XVIII
ДОН ФЕРНАНДО
— Спустя некоторое время после смерти моей матери, — сказала Хинеста, — цыгане надумали перекочевать в другие места. С того дня как матери не стало, они считали меня своей королевой. Они пришли сообщить о решении старейшин и просить моего согласия.
Согласие я им дала, но заявила, что табор свободен, как птица небесная, и может кочевать где угодно. А я никуда отсюда не тронусь и не покину могильного камня, под которым покоится моя мать.
Собрался совет старейшин; я узнала, что они собираются захватить меня силой.
Накануне, перед уходом цыган, я перенесла в грот запасы фиников и скрылась.
А вечером, когда цыгане собрались осуществить свой замысел — увезти меня силой, — их поиски оказались тщетными.
Вот так помогла мне предусмотрительность матери: у меня было надежное неприступное убежище, скрытое от чужих глаз.
Цыгане не хотели уходить без меня, я же решила оставаться в своем тайнике, пока они не уйдут.
Они задержались на целый месяц. И все это время я выходила из пещеры только по ночам. Я собирала дикие плоды и со скалистой вершины смотрела, горят ли еще огни в таборе, там ли еще цыгане.
Как-то ночью огни померкли. Может быть, это была хитрость: цыгане надеялись заманить меня на какое-нибудь открытое место и там поймать. Я спряталась в густом миртовом кустарнике и оттуда смотрела на дорогу; так продолжалось до рассвета.
Утром я увидела, что палаток уже нет, дорога пуста.
Но я все еще боялась спуститься и отложила все до ночи.
Пришла ночь, темная, безлунная, лишь звезды мерцали на почти черном небе. Но мы, цыгане, дети ночи, и взор наш пронизывает самую непроницаемую тьму.
Я спустилась к тропинке — по другую сторону стоял могильный камень матери, — подошла, преклонила колени. Пока я молилась, раздался конский топот.
Вряд ли это был кто-то из моих соплеменников. Я спокойно ждала, ведь в горах ночью мне некого было бояться, даже цыган.
Вот человек выехал на тропу, и в этот миг я, кончив молитву, поднялась. Всадник, вероятно, принял меня за привидение, вставшее из могилы, он закричал, осенив себя крестным знамением, пустил коня галопом и скрылся.
Это был просто путешественник.
Топот копыт затих. Ночь снова объяла меня своим молчанием. Раздавались только самые обычные звуки, какие бывают в горах: трещит дерево, катятся камни, воет дикий зверь, ухает ночная птица.
Я была уверена, что вокруг меня нет ни единого человеческого существа.
Итак, цыгане ушли.
Рассвет подтвердил то, о чем поведал ночной сумрак, и словно груз упал с моих плеч.
Я была свободна. Горы принадлежали мне, Сьерра-Невада стала моим царством.
Так я жила несколько лет спокойно, без нужды, питаясь, как птица небесная, дикими плодами, родниковой водой, свежим ночным воздухом, утренней росой, лучами дневного солнца.
Ростом я была как мать и носила ее одежду, драгоценностей у меня было предостаточно, и все же мне чего-то недоставало — недоставало подруги, спутницы.
И вот как-то я дошла до Альгамы и купила козочку.
Вместе с ней я вернулась в горы. Пока меня не было, мой дом заняли под харчевню. Хозяин все расспрашивал, кто я, и я рассказала ему о себе, но умолчала о том, где я живу. Он все допытывался, часто ли проезжают тут путешественники.
Мало-помалу благодаря харчевне в горах снова появились люди. Грубые завсегдатаи ее были сущими дикарями.
Они внушали мне страх; я вернулась в заросли и лишь издали, из какого-нибудь недоступного места, следила за харчевней и за дорогой.
Странные звуки порой раздавались в горах — то выстрелы, то яростные возгласы, то призывы на помощь.
Вместо цыган в горах появились разбойники.
