XIX
ЗЛОЙ РОК
Между тем миледи, вне себя от гнева, металась по палубе, точно погруженная на корабль разъяренная львица. Ей страстно хотелось броситься в море и вплавь вернуться на берег: она не могла примириться с мыслью, что д’Артаньян оскорбил ее, что Атос угрожал ей, а она покидает Францию, так и не отомстив им. Эта мысль вскоре стала для нее настолько невыносимой, что, пренебрегая опасностями, которым она могла подвергнуться, она принялась умолять капитана высадить ее на берег. Но капитан, спешивший поскорее выйти из своего трудного положения между французскими и английскими военными кораблями— положения летучей мыши между крысами и птицами, — торопился добраться до берегов Англии и наотрез отказался подчиниться тому, что он считал женским капризом. Впрочем, он обещал своей пассажирке, которую кардинал поручил его особому попечению, что высадит ее, если позволят море и французы, в одном из бретонских портов — в Лорья или в Бресте. Но дул встречный ветер, море было бурное, и приходилось все время лавировать. Через девять дней после отплытия от Шаранты миледи, бледная от огорчения и неистовой злобы, увидела вдали только синеватые берега Финистера.
Она рассчитала, что для того, чтобы проехать из этого уголка Франции к кардиналу, ей понадобится по крайней мере три дня; прибавьте к ним еще день на высадку — это составит четыре дня; прибавьте эти четыре дня к девяти истекшим — получится тринадцать потерянных дней! Тринадцать дней, в продолжение которых в Лондоне могло произойти столько важных событий! Она подумала, что кардинал, несомненно, придет в ярость, если она вернется, и, следовательно, будет более склонен слушать жалобы других на нее, чем ее обвинения против кого-либо. Поэтому, когда судно проходило мимо Лорья и Бреста, она не настаивала больше, чтобы капитан ее высадил, а он, со своей стороны, умышленно не напоминал ей об этом. Итак, миледи продолжала свой путь, и в тот самый день, когда Планше садился в Портсмуте на корабль, отплывавший во Францию, посланница его высокопреосвященства с торжеством входила в этот порт.
Весь город был в необычайном волнении: спускали на воду четыре больших только что построенных корабля. На молу, весь в золоте, усыпанный, по своему обыкновению, алмазами и драгоценными камнями, в шляпе с белым пером, ниспадавшим ему на плечо, стоял Бекингем, окруженный почти столь же блестящей, как и он, свитой.
Был один из тех редких прекрасных зимних дней, когда Англия вспоминает, что в мире есть солнце. Погасающее, но все еще великолепное светило закатывалось, обагряя и небо и море огненными полосами и бросая на башни и старинные дома города последний золотой луч, сверкавший в окнах словно отблеск пожара.
Миледи, вдыхая морской воздух, все более свежий и благовонный по мере приближения к берегу, созерцая эти грозные приготовления, которые ей поручено было уничтожить, все могущество этой армии, которое она должна была сокрушить несколькими мешками золота, — она одна, она, женщина, — мысленно сравнила себя с Юдифью, проникнувшей в лагерь ассирийцев и увидевшей великое множество воинов, колесниц, лошадей и оружия, которые по одному мановению ее руки должны были рассеяться как дым.
Судно стало на рейде. Но, когда оно готовилось бросить якорь, к нему подошел небольшой, превосходно вооруженный куттер и, выдавая себя за сторожевое судно, спустил шлюпку, которая направилась к трапу; в шлюпке сидели офицер, боцман и восемь гребцов. Офицер поднялся на борт, где его встретили с тем уважением, какое внушает военная форма.
Офицер поговорил несколько минут с капитаном и дал ему прочитать какие-то бумаги, после чего, по приказанию капитана, вся команда судна и пассажиры были вызваны на палубу.
Когда они выстроились там, офицер громко осведомился, откуда отплыл бриг, какой держал курс, где приставал, и на все его вопросы капитан ответил без колебания и без затруднений. Потом офицер стал оглядывать одного за другим всех находившихся на палубе и, дойдя до миледи, очень внимательно посмотрел на нее, но не произнес ни слова.
Затем он снова подошел к капитану, сказал ему еще что-то и, словно приняв на себя его обязанности, скомандовал какой-то маневр, который экипаж тотчас выполнил. Судно двинулось дальше, сопровождаемое небольшим куттером, который плыл борт о борт с ним, угрожая ему жерлами своих шести пушек, а шлюпка следовала за кормой судна и по сравнению с ним казалась чуть заметной точкой.
Пока офицер разглядывал миледи, она, как легко можно себе представить, тоже пожирала его глазами. Но при всей проницательности этой женщины с пламенным взором, читавшей в сердцах людей, на этот раз она встретила столь бесстрастное лицо, что ее пытливый взгляд не мог ничего обнаружить. Офицеру, который остановился перед нею и молча, с большим вниманием изучал ее внешность, можно было дать двадцать пять — двадцать шесть лет; лицо у него было бледное, глаза голубые и слегка впалые; изящный, правильно очерченный рот был плотно сжат; сильно выступающий подбородок изобличал ту силу воли, которая в простонародном британском типе обычно является скорее упрямством; лоб, немного покатый, как у поэтов, мечтателей и солдат, был слегка прикрыт короткими редкими волосами, которые, как и борода, покрывавшая нижнюю часть лица, были красивого темно-каштанового цвета.
Когда судно и сопровождавший его катер вошли в гавань, было уже темно. Ночной мрак казался еще более густым от тумана, который окутывал сигнальные фонари на мачтах и огни мола дымкой, похожей на ту, что окружает луну перед наступлением дождливой погоды. Воздух был сырой и холодный.
Миледи, эта решительная, выносливая женщина, почувствовала невольную дрожь.
Офицер велел указать ему вещи миледи, приказал отнести ее багаж в шлюпку и, когда это было сделано, пригласил ее спуститься туда же и предложил ей руку.
Миледи посмотрела на него и остановилась в нерешительности.
— Кто вы такой, милостивый государь? — спросила она. — И почему вы так любезны, что оказываете мне особое внимание?
— Вы можете догадаться об этом по моему мундиру, сударыня; я офицер английского флота, — ответил молодой человек.
— Но неужели это обычно так делается? Неужели офицеры английского флота предоставляют себя в распоряжение своих соотечественниц, прибывающих в какую-нибудь гавань Великобритании, и простирают свою любезность до того, что доставляют их на берег?
— Да, миледи, но это обычно делается не из любезности, а из предосторожности: во время войны иностранцев доставляют в отведенную для них гостиницу, где они остаются под надзором до тех пор, пока о них не соберут самых точных сведений.
Эти слова были сказаны с безупречной вежливостью и самым спокойным тоном. Однако они не убедили миледи.
— Но я не иностранка, милостивый государь, — сказала она на самом чистом английском языке, который когда-либо раздавался от Портсмута до Манчестера. — Меня зовут леди Кларик, и эта мера…
— Эта мера — общая для всех, миледи, и вы напрасно будете настаивать, чтобы для вас было сделано исключение.
— В таком случае, я последую за вами, милостивый государь.
Опираясь на руку офицера, она начала спускаться по трапу к ожидавшей ее шлюпке; офицер сошел вслед за нею. На корме был разостлан большой плащ; офицер усадил на него миледи и сам сел рядом.
— Гребите, — приказал он матросам.
Восемь весел сразу погрузилось в воду, их удары слились в один звук, движения их — в один взмах, и шлюпка, казалось, полетела по воде.
Через пять минут она пристала к берегу.
Офицер выскочил на набережную и предложил миледи руку.
Их ожидала карета.
— Эта карета подана нам? — спросила миледи.
— Да, сударыня, — ответил офицер.
— Разве гостиница так далеко?
— На другом конце города.
— Едемте, — сказала миледи и, не колеблясь, села в карету.
Офицер присмотрел за тем, чтобы все вещи приезжей были тщательно привязаны позади кузова, и, когда это было сделано, сел рядом с миледи и захлопнул дверцу.
Кучер, не дожидаясь приказаний и даже не спрашивая, куда ехать, пустил лошадей галопом, и карета понеслась по улицам города.
Такой странный прием заставил миледи сильно призадуматься. Убедившись, что молодой офицер не проявляет ни малейшего желания вступить в разговор, она откинулась в угол кареты и стала перебирать всевозможные предположения, возникавшие у нее в уме.
Но спустя четверть часа, удивленная тем, что они так долго едут, она нагнулась к окну кареты, желая посмотреть, куда ее везут. Домов не видно было больше, деревья казались в темноте большими черными призраками, гнавшимися друг за другом.
Миледи вздрогнула.
— Однако мы уже за городом, — сказала она.
Молодой офицер промолчал.
— Я не поеду дальше, если вы не скажете, куда вы меня везете. Предупреждаю вас, милостивый государь!
Ее угроза тоже осталась без ответа.
— О, это уж слишком! — вскричала миледи. — Помогите! Помогите!
Никто не отозвался на ее крик, карета продолжала быстро катиться по дороге, а офицер, казалось, превратился в статую.
Миледи взглянула на офицера с тем грозным выражением лица, которое было свойственно ей в иных случаях и очень редко не производило должного впечатления; от гнева глаза ее сверкали в темноте.
Молодой человек оставался по-прежнему невозмутимым.
Миледи попыталась открыть дверцу и выскочить.
— Берегитесь, сударыня, — хладнокровно сказал молодой человек, — вы расшибетесь насмерть.
Миледи опять села, задыхаясь от бессильной злобы. Офицер наклонился и посмотрел на нее; казалось, он был удивлен, увидев, что это лицо, недавно такое красивое, исказилось бешеным гневом и стало почти безобразным. Коварная женщина поняла, что погибнет, если даст возможность заглянуть себе в душу; она придала своему лицу кроткое выражение и заговорила жалобным голосом:
— Скажите мне, ради Бога, кому именно — вам, вашему правительству или какому-нибудь врагу — я должна приписать учиняемое надо мною насилие?
— Над вами не учиняют никакого насилия, сударыня, и то, что с вами случилось, является только мерой предосторожности, которую мы вынуждены применять ко всем приезжающим в Англию.
— Так вы меня совсем не знаете?
— Я впервые имею честь видеть вас.
— И, скажите по совести, у вас нет никакой причины ненавидеть меня?
— Никакой, клянусь вам.
Голос молодого человека звучал так спокойно, так хладнокровно и даже мягко, что миледи успокоилась.
