XII
О ТОМ, КАК ТРУДНО ЧЕСТНОМУ ЧЕЛОВЕКУ ПОПАСТЬ В ТЮРЬМУ
Бедняга Жак Обри вышел из Нельского замка в полном отчаянии: не оставалось сомнения, что он сам, хоть и невольно, выдал тайну Асканио. Но кто, в свою очередь, выдал его? Ведь не тот же благородный вельможа, имени которого Жак не знал! Разумеется, нет. Ведь он настоящий дворянин! Легче уж заподозрить плута Анри, а может статься, это Робен или Шарло, а возможно, и Гильом. По правде говоря, бедняга Обри терялся в догадках. Дело в том, что болтливый школяр поведал о своем открытии десятку ближайших друзей, и теперь среди них не так-то легко было найти предателя. Да и что проку искать его! Ведь главным, подлинным, действительным предателем был он сам — Жак Обри! Да-да! Он и есть тот подлый шпион, которого жаждал задушить собственными руками Бенвенуто Челлини. Вместо того чтобы сохранить в глубине души случайно обнаруженную тайну друга, он разболтал ее и из-за своего проклятого языка стал причиной страданий Асканио, которого любил как брата. С досады Жак рвал на себе волосы, бил себя в грудь, осыпал себя отборной бранью и все-таки не находил слов, чтобы заклеймить по достоинству свой отвратительный поступок.
Угрызения совести были так велики, что Жак Обри впал в отчаяние и, быть может, впервые в жизни принялся рассуждать. В самом деле, пусть даже он выдерет себе все волосы и останется лысым, пусть исколотит себя до синяков и сойдет с ума от угрызений совести, — Асканио от этого не станет легче. Значит, надо попытаться любой ценой исправить причиненное зло, а не терять попусту драгоценное время. Честному Жаку запали в душу слова Бенвенуто: "Я отдал бы десять лет жизни, лишь бы кто-нибудь пробрался к Асканио и узнал у него тайну, которая даст нам власть над высокомерной герцогиней". И, как мы уже сказали, вопреки своему обыкновению, Жак принялся рассуждать и пришел к заключению, что прежде всего ему надо проникнуть в Шатле. А там он уж как-нибудь доберется до Асканио.
Пытаться войти в тюрьму под видом посетителя, как хотел сделать Челлини, бесполезно, да и к тому же Жак Обри был не настолько самонадеян, чтобы рассчитывать на успех там, где потерпел неудачу сам Бенвенуто Челлини. Но, если невозможно проникнуть в тюрьму под видом посетителя, нет ничего легче, как очутиться там на правах арестанта, — по крайней мере, так казалось Жаку. А потом, когда он повидается с Асканио и тот поверит другу свою тайну, ему незачем будет оставаться в Шатле. Он выйдет оттуда и принесет спасительную тайну Бенвенуто, за что потребует от художника, разумеется, не десяти лет жизни, которыми тот готов был пожертвовать, а прощения за невольное предательство.
Радуясь собственной изобретательности и гордый сознанием своей преданности, он зашагал к Шатле.
"А ну-ка, поразмыслим над всем этим хорошенько, чтобы не натворить новых глупостей, — продолжал рассуждать Жак Обри по пути в тюрьму, к этой вожделенной цели. — История кажется мне такой же запутанной, как клубок ниток Жервезы.
Итак, попытаемся разобраться во всем по порядку: Асканио полюбил дочь прево, Коломбу. Хорошо. Узнав, что прево собирается выдать ее замуж за графа д’Орбека, Асканио похитил возлюбленную. Прекрасно. Похитив девушку и не зная, куда деть прелестную крошку, он запрятал ее в голову Марса. Превосходно! Тайник великолепный, честное слово! И если бы не такая скотина… Однако, предположим… до себя-то я успею добраться. По моей подсказке — очевидно, так оно и было, — прево сцапал дочку и арестовал Асканио. И выходит, я дважды скотина! Но здесь-то клубок еще больше запутывается. При чем тут герцогиня? Правда, при чем?.. A-а, догадался! Когда в мастерской заходит речь о герцогине, подмастерья начинают хихикать, а Асканио смущается… Ну ясно, госпожа д’Этамп неравнодушна к нему и ненавидит свою соперницу — это вполне естественно. Жак, дружище! Ты презренный негодяй, но зато малый не промах. Да, но откуда Асканио знает тайну, которая может погубить герцогиню? Почему Челлини то и дело приплетает к имени короля какую-то Стефану? И почему он, будто язычник, постоянно взывает к Юпитеру? Черт меня возьми, если я хоть что-нибудь понимаю во всем этом! А впрочем, незачем и голову ломать. В камере Асканио — вот где меня ждет разгадка! Главное — попасть в тюрьму. Остальное соображу потом".
И Жак Обри, успевший добраться до Шатле, изо всех сил постучал в ворота. Окошечко тотчас же приоткрылось, и грубый голос тюремного сторожа спросил, что ему надобно.
— Камеру в вашей тюрьме, вот что, — мрачно ответил Жак.
— Камеру? — изумился тюремщик.
— Да, самую тесную и темную; да и та, пожалуй, будет слишком хороша для меня.
— Но почему?
— Потому что я страшный преступник.
— Какое же преступление вы совершили?
"В самом деле, что же я такое совершил?" — подумал Жак; он совсем забыл выдумать какое-нибудь приличествующее случаю преступление. Хоть бедняга Жак и назвал себя "малый не промах", он отнюдь не блистал сообразительностью; вот почему он не нашел ничего лучшего, как повторить вопрос тюремщика:
— Какое преступление?
— Да, какое?
— Угадайте, — сказал Жак, а про себя подумал: "Этот молодчик должен получше меня разбираться в преступлениях; пусть он перечислит их, а я что-нибудь да выберу".
— Убийство?
— Ну что вы! — возмутился Жак при одной мысли о том, что его могут причислить к убийцам. — За кого вы меня принимаете, дружище?
— Так, может быть, вы что-нибудь украли? — продолжал тюремщик.
— Украл? Ну уж нет!
— Так что же вы сделали, в конце концов? — нетерпеливо крикнул тюремщик. — Мало объявить себя преступником, надо сказать, какое ты совершил преступление.
— Но если я сам заявляю, что перед вами стоит негодяй, мерзавец, которого надо колесовать, вздернуть на виселицу!
— Преступление! Говорите, какое вы совершили преступление, — бесстрастно твердил тюремщик.
— Какое, хотите знать? Хорошо. Я предал друга.
— Ну какое же это преступление? Прощайте, — ответил тюремщик и запер окошко.
— Не преступление? Обмануть друга — не преступление? Что же это, по-вашему?
И, схватив дверной молоток, Жан Обри принялся стучать еще громче.
— Что там случилось? — послышался голос другого человека, только что подошедшего к воротам.
— Да сумасшедший какой-то во что бы то ни стало хочет попасть в Шатле, — ответил сторож.
— Ну, если это сумасшедший, его надо отправить в больницу, а не в тюрьму.
— В больницу! — орал Жак, удирая во все лопатки. — Нет, черт возьми! Я хочу именно в Шатле; больница мне совсем ни к чему. Пускай туда отправляют нищих и убогих. Ну скажите, слыханное ли дело, чтобы в больницу клали человека, у которого в кармане позвякивают тридцать парижских су? В больницу! Видали мы таких умников, как этот тюремщик, уверяющий, будто предать друга не преступление! Значит, попасть в тюрьму удостаивается лишь тот, кто убил или ограбил? Ого! Но если этого и не случилось, то вполне могло случиться… Ура, нашел! Вот мое преступление — я обманул Жервезу!
И Жак Обри опрометью бросился к дому своей возлюбленной, молоденькой вышивальщицы, единым духом взбежал по лестнице, а в ней было не менее шестидесяти ступеней, и с разбегу влетел в комнату, где миловидная девушка в простеньком домашнем платье гладила кофточку.
— Ах, сударь, — кокетливо вскрикнула она, — как вы напугали меня!
— Жервеза, дорогая, — воскликнул Жак, пытаясь заключить ее в объятия, — ты должна меня спасти!
— Погодите, погодите минуточку, — заслоняясь утюгом, отвечала Жервеза. — Скажите-ка лучше, гуляка вы этакий, где вы пропадали целых три дня?
— Ну, я виноват, виноват, Жервеза! Но если бы ты знала, как я несчастен! И я люблю тебя. Видишь, попав в беду, я поспешил прямо к тебе. Разве это не лучшее доказательство любви? Повторяю, Жервеза, ты должна меня спасти!
— Так, так, понимаю: вы напились где-нибудь в кабачке и затеяли драку; а теперь вас разыскивают, чтобы упрятать в тюрьму. Вот вы и прибежали к своей покинутой Жервезе, чтобы просить у нее приюта и помощи. Нет, сударь, отправляйтесь в тюрьму и оставьте меня в покое!
— Как раз этого-то я и добиваюсь, милая крошка! Я хочу в тюрьму, а негодяи сторожа меня не впускают.
— Господи помилуй! Жак, да ты что, рехнулся? — тоном самого нежного участия спросила Жервеза.
— Вот-вот, и они тоже говорят, что я рехнулся, и хотели даже упрятать меня в сумасшедший дом; а я во что бы то ни стало должен попасть в Шатле!
— В Шатле? Зачем, Жак? Шатле — ужасная тюрьма. Говорят, туда гораздо проще попасть, чем выйти оттуда.
— И все-таки это необходимо! — воскликнул Жак. — Понимаешь ли, необходимо! Только таким путем я могу его спасти.
— Кого?
— Асканио.
— Как, этого красивого юношу, ученика вашего друга Челлини?
— Да-да, Жервеза! Его посадили в Шатле. И что всего ужаснее — по моей вине!
— Господи Боже! — воскликнула Жервеза.
— Вот почему, — сказал Жак, — я должен попасть в тюрьму, я должен спасти его!
— А за что его посадили в Шатле?
— За то, что он влюбился в дочку прево.
— Бедный юноша! — вздохнула Жервеза. — А разве за это сажают в тюрьму?
— Сажают, Жервеза. Теперь понимаешь? Он спрятал девушку. Я обнаружил тайник и, как последний болван, как мерзавец, как негодяй, разболтал об этом всем и каждому.
— Только не мне! — воскликнула Жервеза. — Узнаю ваши повадки, сударь.
— А разве я тебе не говорил?
— Ни словечка! Болтаете-то вы с другими, а когда сюда приходите, у вас только и дела, что есть, пить да шутить. Никогда не поговорите со мной по-человечески. А не мешало бы вам знать, месье, что женщины — большие охотницы поболтать.
— А что же мы с тобой сейчас делаем, крошка? Мне кажется, болтаем.
— Ну да, потому что я вам нужна.
— Что верно, то верно: ты могла бы оказать мне огромную услугу.
— Какую?
— Сказать, что я тебя обманул.
— Еще бы, конечно, обманули, негодник вы этакий!
— Я?! — взревел изумленный Жак Обри.
— Увы, вы бесстыдно обольстили меня вашими сладкими речами и лживыми клятвами.
— Сладкими речами и лживыми клятвами?
— Да. Разве не вы мне говорили, что я самая красивая девушка в предместье Сен-Жермен-де-Пре?
— Я и сейчас это скажу.
— И разве не уверяли меня, что умрете с горя, если я вас не полюблю?
— Неужели я это говорил? Странно, что-то не припомню.
— И что если я вас полюблю, вы женитесь на мне.
— Нет, Жервеза, вот уж этого я никогда не говорил!
— Говорили, сударь!
— Нет, нет и нет! Потому что, видишь ли, Жервеза, мой отец заставил меня поклясться, как некогда Гамилькар — Ганнибала.
— В чем?
— В том, что я умру холостым.
— О, я несчастная! — разражаясь слезами, воскликнула Жервеза; подобно всем женщинам, она всегда могла заплакать в нужный момент. — Вот каковы мужчины: клянутся, обещают — и тут же забывают все свои клятвы! Вот и я возьму и поклянусь, что никогда больше не попадусь на такую удочку!
— И правильно сделаешь, Жервеза, — наставительно сказал Жак Обри.
— Подумать только! — продолжала девушка. — Для воров, разбойников, мошенников законы существуют, а вот для таких негодяев, которые обманывают бедных девушек, никакого наказания не придумано!
— И для них есть наказание, Жервеза.
— Неужели?
— А как же! Ведь несчастного Асканио посадили в Шатле за то, что он обманул Коломбу.
— И хорошо сделали, — отвечала Жервеза. — Мне очень хотелось бы, чтобы и вы оказались там же.
— Боже мой, Жервеза, да ведь того же самого хочу и я! — воскликнул школяр. — И, как я уже говорил, рассчитываю в этом деле на твою помощь.
— На мою помощь?
— Да.
— Смейтесь, смейтесь, неблагодарный!
— Жервеза, я говорю совершенно серьезно. Если бы только ты согласилась…
— Согласилась?.. На что?
— Да, если бы ты согласилась пожаловаться на меня в суд.
— За что?
— За то, что я тебя обманул. Но ты побоишься…
— Я? — воскликнула Жервеза, обидевшись. — Побоюсь сказать правду?
— Но ведь придется дать клятву.
— Что ж тут такого?
— И ты поклянешься, что я тебя обманул?
— Да, да, да! Тысячу раз да!
— Ну, тогда все в порядке! — сразу повеселел Жак Обри. — А я-то боялся, что ты не согласишься. Ведь клятва — вещь серьезная.
— Хоть сейчас поклянусь, лишь бы вас поскорей засадить в Шатле!
— Прекрасно!
— Отправляйтесь к своему Асканио!
— Превосходно!
— Там у вас будет достаточно времени, чтобы вместе с ним покаяться в грехах.
— О большем я и не мечтаю!
— А где мне искать судью?
— Во Дворце правосудия.
— Сейчас же иду туда.
— Идем вместе, Жервеза.
— Да-да, вместе. И, надеюсь, наказание не заставит себя ждать.