Для меня между ними не было особой разницы; я не знала законов общества, не имела понятия о том, что считается хорошим, что — плохим. Но видела, что в природе сила преобладает над слабостью, и думала, что люди, живущие ныне в горах, поступают так же, как люди в городе.
Однако разбойники все больше и больше внушали мне страх, и я старалась держаться от них подальше.
Однажды я, как всегда, бродила по диким уголкам Сьерры; козочка перескакивала с утеса на утес, а я пробиралась следом за ней, но поодаль, то и дело останавливаясь, чтобы сорвать какой-нибудь дикий плод, цветок или ягоду.
Вдруг я услышала жалобное блеяние моей милой и верной спутницы. Оно становилось все глуше, все отдаленнее. Казалось, что кто-то уносит ее, что ее подхватил какой-то вихрь, что у нее не хватает сил противиться и она зовет меня на помощь.
Я поспешила в ту сторону, откуда доносился ее жалобный крик. Но вот в полумиле от меня раздался выстрел, над зарослями кустарника взвился дымок, и, увидев его, услышав грохот выстрела, я бросилась туда, не думая о том, что и мне грозит опасность.
Подбежав к тому месту, откуда раздался выстрел из аркебузы и где еще синел дымок, я увидела козочку: она брела мне навстречу, прихрамывая, вся в крови — видно, была ранена в плечо и шею. Но вот она заметила меня, но не подошла ко мне, а повернула назад, словно просила следовать за ней. Я поверила в чутье бедняжки, поняла, что мне не грозит ничего плохого, и пошла вслед за ней.
Посреди поляны стоял красивый молодой человек — ему было лет двадцать пять — двадцать шесть — и, опираясь на аркебузу, смотрел на огромную волчицу; лежа на земле, она содрогалась от конвульсий.
Тут мне все стало ясно: волчица схватила мою козочку и поволокла ее, вероятно, чтобы отнести добычу своим детенышам. Молодой охотник, увидев дикого зверя, выстрелил. Раненый хищник выпустил козочку, и она побежала ко мне, а потом повела меня к тому, кто спас ей жизнь.
И чем ближе я подходила к молодому человеку, тем непреодолимее становилось странное волнение, охватившее меня: он казался мне существом высшего порядка по сравнению со всеми, кого я знала; он был почти так же прекрасен, как мой отец.
Он тоже с удивлением смотрел на меня, словно сомневался в том, что я существо из плоти и крови, вероятно приняв меня за духа вод, цветов и снегов — из тех духов, что, по нашим преданиям, обитают в горах.
Он, видимо, ждал, что я заговорю с ним первая, хотел понять по моим словам, по звуку голоса, по жестам, кто я такая. И вдруг меня что-то осенило, хотя никакой связи между настоящим и прошлым как будто и не было. Казалось, ничто мне сейчас не могло напомнить прошлого, и все же я внезапно вспомнила то, что случилось лет пять тому назад: перед моими глазами предстала сцена, когда моя умирающая мать, озаренная предчувствием смерти, приподнялась на своем ложе и, указывая мне на что-то невидимое, произнесла два слова. Я будто услышала ее голос, такой же ясный и отчетливый, каким он был в день ее смерти, и слова, те самые слова, что она тогда произнесла. И я громко повторила дважды: "Дон Фернандо, дон Фернандо", — будто поддаваясь какому-то внутреннему побуждению, даже не думая о том, что я говорю.
"Откуда вы меня знаете? — удивился молодой человек. — Откуда вам известно мое имя? Ведь я не знаю вашего".
И он смотрел на меня, как мне показалось, с каким-то гневом, словно был убежден, что я существо сверхъестественное.
"Так что же, вас и в самом деле зовут доном Фернандо?" — спросила я.
"Вы-то знаете, раз произнесли мое имя, приветствуя меня".
"Я по какому-то наитию произнесла ваше имя, как только увидела вас. Но, право, я ничего не знаю о вас".