Примерно после часа езды карета остановилась перед железной решеткой, замыкавшей накатанную дорогу, которая вела к тяжелой громаде уединенного, строгого по своим очертаниям замка. Колеса кареты покатились по мелкому песку; миледи услышала мощный гул и догадалась, что это шум моря, плещущего о скалистый берег.
Карета проехала под двумя сводами и наконец остановилась в темном четырехугольном дворе. Дверца кареты тотчас распахнулась; молодой человек легко выскочил и подал руку миледи; она оперлась на нее и довольно спокойно вышла.
— Все же, — заговорила миледи, оглядевшись вокруг, переводя затем взор на молодого офицера и одарив его самой очаровательной улыбкой, — я пленница. Но я уверена, что это ненадолго, — прибавила она, — моя совесть и ваша учтивость служат мне в том порукой.
Ничего не ответив на этот лестный комплимент, офицер вынул из-за пояса серебряный свисток, вроде тех, какие употребляют боцманы на военных кораблях, и трижды свистнул, каждый раз на иной лад. Явились слуги, распрягли взмыленных лошадей и поставили карету в сарай.
Офицер все так же вежливо и спокойно пригласил пленницу войти в дом. Она, все с той же улыбкой на лице, взяла его под руку и вошла с ним в низкую дверь, от которой сводчатый, освещенный только в глубине коридор вел к витой каменной лестнице. Поднявшись по ней, миледи и офицер остановились перед тяжелой дверью; молодой человек вставил в замок ключ, дверь тяжело повернулась на петлях и открыла вход в комнату, предназначенную для миледи.
Пленница одним взглядом осмотрела все помещение, вплоть до мельчайших подробностей.
Убранство его в равной мере годилось и для тюрьмы, и для жилища свободного человека, однако решетки на окнах и наружные засовы на двери склоняли к мысли, что это тюрьма.
На миг душевные силы оставили эту женщину, закаленную, однако, самыми тяжелыми испытаниями; она упала в кресло, скрестила руки и опустила голову, трепетно ожидая, что в комнату войдет судья и начнет ее допрашивать.
Но никто не вошел, кроме двух-трех солдат морской пехоты, которые внесли чемоданы и баулы, поставили их в угол комнаты и безмолвно удалились.
Офицер все с тем же неизменным спокойствием, не произнося ни слова, распоряжался солдатами, отдавая приказания движением руки или свистком.
Можно было подумать, что для этого человека и его подчиненных речь не существовала или стала излишней.
Наконец миледи не выдержала и нарушила молчание.
— Ради Бога, милостивый государь, объясните, что все это означает? — спросила она. — Разрешите мое недоумение! Я обладаю достаточным мужеством, чтобы перенести любую опасность, которую я предвижу, любое несчастье, которое я понимаю. Где я и в качестве кого я здесь? Если я свободна, для чего эти железные решетки и двери? Если я узница, то в чем мое преступление?
— Вы находитесь в комнате, которая вам предназначена, сударыня. Я получил приказание выйти вам навстречу в море и доставить вас сюда, в замок. Приказание это я, по-моему, исполнил со всей непреклонностью солдата и вместе с тем со всей учтивостью дворянина. На этом заканчивается, по крайней мере в настоящее время, возложенная на меня забота о вас, остальное касается другого лица.
— А кто это другое лицо? — спросила миледи. — Можете вы назвать мне его имя?
В эту минуту на лестнице раздался звон шпор и прозвучали чьи-то голоса, потом все смолкло, и слышны были только шаги приближающегося к двери человека.
— Вот это другое лицо, сударыня, — сказал офицер, отошел от двери и замер в почтительной позе.
Дверь распахнулась, и на пороге появился какой-то человек.
Он был без шляпы, со шпагой на боку и теребил в руках носовой платок.
Миледи показалось, что она узнала эту фигуру, стоящую в полумраке; она оперлась рукой о подлокотник кресла и подалась вперед, желая убедиться в своем предположении.
Незнакомец стал медленно подходить, и, по мере того как он вступал в полосу света, отбрасываемого лампой, миледи невольно все глубже откидывалась в кресле.
Когда у нее не оставалось больше никаких сомнений, она, совершенно ошеломленная, вскричала:
— Как! Лорд Винтер? Вы?
— Да, прелестная дама! — ответил лорд Винтер, отвешивая полуучтивый, полунасмешливый поклон. — Я самый.
— Так, значит, этот замок…
— Мой.
— Эта комната?.
— Ваша.
— Так я ваша пленница?
— Почти.
— Но это гнусное насилие!
— Не надо громких слов, сядем и спокойно побеседуем, как подобает брату и сестре.
Он обернулся к двери и, увидев, что молодой офицер ждет дальнейших приказаний, сказал:
— Хорошо, благодарю вас! А теперь, господин Фелтон, оставьте нас.
XX
БЕСЕДА БРАТА С СЕСТРОЙ
Пока лорд Винтер запирал дверь, затворял ставни и придвигал стул к креслу своей невестки, миледи, глубоко задумавшись, перебирала в уме самые различные предположения и наконец поняла тот тайный замысел против нее, о котором она никак не могла бы догадаться, пока ей было неизвестно, в чьи руки она попала. За время знакомства со своим деверем миледи вывела заключение, что он настоящий дворянин, страстный охотник и неутомимый игрок, что он любит волочиться за женщинами, но не отличается умением вести интриги. Как мог он проведать о ее приезде и изловить ее? Почему он держит ее взаперти?
Правда, Атос сказал вскользь несколько слов, из которых миледи заключила, что ее разговор с кардиналом был подслушан посторонними, но Она никак не могла допустить, чтобы Атос сумел так быстро и смело подвести контрмину.
Миледи скорее опасалась, что выплыли наружу ее прежние проделки в Англии. Бекингем мог догадаться, что это она срезала два алмазных подвеска, и отомстить за ее мелкое предательство; но Бекингем не был способен совершить какое-нибудь насилие по отношению к женщине, в особенности если он считал, что она действовала под влиянием ревности.
Это предположение показалось миледи наиболее вероятным: она вообразила, что хотят отомстить ей за прошлое, а не предотвратить будущее.
Как бы то ни было, она радовалась тому, что попала в руки своего деверя, от которого рассчитывала сравнительно дешево отделаться, а не в руки настоящего и умного врага.
— Да, поговорим, любезный брат, — сказала она с довольно веселым видом, рассчитывая выведать из этого разговора, как бы ни скрытничал лорд Винтер, все, что ей необходимо было знать для дальнейшего своего поведения.
— Итак, вы все-таки вернулись в Англию, — начал лорд Винтер, — вопреки вашему решению, которое вы так часто высказывали мне в Париже, повторяя, что никогда больше нога ваша не ступит на землю Великобритании?
Миледи ответила вопросом на вопрос:
— Прежде всего объясните мне, каким образом вы сумели установить за мной такой строгий надзор, что заранее были осведомлены не только о моем приезде, но и о том, в какой день и час и в какую гавань я прибуду?
Лорд Винтер избрал ту же тактику, что и миледи, полагая, что раз его невестка придерживается ее, то, наверное, она самая лучшая.
— Сначала вы мне расскажите, любезная сестра, зачем вы пожаловали в Англию? — возразил он.
— Я приехала повидаться с вами, — ответила миледи, не зная того, что она невольно усиливает этим ответом подозрения, которые заронило в ее девере письмо д’Артаньяна, и желая только снискать этой ложью расположение своего собеседника.
— Вот как, повидаться со мной? — угрюмо переспросил лорд Винтер.
— Да, конечно, повидаться с вами. Что же тут удивительного?
— Так вас привело в Англию только желание увидеться со мной, никакой другой цели у вас не было?
— Нет.
— Стало быть, вы только ради меня взяли на себя труд переправиться через Ла-Манш?
— Только ради вас,
— Черт возьми! Какие нежности, сестра!
— А разве я не самая близкая ваша родственница? — спросила миледи с выражением трогательной наивности в голосе.
— И даже моя единственная наследница, не так ли? — спросил, в свою очередь, лорд Винтер, глядя в упор на миледи.
Несмотря на все свое самообладание, миледи невольно вздрогнула, и, так как лорд Винтер, говоря эти слова, положил руку на плечо невестки, эта дрожь не ускользнула от него.
Удар в самом деле попал в цель. Первой мыслью миледи было, что ее выдала Кэтти, рассказавшая барону о том корыстолюбивом и потому неприязненном отношении к нему, которое миледи неосторожно обнаружила в присутствии своей камеристки; она вспомнила также свой яростный и неосторожный выпад против д’Артаньяна после того, как он спас жизнь ее деверя.
— Я не понимаю, милорд, — заговорила она, желая выиграть время и заставить своего противника высказаться, — что вы хотите сказать? И нет ли в ваших словах какого-нибудь скрытого смысла?
— Ну, разумеется, нет, — сказал лорд Винтер с притворным добродушием. — У вас возникает желание повидать меня, и вы приезжаете в Англию. Я узнаю об этом желании или, вернее говоря, догадываюсь о нем и, чтобы избавить вас от всех неприятностей ночного прибытия в порт и всех тягот высадки, посылаю одного из моих офицеров вам навстречу. Я предоставляю в его распоряжение карету, и он привозит вас сюда, в этот замок, комендантом которого я состою, куда я ежедневно приезжаю и где я велю приготовить вам комнату, чтобы мы могли удовлетворить наше взаимное желание видеться друг с другом. Разве все это представляется вам более удивительным, чем то, что вы мне сказали?
— Нет, я нахожу удивительным только то, что вы были предупреждены о моем приезде.
— А это объясняется совсем просто, любезная сестра: разве вы не заметили, что капитан нашего судна, прежде чем стать на рейд, послал вперед, чтобы получить разрешение войти в порт, небольшую шлюпку с судовым журналом и списком команды и пассажиров? Я начальник порта, мне принесли этот список, и я прочел в нем ваше имя. Сердце подсказало мне то, что сейчас подтвердили ваши уста: я понял, ради чего вы подвергали себя опасностям столь затруднительного теперь переезда по морю, и выслал вам навстречу свой катер. Остальное вам известно.
Миледи поняла, что лорд Винтер лжет, и это еще больше испугало ее.
— Любезный брат, — заговорила она снова, — не милорда ли Бекингема я видела сегодня вечером на молу, когда мы входили в гавань?
