видели, направился. Наше авторское перо редко, разве что в каких-нибудь чрезвычайных обстоятельствах, прибегало к описаниям подобного рода заведений, и лишь с чувством глубочайшего отвращения мы выводим из тьмы, которая воспринимается как их естественное убежище, кое-кого из тех опустившихся существ, что затеяли преступную или враждебную борьбу против общества. Как можно видеть, нас принуждали к этому лишь потребности нашего повествования. Однако, рискуя утратить привлекательность живописности и преимущества колорита, мы не будем употреблять во зло опрометчивое любопытство читателя, рисуя далее картины нравов современных бродяг; мы не будем пачкать анатомический стол, на котором мы пытаемся показать те или иные тайны человеческой души, соприкосновением его с гнусной грязью, в какой коснеют подонки общества.
Итак, покинем Пьера Мана и вернемся к Милетте.
Пьер Мана не ошибся; она действительно не была мертвой, но прошло довольно много времени, прежде чем она пришла в себя.
Когда наконец бедная женщина вновь открыла глаза, она обнаружила, что находится в непроглядной тьме.
Сделав естественное в ее положении движение, она поднялась на ноги и уткнулась головой в сводчатый потолок.
Первая ее мысль была вовсе не о том, что она сама заживо погребена в своего рода склепе; первая ее мысль была о Мариусе, находящемся в тюрьме.
Быть может, пробил час, когда вход в тюрьму был открыт для нее; быть может, именно в этот час ее приглашали туда, а она не могла воспользоваться этим.
Несмотря на окружавший ее мрак, Милетта по наитию нашла дверь; она попыталась расшатать ее массивные доски, сильно ушибла руки и ноги о дерево, сорвала ногти на пальцах рук и при этом в полном отчаянии выкрикивала имя своего сына.
Однако Пьер Мана не напрасно рассчитывал на надежность и укромность подвала, отвечавшего перед каторжником за ту, одно слово которой могло его погубить.
Дверь стойко выдерживала неистовый натиск на нее Милетты, и отчаянные крики бедной женщины растворялись в мертвой тишине, царившей вокруг.
И тогда ее охватил один из тех приступов ярости, что близок к безумию. Она покатилась по земле, стала рвать на себе волосы, бить себя в грудь кулаками и ударяться головой о стену. Несчастная то громко произносила имя Мариуса, призывая Небо в свидетели, что вовсе не по своей вине она не рядом с ним в эту минуту, то жалобно умоляла палача и заклинала его вернуть ей сына.
В конце концов, изнуренная, разбитая и подавленная горем, она осталась простертой на земле, и ее бесконечное отчаяние прорывалось лишь в глухих рыданиях, перераставших в мучительную икоту.
Милетта дошла до полного упадка сил, как вдруг проделанное в верхней части двери окошечко, не замеченное ею, распахнулось. Глаза ее, уже привыкшие к темноте, различили незнакомое лицо, прижавшееся к железной решетке, которая ограждала окошечко с внутренней стороны.
— Послушай, ты не собираешься, наконец, заткнуться, мерзавка? — грубо спросил незнакомец. — Ну и легкие у тебя! Почище, чем кузнечные меха. Ты так и будешь кричать с утра до вечера не переставая?!
— О сударь! — воскликнула Милетта, умоляюще складывая руки.
— Ну же, чего ты хочешь? Говори!
— Я хочу увидеть Мариуса, ради Бога, позвольте мне увидеть Мариуса!
— Вот негодяй, которому повезло, что его так хотят увидеть! Но, поскольку я не подряжался делать так, чтобы ты увидела Мариуса, то могу призвать тебя лишь к одному — замолчать, или в противном случае, когда твой друг придет, чтобы принести тебе паек, я настоятельно попрошу его преподать тебе урок, показав, как здесь успокаивают непослушных деток.
После этого окошечко захлопнулось. Появление незнакомца и его зловещие слова заставили бедную женщину несколько приутихнуть, но не напугали ее. Напротив, услышав его угрозу, она обрела уверенность, что положение вовсе не было таким, как ей можно было опасаться всего за минуту до этого: она не была навсегда отрезана от мира живых и еще могла снова встретиться с тем, ради кого она готова была отдать собственную жизнь. К тому же, тот, кого незнакомец назвал ее другом, не мог быть не кем иным, как Пьером Мана; значит, она еще увидит его и он принесет ей еду, — ясно, что он не хотел ее смерти.
