L
ДВА ГОСУДАРСТВЕННЫХ МУЖА
Заседание Конвента длилось до самого утра, и в конце концов Дантон, сломленный усталостью, заснул прямо в зале; никто не осмелился разбудить спящего льва.
Жак Мере дождался ухода всех членов Конвента, дружески простился с Верньо, а затем направился к Дантону и положил ему руку на плечо.
Дантон проснулся, вздрогнул и потянулся за кинжалом, спрятанным в потайном кармане.
Каждый из тех, кто творил Революцию, засыпал, не зная, проснется он наутро свободным человеком или узником, и потому был постоянно готов обороняться.
Мгновения отдыха возвратили титану силы. Что же до Жака Мере, он, как все труженики-ученые, привык бодрствовать много ночей подряд.
Жак взял Дантона за руку, и они вместе вышли из зала Конвента.
В коридоре они натолкнулись на Марата; тот о чем-то совещался с Панисом.
Заметив Дантона, Марат подошел к нему, походя бросив на Жака взгляд, исполненный ненависти, прошептал Дантону на ухо несколько слов и удалился.
— Фу! — воскликнул Дантон с глубочайшим отвращением. — Кровь! Несчастный, он все время требует крови, ему только это и нужно! Уйдем отсюда, половина депутатов внушают мне отвращение или жалость; хочется поскорее глотнуть свежего воздуха.
И он повел Жака в сад Тюильри.
Дело происходило утром 11 марта. Рассвет выдался холодный, землю припорошил снег, с деревьев свисали сосульки, в которых, словно в хрустальных жирандолях, отражалось восходящее солнце; тем не менее по всему чувствовалось, что эта зимняя мантия наброшена на плечи белокурого апреля; голуби, порхавшие меж ветвей, усыпанных снежными алмазами, уже ворковали о любви, а воробьи, почуяв приближение теплых дней, радостно щебетали в кустах сирени и жасмина.
Дантон несколько раз вдохнул полной грудью весенний воздух, и его сангвиническая натура взяла свое.
— Смотри, — сказал он, — всем этим деревьям, голубям и воробьям нет дела до наших споров; они не знают ни монтаньяров, ни жирондистов, ни якобинцев, ни кордельеров.
— Прибавь еще: ни Робеспьера, ни Марата, — подхватил Жак Мере. — Им очень повезло.
— Достойно восхищения философа, — продолжал Дантон, — с каким постоянством следует природа своим путем. Через месяц на деревьях распустятся почки, птицы вступят в брачную пору и совьют себе гнезда, цветы распустятся, песнь любви наполнит вселенную, по воздуху поплывет животворящая пыльца, и даже в Конвент ворвется сквозь открытые окна песня ласточек:
"Мы вернулись, чтобы привести в исполнение великий замысел Творца, чтобы не прервалась та связь между жизнью и смертью, которая и созидает вечность. А что делаете вы, цари вселенной, любите ли вы друг друга так же нежно, как мы?"
Два полоса ответят им громким воплем: "Нет, наш девиз — ненависть!"
Один завоет шакалом:
"Не доверяйте никому, граждане; не доверяйте ни вашим отцам, ни вашим матерям, ни вашим братьям, ни вашим друзьям, ни вашим детям. Мы окружены предателями. Дюмурье предает нас, Баланс предает, Кюстин предает; нас предают правые, Равнина и Жиронда. Измена гнездится повсюду; нити заговора тянутся к Питту, а сплетена эта нить из золота, и я знаю, в чьих руках другой ее конец".
Другой заквакает жабой: "Крови, крови, крови!"
Что ж, тебе нужна кровь — ты ее получишь, — продолжал Дантон с меланхолической улыбкой. — Многие из тех, кто увидит нынешнюю весну, не доживет до весны следующего года, а что уж говорить о временах более далеких!
— Ты сегодня мрачно настроен, Дантон.
Дантон пожал плечами.
— Я похож на того человека, о котором пишет Иосиф Флавий; семь дней он бродил вокруг священного города и кричал: "Горе Иерусалиму! Горе Иерусалиму!" — а на восьмой закричал: "Горе мне самому!" Камень, брошенный с крепостной стены, разбил ему голову.