— Да, его… А, я понимаю! Увидев его, вы взволновались: вы приехали из страны, где, вероятно, мысль о нем заботит всех, и я знаю, что его приготовления к войне с Францией очень тревожат вашего друга кардинала.
— Моего друга кардинала?! — вскричала миледи, убеждаясь, что и в этом отношении лорд Винтер, по-видимому, хорошо осведомлен.
— А разве он не ваш друг? — небрежным тоном спросил барон. — Если я ошибся — извините: мне так казалось. Но мы вернемся к милорду герцогу после, а теперь не будем уклоняться от того крайне чувствительного направления, которое принял наш разговор. Вы приехали, говорите вы, чтобы повидать меня?
— Да.
— Ну что ж, я вам ответил, что все устроено согласно вашему желанию и что мы будем видеться каждый день.
— Что же, я навеки должна остаться здесь? — с оттенком ужаса спросила миледи.
— Может быть, вы здесь терпите какие-нибудь неудобства, сестра? Требуйте, чего вам недостает, и я постараюсь вам это предоставить.
— У меня нет ни служанок, ни лакеев.
— У вас все это будет, сударыня. Скажите мне, на какую ногу был поставлен ваш дом при первом вашем муже, и, хотя я только ваш деверь, я заведу вам все на такой же лад.
— При моем первом муже? — вскричала миледи растерянно, уставившись на лорда Винтера.
— Да, вашем муже-французе, я говорю не о моем брате… Впрочем, если вы это забыли, то, так как он жив еще, я могу написать ему, и он сообщит мне все нужные сведения.
Холодный пот выступил на лбу миледи.
— Вы шутите! — проговорила она глухим голосом.
— Разве я похож на шутника? — спросил барон, вставая и отступая на шаг.
— Или, вернее, вы меня оскорбляете, — продолжала миледи, судорожно впиваясь пальцами в подлокотники кресла и приподнимаясь.
— Оскорбляю вас? — презрительно усмехнулся лорд Винтер. — Неужели же, сударыня, вы полагаете, что это возможно?
— Вы, милостивый государь, или пьяны, или сошли с ума, — сказала миледи. — Ступайте прочь и пришлите мне женщину для услуг!
— Женщины очень болтливы, сестра! Не могу ли я заменить вам камеристку? Таким образом, все наши семейные тайны останутся при нас.
— Наглец! — вскричала миледи вне себя от ярости и кинулась на барона, который стал в выжидательную позу, положив одну руку на эфес шпаги.
— Эгe — произнес он. — Я знаю, что вы имеете обыкновение убивать людей, но предупреждаю: я буду обороняться, хотя бы и против вас.
— О, вы правы, — сказала миледи, — у вас, пожалуй, хватит низости поднять руку на женщину.
— Да, быть может. К тому же у меня найдется оправдание: моя рука будет, я полагаю, не первой мужской рукой, поднявшейся на вас.
И барон жестом указал на левое плечо миледи, почти коснувшись его пальцем.
Миледи испустила сдавленный стон, похожий на рычание, и попятилась в дальний угол комнаты, точно пантера, приготовившаяся к прыжку.
— Рычите сколько вам угодно, — вскричал лорд Винтер, — но не пытайтесь укусить! Ибо, предупреждаю, это для вас плохо кончится: здесь нет прокуроров, которые заранее определяют права наследства, нет странствующего рыцаря, который вызвал бы меня на поединок из-за прекрасной дамы, которую я держу в заточении, но у меня есть наготове судьи, которые, если понадобится, учинят расправу над женщиной, настолько бесстыдной, что она при живом муже прокралась на супружеское ложе моего старшего брата лорда Винтера, и эти судьи, предупреждаю вас, передадут вас палачу, который сделает вам одно плечо похожим на другое.
Глаза миледи метали такие молнии, что, хотя лорд Винтер был мужчина и стоял вооруженный перед. безоружной женщиной, он почувствовал, как в душе его зашевелился страх. Тем не менее, он продолжал говорить, но уже с закипающей яростью:
— Да, я понимаю, что, получив наследство после моего брата, вы хотели бы унаследовать и мое состояние. Но знайте наперед: вы можете убить меня или подослать ко мне убийц — я принял на этот случай предосторожности, — ни одно пенни из того, чем я владею, не перейдет в ваши руки! Разве вы недостаточно богаты, имея около миллиона? И не пора ли вам остановиться на вашем гибельном пути, если вы делали зло из одного только ненасытного желания его делать? О, поверьте, если бы память моего брата не была для меня священна, я сгноил бы вас в какой-нибудь государственной тюрьме или отправил бы в Тайберн на потеху толпы! Я буду молчать, но и вы должны безропотно переносить ваше заключение. Дней через пятнадцать — двадцать я уезжаю с армией в Ла-Рошель, но накануне моего отъезда за вами прибудет корабль, который отплывет на моих глазах и отвезет вас в наши южные колонии. Я приставлю к вам человека, и, будьте покойны, он всадит вам пулю в лоб при первой вашей попытке вернуться в Англию или на материк!
Миледи слушала с пристальным вниманием, от которого ширились зрачки ее сверкающих глаз.
— Да, теперь вы будете жить в этом замке,—
продолжал лорд Винтер. — Стены в нем толстые, двери тяжелые, решетки на окнах надежные; к тому же ваше окно расположено над самым морем. Люди моего экипажа, беззаветно мне преданные, несут караул перед этой комнатой и охраняют все проходы, ведущие во двор. Да если бы вы и пробрались туда, вам предстояло бы еще проникнуть сквозь три железные решетки. Отдан строгий приказ: один шаг, одно движение, одно слово, указывающее на попытку к бегству, — и в вас будут стрелять. Если вас убьют, английское правосудие, надеюсь, будет мне признательно, что я избавил его от хлопот… А, на вашем лице появилось прежнее выражение спокойствия и самоуверенности! Вы рассуждаете: "Пятнадцать — двадцать дней… Ничего, ум у меня изобретательный, я до того времени что-нибудь да придумаю! Я чертовски умна и найду какую-нибудь жертву. Через пятнадцать дней, — говорите вы себе, — меня здесь не будет…" Что ж, попробуйте!
Миледи, видя, что лорд Винтер отгадал ее мысли, вонзила ногти в ладони, стараясь подавить в себе малейшее движение души, которое могло бы придать ее лицу какое-нибудь иное выражение, помимо выражения тоскливой тревоги.
Лорд Винтер продолжал:
— Офицера, который остается здесь начальником в мое отсутствие, вы уже видели и, стало быть, знаете его. Он, как вы убедились, умеет исполнять приказания: по дороге из Портсмута сюда вы, конечно, — я ведь вас знаю — пытались вызвать его на разговор. И что вы скажете? Разве мраморная статуя могла быть молчаливее и бесстрастнее его? Вы уже на многих испытали власть ваших чар, и, к несчастью, с неизменным успехом. Испытайте-ка ее на этом человеке, и, черт возьми, если вы добьетесь своего, я готов буду поручиться, что вы — сам дьявол!
Лорд Винтер подошел к двери и резким движением распахнул ее.
— Позвать ко мне господина Фелтона! — распорядился он и, обращаясь к миледи, сказал: — Сейчас я представлю вас ему.
Между этими двумя лицами воцарилось напряженное молчание; затем в наступившей тишине послышались медленные и размеренные шаги, приближающиеся к комнате. Вскоре в полумраке коридора обозначилась человеческая фигура, и молодой лейтенант, с которым мы уже познакомились, остановился на пороге, ожидая приказаний барона.
— Войдите, милый Джон, — заговорил лорд Винтер. — Войдите и закройте дверь.
Офицер вошел.
— А теперь, — продолжал барон, — посмотрите на эту женщину. Она молода, она красива, она обладает всеми земными чарами. И что же! Это чудовище, которому всего двадцать пять лет, совершило столько преступлений, сколько вы не насчитаете и за год в архивах наших судов. Голос располагает в ее пользу, красота служит приманкой для жертвы, тело платит то, что она обещает, — в этом надо отдать ей справедливость. Она попытается обольстить вас, а быть может, даже и убить. Я извлек вас из нищеты, я дал вам чин лейтенанта, я однажды спас вам жизнь — вы помните, при каких обстоятельствах. Я не только покровитель, но и друг; не только благодетель, но и отец. Эта женщина вернулась в Англию, чтобы устроить покушение на мою жизнь. Я держу эту змею в своих руках, и вот я позвал вас и прошу: друг мой Фелтон, Джон, дитя мое, оберегай меня, и сам берегись этой женщины! Поклянись спасением твоей души сохранить ее для той кары, которую она заслужила! Джон Фелтон, я полагаюсь на твое слово! Джон Фелтон, я верю в твою честность!
— Милорд… — ответил молодой офицер, вкладывая в брошенный на миледи взгляд всю ненависть, какую только он мог найти в своем сердце, — милорд, клянусь вам, все будет сделано так, как вы того желаете!
Миледи перенесла этот взгляд с видом безропотной жертвы; невозможно представить себе выражение более покорное и кроткое, чем то, какое было написано на ее прекрасном лице. Сам лорд Винтер с трудом узнал в ней тигрицу, с которой он за минуту перед тем готовился вступить в борьбу.
— Она не должна выходить из этой комнаты, слышите, Джон? — продолжал лорд Винтер. — Она ни с кем не должна переписываться, не должна разговаривать ни с кем, кроме вас, если вы окажете честь говорить с ней.
— Я поклялся, милорд, этого достаточно.
— А теперь, сударыня, постарайтесь примириться с Богом, ибо людской суд над вами свершился.
Миледи поникла головой, точно подавленная этим приговором.
Лорд Винтер движением руки пригласил за собой Фелтона и вышел из комнаты. Фелтон пошел вслед за ним и запер дверь.
Мгновение спустя в коридоре раздались тяжелые шаги солдата морской пехоты, стоявшего на карауле с секирой за поясом и с мушкетом в руках.
Миледи несколько минут оставалась все в том же положении, думая, что за ней наблюдают сквозь замочную скважину, потом она медленно подняла голову, и лицо ее вновь приняло устрашающее выражение угрозы и вызова. Она подбежала, к двери и прислушалась, затем взглянула в окно, отошла от него, опустилась в огромное кресло и задумалась.
XXI
ОФИЦЕР
Тем временем кардинал ждал известий из Англии, но никаких известий не приходило, кроме неприятных и угрожающих.