— Вот моя рука, Жервеза, обопрись на нее, — сказал Жак Обри.
— Идемте, сударь!
И оба не спеша, так же, как обычно ходили гулять по воскресеньям в Пре-о-Клер или на Монмартр, отправились во Дворец правосудия.
Однако по мере приближения к храму Фемиды, как высокопарно называл Жак здание Парижского суда, Жервеза все больше замедляла шаг; добравшись туда, она еле взошла по лестнице, а у дверей судьи ноги вовсе отказались ей повиноваться, и девушка всей своей тяжестью повисла на руке школяра.
— Ну что, крошка, струсила? — спросил Жак.
— Ничуть, — ответила Жервеза. — Просто немного робею перед судьей.
— А чего перед ним робеть? Такой же человек, как и все.
— Да, но ведь придется ему все рассказывать…
— Ну и расскажешь, велика важность!
— И клятву придется давать.
— Ну и дашь!
— Жак, а ты уверен, что обманул меня?
— Черт возьми, разумеется! Не ты ли сама только что уверяла меня в этом?
— Так-то оно так, но, знаешь, как ни странно, вся эта история представляется мне сейчас совсем иначе, чем дома.
— Идем, идем! Я так и знал, что струсишь.
— Жак, миленький, — взмолилась Жервеза, — пойдем лучше домой!
— Эх, Жервеза, Жервеза, ты же обещала!
— Жак, дружочек, я больше никогда не буду тебя упрекать! Не буду ни о чем просить. Я полюбила тебя просто потому, что ты мне понравился, вот и все.
— Идем, идем! — тащил ее Жак. — Недаром я боялся, что ты струсишь. Но теперь все равно поздно.
— Ни за что! Ни за что, Жак! Я хочу домой!
— Э, нет! — ответил Жак, раздраженный как ее упрямством, так и причиной отказа. — Нет и еще раз нет!
И он решительно постучал в дверь.
— Что ты делаешь? — закричала Жервеза.
— Сама видишь: стучу.
— Войдите! — послышался гнусавый голос.
— Я не хочу входить, не хочу! — твердила Жервеза, пытаясь вырваться из рук Жака.
— Входите! — повторил тот же голос, на этот раз более внятно.
— Жак, пусти, не то я закричу! — сказала Жервеза.
— Да входите же! — в третий раз произнес голос, но теперь уже у самой двери, и в тот же миг она распахнулась. — Ну-с, что вам угодно? — спросил высокий, тощий человек, одетый в черное, при одном взгляде на которого Жервеза задрожала, как лист.
— Вот эта девица, — сказал Жак Обри, — пришла к вам с жалобой на меня.
И он втолкнул Жервезу в темную, отвратительную, грязную переднюю. Дверь тут же захлопнулась, словно западня.
Жервеза слабо вскрикнула не то от страха, не то от неожиданности и скорее упала, чем села, на табурет у стены.
А Жак Обри, боясь, как бы девушка не позвала его, не вернула насильно, пустился наутек по коридорам, о существовании которых знали только клерки, писцы да сутяги. Выбежав во двор церкви Сент-Шапель, он уже более спокойным шагом добрался до моста Сен-Мишель, по которому Жервеза должна была непременно пройти по дороге домой.
Через полчаса она и в самом деле появилась.
— Ну, как дела? — спросил, подбегая к ней, Обри.
— Ах, Жак, ты вынудил меня солгать! — отвечала девушка. — Но, я надеюсь, Бог меня простит — ведь я сделала это с благой целью.
— Я беру твой грех на себя, — успокоил ее Жак. — Рассказывай.
— Я и сама ничего не знаю, — ответила Жервеза. — Мне до того было стыдно, что я даже не помню, о чем шел разговор. Господин судья задавал мне вопросы, а я отвечала "да" или "нет" и даже не вполне уверена, правильно ли я говорила.
— О несчастная! — вскричал Жак. — Вот увидите, она, чего доброго, заявила судье, что не я ее обманул, а она меня!
— Нет, — возразила Жервеза, — не думаю, чтобы до этого дошло.
— Записали они, по крайней мере, мой адрес, чтобы вызвать меня в суд? — спросил Жак.
— Да, я дала им адрес, — пролепетала Жервеза.
— Значит, все в порядке, — с облегчением вздохнул Жак. — Ну, а теперь что Бог даст…
Отведя Жервезу домой и утешив по мере сил в том, что ей пришлось дать ложные показания, Жак Обри отправился восвояси, полный веры в Провидение.
И действительно, вмешалось ли в дело Провидение, или это было чистой случайностью, но на следующее утро Жак Обри получил вызов в суд. И такова сила правосудия, что Жак невольно содрогнулся, читая эту бумагу, получить которую было его заветной мечтой. Поспешим, однако, прибавить, к чести школяра, что надежда увидеть Асканио и желание вызволить друга из беды, которую он же и навлек на него, помогли Жаку Обри тут же справиться с невольной слабостью.
Явиться в суд предлагалось к двенадцати часам, а было еще только девять. Поэтому Жак помчался к Жервезе, которую застал не менее взволнованной, чем накануне.
— Ну, как дела? — спросила она.
— А вот, взгляни! — победоносно ответил Жак Обри, показывая ей бумажку.
— Когда вам надо явиться?
— В полдень. А больше я ничего не разобрал.
— Вы даже не знаете, в чем вас обвиняют?
— Да, наверное, в том, что я тебя обманул, милая крошка!
— А вы не забудете, что сами заставили меня дать такие показания?
— Разумеется, не забуду; я готов присягнуть, что так оно и было, даже если бы тебе вздумалось все отрицать.
— Так вы не станете на меня сердиться за то, что я вас послушалась?
— Да нет же! Я всегда от души буду тебе благодарен!
— Что бы ни случилось?
— Что бы ни случилось.
— Да я и сказала-то все это лишь потому, что вы заставили меня.
— Ну разумеется.
— А если у меня с перепугу ум за разум зашел и я сболтнула лишнее, вы простите?
— Не только прощу, милая, славная моя Жервеза, но уже простил, прежде чем ты попросила об этом!
Было уже без четверти двенадцать, когда Жак спохватился, что к двенадцати ему надо быть в суде. Он простился с Жервезой и опрометью выбежал на улицу — до здания суда было довольно далеко.
Постучавшись в ту же дверь, что и накануне, он услышал, что часы бьют двенадцать.
— Войдите! — прогнусавил тот же голос, что и вчера.
Жак не заставил повторять приглашение и широко улыбаясь, задрав нос и сдвинув шапку набекрень, вошел в приемную.
— Ваше имя? — спросил уже знакомый нам человек в черном.
— Жак Обри.
— Ремесло?
— Школяр.
— Ах да, на вас вчера приходила жаловаться Жер… Жер…
— Жервеза Попино.
— Правильно. Садитесь и ждите своей очереди.
Жак повиновался и стал ждать. В комнате уже сидели пять или шесть мужчин и женщин разного возраста и положения. Они, разумеется, были вызваны к судье первыми. Одни вышли оттуда без конвоя — это означало, что против них не оказалось достаточно улик; другие — в сопровождении полицейского офицера или двух стражников прево. На последних Жак поглядывал с завистью, потому что их вели в Шатле, куда ему так хотелось попасть.
Наконец вызвали и Жака Обри.
Жак вскочил с места и с такой довольной миной вбежал в кабинет судьи, будто речь шла о приятнейшем развлечении.
В кабинете сидели двое. Первый — еще выше, еще чернее, еще костлявей и суше, чем мрачный человек в приемной (каких-нибудь пять минут назад это показалось бы Жаку невозможным), — был секретарем; второй — маленький, толстый, почти круглый человечек с веселыми глазами, приятной улыбкой и жизнерадостным выражением лица — был судьей.
Улыбающиеся взгляды Жака и судьи встретились, и школяр внезапно почувствовал такую симпатию к этому почтенному человеку, что чуть было не пожал ему руку.
— Хе-хе-хе… Так это вы и есть тот самый молодой человек? — спросил судья, пристально глядя на вошедшего.
— Признаться, да, месье, — ответил Жак Обри.
— Вы и впрямь как будто малый не промах, — продолжал судья. — А ну-ка, господин пострел, берите стул и садитесь.
Жак уселся, положив ногу на ногу, и с довольным видом выпятил грудь.
— Так! — потирая руки, произнес судья. — А ну-ка, господин секретарь, прочтите нам показания истицы.
Секретарь встал и, изогнувшись над столом, без труда дотянулся благодаря своему непомерному росту до его противоположного конца, где и достал из груды папок дело Жака Обри.
— Вот это дело, — произнес он.
— Как имя истицы?
— Жервеза-Пьеретта Попино, — прочел секретарь.
— Она самая, — сказал Обри, утвердительно кивнув.
— Несовершеннолетняя, — продолжал секретарь, — девятнадцати лет от роду.
— Ну и ну! Несовершеннолетняя! — воскликнул Жак Обри.
— Так записано с ее слов.
— Бедняжка Жервеза! — пробормотал школяр. — Верно она сказала, что от смущения плела всякую чушь. Ведь сама же призналась мне, что ей двадцать два. И вот нате вам — девятнадцать!
— Значит, ветрогон вы этакий, — сказал судья, — вас обвиняют в том, что вы обманули девушку… Вы признаете обвинение? — спросил судья.
— Признаю, сударь, — решительно ответил Жак. — И это, и любое другое. Я преступник, господин судья, и, пожалуйста, не церемоньтесь со мной.
— Вот плут, вот бездельник! — проворчал судья добродушно тоном комедийного дядюшки.
И, опустив на грудь большую круглую голову, он погрузился в глубокое раздумье.
— Пишите, — проговорил он, встрепенувшись и подняв указательный палец. — Пишите, господин секретарь. "Принимая во внимание, что обвиняемый Жак Обри сознался в том, что лживыми обещаниями и заверениями в любви обманул девицу Жервезу-Пьеретту Попино, приговорить упомянутого Жака Обри к штрафу в двадцать парижских су и к уплате судебных издержек".
— А тюрьма? — спросил Жак.
— Какая тюрьма? — ответил вопросом на вопрос судья.
— Обыкновенная! Разве меня не посадят в тюрьму?
— Нет.
— И я не попаду, как Асканио, в Шатле?
— А кто такой Асканио?
— Ученик мастера Бенвенуто Челлини.
— И что натворил этот ученик?
— Обманул девушку.
— Кого же именно?
— Дочь парижского прево, мадмуазель Коломбу д’Эстур-виль.
— Ну так что же?
— Как — что? Я считаю приговор несправедливым. Мы оба совершили одно и то же преступление, так почему же его засадили в Шатле, а меня приговорили только к штрафу в двадцать парижских су? Да существует ли справедливость на этом свете?
— Конечно, молодой человек, справедливость существует. Вот почему мы и вынесли этот приговор.
— Ничего не понимаю…
— Дело в том, бездельник, что честное имя благородной девицы стоит тюремного заключения, а честное имя простой девушки — не больше двадцати парижских су.
— Но это чудовищно! Отвратительно! — воскликнул Жак Обри.
— А ну-ка, дружок, платите штраф и убирайтесь подобру-поздорову! — сказал судья.
— Никакого штрафа я платить не буду и никуда отсюда не уйду!
— Тогда придется позвать стражников и отправить вас в тюрьму, где вы будете сидеть, пока не уплатите штраф.
— Только этого мне и надо!
Судья вызвал стражников:
— Отведите этого бездельника в тюрьму Отцов-кармелитов.
— Отцов-кармелитов?! — воскликнул Жак. — А почему не в Шатле?
— Потому что Шатле не долговая тюрьма, а королевская крепость. Поняли, дружок? И чтобы туда попасть, надо совершить что-нибудь поважнее. Вам угодно в Шатле? Как бы не так!
— Постойте, постойте… — запротестовал Жак. — Да постойте же, говорят вам!
— В чем дело?
— Если меня отправят не в Шатле, я согласен уплатить штраф.
— Ну вот и хорошо; значит, не о чем больше толковать, — сказал судья и, обращаясь к стражникам, прибавил: — Можете идти, молодой человек согласен уплатить.
Стражники ушли, а Жак вынул из кошелька и положил перед судьей двадцать парижских су.
— Сосчитайте, — велел судья секретарю.
Секретарь опять изогнулся дугой, как мрачная, черная радуга, над заваленным бумагами столом и, не сходя с места, достал лежавшие на нем деньги; казалось, он обладает способностью бесконечно вытягиваться в длину.
— Сумма верна, — сказал он, пересчитав.
— В таком случае отправляйтесь домой, бездельник, и освободите место для других: правосудие не может заниматься только вами. Идите, идите!
Жак Обри и сам видел, что ему нечего больше здесь делать и удалился в полном отчаянии.
XIII
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЖАК ОБРИ ПОДНИМАЕТСЯ ДО ВЕРШИН ПОИСТИНЕ ЭПИЧЕСКИХ
"А любопытно знать… — размышлял школяр, выйдя из Дворца правосудия и машинально направляясь по мосту Менял в Шатле, — любопытно знать, как отнесется Жервеза к тому, что ее честь оценена в двадцать парижских су? Она скажет, что я разоткровенничался, сболтнул лишнее, и выцарапает мне глаза".
— Ба! Кого я вижу!
Последний возглас относился к пажу того самого учтивого вельможи, которому Жак Обри поверял как своему лучшему другу свои сокровенные тайны. Юноша стоял, прислонясь к парапету набережной, и забавлялся, подбрасывая в воздух камешки.
— Вот так удача, черт возьми! — воскликнул школяр. — Мой безымянный друг пользуется, насколько я понимаю, достаточным влиянием при дворе, чтобы отправить меня в тюрьму. Само Провидение посылает мне его пажа; парень скажет, где я могу отыскать своего друга. Ведь ни имени его, ни адреса я не знаю!
И, желая поскорей воспользоваться тем, что он рассматривал как особую милость Провидения, Жак Обри направился к пажу.