И тут я поведала ему, как моя умирающая мать произнесла это имя, как оно запало мне в память и теперь неожиданно сорвалось с моих губ.
Не пойму, было ли это внезапное влечение или действительно между нами существовала одна из тайных связей, заранее и задолго соединяющих людские судьбы, но с этого мгновения я полюбила его, полюбила не так, как любят случайного встречного, который вдруг безжалостно овладевает твоими думами, а как человека, живущего своей, обособленной от тебя жизнью, но рано или поздно круг смыкается и ваши жизни соединяются, сливаются, как соединяются и сливаются воды ручьев, питаемых разными источниками: они текут по двум разным долинам, теряются из вида, забывают голос друг друга, но неожиданно встречаются у подножия горы, противоположные склоны которой они орошали, и, узнав друг друга, бросаются в объятия.
Не знаю, что испытывал он, но с того дня я стала жить его жизнью и, как теперь мне кажется, если его жизнь оборвется, то без малейшего усилия — я бы даже сказала, почти без сожалений — оборвется и моя.
Так прошло два года, и вот Фернандо стал жертвой жестоких преследований — тогда-то я и услышала о вашем приезде в Андалусию.
Позавчера дон Иньиго и его дочь проехали по горам Сьерры. Вашему высочеству известно, что с ними произошло?
Дон Карлос, как всегда, смотрел какими-то невидящими глазами, но утвердительно кивнул головой.
— Следом за ними явились солдаты, — продолжала девушка, — они разогнали людей Фернандо и, чтобы не терять времени в погоне за ними с горы на гору, разожгли пожар в Сьерре и окружили нас огненным кольцом.
— Ты говоришь "нас", девушка?
— Да, говорю "нас", ваше высочество, ибо я была с ним: я уже сказала вам, что я живу его жизнью.
— Так что же произошло? — спросил король. — Атаман разбойников сдался, его захватили, заточили в тюрьму?
— Дон Фернандо в надежном месте, в пещере, завещанной мне матерью.
— Но нельзя же вечно жить в лесу. Голод выгонит его из убежища, и он попадет в руки моих солдат.
— Я тоже подумала об этом, ваше высочество, — промолвила Хинеста, — потому-то, захватив с собой перстень и пергамент, я и пришла, чтобы добиться встречи с вами.
— А когда пришла, то узнала, что я отказал в помиловании Сальтеадора, отказал сначала его отцу, дону Руису де Торрильясу, а затем верховному судье — дону Иньиго?
— Да, узнала, и это еще больше утвердило меня в решении проникнуть к королю. Я говорила себе: "Дон Карлос может отказать чужому, тому, кто заклинает его о помиловании во имя человеколюбия или из милости, но дон Карлос не откажет сестре, ибо она заклинает его отчей могилой!" Король дон Карлос, сестра твоя заклинает тебя именем Филиппа — нашего отца — помиловать дона Фернандо де Торрильяса.
Хинеста произнесла эти слова с чувством собственного достоинства, хоть и преклонив колено перед королем.
А он смотрел на нее, стоящую в этой почтительной позе, и на его лице нельзя было прочесть, что же творится в его душе.
— А если я тебе скажу, — после минутного молчания произнес он, — что милость, о которой ты меня просишь, — хотя я и поклялся никому ее не оказывать — требует выполнения двух условий?
— Значит, ты окажешь мне эту милость? — обрадовалась девушка, пытаясь схватить руку короля и прильнуть к ней губами.
— Подожди, девушка, не благодари, пока не узнаешь об условиях.
— Я слушаю, о мой государь! Я жду, о брат мой! — воскликнула Хинеста, поднимая голову и смотря на Карлоса с неизъяснимой улыбкой радости и преданности.
— Итак, первое условие. Ты возвращаешь мне перстень, уничтожаешь пергамент и обязуешься самой страшной клятвой никому не говорить о своем царственном происхождении, единственными доказательствами которого служат этот перстень и этот пергамент.