Хотя Ла-Рошель была в тесном кольце, хотя успех осады благодаря принятым мерам, и в особенности благодаря дамбе, препятствовавшей лодкам проникать в осажденный город, казался несомненным, тем не менее блокада могла тянуться еще долго, к великому позору для войск короля и к большому неудовольствию кардинала, которому, правда, не надо было больше ссорить Людовика XIII с Анной Австрийской, ибо это было уже сделано, но предстояло мирить поссорившихся г-на де Бассомпьера и герцога Ангулемского.
Что же касается брата короля, то он только начал осаду, а заботу окончить ее предоставил кардиналу.
Город, несмотря на чрезвычайную стойкость своего мэра, хотел было сдаться и потому сделал попытку поднять бунт, но мэр велел повесить бунтовщиков. Эта расправа успокоила самые горячие головы, и они решили лучше дать уморить себя голодом: такая гибель казалась им все же более медленной и менее верной, чем смерть на виселице.
Осаждающие время от времени хватали гонцов, которых ларошельцы посылали к Бекингему, или шпионов, посылаемых Бекингемом к ларошельцам. И в том, и в другом случае суд был короток, кардинал произносил одно-единственное слово: "Повесить!" Приглашали короля смотреть казнь. Он приходил вялой походкой и становился на удобное место, чтобы видеть процедуру во всех ее подробностях. Это не мешало ему сильно скучать и каждую минуту говорить о желании вернуться в Париж, но это все-таки слегка развлекало его и заставляло более терпеливо переносить осаду; так что, если бы не гонцы и не шпионы, его высокопреосвященство, несмотря на всю свою изобретательность, оказался бы в очень затруднительном положении.
Однако время шло, а ларошельцы не сдавались. Последний гонец, которого поймали осаждающие, вез письмо Бекингему. В письме сообщалось, правда, что город доведен до последней крайности, но в нем не говорилось в заключение: "Если ваша помощь не подоспеет в течение двух недель, мы сдадимся", а было просто сказано: "Если ваша помощь не подоспеет в течение двух недель, то к тому времени, когда она явится, мы все умрем с голоду".
Итак, ларошельцы возлагали надежды только на Бекингема. Он был их мессией. Было очевидно, что, если бы им стало доподлинно известно, что на Бекингема рассчитывать больше нечего, они потеряли бы вместе с надеждой и мужество.
Поэтому кардинал с большим нетерпением ждал из Англии известий о том, что Бекингем не прибудет под Ла-Рошель.
Вопрос о том, чтобы взять город приступом, часто обсуждался в королевском совете, но его всегда отклоняли: во-первых, Ла-Рошель казалась неприступной, а во-вторых, кардинал, что бы он ни говорил, отлично понимал, что такое кровопролитие, когда французам пришлось бы сражаться против французов же, явилось бы в политике возвращением на шестьдесят лет назад, а кардинал был для своего времени человеком передовым, как теперь выражаются. В самом деле, разгром Ла-Рошели и убийство трех или четырех тысяч гугенотов, которые скорее дали бы себя убить, чем согласились сдаться, слишком походили бы в 1628 году на Варфоломеевскую ночь 1572 года; да и, наконец, это крайнее средство, к которому сам король, как ревностный католик, отнюдь не выказывал отвращения, неизменно отвергалось осаждающими генералами, выдвигавшими следующий довод: Ла-Рошель нельзя взять иначе, как только голодом.
Кардинал не мог отогнать от себя невольный страх, который внушала ему его страшная посланница: и он тоже подметил странные свойства этой женщины, казавшейся то змеей, то львицей. Не изменила ли она ему? Не умерла ли? Во всяком случае, он достаточно хорошо изучил ее и знал, что, независимо от того, действовала ли она в его пользу или против него, была ли ему другом или недругом, она не оставалась в бездействии, если только ее не вынуждали к этому большие препятствия. Но откуда было возникнуть таким препятствиям? Этого-то кардинал и не мог знать.
Впрочем, он твердо полагался на миледи, и не без основания: он догадывался, что прошлое этой женщины таит страшные вещи, покрыть которые может только его красная мантия, и чувствовал, что, по той или другой причине, эта женщина ему предана, ибо только в нем одном она может найти поддержку и защиту от угрожающей ей опасности.
Итак, он решился вести войну один и ожидать посторонней помощи так, как ждут счастливой случайности. Он продолжал воздвигать знаменитую дамбу, которая должна была уморить голодом население Ла-Рошели. Созерцая, в ожидании этого, несчастный город, заключавший в себе столько великих бедствий и столько героических добродетелей, он вспомнил слова Людовика XI, своего политического предшественника, подобно тому как сам он был предшественником Робеспьера, вспомнил правило покровителя Тристана: "Разделяй, чтобы властвовать".
Генрих IV, осаждая Париж, приказывал бросать через стены города хлеб и другие съестные припасы; кардинал же приказал подбрасывать письма, в которых он разъяснял ларошельцам, насколько поведение их начальников несправедливо, эгоистично и жестоко. У этих начальников хлеба было в изобилии, но они не раздавали его населению; они придерживались правила (у них тоже были свои правила), что неважно, если умрут женщины, старики и дети, лишь бы мужчины, обязанные защищать стены их города, оставались здоровыми и полными сил. К тому времени правило это, правда, не получило еще всеобщего применения, но, то ли вследствие бессилия жителей ему противодействовать, то ли вследствие их самопожертвования, превратилось уже из теории в практику; веру в его неоспоримость подорвали подметные письма кардинала; письма напоминали мужчинам, что обреченные на смерть дети, женщины и старики — их сыновья, жены и отцы, что было бы справедливее, если бы все разделяли общее бедствие, и тогда одинаковое положение приводило бы жителей к единодушным решениям.
Эти подметные письма произвели как раз то действие, какого и ожидал их составитель: склонили многих жителей вступить в сепаратные переговоры с королевской армией.
Но в то самое время, когда кардинал уже видел, что испытанное им средство приносит плоды, и радовался, что пустил его в ход, один из жителей Ла-Рошели, который сумел перейти линию королевских войск, — одному Богу известно, как ему удалось обмануть бдительность Бассомпьера, Шомберга и герцога Ангулемского, за которыми, в свою очередь, бдительно надзирал кардинал, — один из жителей Ла-Рошели, говорим мы, пробрался в город прямо из Портсмута и сообщил, что он видел там внушительный флот, готовый отплыть не позже как через неделю. Больше того: Бекингем извещал мэра, что наконец будет заключен великий союз против Франции и во Французское королевство одновременно вторгнутся английские, имперские и испанские войска. Это письмо публично читалось на всех площадях города, копии с него были вывешены на перекрестках улиц, и даже те, кто начал уже переговоры с королевской армией, прервали их, решившись дождаться столь торжественно обещанной помощи.
Это неожиданное обстоятельство возбудило у Ришелье прежнее беспокойство и невольно заставило его снова обратить взоры по ту сторону моря.
Между тем королевская армия, которой были чужды тревоги ее единственного и настоящего главы, вела веселую жизнь. И съестных припасов, и денег в лагере было вдоволь; все части соперничали друг с другом в удальстве и различных забавах. Хватать шпионов и вешать их, устраивать рискованные экспедиции на дамбу и на море, затевать самые безрассудные предприятия и хладнокровно выполнять их — вот чему армия посвящала все время, и это помогало ей коротать дни, долгие не только для ларошельцев, терзаемых голодом и мучительным ожиданием, но и для кардинала, столь упорно блокировавшего их.
Кардинал, вечно разъезжавший верхом, как рядовой кавалерист, окидывал задумчивым взглядом эти нестерпимо медленно, как ему казалось, подвигавшиеся укрепления, возводимые под его руководством инженерами, которых он выписал со всех концов Франции. Если при его объездах ему случалось встретить мушкетера из полка де Тревиля, он иногда подъезжал к нему, внимательно вглядывался и, не признав в нем ни одного из наших четырех друзей, направлял на что-нибудь другое свой глубокий ум и проницательный взгляд.
Однажды, томясь смертельной скукой, не надеясь больше на переговоры с городом и все еще не получая известий из Англии, кардинал выехал из дому в сопровождении только Каюзака и Ла Удиньера, выехал без всякой цели, лишь затем, чтобы прокатиться. Он ехал вдоль песчаного берега, предаваясь радужным мечтам и созерцая необъятный простор океана. Неторопливо поднявшись на холм, он увидел невдалеке за изгородью семь человек, которые лежали и грелись в лучах солнца, редко проглядывающего в это время года, причем вокруг них валялись пустые бутылки. Четверо из этих людей были наши мушкетеры, приготовившиеся слушать чтение письма, только что полученного одним из них. Это письмо было настолько важно, что из-за него они оставили карты и кости, разложенные на барабане.
Трое остальных были заняты тем, что снимали смолу с горлышка огромной, оплетенной соломой бутыли колиурского вина; это были слуги наших молодых людей.
Кардинал, как мы уже сказали, был в мрачном расположении духа, а когда он впадал в него, ничто так не усиливало его угрюмость, как веселье других. К тому же у него было странное предубеждение: он всегда воображал, что причиной веселости других было как раз то, что печалило его самого. Сделав Каюзаку и Ла Удиньеру знак остановиться, кардинал спешился и направился к подозрительным весельчакам, надеясь, что, благодаря заглушавшему его шаги песку и укрывавшей его изгороди, ему удастся подслушать несколько слов из разговора, казавшегося ему крайне интересным. Очутившись в десяти шагах от изгороди, он узнал выговор гасконца, а так как он еще раньше разглядел, что это были мушкетеры, то больше не сомневался, что трое остальных были те, кого называли неразлучными приятелями, то есть Атос, Портос и Арамис.
Легко можно представить себе, насколько его желание расслышать их разговор усилилось от этого открытия; глаза его приняли странное выражение, и он осторожно, как тигр, подкрался к изгороди. Но едва ему удалось уловить несколько неясных звуков, без всякого определенного смысла, как вдруг громкий, отрывистый возглас заставил его вздрогнуть и привлек внимание мушкетеров.
— Офицер! — крикнул Гримо.
— Вы, кажется, заговорили, негодяй! — сказал Атос, приподнимаясь на локте и устремляя на Гримо негодующий взор.
Гримо не прибавил больше ни слова и только протянул указательный палец по направлению к изгороди, возвещая этим жестом приход кардинала и его свиты.