Юноша тоже узнал его; он сразу поймал все три камешка, положил ногу на ногу и стал ждать Жака Обри с насмешливым видом, присущим всем членам корпорации, к которой он имел честь принадлежать.
— Здравствуйте, господин паж! — еще издали крикнул Жак Обри.
— Здравствуйте, господин школяр, — ответил паж. — Что поделываете в этих местах?
— Как вам сказать… Я кое-что искал и, кажется, нашел, ибо встретил вас. Видите ли, мне нужен адрес моего превосходного друга, графа… нет, барона., то бишь виконта… одним словом, адрес вашего господина.
— Вы желали бы с ним повидаться? — спросил паж.
— Да, и как можно скорей.
— Ну, вам повезло: он сейчас у прево.
— В Шатле?
— Да, и с минуты на минуту должен оттуда выйти.
— Счастливчик, он может входить в Шатле, когда ему вздумается! Наверное, мессир Робер д’Эстурвиль связан с моим достойным другом, виконтом… графом… нет, кажется, бароном…
— Виконтом, — поправил паж.
— С моим другом виконтом… Да подскажите же мне! — продолжал Обри, желая воспользоваться предоставившимся случаем, чтобы узнать наконец имя своего друга. — Виконтом де…
— Виконтом де Мар… — начал было паж.
Но Жак не дал ему договорить.
— A-а, дорогой виконт! Вот я и нашел вас! — воскликнул он, увидев показавшегося в дверях Марманя. — Вы мне так нужны! Я повсюду искал вас.
— Здравствуйте, здравствуйте, милейший, — отвечал Мармань, явно раздосадованный этой встречей. — Я с удовольствием поболтал бы с вами, но, к сожалению, очень спешу. А посему прощайте!
— Постойте, постойте! — закричал Жак Обри, хватая собеседника за руку. — Не собираетесь же вы уйти, черт возьми! Я хочу попросить вас об одной огромной услуге.
— Меня?
— Да. Вы же знаете: святая обязанность друзей — во всем помогать друг другу.
— Друзей?
— Разумеется. Разве мы с вами не друзья! В конце концов, что такое дружба? Это полное доверие друг другу. А я всегда доверял вам и потому рассказывал не только свои, но даже чужие тайны.
— И никогда не раскаивались в этом?
— Никогда! По крайней мере, в отношение вас; к сожалению, не могу сказать того же обо всех своих друзьях. Есть в Париже один человек, которого я напрасно разыскиваю, но когда-нибудь, с Божьей помощью, мы с ним встретимся на узенькой дорожке…
— Слушайте, милейший, повторяю вам: я очень спешу, — прервал его Мармань, прекрасно понимавший, кого именно ищет Жак Обри.
— Но подождите хоть немного — я же сказал: вы можете оказать мне услугу…
— Ну хорошо, говорите, только поскорей.
— Скажите, вас ценят при дворе?
— Так, по крайней мере, говорят мои друзья.
— И вы пользуетесь доверием короля?
— Да, и в этом вполне могли убедиться мои враги.
— Прекрасно! Милый граф… то бишь барон… мой дорогой…
— …виконт, — подсказал Мармань.
— Дорогой виконт, отправьте меня в Шатле!
— Но в качестве кого же?
— Разумеется, в качестве заключенного.
— Заключенного? Что за странное желание!
— Желания бывают разные.
— Но зачем вам непременно в Шатле? — спросил Мармань. Он подозревал, что в этом желании кроется какая-то новая тайна, и хотел ее выпытать.
— Кому-нибудь другому я ни за что не доверился бы, любезный друг, ведь я на собственном горьком опыте, вернее — на опыте Асканио, убедился, к чему ведет болтовня, — отвечал Жак. — Но вы — другое дело. Вы же знаете, от вас у меня нет секретов.
— Ну, коли так, говорите скорей.
— А вы отправите меня в Шатле, если я скажу?
— Сию же минуту.
— Отлично! Представьте себе, я был так неосторожен, то рассказал еще кое-кому, кроме вас, об увиденной мной в голове Марса прелестной девушке.
— И что же?
— Эти вертопрахи, эти лоботрясы разболтали о моем открытии, и история дошла до самого прево; а так как у прево несколько дней назад пропала дочь, он подумал, не она ли избрала себе это убежище. Д’Эстурвиль поспешил предупредить графа д’Орбека и герцогиню д’Этамп, и вот, пока Челлини был в Фонтенбло, они устроили в Большом Нельском замке обыск. Коломбу увезли, а Асканио посадили в Шатле.
— Неужели?!
— Истинная правда, дорогой друг! И, как вы думаете, кто это подстроил? Некий виконт де Мармань.
— Но вы мне так и не сказали, что вам понадобилось в Шатле, — поспешно проговорил Мармань, с беспокойством отмечая, что Жак то и дело повторяет его имя.
— А вы не догадываетесь?
— Нет.
— Асканио-то арестовали!
— Да.
— И посадили в Шатле!
— Верно.
— Так теперь я открою вам то, чего никто не знает, кроме герцогини д’Этамп, Бенвенуто и меня: у Асканио есть какое-то письмо, тайна какая-то, которая может погубить герцогиню. Ну, поняли теперь?
— Да-да, начинаю понимать. Но помогите мне, дорогой друг!
— Видите ли, дорогой виконт, — впадая в аристократический тон, продолжал Жак Обри, — я хочу попасть в Шатле, увидеть там Асканио, взять у него письмо или узнать тайну. По выходе из тюрьмы я все расскажу Бенвенуто, и мы с ним найдем средство увенчать любовь Асканио и Коломбы назло всем этим де Марманям, д’Орбекам, прево и герцогиням!
— Неплохо придумано, — сказал Мармань. — Благодарю вас за доверие. Вы не раскаетесь в нем.
— И вы обещаете мне помочь?
— В чем?
— Да попасть в Шатле — я же вам говорил!
— Будьте покойны.
— Прямо сейчас?
— Подождите меня здесь.
— На этом самом месте?
— Да-да.
— А вы?
— Я схожу за ордером на арест.
— О бесценный друг, дорогой барон, граф! Скажите же мне наконец свое имя, свой адрес на случай, если вы почему-либо задержите!
— Нет-нет, я сейчас же вернусь.
— Возвращайтесь скорей! А если вам встретится этот проклятый Мармань, скажите ему…
— Что именно?
— Скажите ему, что я поклялся…
— В чем?
— В том, что он погибнет от моей руки.
— Прощайте! — крикнул виконт, уходя. — Ждите меня здесь!
— До свидания, — ответил Жак. — Приходите скорей. Вы настоящий друг; такому человеку, как вы, можно верить, и мне очень хотелось бы узнать…
— Прощайте, господин школяр, — сказал паж, все время стоявший поодаль и теперь пустившийся вслед за своим господином.
— Прощайте, любезный паж, — ответил Жак Обри. — Но, прежде чем уйти, окажите мне одну услугу.
— Какую?
— Скажите, пожалуйста, как звать благородного вельможу, в услужении у которого вы находитесь?
— Того самого, с которым вы проболтали целых четверть часа?
— Да.
— И которого называли своим другом?
— Да.
— И вы не знаете его имени?
— Нет.
— Так ведь это же…
— Наверное, очень знатный человек?
— Еще бы!
— И влиятельный?
— Первый человек после короля и герцогини д’Этамп.
— Что?! Но как же его зовут?..
— Виконт де… Но я бегу… Простите, он обернулся, я ему нужен.
— Вы говорите — виконт…
— Виконт де Мармань!
— Мармань?! — заорал Жак Обри. — Виконт де Мармань? Этот кавалер и есть виконт де Мармань?
— Он самый.
— Друг прево, графа д’Орбека и герцогини д’Этамп?
— Собственной персоной.
— Злейший враг Бенвенуто Челлини?
— Совершенно верно!
— О! — воскликнул Жак, перед которым, словно при вспышке молнии, сразу предстали все предшествовавшие этой встрече события. — Теперь понимаю! Так это Мармань, Мармань!
И, мгновенно выхватив у пажа шпагу — сам он был безоружен, — Жак бросился вслед за Марманем, крича:
— Стой!
Мармань с беспокойством обернулся и, увидев бегущего школяра с оружием в руках, понял, что разоблачен. Ему оставалось либо принять вызов, либо спасаться бегством. Мармань был не настолько храбр, чтобы драться, но и не так труслив, чтобы пускаться наутек. Поэтому он избрал нечто среднее, а именно: бросился в открытые ворота ближайшего дома, рассчитывая захлопнуть их за собой. На его беду, оказалось, что ворота не закрываются — их удерживала вделанная в стену цепь, которую Мармань никак не мог отвязать. Таким образом, Жак Обри вбежал во двор прежде, чем виконт успел скрыться в доме.
— A-а, наконец-то я нашел тебя, проклятый шпион! Наконец-то, подлый Мармань, ты у меня в руках! Разбойник! Похититель чужих тайн! Защищайся, злодей!
— Неужели вы полагаете, месье, — высокомерно отвечал Мармань, пытаясь говорить пренебрежительным тоном аристократа, — что виконт де Мармань снизойдет до какого-то школяра Жака Обри и согласится скрестить с ним шпагу?
— Но если виконт де Мармань не снизойдет до Жака Обри, то Жак Обри снизойдет до виконта де Марманя и проткнет его шпагой!
В подтверждение своих слов Жак приставил к груди виконта шпагу и, проткнув камзол, слегка пощекотал противника ее острием.
— Спасите! Убивают! — завопил Мармань.
— Ори, ори сколько душе угодно! — подзадоривал Жак. — Прежде чем кто-нибудь тебя услышит, ты умолкнешь навеки! Единственный для тебя выход — драться. Итак, предупреждаю: защищайся, виконт!
— Ну, погоди! Коли ты сам этого захотел, узнаешь, как драться с виконтом де Марманем!
Мармань, как мы уже имели возможность убедиться, не был храбрецом, но, подобно всем дворянам того рыцарского времени, получил военное воспитание. Более того, он слыл неплохим фехтовальщиком. Говорили, правда, что эта репутация скорее спасала его от дуэлей, чем помогала побеждать дуэлянтов. Как бы то ни было, но, видя, что противник яростно нападает, виконт обнажил шпагу и встал в позицию по всем правилам фехтовального искусства.
Однако если Мармань считался хорошим фехтовальщиком в придворных кругах, то Жак Обри славился непревзойденной ловкостью среди школяров и членов корпорации судейских писцов. Итак, каждый из них с самого начала понял, что имеет дело с достойным противником. Но у Марманя было огромное преимущество: его шпага была на шесть дюймов длиннее шпаги Жака, которую тот отнял у пажа. Это обстоятельство не слишком мешало Жаку Обри при защите, но затрудняло нападение.
В самом деле, Марманю, который был на целых шесть дюймов выше Жака и к тому же вооружен более длинной шпагой, ничего не стоило удерживать противника на почтительном расстоянии. И сколько Жак ни атаковал, ни делал выпадов, ни прибегал к обману, виконту достаточно было сделать шаг, чтобы оказаться вне досягаемости. Между тем, несмотря на ловкую защиту Жака, шпага Марманя уже дважды или трижды коснулась его груди, а школяр при всем своем проворстве неизменно промахивался.
Обри понял, что еще немного — и он погиб. И решил пойти на хитрость. Чтобы одурачить противника, он притворился, будто продолжает защищаться, прибегая к выпадам и обманам, а сам незаметно, дюйм за дюймом, стал подбираться к виконту. Очутившись на достаточно близком от него расстоянии, школяр словно нечаянно открылся. Мармань, увидя это, сделал выпад. Жак, конечно, не был застигнут врасплох: он отбил удар, а потом, воспользовавшись тем, что шпага противника оказалась над его головой, бросился вперед и быстрым, ловким выпадом ранил виконта, причем коротенький клинок ушел в грудь виконта по самую рукоятку. Мармань издал душераздирающий вопль смертельно раненного человека, страшно побледнел, уронил шпагу и упал навзничь.
В это время невдалеке проходил сторожевой патруль. Услышав крик, увидев пажа, подававшего отчаянные знаки, а также собравшуюся у ворот толпу, стражники прибежали на место происшествия. Жак все еще держал в руке окровавленную шпагу, и, разумеется, его тут же арестовали. Школяр хотел было оказать сопротивление, но в эту минуту начальник патруля гаркнул:
— Обезоружить негодяя и отвести в Шатле!
Обрадованный приказом, Жак покорно отдал шпагу и последовал за стражниками в Шатле, восхищаясь мудростью Провидения, по воле которого он убил сразу двух зайцев: попал в тюрьму к Асканио и отомстил виконту де Марманю.
На сей раз Жака Обри беспрепятственно водворили в королевскую крепость. Надзиратель и привратник долго совещались, не зная, куда его поместить, так как тюрьма была переполнена. В конце концов эти почтенные господа пришли к соглашению. Привратник, жестом приказав Жаку следовать за собой, заставил его сойти вниз на тридцать две ступеньки, открыл дверь, втолкнул заключенного в совершенно темную камеру и запер за ним дверь.
XIV
О ТОМ, КАК ТРУДНО ЧЕСТНОМУ ЧЕЛОВЕКУ ВЫЙТИ ИЗ ТЮРЬМЫ
Ослепленный резким переходом от яркого света к полной тьме, Жак Обри несколько мгновений не мог прийти в себя. Где он? Неизвестно. Близко от Асканио или нет — трудно сказать. В коридоре, по которому его только что вели, он видел, кроме двери своей камеры, еще две запертые двери. Но как бы то ни было, цель его достигнута — он под одной крышей с Асканио.
Но нельзя же век стоять на одном месте. Поэтому, увидев шагах в пятнадцати в противоположном конце камеры проблеск света, Жак осторожно шагнул в том направлении, но тут же оступился, скользнул вниз по трем или четырем ступенькам и, вероятно, ударился бы головой о стену, но споткнулся обо что-то мягкое и шлепнулся на пол. Таким образом, ему удалось отделаться только легкими ушибами.
Препятствие, на которое так удачно налетел школяр, издало глухой стон.