— Государь, — отвечала девушка, — перстень на вашем пальце, оставьте его там; пергамент в ваших руках, разорвите его; произнесите слова клятвы, и я повторю ее. Ну, а второе условие?
Глаза короля сверкнули, но тотчас же померкли.
— У нас, людей, стоящих во главе Церкви, существует такой обычай, — продолжал дон Карлос. — Если мы освобождаем какого-нибудь великого грешника от наложенной на него мирской кары, то требуем одного: чистая непорочная девушка может добиться его духовного очищения, если будет молиться у подножия алтаря, прося милосердного Бога спасти его. Можешь ли ты указать мне на такое невинное, непорочное создание, девицу, что постриглась бы в монастырь, отказалась от суетного мира и стала бы молиться день и ночь за спасение души того, чью телесную оболочку я спасу?
— Могу, — отвечала Хинеста. — Укажите только монастырь, где я должна буду дать обет, и я постригусь в монахини.
— Да, но для этого в монастырь еще нужно внести вклад, — негромко сказал дон Карлос, словно ему было стыдно сообщать Хинесте о последнем условии.
Хинеста горько усмехнулась и, вынув из-за пазухи небольшой кожаный мешочек с гербом Филиппа Красивого, развязала его и высыпала к ногам короля горевшие огнем камни.
— Вот мой вклад, — промолвила она. — Вероятно, это-12 1694 го достаточно. Мать не раз говорила, что эти алмазы стоят миллион.
— Так, значит, вы отрекаетесь от всего? — спросил дон Карлос. — Отрекаетесь от своего положения, от будущего счастья, от мирских благ ради того, чтобы добиться прощения разбойнику?
— Отрекаюсь, — отвечала Хинеста, — и прошу лишь об одной милости: позвольте мне отнести ему бумагу о помиловании.
— Хорошо, — согласился дон Карлос. — Ваше желание будет исполнено.
И, подойдя к столу, он начертал несколько строк, подписал их и скрепил своей печатью.
Затем он приблизился к Хинесте своей медлительной, степенной походкой и сказал:
— Вот оно, помилование Фернандо де Торрильясу, вручите ему сами. Читая его, он увидит, что по вашей просьбе ему дарована жизнь, дарована честь. А когда вернетесь, мы выберем с обоюдного согласия монастырь, в который вы вступите.
— О государь! — воскликнула девушка, припадая к руке короля. — Как вы добры и как я вам благодарна!
И легко, словно на крыльях, она сбежала с лестницы, промчалась через сад, через королевские покои, через дворик Водоема и очутилась на площади Лос-Альхибес. Ей казалось, что она не идет, не бежит, а парит в воздухе, как это бывает во сне.
Когда она ушла, дон Карлос бережно собрал алмазы и положил их в кожаный мешочек, замкнул алмазы, перстень и пергамент в потайном ларце, спрятал ключ и, о чем-то раздумывая, медленно, шаг за шагом, спустился по ступеням лестницы.
Внизу он встретил дона Иньиго и посмотрел на него с удивлением, словно забыв, что должен с ним встретиться.
— Государь, — сказал верховный судья, — я нахожусь здесь, потому что вы приказали ждать вас. Вашему высочеству угодно что-нибудь сообщить мне?
Казалось, дон Карлос сделал над собой усилие, стараясь вспомнить, о каких делах шла речь; затем, отгоняя постоянную мысль об императорской короне, захлестывавшую все его другие помыслы, подобно непрестанному, беспокойному прибою, заливающему берег, произнес:
— Да, да, вы правы. Объявите дону Руису де Торрильясу, что я сейчас подписал помилование его сыну.
И дон Иньиго поспешил на площадь Лос-Альхибес, чтобы сообщить своему другу, дону Руису, о радостной новости. Король же отправился во Львиный дворик.