Одним прыжком мушкетеры очутились на ногах и почтительно поклонились.
Кардинал, по-видимому, был взбешен.
— Кажется, господа мушкетеры велят караулить себя! — заметил он. — Уж не подходят ли сухим путем англичане? Или мушкетеры считают себя офицерами высшего ранга?
— Монсеньер… — ответил Атос, так как среди общего смятения он один сохранил то спокойствие и хладнокровие настоящего вельможи, которое никогда его не покидало, — монсеньер, мушкетеры, когда они не несут службы или когда их служба окончена, пьют и играют в кости, и они для своих слуг — офицеры очень высокого ранга.
— Слуги! — проворчал кардинал. — Слуги, которым приказано предупреждать своих господ, когда кто-нибудь проходит мимо, уже не слуги, а часовые.
— Ваше высокопреосвященство, однако, сами видите, что если бы мы не приняли этой предосторожности, то, чего доброго, упустили бы случай засвидетельствовать вам наше почтение и принести благодарность за оказанную милость — за то, что вы соединили нас всех вместе… Д’Артаньян, — продолжал Атос, — вы сейчас только говорили о вашем желании найти случай выразить его высокопреосвященству вашу признательность: случай представился, воспользуйтесь же им.
Это было сказано с невозмутимым хладнокровием, отличавшим Атоса в минуты опасности, и с крайней вежливостью, делавшей его в иные минуты более величественным, чем прирожденные короли.
Д’Артаньян подошел и пробормотал несколько благодарственных слов, которые быстро замерли у него на языке под угрюмым взглядом кардинала.
— Все равно, господа… — заговорил Ришелье, которого замечание Атоса, по-видимому, нисколько не отклонило от его первоначального намерения, — все равно, господа, я не люблю, чтобы простые солдаты, потому только, что они имеют преимущество служить в привилегированной части, разыгрывали знатных вельмож: они должны соблюдать такую же дисциплину, как и все.
Атос предоставил кардиналу договорить до конца эту фразу и, поклонившись в знак согласия, ответил:
— Надеюсь, монсеньер, что мы ничем не нарушили дисциплины. Мы сейчас не несем службы и думали, что можем располагать своим временем как нам заблагорассудится. Если вашему высокопреосвященству угодно будет осчастливить нас каким-нибудь особым приказанием, мы готовы повиноваться. Вы сами видите, монсеньер, — продолжал мушкетер, хмуря брови, так как этот допрос начинал выводить его из терпения, — что мы захватили с собой оружие, чтобы быть наготове при малейшей тревоге.
И он указал кардиналу пальцем на четыре мушкета, составленные в козлы около барабана, на котором лежали карты и кости.
— Будьте уверены, ваше высокопреосвященство, что мы вышли бы вам навстречу, — прибавил д’Артаньян, — если бы могли предположить, что это вы подъезжаете к нам с такой малочисленной свитой.
Кардинал кусал усы и губы.
— Знаете ли вы, на кого вы похожи, когда, как теперь, собираетесь вместе, вооруженные и охраняемые вашими слугами? — спросил кардинал. — Вы похожи на четырех заговорщиков.
— Совершенно верно, монсеньер, — подтвердил Атос, — мы действительно составляем заговоры, как ваше высокопреосвященство могли сами убедиться однажды утром, но только против ларошельцев.
— Э, господа политики, — возразил кардинал, в свою очередь, хмуря брови, — в ваших мозгах, пожалуй, нашлась бы разгадка многих секретов, если бы они были так же доступны для чтения, как то письмо, которое вы спрятали, заметив меня!
Краска бросилась в лицо Атосу, он сделал шаг к кардиналу:
— Можно подумать, что вы действительно подозреваете нас, монсеньер, и подвергаете настоящему допросу. Если это так, то пусть ваше высокопреосвященство соблаговолит объясниться, и мы, по крайней мере, будем знать, как нам следует поступать.
— А что, если бы это и в самом деле был допрос? — возразил кардинал. — И не такие люди, как вы, подвергались ему и отвечали, господин мушкетер.
— Вот почему я и сказал вашему высокопреосвященству, что в его воле допрашивать нас, мы готовы отвечать.
— Что за письмо, которое вы начали читать, господин Арамис, а затем спрятали?
— Письмо от женщины, монсеньер.
— О, я понимаю! — сказал кардинал. — Относительно такого рода писем следует хранить молчание. Однако их можно показывать духовнику, а ведь я, как вам известно, посвящен в духовный сан.
— Монсеньер, — заговорил Атос со спокойствием тем более ужасающим, что, отвечая таким образом, он рисковал головой, — письмо это от женщины, но оно не подписано ни Марион Делорм, ни госпожой д’Эгильон.
Кардинал смертельно побледнел, и глаза его вспыхнули зловещим огнем. Он обернулся, словно затем, чтобы отдать приказание Каюзаку и Ла Удиньеру. Атос уловил это движение и сделал шаг к мушкетам, на которые были устремлены глаза его трех друзей, вовсе не склонных позволить себя арестовать. На стороне кардинала, считая его самого, было трое, а мушкетеров вместе со слугами было семь человек. Кардинал рассудил, что игра будет тем более неравной, что Атос и его товарищи действительно тайно сговаривались о чем-то, и прибегнул к одному из тех внезапных поворотов, которые он всегда держал наготове: весь его гнев растворился в улыбке.
— Ну полно, полно! — сказал он. — Вы храбрые молодые люди: гордые при свете дня, преданные во мраке ночи. Неплохо оберегать себя, когда так хорошо оберегаешь других. Господа, я вовсе не забыл той ночи, когда вы охраняли меня на пути к "Красной голубятне". Если бы на той дороге, по которой я сейчас поеду, мне угрожала какая-нибудь опасность, я попросил бы вас сопровождать меня. Но, так как опасности не предвидится, оставайтесь тут, доканчивайте ваши бутылки, вашу игру и ваше письмо. Прощайте, господа!
Сев на коня, которого подвел ему Каюзак, он попрощался с ними взмахом руки и умчался.
Четверо молодых людей, застыв на месте, не произнося ни слова, провожали его глазами, пока он не исчез из виду.
Затем они переглянулись.
У всех были удрученные лица: они понимали, что, несмотря на дружеское прощание, кардинал уехал взбешенный.
Один Атос улыбался властной, презрительной улыбкой. Когда кардинал отъехал на такое расстояние, что не мог ни слышать, ни видеть их, Портос, которому не терпелось сорвать на ком-нибудь свой гнев, вскричал:
— Этот болван Гримо поздно спохватился!
Гримо хотел было что-то сказать в свое оправдание, но Атос поднял палец, и Гримо промолчал.
— Вы бы отдали письмо, Арамис? — спросил д’Артаньян.
— Я принял такое решение, — отвечал Арамис самым приятным, нежным голосом. — Если б кардинал потребовал, я одной рукой вручил бы письмо, а другой проткнул бы его шпагой.
— Так я и думал, — сказал Атос. — Вот почему я вмешался в ваш разговор. Право, этот человек очень неосторожно поступает, разговаривая так с мужчинами. Можно подумать, что ему приходилось иметь дело только с женщинами и детьми.
— Любезный Атос, я восхищен вами, но в конце концов мы все-таки были не правы, — возразил д’Артаньян.
— Как не правы! — возмутился Атос. — Кому принадлежит воздух, которым мы дышим? Океан, на который мы обращаем взоры? Песок, на котором мы лежали? Кому принадлежит письмо вашей любовницы? Разве кардиналу? Клянусь честью, этот человек воображает, что он владеет всем миром! Вы стояли перед ним и что-то бормотали, ошеломленный, подавленный… Можно было подумать, что вам уже мерещится Бастилия и что гигантская Медуза собирается превратить вас в камень. Да разве быть влюбленным — значит составлять заговоры? Вы влюблены в женщину, которую кардинал запрятал в тюрьму, и хотите вызволить ее из его рук. Вы ведете игру с его высокопреосвященством, это письмо — ваш козырь. Зачем вам показывать противнику ваши карты? Это не принято. Пусть он их отгадывает, в добрый час! Мы-то ведь отгадываем его игру!
— В самом деле, — согласился д’Артаньян, — все, что вы говорите, Атос, вполне справедливо.
— В таком случае, ни слова больше о том, что сейчас произошло, и пусть Арамис продолжает читать письмо своей кузины с того места, на котором кардинал прервал его.
Арамис вынул письмо из кармана, трое его друзей пододвинулись к нему, а слуги опять столпились вокруг бутыли.
— Вы прочитали всего одну или две строчки, — заметил д’Артаньян, — так уж начните опять сначала.
— Охотно, — ответил Арамис.
"Любезный кузен, я, кажется, решусь уехать в Стене, куда моя сестра поместила нашу юную служанку в монастырь кармелиток. Бедняжка покорилась своей участи, она знает, что не может жить в другом месте, не подвергаясь опасности погубить свою душу. Однако, если наши семейные дела уладятся так, как мы того желаем, она, кажется, рискнет навлечь на себя проклятие и вернется к тем, по ком она тоскует, тем более что о ней постоянно думают и она знает это. А пока что она не так уж несчастна: единственное ее желание — получить письмо от своего возлюбленного. Я знаю, что такого рода товар нелегко проникает через решетки монастыря, но, как я уже доказала Вам, любезный кузен, я не такая уж неловкая и возьмусь за это поручение. Моя сестра благодарит Вас за Вашу неизменную добрую память о ней. Одно время она очень тревожилась, но теперь несколько успокоилась, послав туда своего поверенного, чтобы там не случилось чего-нибудь непредвиденного.
Прощайте, любезный кузен, пишите о себе как можно чаще, то есть каждый раз, как Вам представится надежная возможность прислать нам весточку. Целую Вас.
Аглая Мишон".
— О, как я вам обязан, Арамис! — вскричал д’Артаньян. — Дорогая Констанция! Наконец-то, я имею о ней сведения! Она жива, она за монастырской оградой, вне опасности, она в Стене! Как вы полагаете, Атос, где это?
— В Лотарингии, в нескольких льё от границы Эльзаса. Мы можем прокатиться в ту сторону, как только кончится осада.
— И, надо надеяться, этого недолго ждать, — вставил Портос. — Сегодня утром повесили одного шпиона, который показал, что ларошельцы уже питаются кожей своих сапог. Если предположить, что, съев кожу, они примутся за подметки, то я уж не знаю, что им после этого останется… разве только пожирать друг друга.