— Извините, пожалуйста, — промолвил Жак, поднимаясь и вежливо снимая шапку. — Я, кажется, наступил на кого-то или на что-то. Я никогда не совершил бы такой неучтивости, будь здесь посветлей. Извините меня!
— Вы наступили на то, что в течение шестидесяти лет было человеком, а теперь скоро станет трупом, — ответил голос.
— В таком случае, — сказал Жак, — я еще больше сожалею, что потревожил вас. Как и подобает перед смертью доброму христианину, вы, вероятно, каялись Богу в содеянных вами грехах?
— Я уже давно покаялся, господин школяр. Я грешил, как любой человек, но зато страдал, как мученик, и, надеюсь, когда Господь взвесит мои дела, чаша страданий перетянет чашу грехов.
— Да будет так! — воскликнул Обри. — Всем сердцем желаю вам этого. А теперь, дорогой товарищ по несчастью, скажите, пожалуйста, если разговор не слишком вас утомляет, каким чудом вы узнали, что я школяр? Я говорю "дорогой", ибо надеюсь, что вы простили мою неучтивость. Впрочем, я о ней не жалею: ведь благодаря ей я познакомился с вами.
— Я догадался об этом по вашему платью, а главное, по чернильнице, которая висит у вас на поясе на том месте, где дворяне носят кинжал.
— По моему платью и чернильнице?.. Но послушайте, дорогой сотоварищ, если не ошибаюсь, вы сказали, что умираете?
— Да, пришел конец моим земным страданиям! И надеюсь, что, уснув сегодня на земле, я завтра пробужусь на Небесах.
— Я ничего не имею против этого, — ответил Жак, — но позвольте заметить, что положение, в котором вы находитесь, отнюдь не располагает к шуткам.
— А почему вы думаете, что я шучу? — с тяжким вздохом прошептал умирающий.
— Как — почему? Вы только что сказали, что видите мое платье и чернильницу, а я вот, сколько ни таращу глаза, даже собственных рук не вижу.
— Возможно, — ответил старик. — Но когда вы просидите, как я, пятнадцать лет в тюрьме, вы будете видеть в темноте ничуть не хуже, чем при самом ярком дневном свете.
— Пусть лучше дьявол выцарапает мне глаза, не хочу я проходить такую школу! — воскликнул Жак. — Легко сказать — пятнадцать лет! Неужели вы просидели в тюрьме целых пятнадцать лет?
— Не то пятнадцать, не то шестнадцать… Впрочем, не все ли равно? Я уже давно потерял счет времени.
— Но, видно, вы совершили ужасное преступление, раз понесли такую жестокую кару! — воскликнул Жак.
— Я невиновен, — ответил узник.
— Невиновны! — в ужасе вскричал Жак. — Полно, не шутите, дорогой мой! Ведь я уже говорил вам — время для этого совсем неподходящее.
— А я вам уже ответил, что не шучу.
— Ну, а лгать и совсем не годится. В конце концов, шутка — лишь безобидная игра мысли, она не оскорбляет ни человека, ни Бога, тогда как ложь — смертный грех, убивающий душу.
— Я никогда не лгал.
— Значит, вы и в самом деле без всякой вины просидели пятнадцать лет в тюрьме?
— Я сказал — около пятнадцати.
— Вот как! — вскричал Жак. — А знаете ли вы, что я тоже невиновен?
— В таком случае да защитит вас Бог, — произнес умирающий.
— Но разве мне что-нибудь угрожает?
— Да, несчастный! Преступник может еще надеяться выйти отсюда, невиновный человек — никогда!
— Ваши рассуждения весьма глубокомысленны, друг мой, но, знаете, все это звучит не слишком утешительно.
— Я сказал вам сущую правду.
— И все же какая-нибудь, хоть пустяковая, вина у вас наверняка найдется, если поискать хорошенько. Прошу вас, откройте мне свой по секрет!
И Жак Обри, который в самом деле начинал смутно различать в темноте очертания предметов, взял стоявшую у стены скамейку и поставил ее в углу, возле ложа умирающего старца. Затем, усевшись поудобней, он приготовился слушать.
— Но почему вы молчите, дорогой друг? A-а, понимаю: после пятнадцати лет одиночного заключения вы стали подозрительным и не решаетесь мне довериться. Ну что ж! Давайте познакомимся поближе: меня зовут Жак Обри, мне двадцать два года, и, как вы уже определили, я школяр. Я попал в Шатле по собственной воле, на что у меня имеются особые причины, нахожусь здесь каких-нибудь десять минут и уже успел познакомиться с вами. Вот и вся моя жизнь в двух словах. Теперь вы знаете Жака Обри не хуже, чем он сам знает себя. Расскажите же и вы о себе, друг, я слушаю вас.
— Меня зовут Этьен Реймон, — сказал узник.
— Этьен Реймон? — тихо переспросил Жак Обри. — Я никогда не слышал этого имени.
— Во-первых, вы были еще ребенком, когда, по воле Божьей, я исчез с лица земли, — сказал старик, — а во-вторых, я жил так тихо и незаметно, что никто не обратил внимание на мое исчезновение.
— Но кто вы? Чем занимались?
— Я был доверенным лицом коннетабля Бурбона.
— Ну, тогда все понятно: вы вместе с ним изменили королю.
— Нет, моя вина в том, что я отказался предать своего господина.
— Как же это произошло?
— Я находился тогда в Париже, во дворце коннетабля, а сам он был в своем замке Бурбон-д’ Аршамбо. И вот однажды капитан его телохранителей привез мне письмо: коннетабль приказывал немедленно вручить посланцу небольшой запечатанный пакет, хранящийся в его спальне, в шкафчике у изголовья кровати. Я повел гонца в спальню герцога, отпер шкаф, нашел там пакет и отдал его; капитан тут же уехал. А через час ко мне явились из Лувра солдаты с офицером во главе и тоже приказали отпереть спальню герцога и указать им шкафчик у изголовья кровати. Я повиновался. Они искали тот самый пакет, который только что увез герцогский гонец.
— Ну и дела! — пробормотал Обри, проникаясь сочувствием к товарищу по несчастью.
— Офицер всячески угрожал мне, но я молчал, делая вид, что не понимаю, чего им от меня надо. Ведь если бы я сказал правду, они бросились бы в погоню за герцогским гонцом и отняли бы у него пакет.
— Черт возьми, — не выдержал Жак, — вот что называется действовать с умом! Вы поступили как преданный и честный слуга.
— Тогда офицер оставил меня под охраной двух солдат, а сам с двумя другими поехал в Лувр. Через полчаса он вернулся, на этот раз с приказом отправить меня в замок Пьера Ансизского, в Лион. Меня заковали в кандалы и втолкнули в карету между двумя стражниками. А через пять дней я уже сидел в тюрьме… Впрочем, должен признать: она была отнюдь не такой суровой и зловещей, как эта. А в общем, не все ли равно: тюрьма есть тюрьма, — шепотом прибавил умирающий. — В конце концов я привык к Шатле так же, как и к другим тюрьмам.
— Гм… Это доказывает, что вы философ, — сказал Жак.
— Первые три дня и три ночи прошли спокойно, а на четвертую меня разбудил слабый шум; я открыл глаза и увидел, что дверь камеры отворилась и вошла какая-то женщина в сопровождении тюремного привратника. Лицо ее было скрыто вуалью. По знаку таинственной посетительницы привратник поставил светильник на стол и смиренно вышел; тогда незнакомка приблизилась к моей постели и подняла вуаль. Я громко вскрикнул…
— Ну, и кем же оказалась эта дама? — нетерпеливо спросил Обри, придвигаясь поближе к рассказчику.
— Эта дама была не кто иная, как Луиза Савойская, герцогиня Ангулемская, регентша Франции и мать короля.
— Вот это да! — воскликнул Обри. — Но что могло ей понадобиться от такого бедняги, как вы?
— Она пришла расспросить меня о пакете, который увез гонец герцога. В нем, оказывается, были любовные письма, неосторожно присланные когда-то этой знатной дамой человеку, которого она теперь преследовала.
— Так-так-так! — сквозь зубы пробормотал Жак. — Эта история чертовски напоминает мне историю герцогини д’Этамп и Асканио.
— Э! Да все эти истории о влюбленных и сумасбродных знатных дамах как две капли воды похожи одна на другую! — ответил старик, слух которого оказался таким же острым, как зрение. — Но горе малым мира сего, если они в них замешаны!
— Погодите, погодите, вещун вы этакий! — вскричал Жак Обри. — Что вы там городите? Ведь я тоже замешан в историю сумасбродной и влюбленной дамы!
— Ну, если так, вам придется навеки распроститься с белым светом, а может быть, и с жизнью.
— Да идите вы к дьяволу с вашим карканьем! Я-то здесь при чем? Ведь влюблены-то не в меня, а в Асканио!
— А разве в меня были влюблены? — возразил узник. — О моем существовании до поры до времени и не подозревали. Вся моя вина заключалась в том, что я оказался в тисках между безответной любовью и неистовой жаждой мести, и тиски эти меня раздавили.
— Клянусь честью, — вскричал Обри, — все это не очень утешительно, достойный друг! Но вернемся к даме; ваш рассказ очень занимает меня; все случившееся с вами очень похоже на мою собственную судьбу, меня даже мороз по коже продирает.
— Ну так вот, — продолжал старик, — как я уже сказал, ей нужны были письма. Чего только она мне за них не обещала: почет, милости, деньги! Чтобы получить обратно свои письма, она готова была выманить у королевского казнохранителя четыреста тысяч экю, даже если за эту услугу ему пришлось бы, как барону де Самблансе, отправиться на виселицу.
Я ответил, что никаких писем у меня нет и что я вообще не понимаю, о чем идет речь.
Тогда заманчивые предложения сразу сменились угрозами; но запугать меня оказалось так же невозможно, как и соблазнить, потому что я говорил истинную правду: писем у меня не было, ведь я же отдал их гонцу. Герцогиня ушла разъяренная, и целый год о ней не было ни слуху ни духу.
Через год она пришла снова, и разыгралась точно такая же сцена. Но в этот раз я молил, упрашивал ее освободить меня, заклиная сделать это ради моей жены и детей. Все было напрасно. Она объявила, что если я не отдам писем, то буду сидеть в тюрьме до самой смерти.
Однажды в куске хлеба я нашел напильник. Это мой благородный господин вспомнил обо мне. При всем своем желании, ни мольбами, ни силой, он не мог вызволить меня из темницы — ведь он сам был на чужбине, несчастен, гоним. И все же коннетабль Бурбон отправил во Францию своего слугу, чтобы тот упросил тюремщика передать мне напильник и сказать, кем он послан.
Я перепилил два прута железной решетки в окне; сделал из простынь веревку и стал по ней спускаться. Но, добравшись до конца, я напрасно искал под ногами землю: веревка была слишком коротка. Тогда, призвав на помощь Господа Бога, я разжал руки и полетел вниз: ночная стража при обходе нашла меня без чувств, со сломанной ногой.
Меня отправили в крепость в Шалон-сюр-Сон. И опять я провел там два года в одиночном заключении. А через два года ко мне снова явилась моя преследовательница. Письма, эти злосчастные письма, не давали ей покоя. На сей раз она привела с собой палача, чтобы он пытками вырвал у меня признание. Напрасный труд! Герцогиня так ничего и не добилась, да и не могла ничего добиться, потому что я сам знал только то, что отдал письма человеку герцога.
Однажды на дне кувшина с водой я нашел полный мешочек золота. Это снова мой благородный господин вспомнил своего верного слугу.
На эти деньги я подкупил тюремщика… вернее, этот негодяй прикинулся, что подкуплен. В полночь он отпер дверь моей камеры, и я вышел. Следуя за ним по тюремным коридорам, я уже чувствовал себя свободным, как вдруг на нас набросились двое стражников и обоих нас связали. Все оказалось очень просто: увидев у меня золото, тюремщик сделал вид, будто тронут моими мольбами, а завладев им, мерзавец предал меня, чтобы не упустить причитающегося доносчикам вознаграждения.
Тогда меня отправили в Шатле.
Здесь ко мне в последний раз приходила Луиза Савойская, и опять с палачом.
Но угроза смерти имела надо мной не больше власти, чем пытки и обещания. Мне связали руки и накинули на шею петлю. Ответ мой оставался неизменным. Кроме того, я твердил, что смерть для меня благодеяние, ибо она избавит несчастного узника от тюрьмы. Очевидно, эти слова и заставили герцогиню отказаться от своего намерения. Больше я ее не видел.
Что сталось с моим благородным господином? Жива ли герцогиня Савойская? Не знаю. С тех пор прошло около пятнадцати лет, и за это время я ни с кем, кроме тюремщика, не разговаривал.
— Оба они умерли, — ответил Жак.
— Умерли! Мой добрый господин умер! Но ведь он был еще не стар, всего пятьдесят два года! Отчего он умер?
— Он убит при осаде Рима и, может быть… — Жак хотел сказать: "Может быть, одним из моих друзей", но вовремя удержался, поняв, что мог этим оттолкнуть от себя старика. А, как известно, Жак Обри с некоторых пор стал осторожнее.
— Что "может быть"? — спросил узник.
— Может быть, его убил человек по имени Бенвенуто Челлини.
— Двадцать лет назад я проклял бы убийцу; сегодня же от души благословляю его! А построили герцогу достойную этого благородного человека гробницу?
— Думаю, что да; прах его покоится в Гаэтанском соборе. На надгробной плите начертана эпитафия, гласящая, что по сравнению с тем, кто здесь погребен, Александр Великий был всего лишь искателем приключений, а Цезарь — гулякой.
— Ну, а другая?
— Кто — другая?
— Моя преследовательница. Что сталось с ней?
— Тоже умерла, лет девять назад.
— Так я и думал. Потому что однажды ночью я увидел в своей камере призрак молящейся на коленях женщины. Я вскрикнул, и призрак исчез. Это была герцогиня — она приходила просить у меня прощения.