А если в сердце у нею осталась еще капля жалости к своей несчастной жене, ей, возможно, удастся разжалобить его. После того как в голову ей пришли такие соображения, на что она не была способна уже несколько часов, у нее внезапно появился рой мыслей. Сначала она подумала о побеге; она попыталась ясно представить себе место своего пребывания, для чего исследовала его вдоль и поперек, заменяя свое зрительное восприятие осязанием.
Это действительно был подвал, составлявший в длину около дюжины футов, а в ширину — около шести или восьми и не имевший ни окошка, через которое пробивался бы дневной свет, ни какого-либо другого отверстия для воздуха, кроме упомянутого нами окошечка в двери. Руки узницы, ощупывавшие все окружавшие ее поверхности, не ощущали ничего, кроме липких от влажности стен, что в достаточной степени указывало на расположение подвала ниже уровня земли.
Кроме того, размеры камней, из которых была сложена стена, были так велики, что, с учетом еще и их толщины, не было никакой вероятности того, что, даже если ей удастся освободить от цемента один из этих камней, у нее хватит сил вынуть его из кладки.
Тогда она села на пол, глубоко расстроенная и обескураженная; у нее оставался лишь один шанс — нет, не выжить, что значила для нее жизнь! — вновь увидеть своего сына, и этот шанс полностью зависел от Пьера Мана: именно он держал в своих руках судьбу Мариуса. И тогда мало-помалу, несмотря на добродетельные начала Милетты, все предстало перед ней в новом свете. Каторга, перспективу которой для Мариуса нарисовал Пьер Мана, казалась ей уже менее страшной с того мгновения, как она сделает из Мариуса невинного мученика; по крайней мере, каторга была еще жизнью: на каторге она смогла бы его снова увидеть; красная роба каторжника, прикрывающая это преданное сердце, которое пожертвовало собой ради своего отца, представлялась ей теперь менее безобразной и отталкивающей. Она упрекала себя в том, что перепутала отца с сыном, предложив первому проявить беззаветную преданность, к чему была способна только душа второго, и постепенно ошибки, совершенные ею в течение вечера, одна за другой зримо предстали перед ней.
Милетта решила сделать все возможное, чтобы растрогать бандита, вместо того чтобы угрожать ему, как она это делала; несчастная мать принялась заранее думать о том, что она скажет ему, как только увидит его вновь. Она старательно исследовала вес уголки и тайники своего сердца с целью найти там хоть что-то, способное смягчить эту очерствевшую душу; но слова, произносимые ею про себя совсем тихо, не могли передать громкий вопль материнской души, вырвавшийся из ее уст и готовый вырываться оттуда снова. Вопль этот звучал где-то внутри ее и не мог достичь ее рта, и она приходила в отчаяние от этой несостоятельности человеческой речи. Она восклицала: «Это не так, это не то!» — и снова возвращалась к той же теме, пытаясь придать ей новую форму.
Но вот в подвале раздались тяжелые шаги, и вся кровь Милетты отлила от ее сердца, у нее перехватило дыхание, — осужденный на казнь, который слышит приближающиеся к нему шаги палача, не испытывает больше беспокойства, чем его испытывала эта бедная женщина в ту минуту.
Со своей стороны, Пьер Мана — ведь это был именно он — показался бы ей, если б только она могла его видеть, встревоженным и озабоченным. На самом деле, и тревога, и озабоченность его были вполне оправданы. Хозяин разбойничьего притона, в котором квартировал Пьер Мана и к которому относился и подвал, где он поместил свою жертву, недвусмысленно заявил ему, что он не желает ее держать у себя более ни дня: незаконное лишение кого-либо свободы предусматривалось в Уголовном кодексе как преступление. Хозяин добавил, что с тем большим основанием он не желает, чтобы в его доме было совершено преступление. Пьеру Мана оставалось только сожалеть, что он не задушил тогда до конца свою жертву, проявив таким образом то, что наедине с самим собой он характеризовал как слабоволие.
Так что он вошел в подвал весьма задумчивый, тщательно запер дверь, поставил в угол кувшин с водой, положил там же кусок черного хлеба, который он имел на всякий случай и, чтобы продемонстрировать свои добрые намерения, захватил с собой, и встал, прислонившись к стене.
— Итак, — сказал он, — ты наконец решила помолчать, не так ли? Само собой разумеется, ты правильно сделала, черт побери!