— Бедные глупцы! — заметил Атос, осушая стакан превосходного бордоского вина, которое хотя и не пользовалось в то время такой доброй славой, как теперь, но заслуживало ее не меньше нынешнего. — Бедные глупцы! Как будто католичество не самое удобное и не самое приятное из всех вероисповеданий!.. А все-таки, — заключил он, допив вино и прищелкнув языком, — они молодцы… Но что вы, черт возьми, делаете, Арамис? — продолжал он. — Вы прячете в карман это письмо?
— Да, — поддержал его д’Артаньян, — Атос прав: его надо сжечь. Впрочем, кто знает… может быть, кардинал обладает секретом вопрошать пепел?
— Уж наверное обладает, — сказал Атос.
— Что же вы хотите сделать с этим письмом? — спросил Портос.
— Подите сюда, Гримо, — приказал Атос.
Гримо встал и повиновался.
— В наказание за то, что вы заговорили без позволения, друг мой, вы съедите этот клочок бумаги. Затем, в награду за услугу, которую вы нам окажете, вы выпьете этот стакан вина. Вот вам сначала письмо, разжуйте его хорошенько.
Гримо улыбнулся и, устремив глаза на стакан, который Атос наполнил до краев, прожевал бумагу и проглотил ее.
— Браво! Молодец, Гримо! — похвалил его Атос. — А теперь берите стакан… Хорошо, можете не благодарить.
Гримо безмолвно выпил стакан бордо, но глаза его, поднятые к небу, говорили в продолжение этого приятного занятия очень выразительным, хоть и немым языком.
— Ну, теперь, — сказал Атос, — если только кардиналу не придет в голову хитроумная мысль распороть Гримо живот, я думаю, что мы можем быть более или менее спокойны…
Тем временем его высокопреосвященство продолжал свою меланхолическую прогулку и бормотал себе в усы:
— Положительно необходимо, чтобы эта четверка друзей перешла ко мне на службу!
XXII
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Вернемся к миледи, которую мы, бросив взгляд на берега Франции, на миг потеряли из виду.
Мы застанем ее в том же отчаянном положении, в каком ее покинули, — погруженной в бездну мрачных размышлений, в кромешный ад, у врат которого она оставила почти всякую надежду: впервые она сомневается, впервые страшится.
Дважды счастье изменило ей, дважды ее разгадали и предали, и в обоих случаях виновником ее неудачи был злой дух, должно быть ниспосланный Всевышним, чтобы одолеть ее: д’Артаньян победил ее — ее, эту непобедимую зловещую силу!
Он насмеялся над ее любовью, унизил ее гордость, обманул ее честолюбивые замыслы и вот теперь губит ее счастье, посягает на свободу и даже угрожает жизни. Более того: он приподнял уголок ее маски, той эгиды, которой она обычно прикрывалась и которая делала ее такой сильной.
Д’Артаньян отвратил от Бекингема — а его она ненавидит, как ненавидит все, что прежде любила, — бурю, которую навлекал на него Ришелье, угрожая королеве. Д’Артаньян выдал себя за де Варда, к которому она на миг воспылала страстью тигрицы, неукротимой, как вообще страсть женщин такого склада. Д’Артаньяну известна ее страшная тайна, а она поклялась, что тот, кто узнает эту тайну, поплатится жизнью. И, наконец, в ту минуту, когда ей удалось получить охранный лист, с помощью которого она собиралась отомстить своему врагу, этот охранный лист вырывают у нее из рук. И все тот же д’Артаньян держит ее в заточении и ушлет в какой-нибудь гнусный Ботани-Бей, в какой-нибудь мерзкий Тайберн в Индийском океане…
Сомнения нет, все это случилось с ней по милости д’Артаньяна: кто другой мог покрыть ее таким позором? Только он мог сообщить лорду Винтеру все эти страшные тайны, которые он роковым образом открыл одну за другой. Он знает ее деверя и, должно быть, написал ему.
Какая ненависть клокочет в ней!
Она сидит неподвижно, уставив горящий взор в глубину пустынной комнаты; глухие стоны порой вырываются вместе с дыханием из ее груди и согласно вторят шуму волн, которые вздымаются, рокочут и с ревом, как вечное и бессильное отчаяние, разбиваются о скалы, на которых воздвигнут этот мрачный и горделивый замок.
Какие превосходные планы мести, теряющиеся в дали будущего, замышляет против г-жи Бонасье, против Бекингема, и в особенности против д’Артаньяна, ее ум, озаряемый вспышками бурного гнева!
Да, но, чтобы мстить, надо быть свободной, а чтобы стать свободной, когда находишься в заточении, надо проломить стену, распилить решетки, разобрать пол. Подобные предприятия может довести до конца терпеливый и сильный мужчина, но усилия женщины, да еще в состоянии лихорадочного возбуждения, обречены на неудачу. К тому же для всего этого нужно иметь время — месяцы, годы, а у нее… у нее впереди десять или двенадцать дней, как сказал ей лорд Винтер, ее грозный брат и тюремщик.
И все-таки, будь она мужчиной, она предприняла бы эту попытку и, возможно, добилась бы успеха. Зачем Небо совершило такую ошибку, вложив мужественную душу в хрупкое, изнеженное тело!
Итак, первые минуты заточения были ужасны: миледи не могла побороть судорожных движений ярости, которой она отдала в дань женскую слабость. Но мало-помалу узница обуздала порывы безумного гнева; нервная дрожь, сотрясавшая ее тело, прекратилась; миледи свернулась клубком и стала собираться с силами, как усталая змея, которая отдыхает.
— Ну полно, полно же! Я с ума сошла, что впала в такое исступление, — сказала она, смотрясь в зеркало, отразившее ее огненный взгляд, который, казалось, вопрошал ее самое. — Не надо неистовствовать: неистовство — признак слабости. К тому же это средство никогда не удавалось мне. Может быть, если бы я пустила в ход силу, имея дело с женщинами, мне посчастливилось бы, и я могла бы их победить. Но я веду борьбу с мужчинами, и для них я всего лишь слабая женщина. Будем бороться женским оружием: моя сила — в моей слабости.
И, словно желая своими глазами убедиться в том, какие изменения она могла придать своему выразительному и подвижному лицу, миледи заставила его попеременно принимать все выражения, начиная от гнева, искажавшего ее черты, и кончая самой кроткой, самой нежной и обольстительной улыбкой. Затем ее искусные руки стали менять прическу, чтобы еще больше увеличить прелесть лица.
Наконец, вполне удовлетворенная собой, она прошептала:
— Ничего еще не потеряно: я все так же красива.
Было около восьми часов вечера. Миледи заметила в комнате кровать; она подумала, что недолгий отдых освежит не только голову и мысли, но и цвет лица. Однако, прежде чем она легла спать, ей пришла еще более удачная мысль. Она слышала, как говорили об ужине. А она уже более часа находилась в этой комнате, и, наверное, ей вскоре должны были принести еду.
Пленница не хотела терять время и решила, что она в этот же вечер сделает попытку нащупать почву, занявшись изучением характера тех людей, которым было поручено стеречь ее.
Под дверью показался свет; он возвещал о приходе ее тюремщиков. Миледи, которая было встала, поспешно опять уселась в кресло; голова ее была откинута назад, красивые волосы распущены по плечам, грудь немного обнажилась под смятыми кружевами, одна рука покоилась на сердце, а другая свешивалась с кресла.
Загремели засовы, дверь заскрипела на петлях, и в комнате раздались шаги.
— Поставьте там этот стол, — сказал кто-то.
И миледи узнала голос Фелтона.
Приказание было исполнено.
— Принесите свечи и смените часового, — продолжал Фелтон.
Это двукратное приказание, которое молодой лейтенант отдал одним и тем же лицам, убедило миледи в том, что ей прислуживают те же люди, которые стерегут ее, то есть солдаты.
Приказания Фелтона выполнялись к тому же с молчаливой быстротой, свидетельствовавшей о безукоризненном повиновении, в котором он держал своих подчиненных.
Наконец Фелтон, еще ни разу не взглянувший на миледи, обернулся к ней.
— A-а! Она спит, — сказал он. — Хорошо, она поужинает, когда проснется.
И он сделал несколько шагов к двери.
— Да нет, господин лейтенант, — остановил Фелтона подошедший к миледи солдат, не столь непоколебимый, как его начальник, — эта женщина не спит.
— Как так не спит? — спросил Фелтон. — А что же она делает?
— Она в обмороке. Лицо у нее очень бледное, и, сколько ни прислушиваюсь, я не слышу дыхания.
— Вы правы, — согласился Фелтон, посмотрев на миледи с того места, где он стоял, и ни на шаг не подойдя к ней. — Доложите лорду Винтеру, что его пленница в обмороке. Это случай непредвиденный, я не знаю, как поступить!
Солдат вышел, чтобы исполнить приказание своего офицера. Фелтон сел в кресло, случайно оказавшееся возле двери, и стал ждать, не произнося ни слова, не делая ни одного движения. Миледи владела великим искусством, хорошо изученным женщинами: смотреть сквозь свои длинные ресницы, как бы не открывая глаз. Она увидела Фелтона, сидевшего к ней спиной; не отрывая взгляда, она смотрела на него минут десять, и за все это время ее невозмутимый страж ни разу не обернулся.
Она вспомнила, что сейчас придет лорд Винтер, и сообразила, что его присутствие придаст ее тюремщику новые силы. Ее первый опыт не удался, она примирилась с этим, как женщина, у которой еще немало средств в запасе, подняла голову, открыла глаза и слегка вздохнула.
Услышав этот вздох, Фелтон, наконец, оглянулся.
— А, вот вы и проснулись, сударыня! — сказал он. — Ну, значит, мне здесь делать больше нечего. Если вам что-нибудь понадобится — позвоните.
— Ах, Боже мой, Боже мой, как мне было плохо! — прошептала миледи тем благозвучным голосом, который, подобно голосам волшебниц древности, очаровывал всех, кого она хотела погубить.
И, выпрямившись в кресле, она приняла позу еще более привлекательную и непринужденную, чем та, в какой она перед тем находилась.
Фелтон встал.