— Значит, вы думаете, что перед смертью она вас простила?
— Надеюсь, ради спасения ее души.
— Но тогда вас должны были бы освободить.
— Может быть, она и приказала это сделать, но я такой незаметный человек, что, наверное, во время войны обо мне забыли.
— А вы, умирая, тоже ее простите?
— Приподнимите меня, юноша, я хочу помолиться за них обоих.
И, приподнявшись с помощью Жака Обри, умирающий стал молиться о своем благодетеле и своей преследовательнице, о том, кто до самой смерти вспоминал о нем с любовью, и о той, которая никогда не забывала о нем в своей ненависти, — о коннетабле и о регентше.
Старик оказался прав: глаза Жака мало-помалу привыкли к темноте, и теперь он уже различал во мраке лицо узника — прекрасное старческое лицо с белоснежной бородой и высоким лбом, очень похожее на видение, которое являлось художнику Доминикино, когда он работал над своей картиной "Причащение св. Иеронима".
Кончив молиться, старик глубоко вздохнул и упал: он потерял сознание.
Жак решил, что страдалец умер, но все же схватил кувшин и, налив в пригоршню воды, смочил ему лицо. Старик пришел в себя:
— Ты хорошо сделал, юноша, что вернул меня к жизни, и вот тебе награда.
— Что это?
— Кинжал.
— Кинжал! Но как он к вам попал?
— Слушай хорошенько. Однажды, когда тюремщик принес мне хлеб и воду, он поставил фонарь на скамью, случайно придвинутую к самой стене. Тут я заметил, что один камень чуть выдается и на нем нацарапаны какие-то буквы. Но прочесть их не успел. Оставшись один, я принялся тщательно ощупывать в темноте надпись и в конце концов разобрал слово "мститель". Я ухватился за камень, пытаясь его вытащить. Он слегка шатался. После долгих усилий я вынул его из стены и в образовавшемся углублении нашел кинжал. Мною овладела страстная жажда свободы. Я решил проделать ход в соседнюю камеру и вместе с неизвестным мне узником составить план побега. И пусть из моей затеи ничего не вышло бы, но рыть землю, прокладывать ход — все же занятие! Вот когда вы проведете в тюрьме столько лет, сколько провел я, вы поймете, юноша, что страшный враг заключенного — время!
Жак Обри содрогнулся.
— Но вы все-таки привели свой план в исполнение? — спросил он.
— Да, и это оказалось гораздо проще, чем я думал. Я здесь так давно, что никто уже не опасается моего побега. За мной следят не больше, чем вон за тем выступом в стене. Коннетабль и регентша умерли, а кто, кроме них, обо мне вспомнит? Здесь никто не слышал даже имени Этьена Реймона.
При мысли об этом полном забвении, об этой загубленной жизни на лбу у Жака выступил холодный пот.
— И что же дальше? — спросил он.
— Дальше? Я целый год рыл землю, — продолжал узник, — и мне удалось выкопать под стеной отверстие, через которое вполне может пролезть человек.
— А куда вы девали вырытую землю?
— Рассыпал ее по полу и утрамбовывал ногами.
— А где же лаз?
— Под койкой. За все пятнадцать лет никому в голову не пришло ее переставить. Тюремщик приходит ко мне только раз в день. Едва щелкнет ключ в замке и затихнут его шаги, я отодвигаю койку и принимаюсь за работу. А перед тем как ему прийти, я ставлю койку на место и ложусь на нее… И вот позавчера я лег, чтобы никогда больше не вставать. Истощились силы, кончилась жизнь… Благословляю тебя, юноша! Ты поможешь мне умереть, а я сделаю тебя своим наследником.
— Наследником? — удивился Жак.
— Да. Я оставлю тебе этот кинжал. Ты улыбаешься? Но существует ли более ценное наследство для узника? Ведь кинжал — это, быть может, свобода.
— Вы правы, благодарю вас, — сказал Жак. — Но куда ведет ваш подкоп?
— Я еще не добрался до конца, но думаю — это недалеко. Вчера я слышал голоса в соседней камере.
— Черт возьми! И вы думаете…
— Я думаю, работу можно кончить за несколько часов.
— Благодарю вас! — сказал Жак Обри. — Благодарю!
— А теперь — священника… Я хотел бы исповедаться, — сказал умирающий.
— Конечно, отец! Не может быть, чтобы они отказали умирающему в такой просьбе.
Он подбежал к двери — его глаза уже стали привыкать к темноте — и принялся изо всех сил стучать в нее руками и ногами.
Вошел тюремщик.
— Ну, чего вы шумите? — спросил он. — Что вам надобно?
— Старик, мой товарищ по камере, умирает, — сказал Жак, — и просит позвать священника. Неужели вы ему откажете?
— Гм… — буркнул тюремщик. — Что будет, если все эти разбойники захотят священника?.. Ладно, придет священник.
И в самом деле, минут через десять явился священник. Он нес святые дары, а впереди него шли два мальчика-служки: один — с крестом, другой — с колокольчиком.
Величественное зрелище являла собой исповедь этого безвинного мученика, молившегося перед смертью не о себе, а о прощении своих мучителей.
Жак Обри, хоть и не был человеком впечатлительным, упал на колени перед умирающим и попросил его благословения. Старец просиял лучезарной улыбкой, какая бывает лишь у избранников Неба, простер руки к священнику и Жаку Обри, глубоко вздохнул и упал навзничь. Вздох этот был последним.
Священник в сопровождении служек вышел, и камера, осветившаяся на мгновение дрожащим пламенем свечей, снова погрузилась во мрак.
Жак Обри остался наедине с мертвецом.
Невеселое общество, порождающее тягостные мысли… Ведь человек, лежащий здесь, попал в тюрьму безвинно и пробыл в ней целых пятнадцать лет, пока смерть, эта великая освободительница, не пришла за ним.
Весельчак Жак Обри не узнавал себя. Впервые очутился он перед лицом величественной и мрачной загадки, впервые попытался проникнуть в жгучую тайну жизни, заглянуть в немые глубины смерти…
Потом в душе его проснулось беспокойство о собственном положении: он подумал о том, что, подобно этому старику, он вовлечен в орбиту королевских страстей, которые ломают, калечат, уничтожают человеческую жизнь. Асканио и он могут исчезнуть с лица земли подобно Этьену Реймону. Кто позаботится о них? Разве только Жервеза и Бенвенуто Челлини…
Но Жервеза бессильна — она может только плакать; что касается Бенвенуто, то он сам признался, что даже не смог попасть в тюрьму к Асканио. Единственной возможностью спасения, единственной надеждой был завещанный стариком кинжал.
Жак судорожно сжал рукоятку, словно боясь, как бы оружие не исчезло, и спрятал его у себя на груди.
В эту минуту дверь открылась: тюремные служители пришли за трупом.
— Когда принесете обед? — спросил Жак. — Я хочу есть.
— Через два часа, — ответил тюремщик.
И школяр остался в камере один.
XV
ЧЕСТНЫЙ ВОР
Все два часа до обеда Обри неподвижно просидел на скамье. Думы настолько поглотили его, что не было сил двигаться. В назначенное время пришел тюремщик и принес хлеб и воду — на языке Шатле это и называлось обедом. Школяр вспомнил слова умирающего о том, что дверь камеры открывается только раз в сутки; и все же он еще долго не двигался с места, опасаясь, как бы из-за смерти старика не был нарушен тюремный распорядок.
Вскоре в маленькое оконце он увидел, что приближается ночь. Минувший день был на редкость беспокойным: утром — допрос у судьи; в полдень — дуэль с Марманем; в час дня — заключение в тюрьму; в три часа — смерть узника, а теперь надо было поскорей готовиться к побегу.
Не часто в жизни человека выдаются такие дни.
Жак медленно встал, подошел к двери и прислушался. Тишина… Он снял куртку, чтобы не запачкать ее известью и землей, отодвинул кровать и, увидев под ней отверстие, скользнул в него, как змея.
Перед ним открылся узкий лаз футов восьми в длину, который проходил под стеной, а по ту сторону ее круто поднимался вверх.
При первом же ударе кинжалом Жак почувствовал по звуку, что скоро достигнет цели — выйдет на поверхность. Но где, в каком месте? Ответить на этот вопрос мог только волшебник.
Жак продолжал энергично работать, стараясь производить как можно меньше шуму. Время от времени он возвращался в камеру, чтобы утрамбовать вынутую землю, и снова продолжал рыть…
…В то время как Жак работал, Асканио с грустью думал о Коломбе. Мы уже знаем, что он тоже сидел в Шатле, и так же как Обри, в одиночной камере. Только его камера, случайно или по распоряжению герцогини, была не такой голой и мрачной, как у Обри.
Впрочем, не все ли равно, больше или меньше в тюрьме удобств! И камера Асканио все же была камерой. И заточение в ней означало разлуку с любимой. Ему не хватало Коломбы; девушка была дорога ему больше всего на свете — больше свободы, больше жизни. Если бы она оказалась сейчас с ним, тюрьма превратилась бы для него в обетованную землю, в сказочный дворец.
Как он был счастлив последнее время! Днем думал о своей возлюбленной, а ночью они мечтали, сидя с ней рядом; ему казалось тогда, что счастью не будет конца. Однако даже на вершине блаженства острые когти сомнения вонзались в его сердце. И тогда, как человек, над которым нависла смертельная опасность, он поспешно гнал от себя тревожные мысли о будущем, чтобы полней насладиться настоящим.
И вот теперь он один в своей камере. Коломба далеко. Кто знает, может быть, девушку заточили в монастырь и она выйдет оттуда женой ненавистного графа… Несчастным влюбленным грозила страшная опасность: страсть герцогини д’Этамп подстерегала Асканио, тщеславие графа д’ Ор-бека — Коломбу.
Оказавшись в одиночестве, Асканио совсем пал духом. Он был одной из тех мягких натур, которым необходима поддержка сильного человека. Как прелестный, хрупкий цветок, он поник, согнулся при первом же дыхании бури, и вернуть его к жизни могли только живительные лучи солнца.
Если бы в тюрьме оказался Бенвенуто, он прежде всего обследовал бы двери, стены и пол своей камеры; его живой, непокорный ум без устали работал бы, стараясь отыскать какое-нибудь средство спасения. Но Асканио сидел на постели и, низко опустив голову, шептал имя Коломбы. Ему даже в голову не приходило, что можно бежать из камеры, находящейся за тремя железными решетками, и пробить стену толщиной в шесть футов.
Мы уже сказали, что камера Асканио была не так пуста и убога, как камера Жака Обри; в ней стояли кровать, стол, два стула, а на полу лежала старая циновка. Кроме того, на каменном выступе стены — видно, специально для этого устроенном — стоял зажженный светильник. Несомненно, это была камера для привилегированных преступников.
Заметно отличался здесь и стол: вместо получаемых Жаком раз в сутки хлеба и воды, Асканио приносили пищу дважды; но это преимущество обесценивалось тем, что тюремщика тоже приходилось видеть дважды. К чести заботливого начальства Шатле необходимо сказать, что еда была не слишком отвратительной.
Да Асканио и не интересовала эта сторона тюремного быта: он был одним из тех юношей с женственно-чуткой душой, глядя на которых кажется, что они живут лишь ароматом цветов и свежестью утренней росы. Целиком уйдя в свои мечты, Асканио съел немного хлеба и запил его несколькими глотками вина; он думал о Коломбе как о своей единственной возлюбленной, и о Бенвенуто как о своей единственной опоре.
В самом деле, до сих пор Асканио не приходилось ни о чем беспокоиться: обо всем заботился Челлини, а юноша жил бездумно, создавал прекрасные произведения искусства и любил Коломбу. Он был подобен плоду на ветке мощного дерева, дающего ему все нужные для жизни соки.
И даже теперь, несмотря на отчаянное положение, его вера в учителя была безгранична. Если бы в тот миг, когда юношу арестовали или когда его вели в Шатле, он увидел бы Бенвенуто и тот пожал бы ему руку, говоря: "Не тревожься, сынок, я оберегаю тебя и Коломбу", — Асканио спокойно ждал бы в своей камере, уверенный, что двери и решетки тюрьмы, так внезапно захлопнувшиеся за ним, в один прекрасный день непременно распахнутся. Но откуда Бенвенуто мог знать, что его любимый ученик, сын его Стефаны, томится в тюрьме! Да если бы кому-нибудь и пришло в голову сообщить ему об этом в Фонтенбло, дорога туда и обратно заняла бы не менее двух суток; за это время враги Асканио и Коломбы могли натворить немало бед.
Не чувствуя поддержки друга, Асканио провел остаток дня и первую ночь своего заключения без сна; он то ходил взад и вперед по камере, то снова садился, то бросался на постель, застеленную чистыми простынями, что также свидетельствовало о привилегированном положении узника.
За весь этот день, всю ночь и все следующее утро ничего не случилось, если не считать обычных появлений тюремщика, приносившего еду. А часа в два пополудни, насколько заключенный вообще мог судить о времени, ему почудился где-то поблизости голос: слабый, чуть слышный шепот, в котором невозможно было разобрать слова, но все же было ясно, что это человеческий голос. Асканио прислушался, подошел к углу камеры, приложил ухо к стене, потом к земляному полу. Казалось, что шепот доносится из-под земли. Значит, его камеру отделяла от камеры соседа лишь тонкая стена или перегородка.
Часа через два голос умолк, и опять воцарилась тишина.
И вдруг среди ночи шум возобновился, только теперь это был не голос, а как бы глухие частые удары кирки по камню. Звуки доносились из того же угла; они не затихали ни на секунду, становясь все явственнее.
И хотя Асканио был поглощен своими мыслями, странный шум привлек его внимание; юноша сидел, не сводя глаз с угла, из которого он доносился. Время было позднее, не меньше полуночи, но Асканио, несмотря на бессонную ночь накануне, не помышлял о сне.