Бедная женщина подползла к тому месту, откуда раздавался этот голос, и обняла колени своего мужа.
— Пьер, — сказала она ему с оттенком мягкого упрека в голосе и так, словно успела забыть характер того, к кому она обращалась, — Пьер, ты так грубо обошелся со мной этой ночью, и почему же? Да потому, что я больше своей жизни люблю бедного ребенка, которого я имею от тебя.
— Но, черт побери, я упрекаю тебя вовсе не за то, что ты любишь его больше своей жизни, нет, а за то, что ты любишь его больше моей жизни, — с ухмылкой ответил Пьер Мана, впрочем явно восхищенный такой переменой, происшедшей с несчастной женщиной, — переменой, которая давала ему возможность немедленно выполнить приказания хозяина этого жуткого жилья.
— Я не стану больше требовать, чтобы ты пожертвовал своей жизнью ради сына, Пьер, ведь только мать помышляет о таком. Я тогда была как помешанная, ты же видел; этот арест, тюрьма, куда посадили Мариуса, — все это так подействовало на меня, что я просто потеряла голову. И я думала, что ты будешь счастлив спасти своего ребенка ценой собственной жизни, как сделала бы я на твоем месте. Не надо на меня за это сердиться, я забыла, что мать любит дитя на свой лад, а отец — на свой; но и ты, Пьер, в свою очередь пообещай мне сделать для меня одно: пообещай, что ты не похоронишь меня в этом подвале и что я выйду отсюда живой и невредимой.
— Ах, так ты боишься за себя, как мне кажется, а совсем недавно прикидывалась такой храброй!
— О да, я боюсь, но не за себя, клянусь тебе в этом; я боюсь за него, моего бедного мальчика. Ты только подумай, Пьер, умри я, и у него не останется никого в целом свете, чтобы утешить его, разделить с ним его горе, помочь ему нести груз его оков. О, я умоляю тебя, Пьер, не лишай нашего ребенка нежности родной матери — он так в ней нуждается сейчас. Позволь мне вернуться к нему.
— Позволить тебе выйти, чтобы ты меня выдала, а потом, как только они задержат Пьера Мана, на которого тебе не следовало бы сердиться, раз он тебя освободил, ты будешь смеяться над ним вместе с мальцом? Полно же, ты принимаешь меня за кого-то другого, моя славная!
— Крестом нашего Спасителя, головой нашего ребенка я клянусь не выдавать тебя, Пьер, и даю тебе в том священную клятву.
— Да уж, ты их прекрасно держишь, эти свои клятвы, — нагло возразил бандит, — я свидетель данных тобою супружеских клятв.
Милетта нагнула голову и ничего не ответила.
— Нет уж, ты покинешь меня не раньше, чем будешь по ту сторону границы. По существу говоря, чрезвычайно глупо иметь законную супругу и перестать этим пользоваться. Закон требует, чтобы ты следовала за мной, моя красотка, и надо подчиняться закону. Мне очень не хотелось бы показаться слишком строгим судьей и отношении прошлого, но что касается будущего, то это другое дело.
Затем, указывая пальцем на стены темницы, он добавил:
— Вот тебя и вернули в супружеский дом, и я желаю, чтобы ты здесь оставалась.
— А Мариус? Как же Мариус? — воскликнула бедная мать. — Тогда я больше не увижу Мариуса! О Пьер, сжалься надо мной; вспомни, что когда-то ты любил меня, что ты лежал у моих ног, чтобы я воспротивилась воле моих родителей, желавших выдать меня за другого, и я дала согласие, бросившись в твои объятия. Ну, ради памяти об этом дне, Пьер, не отталкивай меня, не разлучай меня с моим сыном.
— Послушай, — сказал бандит, явно начавший намечать какой-то план, — я не намного злее кого-либо другого; парень — храбрый малый, и, если только это не будет стоить мне моей шкуры, я расположен кое-что сделать для него.
— О мой Бог! — промолвила Милетта, задыхаясь от забрезжившей перед ней надежды.
— Да, — добавил он, притворившись, что размышляет, — я все решил: я не стану сам его спасать, но позволю тебе спасти его.
— И что требуется для этого сделать?