— Вам будут подавать еду три раза в день, сударыня, — сказал он. — Утром в десять часов, затем в час дня и вечером в восемь. Если этот распорядок вам не подходит, вы можете назначить свои часы вместо тех, какие я вам предлагаю, и мы будем сообразовываться с вашими желаниями.
— Но неужели я всегда буду одна в этой большой мрачной комнате? — спросила миледи.
— Вызвана женщина, которая живет по соседству. Завтра она явится в замок и будет приходить к вам каждый раз, когда вам будет желательно ее присутствие.
— Благодарю вас, — смиренно ответила пленница.
Фелтон слегка поклонился и пошел к двери. В ту минуту, когда она готовился переступить порог, в коридоре появился лорд Винтер в сопровождении солдата, посланного доложить ему, что миледи в обмороке. Он держал в руке флакон с нюхательной солью.
— Ну, что такое? Что здесь происходит? — спросил он насмешливым голосом, увидев, что его пленница уже встала, а Фелтон готовится уйти. — Покойница, стало быть, уже воскресла? Черт возьми, Фелтон, мой мальчик, разве ты не понял, что тебя принимают за новичка и разыгрывают перед тобой первое действие комедии, которую мы, несомненно, будем иметь удовольствие увидеть всю до конца?
— Я так и подумал, милорд, — ответил Фелтон. — Но, поскольку пленница все-таки женщина, я хотел проявить к ней внимание, которое всякий благовоспитанный человек обязан оказывать женщине, если не ради нее, то, по крайней мере, ради собственного достоинства.
Миледи вся задрожала. Слова Фелтона леденили ей кровь.
— Итак, — смеясь, заговорил лорд Винтер, — эти искусно распущенные красивые волосы, эта белая кожа и томный взгляд еще не соблазнили тебя, каменное сердце?
— Нет, милорд, — ответил бесстрастный молодой человек, — и, поверьте, нужно нечто большее, чем женские уловки и женское кокетство, чтобы совратить меня.
— В таком случае, мой храбрый лейтенант, предоставим миледи поискать другое средство, а сами пойдем ужинать. О, будь спокоен, выдумка у нее богатая, и второе действие комедии не замедлит последовать за первым!
С этими словами лорд Винтер взял Фелтона под руку и, продолжая смеяться, повел его к выходу.
"О, я найду то, что нужно для тебя! — прошептала сквозь зубы миледи. — Будь покоен, бедный неудавшийся монах, несчастный новообращенный солдат! Тебе бы ходить не в мундире, а в рясе!"
— Кстати, — сказал Винтер, останавливаясь на пороге, — постарайтесь, миледи, чтобы эта неудача не лишила вас аппетита: отведайте рыбы и цыпленка. Клянусь честью, я их не приказывал отравить! Я доволен своим поваром, и, так как он не ожидает после меня наследства, я питаю к нему полное и безграничное доверие. Берите с меня пример. Прощайте, любезная сестра! До следующего вашего обморока!
Это было пределом того, что могла перенести миледи; она судорожно впилась руками в кресло, заскрипела зубами и проследила взглядом за движением двери, затворявшейся за лордом Винтером и Фелтоном. Когда она осталась одна, на нее вновь напало отчаяние. Она взглянула на стол, увидела блестевший нож, ринулась к нему и схватила его; но ее постигло жестокое разочарование: лезвие ножа было из гнущегося серебра и с закругленным концом.
За неплотно закрытой дверью раздался взрыв смеха, и дверь снова растворилась.
— Ха-ха! — воскликнул лорд Винтер. — Ха-ха-ха! Видишь, милый Фелтон, видишь, что я тебе говорил: этот нож был предназначен для тебя — она бы тебя убила. Это, видишь ли, одна из ее слабостей: тем или иным способом отделываться от людей, которые ей мешают. Если б я тебя послушался и позволил подать ей острый стальной нож, то Фелтону пришел бы конец: она бы тебя зарезала, а после тебя всех нас. Посмотри-ка, Джон, как хорошо она умеет владеть ножом!
Действительно, миледи еще держала в судорожно сжатой руке наступательное оружие, но это величайшее оскорбление заставило ее руки разжаться, лишило ее сил и даже воли.
Нож упал на пол.
— Вы правы, милорд, — сказал Фелтон тоном глубокого отвращения, кольнувшим миледи в самое сердце. — Вы правы, а я ошибался.
Оба снова вышли.
На этот раз миледи прислушивалась более внимательно, чем в первый раз, и выждала, пока они не удалились и звук шагов не замер в глубине коридора.
— Я погибла! — прошептала она. — Я во власти людей, на которых все мои уловки так же мало действуют, как на бронзовые или гранитные статуи. Они знают меня наизусть и неуязвимы для любого моего оружия.
И все-таки нельзя допустить, чтобы все это кончилось так, как они решили!
Действительно, как показывало последнее рассуждение миледи и ее инстинктивный возврат к надежде, ни страх, ни слабость не овладевали надолго этой сильной душой. Миледи села за стол, отведала разных кушаний, выпила немного испанского вина и почувствовала, что к ней вернулась вся ее решимость.
Прежде чем лечь спать, она уже разобрала, обдумала, истолковала и изучила все со всех сторон: слова, поступки, жесты, малейшее движение и даже молчание своих собеседников. Результатом этого искусного и тщательного исследования явилось убеждение, что из двух ее мучителей Фелтон все же более уязвим. Одна фраза все снова и снова приходила на память пленнице: "Если б я тебя послушался", — сказал лорд Винтер Фелтону.
Значит, Фелтон говорил в ее пользу, раз лорд Винтер не послушался его.
"У этого человека есть, следовательно, хоть слабая искра жалости ко мне, — твердила миледи. — Из этой искры я раздую пламя, которое будет бушевать в нем. Ну а лорд Винтер меня знает, он боится меня и понимает, что ему можно от меня ждать, если мне когда-нибудь удастся вырваться из его рук, а потому бесполезно и пытаться покорить его… Вот Фелтон совсем другое дело: он наивный молодой человек, чистый душой и, по-видимому, добродетельный; его можно совратить".
И миледи легла и уснула с улыбкой на устах; тот, кто увидел бы ее спящей, мог бы подумать, что это молодая девушка и что ей снится венок из цветов, которым она украсит себя на предстоящем празднике.
XXIII
ВТОРОЙ ДЕНЬ ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Миледи снилось, что д’Артаньян наконец-то в ее руках, что она присутствует при его казни, и эту очаровательную улыбку на устах у нее вызывал вид его ненавистной крови, брызнувшей под топором палача.
Она спала, как спит узник, убаюканный впервые блеснувшей надеждой.
Когда наутро вошли в ее комнату, она еще лежала в постели, Фелтон остался в коридоре; он привел женщину, про которую говорил накануне и которая только что приехала. Эта женщина вошла в комнату и, подойдя к миледи, предложила ей свои услуги.
Миледи обычно была бледна, и цвет ее лица мог обмануть того, кто видел ее в первый раз.
— У меня лихорадка, — сказала она. — Я ни на миг не сомкнула глаз всю эту долгую ночь, я ужасно страдаю… Отнесетесь ли вы ко мне человечнее, чем обошлись здесь со мной вчера? Впрочем, все, чего я прошу, — чтобы мне позволили остаться в постели.
— Не угодно ли вам, чтобы позвали врача? — спросила женщина.
Фелтон слушал этот разговор, не произнося ни слова.
Миледи рассудила, что, чем больше вокруг нее будет народу, тем больше будет людей, которых она могла бы разжалобить, и тем больше усилится надзор лорда Винтера; к тому же врач может объявить, что ее болезнь притворна, а миледи, проиграв первую игру, не хотела проигрывать и вторую.
— Посылать за врачом? — проговорила она. — К чему? Эти господа объявили вчера, что моя болезнь— комедия. То же самое, без сомнения, случилось бы и сегодня: ведь со вчерашнего вечера они успели предупредить и врача.
— В таком случае, — вмешался выведенный из терпения Фелтон, — скажите сами, сударыня, как вы желаете лечиться.
— Ах, Боже мой, разве я знаю как! Я чувствую, что больна, вот и все. Пусть мне дают что угодно, мне все равно.
— Подите пригласите сюда лорда Винтера, — приказал Фелтон, которого утомили эти нескончаемые жалобы.
— О нет, нет! — вскричала миледи. — Нет, не зовите его, умоляю вас! Я чувствую себя хорошо, мне ничего не нужно, только не зовите его!
Она вложила в это восклицание такую горячность, такую убедительность, что Фелтон невольно переступил порог комнаты и сделал несколько шагов.
"Он вошел ко мне", — подумала миледи.
— Однако, сударыня, — сказал Фелтон, — если вы действительно больны, мы пошлем за врачом; а если вы нас обманываете — ну что ж, тем хуже для вас, но, по крайней мере, нам не в чем будет себя упрекнуть.
Миледи ничего не ответила и, уткнув прелестную головку в подушки, залилась слезами.
Фелтон с минуту смотрел на нее с обычным своим бесстрастием; затем, увидев, что припадок грозит затянуться, вышел. Женщина вышла вслед за ним. Лорд Винтер не показывался.
"Кажется, я начинаю понимать!" — с неудержимой радостью подумала миледи и зарылась под одеяло, чтобы скрыть от всех, кто, возможно, подсматривал за нею, этот порыв внутреннего удовлетворения.
Прошло два часа.
"Теперь пора болезни кончиться, — решила миледи. — Встанем и постараемся сегодня же добиться чего-нибудь. У меня только десять дней, и второй из них сегодня вечером истекает".
Утром, когда входили в комнату миледи, ей принесли завтрак; миледи сообразила, что скоро придут убирать со стола, и она опять увидит Фелтона.
Миледи не ошиблась: Фелтон явился снова и, не обратив ни малейшего внимания на то, притронулась ли миледи к еде или нет, распорядился вынести из комнаты стол, который обычно вносили уже накрытым.
Когда солдаты выходили, Фелтон пропустил их вперед, а сам задержался в комнате; в руке у него была книга.
Миледи, полулежа в кресле, стоявшем подле камина, прекрасная, бледная, покорная, казалась святой девственницей, ожидающей мученической смерти.
Фелтон подошел к ней.
— Лорд Винтер — он католик, как и вы, сударыня, — подумал, что вас может тяготить то, что вы лишены возможности исполнять обряды вашей церкви и посещать ее службы. Поэтому он изъявил согласие, чтобы вы каждый день читали ваши молитвы. Вы найдете их в этой книге.