Шум нарастал; судя по времени, трудно было предположить, чтобы в тюрьме велись какие-нибудь работы; очевидно, кто-то из заключенных делал подкоп с целью побега. Асканио грустно улыбнулся при мысли о том, что, закончив работу, несчастный узник вместо свободы попадет к нему и сменит одну тюремную камеру на другую…
Наконец шум стал настолько явственным, что Асканио схватил светильник и подбежал к стене. Почти в тот же миг земляной пол в углу вздыбился, земля отвалилась пластом, и в отверстии появилась чья-то голова.
Асканио вскрикнул — сперва от неожиданности, затем от восторга, — и ему ответил не менее радостный возглас другого человека: это был Жак Обри. Асканио помог Жаку вылезти из дыры, и друзья крепко обнялись.
Разумеется, первые вопросы и ответы были бессвязны, но, обменявшись несколькими отрывочными фразами, приведя в порядок свои мысли, друзья стали разбираться в случившемся. Асканио, собственно, нечего было рассказывать, зато о многом надо было узнать.
Жак Обри рассказал обо всем: и о том, как он пришел вместе с Бенвенуто в Нельский замок, и как оба они услышали об аресте Асканио и похищении Коломбы, и как Бенвенуто словно безумный бросился в мастерскую с криком: "Живо, живо за работу!" — а он, Жак Обри, помчался в Шатле. А что произошло потом в Нельском замке, Жак Обри не знал.
За этой своеобразной "Илиадой" последовала "Одиссея". Жак рассказал о своих неудавшихся попытках попасть в Шатле, о разговоре с Жервезой, о допросе судьи, о штрафе в двадцать парижских су, о приговоре, поведал другу о встрече с Марманем в тот момент, когда он уже отчаялся попасть в тюрьму, и обо всем, что за этим последовало, вплоть до минуты, когда, пробив последний тонкий слой земли, он очутился в чьей-то камере и при слабом мерцании светильника увидел Асканио.
Тут друзья опять обнялись и поцеловались.
— А теперь, Асканио, поверь, нам нельзя терять ни минуты.
— Сначала скажи мне, где Коломба, что с ней? — спросил Асканио.
— Коломба? О ней я ничего не знаю; наверное, она у госпожи д’Этамп.
— У госпожи д’Этамп?! — вскричал Асканио. — У своей соперницы?
— Так, значит, это правда, что герцогиня любит тебя?
Асканио покраснел и пробормотал что-то невразумительное.
— Ну чего же тут краснеть! — удивился Жак. — Не каждому, черт побери, выпадает в жизни такое счастье. Подумать только: герцогиня! Да еще фаворитка самого короля! Я ни за что не стал бы отказываться. Но вернемся к делу.
— Да-да, — подхватил Асканио, — поговорим о Коломбе.
— О Коломбе? Ну нет, лучше о письме.
— О каком письме?
— О том, которое написала тебе герцогиня д’Этамп.
— Кто тебе сказал, что у меня есть письмо герцогини?
— Бенвенуто Челлини.
— А почему он сказал тебе об этом?
— Потому что ему понадобилось письмо герцогини; потому что оно ему просто необходимо; потому что я взялся раздобыть письмо; да только из-за этого я и пустился на все проделки, о которых сейчас рассказал!
— Но что собирается делать Бенвенуто с этим письмом? — спросил Асканио.
— А мне какое дело! Я ничего не знаю и знать не хочу. Бенвенуто нужно письмо, и я взялся его доставить — вот и все. Я добился того, что меня посадили в тюрьму, я добрался до тебя. Давай письмо, я передам его Челлини. Ну!.. В чем дело?
Вопрос был вызван тем, что Асканио вдруг помрачнел.
— Бедный мой Жак! — сказал он. — Дело в том, что ты зря трудился.
— Как это — зря? — вскричал Обри. — У тебя нет письма?
— Оно здесь, в кармане, — ответил Асканио, прижимая руку к груди.
— Так в чем же дело? Давай сюда, и я передам его Бенвенуто.
— Ни за что!
— Почему это?
— Потому что я не знаю, для чего оно ему понадобилось.
— Но с помощью этого письма он хочет тебя спасти.
— И, быть может, погубить герцогиню? Нет, Жак, я никогда не соглашусь бороться с женщиной.
— Но эта женщина хочет погубить тебя, Асканио, она тебя ненавидит! Впрочем, нет, она обожает тебя.
— И ты хочешь, чтобы в ответ на это чувство…
— Но ведь ты-то ее не любишь. Не все ли тебе равно, ненавидит она тебя или обожает? Да и кто все это заварил, как не она?!
— Что ты хочешь сказать?
— А то, что и тебя арестовали, и Коломбу увезли по приказанию герцогини.
— Кто тебе это сказал?
— Да никто. Просто, кроме нее, некому.
— А прево? А граф д ’Орбек? А Мармань, которому, по твоим же собственным словам, ты все рассказал?
— Ах, Асканио, Асканио, — вскричал Жак, отчаявшись убедить друга, — ты губишь себя!
— Пусть лучше я погибну, чем сделаю низость.
— Да какая же это низость, если ее хочет совершить сам Бенвенуто Челлини!
— Выслушай меня, Жак, — начал Асканио, — и не сердись на то, что я скажу. Если бы на твоем месте был Бенвенуто Челлини и он сам сказал бы мне: "Герцогиня д’Этамп твой враг — она приказала тебя арестовать; она увезла Коломбу, держит ее взаперти и хочет выдать замуж за графа д’Орбека. Я могу спасти Коломбу только с помощью этого письма", — я заставил бы Челлини поклясться, что он не покажет письмо королю, и только после этого отдал бы его. Но Бенвенуто здесь нет, и я отнюдь не уверен, что в наших злоключениях виновна герцогиня. Кроме того, попав к тебе, письмо оказалось бы не в очень надежных руках. Прости, милый Жак, но ведь ты и сам знаешь, что слишком легкомыслен.
— Клянусь тебе, Асканио, что за один день я состарился на целых десять лет!
— Ты мог бы потерять письмо, Жак, или использовать его неосмотрительно, хотя бы и с самыми хорошими намерениями. Нет, пусть лучше оно останется при мне!
— Но подумай, друг ты мой милый, ведь Бенвенуто сказал, что в этом письме — твое спасение!
— Бенвенуто сумеет спасти меня и без письма, Жак. Недаром король обещал исполнить любую его просьбу после завершения статуи Юпитера. И когда Бенвенуто бегал и кричал: "Живо, живо за работу!" — он вовсе не спятил с ума, как ты подумал.
— А если отливка Юпитера не удастся? — спросил Жак.
— Ну, этого быть не может! — ответил Асканио.
— Говорят, такие вещи случались даже с самыми искусными французскими литейщиками.
— Ваши искусные французские литейщики по сравнению с Бенвенуто — жалкие ремесленники.
— Сколько времени займет отливка?
— Три дня.
— Значит, целая неделя! А если за это время герцогиня принудит Коломбу выйти за графа д’Орбека?
— Госпожа д’Этамп не имеет никакого права распоряжаться судьбой Коломбы. Да и Коломба никогда не согласится.
— Допустим. Но зато Коломба обязана повиноваться прево как его дочь, а прево в качестве подданного обязан повиноваться королю. Король прикажет прево, а прево — Коломбе.
Асканио смертельно побледнел.
— Представь себе, что Бенвенуто удастся освободить тебя только через неделю, а за это время Коломбу выдадут за другого. К чему тебе тогда свобода?
Асканио провел рукой по лбу, вытирая холодный пот, выступивший при этих словах Жака, а другой рукой полез было в карман за письмом. Жак был почти убежден, что Асканио сдался, нс тот вдруг упрямо тряхнул головой, как бы отгоняя прочь сомнения.
— Нет! — решительно воскликнул он. — Только Бенвенуто отдам я это письмо… Поговорим лучше о другом.
Он произнес это тоном, ясно показывающим, что настаивать бесполезно — по крайней мере, сейчас.
— Ну, о другом успеем поговорить и завтра, — сказал Жак, видимо, принявший какое-то важное решение. — Я, видишь ли, опасаюсь, что нам придется пробыть здесь некоторое время. К тому же я устал от дневных волнений и ночной работы и не прочь немного отдохнуть. Оставайся, а я пойду к себе. Когда захочешь меня видеть, позови. Только прикрой лаз циновкой, чтобы кто-нибудь не обнаружил его. Итак, спокойной ночи! Утро вечера мудренее, и завтра, надеюсь, ты будешь благоразумнее, чем сегодня.
С этими словами Жак, не пожелавший больше ничего слушать, ползком спустился в подземный ход и вернулся в свою камеру.
Асканио последовал совету друга: едва Жак исчез, он притащил в угол циновку и закрыл дыру, уничтожив всякие следы сообщения между камерами. Потом он снял камзол и бросил его на один из стульев, растянулся на койке и вскоре уснул: физическая усталость пересилила душевные муки.
Жак Обри, хотя он и не меньше Асканио нуждался в отдыхе, сел на скамейку и принялся размышлять. Как известно читателю, это совершенно не входило в его привычки, а потому сразу было видно, что Жак решает важный вопрос.
Школяр пребывал в задумчивости минут пятнадцать— двадцать, потом медленно встал, неторопливым, уверенным шагом человека, покончившего со всеми сомнениями, направился к лазу, снова нырнул в него, добрался до противоположного конца и, приподняв головой циновку, с радостью убедился, что Асканио даже не проснулся — так бесшумно и осторожно был выполнен этот маневр.
Только этого и надо было Жаку. С еще большими предосторожностями он вылез из лаза, затаив дыхание, подкрался к стулу, на котором висел камзол, и, не спуская глаз со спящего, вытащил из кармана драгоценное письмо — предмет вожделений Челлини. Он вынул письмо из конверта и подменил его записочкой Жервезы, сложенной так же, как послание герцогини, подумав, что если Асканио не будет перечитывать письмо, то и не заметит подмены.
Потом он так же тихо подошел к лазу, приподнял циновку, нырнул в отверстие и исчез, как привидение на сцене оперного театра.
Жак ушел вовремя, ибо, едва очутившись у себя, он услышал, что дверь в соседней камере скрипнула и Асканио крикнул испуганно, как внезапно разбуженный человек:
— Кто там?
— Не бойтесь, — ответил нежный женский голос, — это я, ваш друг.
Асканио, спавший, как мы уже говорили, полуодетым, приподнялся; голос показался ему знакомым, и при трепетном огоньке светильника он увидел женщину, лицо которой было скрыто вуалью. Женщина медленно подошла к постели и подняла вуаль. Асканио не ошибся: это была герцогиня д’Этамп.
XVI
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО ПИСЬМО ПРОСТОЙ ДЕВУШКИ, ЕСЛИ ЕГО СЖЕЧЬ, ДАЕТ НЕ МЕНЬШЕ ОГНЯ И ПЕПЛА, ЧЕМ ПИСЬМО ГЕРЦОГИНИ
Прекрасное, выразительное лицо Анны д’Эйли дышало грустью, состраданием. Асканио был тронут и еще раньше, чем герцогиня успела открыть рот, решил, что она неповинна в несчастье, обрушившемся на него и на Коломбу.
— Так вот где мы встретились, Асканио! — воскликнула герцогиня д’Этамп мелодичным голосом. — Я мечтала подарить вам дворцы, а нахожу вас в темнице!
— Ах, сударыня! — ответил юноша. — Значит, вы и в самом деле непричастны к нашей беде?
— Как вы могли меня заподозрить, Асканио! — воскликнула герцогиня. — Теперь я понимаю, почему вы ненавидите меня, и мне остается лишь сетовать на то, что меня не понял человек, которого я так хорошо понимаю.
— Нет, сударыня, я вас не заподозрил! Правда, мне говорили, что вы повинны в моем заключении, но я никому не поверил.
— И хорошо сделали, Асканио! Вы не любите меня, я знаю, но я рада и тому, что вы не ослеплены ненавистью. Нет, Асканио, я не только не причинила вам зла, но и сама ничего не знала. Во всем виноват прево: это он открыл убежище Коломбы, рассказал обо всем королю и добился, чтобы ему вернули дочь, а вас арестовали.
— Так Коломба у отца? — живо спросил Асканио.
— Нет, она у меня, — ответила герцогиня.
— У вас? — вскричал юноша. Но почему же?
— Она так хороша, Асканио! — тихо проговорила герцогиня. — Я понимаю, почему вы избрали именно ее и никогда не полюбите другую женщину, даже если она положит к вашим ногам богатейшее из герцогств.
— Я люблю Коломбу, а вы ведь знаете, что любовь — это небесный дар; она выше всех земных благ.
— Да, Асканио, вы любите ее больше всего на свете. Я надеялась, что это простое увлечение, которое может скоро пройти. Но я ошиблась. Да, теперь я прекрасно вижу, — прибавила она со вздохом, — что пытаться вас разлучить — значило бы противиться воле Божьей.
— Ах, сударыня! — воскликнул Асканио, умоляюще складывая руки. — Господь даровал вам власть… Будьте же великодушны до конца — помогите двум бедным детям устроить свою судьбу, и они будут любить и благословлять вас до конца жизни!
— Хорошо! — ответила герцогиня. — Я побеждена, Асканио; я согласна оберегать и защищать вас. Но, увы, теперь, быть может, уже слишком поздно…
— Поздно! Что вы хотите этим сказать?! — вскричал Асканио.
— Быть может, в эту самую минуту, Асканио, я стою на краю пропасти.
— На краю пропасти? Почему?
— Из-за любви к вам, Асканио.
— Как?! Вы гибнете потому, что полюбили меня?
— Да, гибну, гибну из-за собственной неосторожности, из- за того, что писала вам!
— Сударыня, я ничего не понимаю…
— Неужели вы не понимаете, что, заручившись приказом короля, прево произвел обыск во всем Нельском замке? Неужели не понимаете, что тщательнее всего будут обыскивать вашу комнату? Ведь им надо найти доказательства вашей любви к Коломбе.
— Ну и что же? — нетерпеливо спросил Асканио.