— Иерусалим — это мы, жирондисты, — спросил Жак, — а ты тот человек, что пугал всех пророчествами?
— Как быть? Господь поразил всех слепотой.
— Но если ты один прозреваешь будущее, если ты один из всей этой толпы безумцев знаешь, как поступить, отчего ты не порвешь с теми двумя, о которых ты только что говорил, с Маратом, порочащим твою политику, и с Робеспьером, губящим твою популярность, ведь без популярности ты погиб, ты сам говорил мне об этом!
— Что тебе сказать? — беззаботно отвечал Дантон. — Вновь наступает весна, а я не прокаженный вроде Марата, и не лицемер вроде Робеспьера, я человек из плоти и крови и хочу еще пожить те несколько дней, что мне остались.
— Берегись, Дантон, Франция и Республика нынче в такой опасности, а ты обладаешь среди членов Конвента таким авторитетом, что и твою беззаботность, и твое отчаяние могут счесть преступлениями. Неужели ты не видишь, что у государственного корабля Франции слишком много кормчих, когда нужен только один? Не оставляй кормило власти ни лицемеру, ни безумцу. Возьми дела в свои могучие руки, обуздай чернь, пробуди от спячки общественное мнение; наведи порядок в Собрании, раздави, словно подлых гадин, бешеного Марата и надменного Робеспьера; сейчас ты единственный, кто может сделать с Конвентом все что угодно, сверши же то, о чем я прошу: подай руку помощи слабому, но честному крылу Собрания, мы забудем прошлое и последуем за тобой; пусть твоей главной целью станет спасение отечества.
Дантон взглянул Жаку в глаза так пристально, словно хотел прочесть все его мысли, а затем резко спросил:
— От чьего имени ты все это говоришь?
— От имени тех, — отвечал жирондист Мере, — кто презирает Марата и ненавидит Робеспьера.
— О том, что я презираю Марата, известно всем, ведь я сам говорил об этом с трибуны перед лицом всего Собрания, но откуда ты взял, что я ненавижу Робеспьера?
— Да ведь я понимаю, в чем состоит твой политический интерес и что подсказывает тебе инстинкт самосохранения. Однажды Робеспьер уже пробормотал несколько страшных угроз по твоему адресу, и если ты не опередишь его, он опередит тебя.
— Тебя прислали ко мне твои единомышленники?
— Нет, но я готов пойти к ним в качестве твоего посланца.
— И ты готов отвечать за всех жирондистов?
— Я готов отвечать лишь за одно-единственное — за их желание видеть тебя во главе их партии. Я почитаю тебя человеком, способным не только на разрушение, но и на созидание.
— Ты обо мне такого мнения, потому что давно меня знаешь, но твои друзья… Твои друзья мне не доверяют; я погублю себя ради них, утрачу свою популярность, а они выдадут меня врагам. Нет. Alea jacta est! Нас рассудит смерть!
— Дантон…
— Нет, между вами и мной пролегает непроходимая пропасть — сентябрьская кровь, в пролитии которой я, впрочем, невиновен. Если однажды у нас выдастся свободная минутка, я расскажу тебе эту историю. А пока послушай меня, Жак; я давно люблю тебя, ты сделал для меня то, что мог сделать только настоящий друг, только любящий брат. Попроси же меня о чем-нибудь теперь, пока я еще у власти.
Жак взглянул на Дантона с удивлением.
— О чем же мне просить? Я ученый, причем куда более обеспеченный, чем другие ученые. В Шампани и Аргоннах у меня осталось значительное состояние. Я врач, и, пожелай я заниматься своим ремеслом, заработал бы горы золота. Я стал депутатом, а вернее сказать, меня избрали депутатом помимо моей воли. Я согласился на это лишь из ненависти к дворянам, с которыми хотел бороться. Я голосовал за пожизненное заключение для Людовика XVI, потому что, будучи врачом, не могу ратовать за смертную казнь; но после этого мое мнение при голосовании всегда совпадало с мнениями самых пылких радетелей о благе нации. Что же ты можешь для меня сделать? Мне ничего не нужно, а того, чего я страстно желаю, ты мне вернуть не можешь.