— Видишь ли, не сегодня и даже не завтра малец предстанет перед судьями и ему будет вынесен приговор; правосудие не очень-то спешит, таким образом, у меня есть время дать тягу и оказаться на другом берегу Вара. А как только я окажусь на другом берегу Вара, куда ты будешь так любезна сопровождать меня, я скажу тебе: «Вот теперь, Милетта, ты можешь делать и говорить что хочешь; Пьеру Мана наплевать на все, он говорит прощай своей неблагодарной родине и никогда больше туда не вернется».
— О Пьер, не говоря ни слова, я буду сопровождать тебя туда, куда ты только захочешь; я даже буду защищать тебя в случае надобности. Какая же я глупая, что раньше не поняла, — ведь есть такой способ!
— Разумеется, он есть, но…
— В чем дело?
— … но родину не покидают вот так, без единого су в кармане, и Пьер Мана далеко не ребенок, чтобы такому учиться. Ну-ка, подумай хорошенько, какую сумму ты сможешь изыскать в пользу несчастного и гонимого супруга? Кстати, малец кое-что обещал сделать для меня, но его взяли до того, как он успел выполнить свое благое намерение.
Затем, с видом волка, сделавшегося пастухом, он произнес, садясь рядом с ней:
— Ты подумай, моя славная, подумай как следует.
— Но у меня ничего нет, совершенно ничего, — ответила она.
— Ничего?
— Ни гроша.
— А как ты думаешь, сколько малец собирался мне дать?
— Да все, что у него было, я уверена в этом.
— А какой суммы могло достичь то, что у него было?
— Возможно, шести или семи сотен франков.
— Это не так уж много, — заметил Пьер Мана, — по в конце концов…
И, помолчав минуту, он спросил:
— А где лежат эти его шесть или семь сотен франков?
— Они находятся в его комнате, в доме господина Кумба.
— Ну что ж, ты дашь мне эти деньги, и с ними я дам тягу. Что до остального, — продолжал Пьер Мана, — имея ремесло, ни в чем не испытываешь стеснения.
— Но эти деньги, — прошептала Милетта, — не мои, Пьер.
— Неужто, спасая своего ребенка, ты еще будешь колебаться, можно ли тебе распоряжаться его деньгами и теми деньгами, что он собирался мне дать?
— Ну что ж, — сказала Милетта, — действительно, ты прав, я пойду поищу эти деньги и вручу их тебе.
— Женщина, тебе известно, что я тебе сказал.
— А что ты мне сказал, Пьер? Ведь ты говорил немало.
— Я сказал тебе, что мы не расстанемся друг с другом до тех пор, пока я не окажусь на другом берегу Вара.
— Если мы не будем расставаться, то как же тогда ты хочешь, чтобы я отправилась искать эти деньги в комнате Мариуса?
— Мы пойдем туда вместе.
— Вместе?
— Ну, решай: или одно, или другое, — сказал Пьер Мана, возвращаясь к своему обычному грубому тону.
— И когда мы пойдем туда?
— Сегодня же вечером, не позже, и прямо отсюда; будь умницей — выпьем нашу воду, съедим наш хлеб и не будем шуметь.
И Пьер Мана встал, ловко и бесшумно положив в свой карман два или три ключа, со вчерашнего вечера лежавшие на одном и том же месте, на земле, — ключи, о которых Милетта даже и не вспомнила, но он, будучи весьма осмотрительным человеком, не забыл. После этого он вышел из подвала, на прощание еще раз посоветовав узнице быть благоразумной.
Во дворе он встретил хозяина притона.
— Ну, — спросил у него тот, — и когда будет переезд?
— Сегодня вечером, папаша Вели!
— Сегодня вечером — это слишком поздно.
— Прояви немного терпения.
— Нет уж, слишком много проявил я терпения по отношению к тебе, а ты, лодырь, лентяйничаешь с утра до вечера, ничего не платишь за жилье и теперь еще обременяешь меня какой-то дрянью, от которой одной гораздо больше шума, чем от всего остального заведения. Ну же, немедленно убирайтесь отсюда, ты и твоя шлюха!
— Да не спешите вы так: я тут голыша кормлю, а вы беспокоите меня именно в то время, когда я размышляю!
— А ты мне тут не небылицы плетешь?
— Вовсе нет, именно для того чтобы довести дело до благополучного конца, я помирился со своей супругой, с которой мы вот уже двадцать лет живем врозь. В данную минуту она как раз составляет завещание в мою пользу.
Услышав такое объяснение, кажущееся правдоподобным, папаша Вели, по-видимому, смягчился и, поскольку уже рассвело, отправился по своим делам, которых у него было не мало.