— Как — что? — удивилась герцогиня. — Если у вас в комнате найдут письмо, написанное мною в минуту безумия, если узнают мой почерк и отдадут письмо королю, я погибла! Франциск Первый убедится, что я вас люблю, что я готова изменить ему с вами, — и тогда конец моей власти! Понимаете ли вы, что тогда я уже ничем не смогу помочь ни вам, ни Коломбе? Понимаете ли вы, наконец, что я стою на краю пропасти?
— О госпожа герцогиня, успокойтесь! Вам ничто не угрожает: ваше письмо здесь, у меня, я никогда с ним не расстаюсь.
Герцогиня облегченно вздохнула, и тревога на ее лице сменилась выражением радости.
— Никогда не расстаетесь? — воскликнула она. — Никогда? Но скажите, Асканио, какому чувству я обязана тем, что это письмо всегда с вами?
— Благоразумию, сударыня, — пробормотал Асканио.
— Только благоразумию! Значит, я снова ошиблась. О Боже мой, Боже! Пора бы мне было убедиться, понять! Итак, благоразумию! Ну что ж, тем лучше! — прибавила она, делая вид, будто превозмогает свое чувство. — Но уж если говорить о благоразумии, то скажите: неужели вы считаете благоразумным хранить письмо при себе, зная, что вас в любой момент могут обыскать? Неужели благоразумно подвергать опасности единственного человека, способного помочь вам и Коломбе?
— Не знаю, госпожа герцогиня, — проговорил Асканио мягко и с той грустью, которую испытывают чистые душой люди, когда им приходится в ком-либо усомниться, — действительно или только на словах вы хотите спасти меня и Коломбу. Не знаю… быть может, вас привело сюда простое желание получить письмо… Ведь вы сами сказали, что оно может вас погубить. Не знаю, наконец, не превратитесь ли вы, получив это письмо, из друга, за которого себя выдаете, в нашего врага… Но зато я твердо знаю, сударыня, что письмо это ваше, а следовательно, вы вправе его требовать. И раз вы его требуете, я обязан вам отдать его.
Асканио встал, подошел к стулу, на котором висел его камзол, порылся в кармане и вынул письмо; герцогиня тотчас узнала конверт.
— Вот оно, это столь желанное для вас письмо, — сказал он. — Мне оно не нужно, а вам могло бы причинить вред. Возьмите его, разорвите, уничтожьте. Я выполнил свой долг; вы же поступайте, как вам угодно.
— Ах, Асканио, у вас благороднейшее сердце! — воскликнула герцогиня с непосредственностью, не чуждой порой даже самым испорченным людям.
— Осторожней, кто-то идет! — воскликнул Асканио.
— Вы правы, — сказала герцогиня.
И, так как шаги действительно приближались, она быстро поднесла письмо к светильнику; огонь мгновенно охватил бумагу. И лишь когда пламя коснулось пальчиков герцогини, она выронила остатки сожженного письма; обуглившийся клочок бумаги полетел, кружась в воздухе, и, едва коснувшись пола, рассыпался в прах; но даже пепел она растоптала ногой.
В дверях показался прево.
— Меня предупредили, что вы здесь, герцогиня, — проговорил он, с беспокойством посматривая то на г-жу д’Этамп, то на Асканио, — и я решил узнать, не нужно ли вам чего-нибудь: я и мои люди всецело к вашим услугам.
— Нет, месье, — ответила герцогиня, не в силах скрыть радости, которой так и сияло ее лицо. — Нет, спасибо; но я от души благодарю вас за желание мне помочь. Я пришла только затем, чтобы кое о чем расспросить арестованного юношу и проверить, действительно ли он так виновен, как мне говорили.
— Ну, и какое же впечатление он произвел на вас? — насмешливо спросил прево.
— По-моему, Асканио гораздо менее виновен, чем я предполагала; поэтому прошу вас, месье, быть к нему снисходительней. Прежде всего позаботьтесь о том, чтобы юноша получил более приличное помещение.
— Завтра же переведу его в другую камеру, мадам! Вы знаете: ваше слово для меня закон. Не будет ли еще каких распоряжений? Не желаете ли продолжить допрос?
— Нет, месье, я узнала все, что хотела, — ответила герцогиня.
И с этими словами она вышла, бросив на Асканио благодарный и нежный взгляд.
Прево последовал за герцогиней и запер дверь камеры.
— Черт побери, — пробормотал Жак Обри, не пропустивший ни слова из этой беседы, — вот что значит поспеть вовремя!
В самом деле, когда Мармань пришел в себя, его первой заботой было известить герцогиню о том, что он тяжело… может быть, смертельно ранен и перед смертью желает сообщить ей важную тайну. Герцогиня не замедлила явиться. Мармань рассказал ей, что на улице на него напал некий Жак Обри, школяр, во что бы то ни стало желавший попасть в Шатле, чтобы увидеться с Асканио и передать от него какое-то письмо Бенвенуто Челлини.
Услышав об этом, герцогиня сразу поняла, о каком письме идет речь, и, хотя было два часа ночи, она поспешила в Шатле, проклиная свою страсть, заставившую ее забыть о всяком благоразумии. Придя в тюрьму, она разыграла в камере Асканио уже описанную выше комедию и посчитала, что все уладила как нельзя лучше.
Итак, Жак Обри был прав: он действительно вмешался вовремя. Однако сделана была лишь половина дела: оставалось самое трудное. Хотя драгоценное письмо, которое он только что спас от уничтожения, находилось в его руках, все же истинную ценность оно приобретало только в руках Бенвенуто Челлини.
Но Жак Обри сам был в тюрьме, и, вероятно, надолго: ведь от своего предшественника он узнал, что человеку, попавшему в Шатле, не так-то легко из нее выбраться. Таким образом, он оказался в положении петуха, который, найдя жемчужное зерно, не знает, что ему делать со своим сокровищем.
Вырваться из тюрьмы силой нечего было и пытаться. Конечно, имея кинжал, Жак мог бы убить тюремщика, приносившего ему пищу, и отобрать у него ключи и одежду. Однако он считал это недостаточно надежным, не говоря уж о том, что крайние меры были не по душе честному школяру. Можно было почти наверняка сказать, что его тут же схватят, обыщут, отберут письмо и водворят на место.
Ловкость тоже не помогла бы: камера находилась на восемьдесят футов ниже поверхности земли; оконце, через которое в нее проникал сверху тусклый свет, было забрано решеткой из толстых железных прутьев. Потребовались бы месяцы, чтобы перепилить хоть один из этих прутьев. Да и неизвестно, что ожидало беглеца за решеткой… Быть может, он очутился бы на тюремном дворе, огороженном неприступной стеной, где его нашли бы на другое утро.
Оставался подкуп. Но после уплаты штрафа, к которому его приговорил судья, оценивший честь Жервезы в двадцать парижских су, у Жака Обри в кармане было теперь всего каких-нибудь десять су; сумма, явно недостаточная, даже чтобы подкупить самого захудалого тюремщика из самой скромной тюрьмы; а предложить ее важному привратнику королевской крепости Шатле было просто неприлично.
Итак, надо сознаться: Жак Обри был в крайне затруднительном положении. Время от времени в голове у него мелькала мысль об освобождении, но осуществить ее, очевидно, было нелегко, ибо, как только она возвращалась с навязчивостью всякой прекрасной мысли, лицо Жака заметно мрачнело и бедный малый испускал тяжкие вздохи, свидетельствовавшие о сильнейшей внутренней борьбе.
Эта душевная борьба была так сильна и продолжительна, что Жак всю ночь не сомкнул глаз. Он шагал взад и вперед по камере, садился, вскакивал и снова принимался ходить. Это была первая бессонная ночь, которую он провел в раздумье.
К утру борьба несколько утихла — очевидно, победила одна из противоборствующих сил. Жак Обри вздохнул еще более тяжко, чем раньше, и бросился на койку, как человек, силы которого вконец истощены.
Едва он лег, на лестнице раздались шаги.
Шаги приближались; потом заскрежетал ключ в замке, дверь открылась, и на пороге появились два блюстителя закона: один из них был судья, другой — его секретарь.
Неприятное впечатление от этого визита сглаживалось удовольствием, которое Жак испытал при виде своих старых знакомых.
— A-а, так это вы, молодой человек! — воскликнул судья, узнав Жака Обри. — Вам удалось-таки попасть в тюрьму? Ну и пострел! Ему ничего не стоит продырявить вельможу. Берегитесь! На сей раз вам не отделаться двадцатью парижскими су, черт побери! Жизнь кавалера стоит подороже, чем честь простой девушки.
Как ни грозны были слова судьи, тон, которым они были произнесены, несколько ободрил узника. Казалось, от этого приветливого человечка, в чьи руки Жаку посчастливилось попасть, нельзя было ждать ничего дурного.
Другое дело — секретарь, который при каждой фразе судьи многообещающе кивал головой. Жак Обри впервые видел этих людей рядом, и, как ни был юноша озабочен своим печальным положением, он невольно погрузился в философские размышления о причудах судьбы, которая иногда шутки ради объединяет двух совершенно различных как по характеру, так и по внешнему облику людей.
Начался допрос. Жак Обри ничего не стал скрывать. Он рассказал, что, признав в Мармане того самого дворянина, который не раз обманывал его, он выхватил у его пажа шпагу и вызвал виконта на дуэль. Мармань принял вызов, и они стали драться, потом противник упал. А что было дальше, Жак не знает.
— Вы не знаете, что было дальше? Не знаете? — ворчал судья, диктуя секретарю протокол допроса. — Черт побери! Но, по-моему, итого, что вы рассказали, вполне достаточно. Ваше дело ясно как день, тем более что виконт де Мармань — один из фаворитов герцогини д’Этамп. Она-то и подала на вас жалобу, мой юный храбрец!
— Вот те на! — воскликнул школяр, начиная волноваться. — Но скажите, господин судья: неужели дела мои и впрямь так плохи, как вы говорите?
— Еще хуже, мой друг! Гораздо хуже! Я не привык запугивать узников. И предупреждаю вас на тот случай, если вы захотите сделать какие-нибудь распоряжения…
— Распоряжения! — вскричал школяр. — Но, господин судья, разве у вас есть основания думать, что мне грозит…
— Вот именно, — ответил судья, — вот именно. Вы пристаете на улице к знатному человеку, вызываете его на дуэль и протыкаете шпагой. И после этого вы еще спрашиваете, не грозит ли вам что-нибудь! Да, милый мой, вам грозит опасность, и даже очень большая!
— Но ведь дуэли случаются каждый день, и я никогда не слыхал, чтобы людей за это судили.
— Вы правы, мой юный друг, но так бывает только в тех случаях, когда оба дуэлянта дворяне. О! Если двое дворян во что бы то ни стало желают свернуть друг другу шею — это, в конце концов, их личное дело, и король не станет вмешиваться. Но если бы в один прекрасный день простолюдинам пришло в голову передраться с дворянами — а ведь простолюдинов во много раз больше, чем дворян, — то вскоре на свете не осталось бы ни одного дворянина, что было бы, право, весьма прискорбно.
— А как вы полагаете, сколько дней может продолжаться судебное разбирательство?
— Дней пять-шесть.
— Как, — вскричал Жак, — всего пять-шесть дней?!
— Разумеется. Дело совершенно ясное: человек убит, вы сознаетесь, что вы его убийца, и правосудие удовлетворено. Но если… — продолжал судья еще более благодушно, — если два-три лишних дня устроили бы вас…
— Даже очень устроили бы! — воскликнул Жак.
— Ну что ж, можно затянуть судопроизводство и выиграть эти два-три дня. Вы славный малый, и, в конце концов, мне хотелось бы вам чем-нибудь помочь.
— Благодарю вас, господин судья.
— А теперь, — продолжал судья, — нет ли у вас какой-либо просьбы?
— Мне хотелось бы пригласить священника. Можно?
— Конечно! Вы имеете на это право.
— В таком случае, господин судья, велите мне его прислать.
— Я непременно выполню вашу просьбу, мой юный друг. И не поминайте меня лихом.
— За что же? Напротив, я от души вам благодарен.
— Господин школяр, не можете ли вы исполнить одну мою просьбу? — подходя к Жаку, вполголоса сказал секретарь.
— Охотно, — ответил Жак. — В чем дело?
— Но, может быть, у вас есть родные, друзья или еще кто-нибудь, кому вы хотели бы оставить свои вещи?
— Друзья? У меня есть один-единственный друг, но он, как и я, в тюрьме. Ну, а что касается родни, так у меня остались только двоюродные, вернее, даже троюродные братья. Поэтому говорите прямо, господин секретарь, чего вы от меня хотите.
— Месье, я бедный человек, и у меня пятеро детей.
— Прекрасно, что же дальше?
— Видите ли, мне вечно не везет, хотя я и выполняю свои обязанности четко и аккуратно. Все мои собратья по службе обгоняют меня.
— Почему же?
— Почему? Вот то-то и оно! Вам я скажу, почему.
— Да-да, я слушаю.
— Потому что им везет.
— А-а!
— А почему им везет, вы знаете?
— Именно об этом я и хотел спросить вас, господин секретарь.
— Так я вам скажу, господин школяр.
— Сделайте милость.
— Им везет потому… — Секретарь еще больше понизил голос. — Им везет потому, что у каждого в кармане лежит кусок веревки повешенного. Поняли?
— Нет.
— Не очень-то вы сообразительны. Вы будете завещание писать, не правда ли?
— Завещание? А зачем?
— Как вам сказать… Ну, затем, чтобы вашим наследникам не пришлось из-за вас судиться. Так вот: упомяните в завещании Марка Бонифация Гримуано, секретаря уголовного суда города Парижа, и распорядитесь, чтобы палач дал ему кусочек вашей веревки.
— А-а! — глухо протянул Жак. — Теперь понимаю.
— И вы исполните мою просьбу?
— Еще бы, конечно!