Заметив, с каким видом Фелтон положил книгу на столик, стоявший возле миледи, каким тоном он произнес слова "ваши молитвы" и какой презрительной улыбкой он сопровождал их, миледи подняла голову и более внимательно взглянула на офицера.
И тут по его строгой прическе, по преувеличенной простоте костюма, по его гладкому, как мрамор, но такому же суровому и непроницаемому лбу она узнала в нем одного из тех мрачных пуритан, каких ей приходилось встречать как при дворе короля Якова, так и при дворе французского короля, где, несмотря на воспоминание о Варфоломеевской ночи, они иногда искали убежища.
Ее осенило внезапное вдохновение, что бывает только с людьми гениальными в моменты перелома, в те критические минуты, когда решается их судьба, их жизнь.
Эти два слова — "ваши молитвы" — и беглый взгляд, брошенный на Фелтона, вдруг уяснили миледи всю важность тех слов, которые она произнесет в ответ.
Благодаря свойственной ей быстроте соображения эти слова мгновенно сложились в ее уме.
— Я? — сказала она с пренебрежением, созвучным презрению, подмеченному ею в голосе молодого офицера. — Я, сударь… мои молитвы? Лорд Винтер, этот развращенный католик, отлично знает, что я не одного с ним вероисповедания. Это ловушка, которую он мне хочет поставить.
— Какого же вы вероисповедания, сударыня? — спросил Фелтон с удивлением, которое, несмотря на его умение владеть собою, ему не вполне удалось скрыть.
— Я скажу это в тот день, — вскричала с притворным воодушевлением миледи, — когда достаточно пострадаю за свою веру!
Взгляд Фелтона открыл миледи, как далеко она продвинулась в своих стараниях одной этой фразой.
Однако молодой офицер не проронил ни слова, не сделал ни малейшего движения, и только взгляд его был красноречив.
— Я в руках моих врагов! — продолжала миледи тем восторженным тоном, который она подметила у пуритан. — Уповаю на Господа моего! Или Господь спасет меня, или я погибну за него! Вот мой ответ, который я прошу вас передать лорду Винтеру. А книгу эту, — прибавила она, указывая на молитвенник пальцем, но не дотрагиваясь до него, словно боясь осквернить себя таким прикосновением, — вы можете унести и пользоваться ею сами, ибо вы, без сомнения, вдвойне сообщник лорда Винтера — сообщник в гонении и сообщник в ереси.
Фелтон ничего не ответил, взял книгу с тем же чувством отвращения, которое он уже выказывал, и удалился в задумчивости.
Около пяти часов вечера пришел лорд Винтер. У миледи в продолжение целого дня было достаточно времени обдумать свое дальнейшее поведение. Она приняла своего деверя как женщина, уже вполне овладевшая собою.
— Кажется… — начал барон, развалясь в кресле напротив миледи и небрежно вытянув ноги на ковре перед камином, — кажется, мы совершили небольшое отступничество?
— Что вы хотите этим сказать, милостивый государь?
— Я хочу сказать, что с тех пор, как мы с вами в последний раз виделись, вы переменили веру. Уж не вышли ли вы третий раз замуж — теперь за протестанта?
— Объяснитесь, милорд, — произнесла пленница высокомерным тоном. — Заявляю вам, что я слышу ваши слова, но не понимаю их.
— Ну, значит, вы совсем неверующая — мне это даже больше нравится, — насмешливо возразил лорд Винтер.
— Конечно, это больше вяжется с вашими правилами, — холодно заметила миледи.
— О, признаюсь вам, для меня это совершенно безразлично!
— Если бы вы даже и не признавались в своем равнодушии к вопросам веры, милорд, ваше распутство и ваши беззакония изобличили бы вас.
— Гм… Вы говорите о распутстве, госпожа Мессалина, леди Макбет! Или я толком не расслышал, или вы, черт возьми, на редкость бесстыдны!
— Вы говорите так, потому что знаете, что нас слушают, — холодно заметила миледи, — и потому, что хотите вооружить против меня ваших тюремщиков и палачей.
— Тюремщиков? Палачей?.. Вот так раз, сударыня! Вы впадаете в патетический тон, и вчерашняя комедия переходит сегодня в трагедию. Впрочем, через неделю вы будете там, где вам надлежит быть, и мое намерение будет доведено до конца.
— Постыдное намерение! Нечестивое намерение! — произнесла миледи с экзальтацией жертвы, бросающей вызов своему судье.
— Честное слово, мне кажется, эта развратница сходит с ума! — сказал лорд Винтер и встал. — Ну, довольно, ну, успокойтесь же, госпожа пуританка, или я велю посадить вас в тюрьму! Готов поклясться, это, должно быть, мое испанское вино бросилось вам в голову. Впрочем, не волнуйтесь: такое опьянение не опасно и не приведет к пагубным последствиям.
И лорд Винтер ушел, отпуская ругательства, что в ту эпоху было в обычае даже у людей высшего общества.
Фелтон действительно стоял за дверью и слышал до единого слова весь разговор.
Миледи угадала это.
"Да, ступай, ступай! — прошептала она вслед своему деверю. — Пагубные для тебя последствия не заставят себя ждать, но ты, глупец, заметишь их только тогда, когда их уже нельзя будет избежать!"
Опять стало тихо. Прошло еще два часа. Солдаты принесли ужин и услышали, что миледи громко читает молитвы, те молитвы, которым научил ее старый слуга ее второго мужа, ревностный пуританин. Она, казалось, была в каком-то экстазе и даже не обращала внимания на то, что происходило вокруг нее. Фелтон сделал знак, чтобы ей не мешали, и, когда все было приготовлено, бесшумно вышел вместе с солдатами.
Миледи знала, что за ней могут наблюдать в окошечко двери, а потому прочитала свои молитвы до конца, и ей показалось, что часовой у ее двери ходит иначе, чем ходил до сих пор, и как будто прислушивается.
В этот вечер ей ничего больше и не надо было; она встала, села за стол, немного поела и выпила только воды.
Через час солдаты пришли вынести стол, но миледи заметила, что на этот раз Фелтон не сопровождал их.
Значит, он боялся часто видеть ее.
Миледи отвернулась к стене и улыбнулась: эта улыбка выражала такое торжество, что могла бы ее выдать.
Она подождала еще полчаса. В старом замке царила тишина, слышен был только вечный шум прибоя — это необъятное дыхание океана. Своим чистым, мелодичным и звучным голосом миледи запела первый стих излюбленного псалма пуритан:
Ты нас, о Боже, покидаешь,
Чтоб нашу силу испытать,
А после сам же осеняешь
Небесной милостью тех, кто умел страдать.
Эти стихи были очень далеки от совершенства, но, как известно, пуритане не могли похвастаться поэтическим мастерством.
Миледи пела и прислушивалась. Часовой у ее двери остановился как вкопанный; из этого миледи могла заключить, какое действие произвело ее пение.
И она продолжала петь с невыразимым жаром и чувством; ей казалось, что звуки разносятся далеко под сводами и, как волшебные чары, смягчают сердца ее тюремщиков. Однако часовой, без сомнения ревностный католик, стряхнул с себя это очарование и крикнул через дверь:
— Да замолчите, сударыня! Ваша песня наводит тоску, как заупокойное пение, и если, кроме удовольствия стоять здесь в карауле, придется еще слушать подобные вещи, то будет уж совсем невмоготу…
— Молчать! — сурово приказал кто-то, и миледи узнала голос Фелтона. — Чего вы суетесь не в свое дело, наглец? Разве вам было приказано, чтобы вы мешали этой женщине петь? Нет, вам велели стеречь ее и стрелять, если она затеет побег. Стерегите ее; если она надумает бежать, убейте ее, но не отступайте от данного вам приказа!
Выражение неописуемой радости, мгновенное, как вспышка молнии, озарило лицо миледи, и, точно не слыша этого разговора, из которого она не упустила ни одного слова, пленница тотчас снова запела, придавая своему голосу всю полноту звука, все обаяние и всю чарующую прелесть, какой наделил его дьявол:
Для горьких слез, для трудной битвы,
Для заточенья и цепей
Есть молодость, есть жар молитвы,
Ведущей счет дням и ночам скорбей.
Голос миледи, на редкость полнозвучный и проникнутый страстным воодушевлением, придавал грубоватым, неуклюжим стихам псалма магическую силу и такую выразительность, какую самые восторженные пуритане ред-17*ко находили в пении своих братьев, хотя они и украшали его всем пылом своего воображения. Фелтону казалось, что он слышит пение ангела, утешающего трех еврейских отроков в печи огненной.
Миледи продолжала:
Но избавленья час настанет
Для нас, о всеблагой Творец!
И если воля нас обманет,
То не обманут смерть и праведный венец.
Этот стих, в который неотразимая очаровательница постаралась вложить всю душу, довершил смятение в сердце молодого офицера; он резким движением распахнул дверь и предстал перед миледи, бледный, как всегда, но с горящими, блуждающими глазами.
— Зачем вы так поете, — проговорил он, — и таким голосом?
— Простите, — кротко ответила миледи, — я забыла, что мои песнопения неуместны в этом доме. Я, может быть, оскорбила ваше религиозное чувство, но, клянусь вам, это было сделано без умысла! Простите мою вину, быть может и большую, но, право же, невольную…
Миледи была так прекрасна в эту минуту, религиозный экстаз, в котором, казалось, она пребывала, придавал такое неземное выражение ее лицу, что ослепленному ее красотой Фелтону почудилось, будто он видит перед собой ангела, пение которого он только что слышал.
— Да, да… — ответил он. — Да, вы смущаете, вы волнуете людей, живущих в замке…
Бедный безумец сам не замечал бессвязности своих слов, а миледи между тем зорким взглядом старалась проникнуть в тайники его сердца.
— Я не буду больше петь, — опуская глаза, сказала миледи со всей кротостью, какую только могла придать своему голосу, со всей покорностью, какую только могла изобразить своей позой.
— Нет, нет, сударыня, — возразил Фелтон, — только пойте тише, в особенности ночью.
И с этими словами Фелтон, чувствуя, что он не в состоянии надолго сохранить суровость по отношению к пленнице, бросился вон из комнаты.
— Вы хорошо сделали, господин лейтенант! — сказал солдат. — Ее пение переворачивает всю душу. Впрочем, к этому скоро привыкаешь — голос у нее такой чудесный!