— Как знать? Подумай хорошенько. Быть может, завтра парламентские бури навсегда разлучат нас. Открой мне свое заветное желание: вдруг я, к твоему удивлению, смогу быть тебе полезен?
— О, это слишком долгая история, — сказал Жак Мере.
— Послушай, — сказал Дантон, — я купил и обставил загородный домик на холмах близ Севра. Возьмем экипаж и поедем туда завтракать. Тебе ведь нет нужды возвращаться домой, тебя там никто не ждет?
— Больше того, чем позже я вернусь, тем будет лучше для тех, кто теперь живет у меня.
— Ну и прекрасно! Вот экипаж, едем. А дорогой ты расскажешь мне свою историю.
Друзья сели в фиакр.
— В Севр! — приказал Дантон.
Лошади тронулись с места.
И тут Жак Мере, чье сердце уже пол года не знало ни покоя, ни утешения, рассказал Дантону всю свою горестную повесть, причем, к огромному удивлению доктора, выкованный из меди исполин слушал его с живейшим вниманием, и на лице его выражалось искреннее сочувствие.
Посвятив Дантона в историю своей любви, Жак перешел к главному, из-за чего, в сущности, и затеял этот разговор. Поведав другу о том, как мадемуазель де Шазле покинула родной город, насильно увезя с собой Еву, и о том, как в Майнце он потерял след беглянок, ибо не мог последовать за ними в глубь Германии, он спросил — спросил очень осторожно, потому что боялся, как бы в его словах не прозвучал намек на измену, в которой вечно обвинял Дантона Робеспьер:
— У тебя столько связей за границей, можешь ты выяснить, где Ева?
Дантон пристально взглянул на Жака.
— В ней вся моя жизнь, — продолжал тот, — и если я потеряю надежду ее отыскать, я пущу себе пулю в лоб, лишь только пойму, что Франция не нуждается в моих услугах. В Бога я не верю, а жить без Евы мне незачем.
И Жак пожал Дантону руку.
Тем временем фиакр остановился у дверей загородного дома. Друзья вышли и, не говоря ни слова, поднялись в уютную столовую, расположенную на втором этаже.
В камине горел яркий огонь, стол был накрыт на несколько персон.
— Ты ждешь гостей к завтраку? — спросил Жак.
— Нет, но я редко приезжаю один, и слуга это знает.
Дантон подошел к окну и, пока Жак Мере грел ноги у камина, прислонил пылающий лоб к ледяному стеклу и замер.
Жак понял, что он кого-то ждет.
Спустя несколько минут Дантон вздрогнул, обернулся и подозвал Жака к себе.
— Посмотри, — сказал он.
— На что? — удивился Жак.
— Вот на что, — кивнул Дантон в сторону окна.
За окном Жак увидел маленький садик длиною шагов в двадцать пять — тридцать, а в конце его — дом, в открытом окошке которого виднелась прелестная белокурая головка, утопавшая в меховой накидке — "пфальцской", по определению тогдашних модниц.
Девушке было лет шестнадцать.
— Как она тебе? — спросил Дантон.
— Она прелестна, — отвечал Жак Мере.
— Похожа она на твою Еву?
— Все блондинки похожи одна на другую, но не для того, кто любит, — отвечал Жак.
— Позволь мне открыть окно и немного поболтать с нею.
— Ты ее знаешь?
— Да.
— И говоришь с нею?
— Конечно. Должна же она свыкнуться с моим уродством.
— А потом?
— Потом она свыкнется с моей репутацией.
— А потом?
— Потом она станет моей женой.
— Твоей женой?! — изумился Жак Мере. — Но ведь еще и недели не прошло с тех пор, как ты похоронил свою первую жену.
— Эта девочка, Луиза Жели, — ее крестница; незабвенная покойница сама назначила Луизу мне в жены: девочка должна стать матерью нашим детям.
Дантон отворил окно.
Жак Мере отступил в глубь комнаты и очень скоро стал свидетелем идиллического диалога, достойного Геснера, между кровавым Дантоном и юной красавицей. Дантон говорил девушке о весне, о любви, о цветах, о покойной жизни и семейном счастье. Он был молод, нежен, влюблен, он был поэт. Жак, подперев голову рукой, смотрел на друга и слушал его с безграничным изумлением. Он понимал, что этот мужчина завораживает женщину, словно змея — птичку. В конце концов Дантон посоветовал своей красавице поберечься холодного ветра, дующего с Сены, и закрыть окно, после чего, сияя от восторга, закрыл его и сам.