— Только не забудьте, молодой человек. Мне и другие обещали, но одни из них умерли без завещания, другие неправильно написали мое имя — Марк-Бонифаций Гримуано, — а к этому придрались, и завещание признали недействительным; наконец, третьи, хотя и были настоящими преступниками — уж поверьте моему слову, месье, — добились-таки помилования и хоть все равно кончили жизнь на виселице, но где-нибудь в других краях. Я было совсем отчаялся, как вдруг к нам попали вы!
— Ладно, ладно, господин секретарь, — сказал Жак, — на сей раз можете быть покойны: если меня повесят — веревка ваша.
— Вас повесят, месье, непременно повесят! Уж будьте уверены.
— Эй, Гримуано! Скоро вы там? — окликнул его судья.
— Иду, господин судья, иду! Так, значит, решено, господин школяр?
— Решено.
— Честное слово?
— Слово простолюдина.
— Что ж, — пробормотал, уходя, секретарь, — пожалуй, на этот раз я своего добился. Надо поскорей сообщить добрую весть жене и детям.
И он последовал за судьей, который вышел первым, добродушно выговаривая секретарю за то, что тот задержался.
XVII
Глава в которой говорится о том, что истинный друг способен на такое самопожертвование, как женитьбы
Оставшись один, Жак Обри погрузился в глубокое раздумье, чему, надо сказать, немало способствовала его беседа с судьей. Поспешим, однако, прибавить, что если бы мы могли читать его мысли, то убедились бы, что главное место в них занимали Асканио и Коломба, судьба которых зависела от находящегося в руках Жака письма; он беспокоился о них гораздо больше, чем о собственной персоне, зная, что впереди у него есть время, чтобы подумать о своей участи.
Он размышлял уже около получаса, как вдруг дверь снова открылась, и на пороге появился тюремщик.
— Это вы звали священника? — спросил он ворчливо.
— Да, да, — ответил Жак.
— Черт меня подери, если я понимаю, на что им всем сдался этот проклятый монах! — пробормотал тюремщик. — Только ни минуты не дают они мне, бедняге, покоя. — И, отойдя в сторону, чтобы пропустить священника, прибавил: — Входите, отец мой, да не задерживайтесь здесь.
Продолжая ворчать, он запер дверь, и священник остался наедине с узником.
— Вы звали меня, сын мой? — спросил священник.
— Да, отец мой, — отвечал школяр.
— Вы желаете исповедаться?
— Не совсем так… Мне просто хотелось бы побеседовать с вами о делах совести.
— Говорите, сын мой, — ответил священник, садясь на скамью. — И если по своему слабому разумению я сумею наставить вас…
— Вы угадали, мне нужен именно совет, отец мой.
— Говорите же.
— Я великий грешник, отец мой, — сказал Жак.
— Увы, сын мой! Блажен тот, кто хотя бы осознал всю мерзость свою.
— Я не только сам грешил, отец мой, но и совращал с пути истинного других людей.
— А можете ли вы искупить свою вину перед ними?
— Надеюсь, что смогу, отец мой. Надеюсь. Я увлек за собой в пучину порока молодую, невинную девушку.
— Вы обманули ее?
— Обманул. Да, да, именно так, отец мой, обманул!
— И вам хотелось бы исправить причиненное ей зло?
— По крайней мере, попытаться, отец мой.
— Для этого существует лишь один путь.
— Знаю, отец мой, потому-то я и не решался так долго; если бы их было два, я бы, уж конечно, избрал второй.
— Значит, вы хотите жениться на ней?
— Не торопитесь, отец мой! Не стану лгать: я не хочу этого, а просто покоряюсь необходимости.
— Лучше, если бы вами руководило более чистое, более святое чувство.
— Что поделать, отец мой! Одни люди словно созданы для супружеской жизни, а другие, наоборот, — для холостой.
Безбрачие — мое призвание, и, клянусь, чистая случайность заставляет меня…
— Хорошо, хорошо, сын мой. Если вы желаете вернуться на стезю добродетели, то чем скорее вы это сделаете, тем лучше.
— Ну, а как скоро можно это устроить? — спросил Обри.
— Как вам сказать! — воскликнул священник. — Поскольку это бракосочетание in extremis, можно рассчитывать на кое-какие льготы; и я думаю, что даже послезавтра…
— Послезавтра так послезавтра, — вздохнул Жак.
— А как девица? — спросил священник.
— Что девица?
— Согласится ли она?
— На что?
— Выйти за вас замуж.
— Черт возьми, согласится ли она! Да с восторгом! Ей ведь не каждый день приходится получать такие предложения.
— Значит, нет никаких препятствий?
— Никаких.
— А ваши родители?
— У меня их нет.
— А у нее?
— Неизвестны.
— Как ее зовут?
— Жервеза-Пьеретта Попино.
— Желаете ли вы, чтобы я лично сообщил ей об этом?
— Если вы примете на себя этот труд, отец мой, я буду от души вам благодарен.
— Она сегодня же будет поставлена в известность.
— А скажите, отец мой, не могли бы вы передать ей письмо?
— Нет, сын мой. Мы, тюремные священники, даем клятву ничего не передавать от заключенных, пока они живы. После их смерти — пожалуйста, все что угодно.
— Спасибо, но тогда это будет уже бесполезно… Довольствуемся женитьбой, — прошептал Обри.
— Вы ничего больше не хотите сказать мне?
— Ничего… Да, вот еще что: если встретятся какие-нибудь трудности, можно будет сослаться в подтверждение моей просьбы на жалобу самой Жервезы-Пьеретты Попино, которая находится у господина судьи.
— Согласны ли вы, чтобы я все уладил в два дня? — спросил священник, которому казалось, что Жак относится к предстоящему бракосочетанию весьма прохладно и действует под влиянием необходимости.
— В два дня?..
— Таким образом, вы скорее вернете девице отнятое у нее доброе имя.
— Пусть будет так, — глубоко вздохнул Жак.
— Вот и отлично, сын мой! — обрадовался священник. — Чем тяжелее жертва, тем угоднее она Богу.
— Клянусь честью, в таком случае Бог должен быть мне весьма признателен! Идите же, отец мой, идите! — воскликнул школяр.
Действительно, Жак принял это решение не без внутренней борьбы. Как он уже объяснял Жервезе, у него было врожденное отвращение к браку, и только любовь к Асканио, только мысль, что он виновник несчастий своего друга, заставила его решиться на эту жертву, достойную, по его мнению, подвигов героев древности.
Какая же существует связь, спросит читатель, между женитьбой Жака на Жервезе и счастьем Асканио и Коломбы? Каким образом брак Жака может спасти своего друга?
На этот вопрос можно бы ответить, что читателю не хватает проницательности. Правда, читатель, в свою очередь, мог бы на это возразить, что по своему положению он вовсе и не обязан ее иметь. Если так, то пусть потрудится и дочитает до конца эту главу, чего он мог бы избежать, если бы обладал более проницательным умом.
После ухода священника Жак Обри, видя, что отступать поздно, успокоился. Таково свойство любого решения, даже самого неприятного: разум, утомленный борьбой, отдыхает, встревоженное сердце приходит в равновесие.
Итак, Обри отдыхал и даже вздремнул немного. Когда из камеры Асканио донесся какой-то шум, он решил, что другу принесли завтрак и в течение нескольких часов можно не опасаться появления тюремщика. Выждав еще немного и убедившись, что кругом царит полная тишина, Жак спустился в подземный ход, прополз по нему до конца и, как обычно, приподнял головой циновку. В камере Асканио было совершенно темно.
Жак окликнул его вполголоса. Никто не отозвался: камера была пуста.
Сначала школяр обрадовался: значит, Асканио освободили. А если так, то ему, Жаку Обри, незачем жениться… Однако он тут же вспомнил о вчерашнем распоряжении герцогини д’Этамп, пожелавшей, чтобы Асканио дали более удобную камеру. Вероятно, только что слышанный шум и объяснялся тем, что его друга переводили в другое помещение. Надежда, озарившая душу бедного школяра, была лучезарна, но угасла столь же быстро, как вспышка молнии.
Он опустил циновку и вернулся к себе. У него отняли последнее утешение — видеть друга, ради которого он готов был пожертвовать собой.
Жаку Обри не оставалось ничего иного, как размышлять. Но за последнее время школяр так много размышлял и это привело к таким плачевным результатам, что он почел за лучшее лечь спать. Он бросился на койку и, несмотря на снедавшее его беспокойство, погрузился в глубокий сон, ибо уже несколько дней явно недосыпал.
Жаку снилось, что его приговорили к смерти и повесили, но по нерадивости палача веревка оказалась плохо намыленной, и повешение не удалось. Жак был еще жив, но его все-таки похоронили. Он уже начал кусать себе руки, по обыкновению всех заживо погребенных, но тут явился тощий секретарь, которому была обещана веревка, и, разрыв могилу, вернул ему жизнь и свободу.
Увы, жизнь и свобода были ему возвращены лишь во сне; открыв глаза, школяр снова оказался в неволе и вспомнил об угрожавшей ему смертной казни.
Вечер, ночь и весь следующий день прошли спокойно: в камеру приходил только тюремщик. Жак попытался расспросить его, но безуспешно: из ворчуна невозможно было вытянуть ни слова.
А среди ночи, когда Жак спал крепким сном, он услышал скрип двери и мгновенно проснулся. Как бы крепко ни спал заключенный, шум отворяемой двери непременно его разбудит. Жак приподнялся на своем ложе.
— Вставайте и одевайтесь, — послышался грубый голос тюремщика.
Позади него при свете факела, который он держал, поблескивали алебарды двух стражников прево.
Второе приказание не имело смысла: у Жака не было ни одеяла, ни простыни, и он спал не раздеваясь. Еще не совсем пробудившись, он спросил:
— Куда вы меня ведете?
— Уж больно вы любопытны, приятель, — ответил тюремщик.
— И все же мне хотелось бы знать, — настаивал Жак.
— Ну пошли, хватит рассуждать! Следуйте за мной.
Сопротивляться было бесполезно. Узник повиновался.
Тюремщик шагал впереди, школяр следовал за ним, стражники замыкали шествие.
Жак тревожно озирался по сторонам, не пытаясь скрыть своего волнения; он боялся, что его ведут на казнь, несмотря на ночное время, но успокаивал себя, не видя нигде ни палача, ни священника.
Минут через десять Жак Обри очутился в приемной Шатле; тут у него мелькнула мысль, что еще несколько шагов — и тюремные ворота откроются перед ним: ведь в горе человек способен к самообману.
Но вместо этого тюремщик отворил маленькую угловую дверь, и они вошли в коридор, а затем во внутренний двор.
Первое, что сделал школяр, очутившись во дворе, под открытым небом, — стал полной грудью вдыхать свежий ночной воздух, ибо не знал, подвернется ли еще когда-нибудь такой случай.
Потом, увидев в противоположном конце двора сводчатые окна часовни XIV века, Жак догадался, в чем дело.
Здесь долг рассказчика обязывает нас заметить, что при мысли об этом силы чуть не покинули бедного узника. Он вспомнил Асканио, Коломбу; сознание величия собственного подвига помогло ему преодолеть невольную слабость, и он более или менее твердым шагом направился к часовне.
Переступив ее порог, Жак Обри убедился, что он не ошибся: священник уже стоял у алтаря, а на хорах узника ждала женщина — это была Жервеза.
В церкви к нему подошел начальник королевской крепости Шатле.
— Вы просили, чтобы перед смертью вам дали возможность обвенчаться с обманутой вами девушкой, — сказал он Жаку. — Требование ваше справедливо, и мы его удовлетворяем.
У Жака Обри потемнело в глазах, но он поднес руку к карману, в котором хранилось письмо герцогини, и вновь обрел спокойствие.
— О бедный мой Жак! — вскричала Жервеза, бросаясь в его объятия. — Ну кто бы мог подумать, что то, о чем я так мечтала, произойдет при таких обстоятельствах!
— Что же делать, милая Жервеза, — отвечал Жак, прижимая ее к груди. — Богу видней, кого покарать, а кого помиловать. Положимся на Его святую волю. — И, незаметно передав девушке письмо герцогини, он прибавил шепотом: — Для Бенвенуто, в собственные руки!
— О чем это вы? — быстро приближаясь к жениху и невесте, спросил начальник крепости.
— Я только сказал Жервезе, что люблю ее.
— Ну, тут клятвы излишни — ведь девушка не успеет даже убедиться, что вы ей лгали. Приблизьтесь к алтарю, не мешкайте!
Жак Обри и Жервеза молча подошли к священнику и опустились на колени. Начался обряд венчания.
Жаку очень хотелось сказать Жервезе хоть несколько слов, а Жервеза горела желанием выразить Жаку свою благодарность, но стоявшие по обе стороны стражники стерегли каждое их слово, каждое движение. Хорошо, что начальник крепости, видно пожалев жениха и невесту, разрешил им обняться при встрече. Иначе Жак не сумел бы передать письмо, и все его самопожертвование пропало бы даром.
Священник, наверное, тоже получил какие-то предписания: проповедь его была исключительно краткой. А может быть, он просто решил, что не стоит подробно говорить новобрачному об обязанностях мужа и отца, если через два-три дня он будет повешен.
Жак и Жервеза думали, что после проповеди и венчания их хотя бы на минуту оставят наедине, но этого не случилось. Невзирая на слезы Жервезы, которая заливалась в три ручья, стражники по окончании обряда сразу же разлучили новобрачных.
И все-таки им удалось обменяться многозначительными взглядами. Взгляд Обри говорил: "Не забудь о моем поручении". Взгляд Жервезы отвечал: "Не тревожься, выполню сегодня же ночью или, самое позднее, завтра утром".
После этого их развели в разные стороны: Жервезу любезно выпроводили за ворота, Жака водворили обратно в камеру. Войдя туда, он испустил тяжкий вздох, самый тяжкий за все время своего пребывания в тюрьме: еще бы, вот он и женат!
Так из-за преданности другу Жак Обри, этот новоявленный Курций, бросился в бездну, разверзтую перед ним Гименеем.