Перед тем как проститься, Луиза послала ему воздушный поцелуй.
— По правде говоря, — сказал Жак, когда Дантон, как мы уже сказали, сиявший от восторга, уселся за стол и потребовал, чтобы слуга подавал завтрак, — по правде говоря, ты меня сильно удивил.
— Отчего же? — удивился Дантон. — Ничего сложного тут нет: все дело в том, что ты философ, ты врач, а я — человек. Что я сказал тебе сегодня утром? Что тебе скорее всего не дожить до весны девяносто четвертого года, а мне — до весны девяносто пятого. Но пока-то я еще жив.
— И ты думаешь, что эта девушка тебя полюбит?
— Откуда мне знать? Я оказал большие услуги ее семье; отец ее служил судебным приставом в парламенте; я подыскал ему куда более доходное место в морском министерстве. Я уже пробовал говорить с ними насчет женитьбы. Увы, отец — роялист, мать — богомолка; хуже не придумаешь! Вчера я нанес им визит: отец упрекал меня за сентябрьские события, мать сказала, что человек, который хочет взять в жены ее дочь, должен сперва исполнить свой долг перед Господом.
— И ты пойдешь в церковь?
— Я пойду куда угодно, лишь бы добиться желанной цели. Я трибун свободы, но я еще и раб природы. Все это — настоящий заговор; жена моя, эта святая женщина, печется обо мне и в мире ином; она сама была роялисткой и надеется, что, женившись на дочери роялиста, я отрекусь от Революции и сделаюсь защитником вдовы и сироты, заключенных в Тампле.
— Неужели и ты порою предаешься подобным химерическим мечтаниям?
— Я? — Дантон пожал плечами. — Ни в малейшей степени. Дитя, заключенное в Тампле, Филипп Эгалите, герцог Шартрский, месье, брат короля, как они его называют, — всех их уже коснулся смертный тлен, все они обречены. Я мечтаю совсем о другом: жить за двоих, не только днем, но и ночью, ночи отдавать любви, а дни — борьбе; я мечтаю сражаться не жалея сил, самому свести себя в могилу, не дожидаясь, пока это сделают они! Даром, что ли, меня называют Мирабо девяносто третьего года?
Рассуждая таким образом, Дантон поглощал мясо с кровью, обильно запивая его вином. Для поддержания сил этому человеку требовался рацион льва.
После завтрака Жак спросил:
— Ты возвращаешься в Париж?
— Нет, черт возьми! — отвечал Дантон. — Я устал и хочу провести целый день здесь, почерпнуть силы, глядя на нее, а быть может — кто знает? — и разговаривая с ней. Сегодня целомудренное дитя впервые послало мне воздушный поцелуй — я не могу оставить его без ответа.
— В таком случае я могу воспользоваться твоим фиакром?
— Разумеется — если, конечно, ты не хочешь составить мне компанию.
— Нет, я должен выпустить из клетки двух голубков, которых испугал громовой голос моего друга Дантона.
— Голубков? Держу пари, что ты говоришь о Луве и Лодоиске?
— Совершенно верно, — с улыбкой подтвердил Жак.
— Если бы я мог спасти эту парочку, я бы это сделал, — сказал Дантон, — слишком горячо они любят друг друга.
— А если тебе это не удастся? — спросил Жак.
— Тогда я постараюсь, чтобы они умерли в один день.
Жак протянул Дантону руку, тот горячо пожал ее и задержал в своей руке.
— Жак, — спросил он, — ты говоришь, что потерял след твоей Евы и госпожи де Шазле в Майнце?
— Да.
— В таком случае, будь спокоен, я отыщу их. Никогда и никому не говори, как и от кого ты получишь эти сведения.
Жак вскрикнул от радости и со слезами на глазах упал ему на грудь.
— Ну вот, — сказал Дантон, — видишь: и тебе тоже случается быть человеком из плоти и крови!